Георгий Квантришвили. СТРАНСТВИЯ СОФИИ ЮЗЕФПОЛЬСКОЙ-ЦИЛОСАНИ (17 МАЯ 1959 – 22 НОЯБРЯ 2017)

“Верю ли я в слово родина? Не знаю.
Но я точно знаю, что
верю в снег”.

Биография поэта обычно начинается с истории рождения. Если земные пути уже окончены, может разворачиваться в обратной перспективе, со дня смерти. Здесь она начнётся с истории изгнания.
Перенесёмся в Куйбышев в октябре 1978-го. Надписывая почтовые конверты, добавляют “Куйбышев областной”, ведь энтузиасты переименований подсубботили то же имя ещё двум городам. Милиция и спецслужбы сбились с ног, результат пока нулевой. Установить, кто подложил бомбу к дверям Октябрьского военкомата, не удаётся. Взрыв рванул глухой ночью. Пострадавших нет. Массивные двери взрывная волна сорвала с петель. Через две недели рядом с отремонтированными дверьми найдена ещё одна бомба. Далее события принимают более тревожный оборот. Новая цель неуловимых бомбистов – бюст министра обороны.
Маршал Устинов, уроженец Самары, получил Звезду Героя Советского Союза. Вторую по счёту. По закону, дважды Героям полагается памятник на родине. Подрыв памятника произошёл через пять дней после открытия.
Вычислить пацифистов-подрывников, студента Андрея Калишина и солдата-новобранца Ивана Извекова, получится лишь позднее. Пока же спецслужбы решают нанести удар по оппозиционно настроенной молодёжи. Проблема в том, что оппозиционно настроенные молодые люди – отпрыски советской знати.
Из воспоминаний Андрея Демидова: “Как-то сосед Александр заговорщически спросил: “Почему я вечером не хожу в Пушок, где собираются все центровые и бывает очень интересно”. Я наивно спросил, что такое пушок, и у кого он растет под носом? Оказалось, что так молодежь называла Пушкинский сквер за драмтеатром. Я пошел, там было человек пятьдесят молодежи экстравагантной наружности. Все в джинсах, многие в рваных, у девок волосы были окрашены в зеленые, розовые, фиолетовые цвета. Невысокий парень с пронзительными горящими глазами читал лекцию о роли личности в истории. Он утверждал, что не личность делает историю, а история порождает личности. Так Ленин оставался бы уездным адвокатишкой, попивающим Жигулевское пиво на “Дне” в Самаре, если бы не было бы социального заказа общества на авантюристов. Ленин оказался просто в нужное время в нужном месте. Ульянов разрушил порядок вещей, создал хаос, из которого родилась новая красная империя во главе с красным императором. Я аж открыл рот от удивления.
Как все эти слова отличались от наших школьных зазубренных догм.
Сколько звучало здесь свободы и личностной раскрепощенности по сравнению с обрыдлыми комсомольскими собраниями, где от скуки дохли на лету мухи. Все слушали, затаив дыхание: кто стоя, кто сидя, лежа на траве. ” Это кто”, – тихо спросил я приятеля. Тот ответил: ” Сам Беба говорит. Он здесь теоретик всех хипарей Куйбышева”.
“Теоретик всех хипарей”, на счастье чекистов, из простой семьи. Можно брать. Словечко “авантюрист”, брошенное в адрес основателя “красной империи”, отзовётся дополнительным судебным обвинением (и тремя годами заключения). Основной же состав постоянных посетителей Пушка составлял головную боль для органов. На Пушке тусуются ученики “куйбышевского Итона” – школы № 11, с углубленным изучением английского языка. Зависают дети из домов рядом с площадью Куйбышева, заселённых семьями партийно-хозяйственных чиновников. В шаговой доступности – несколько престижных высших и средних учебных заведений.
Арестовав Бебко, органы выпустили джинна из бутылки. Те, кто раньше всего лишь слушали его, “кто стоя, кто сидя, лёжа на траве”, наиболее активная из них часть, – объединяются. Первоначальная цель – найти адвоката. Для её достижения делегация едет в Москву, знакомится там с правозащитниками. СССР к этому времени подписал, на свою беду, Хельсинкскую декларацию. Гуманитарная часть декларации, “права человека”, становятся инструментом международного дипломатического давления. Ведь прямое исполнение Декларации неизбежно разрушило бы империю. А манипуляции в условиях плюрализма мнений требуют иных навыков и инструментов, для овладения которыми чекистам ещё предстоят долгие годы переобучения. Как бы то ни было, в закрытом от иностранцев городе появляются полноценные диссиденты. Спаррингпартнёры наращивающих мускулы спецслужбистов.
Тут время выхода на сцену нашей сегодняшней героини. София Юзефпольская родилась в Куйбышеве 17 мая 1959 года. Как позднее выразится она сама, “в советско-чеховско-разночинской провинциальной еврейско-интеллигентной семье”. Семья обитала на улице Маяковского, спускающейся к Волге. Позднее “самарский скверик, где я в раннем детстве так любила кормить хлебными крошками серебряных голубей” будет всплывать в памяти Софии. Несколько лет жила и училась в столице, но школьный аттестат получила в “куйбышевском Итоне”, школе № 11. Её же заканчивал и лидер куйбышевской хельсинкской группы диссидентов Виктор (Рыжов) Давыдов. Школу он вспоминает, мягко говоря, без ностальгии: “завуч стояла в дверях и отслеживала ширину брюк, длину юбок, длину волос. Дважды она отправляла меня от дверей школы стричься, однажды даже 50 копеек свои дала, потому что я пытался отмазаться, говорил: «У меня денег нет» – так она выдала свои 50 копеек.
И вот ты сидишь на каком-нибудь уроке по гениальной книге Брежнева «Целина» и знаешь при этом – поскольку «железный занавес» уже дырявый и информация просачивается, – что где-то есть мир, где школьникам ничего этого делать не надо. Где их никто насильно не стрижет, где они могут слушать музыку, которую хотят, а здесь все под запретом и всех выстраивают”.
Жаль, но мемуары нашей героини, посвящённые куйбышевской юности, видимо, не были написаны. Лишь единожды София упоминает “диссидентский щенячий энтузиазм, с которым я в конце 70-х развешивала листовки на дверях самарского КГБ и заявляла на допросах, что мне закон един – по-евангельски”.
Массовый прессинг по всем необъятным просторам страны в конце 1979-го года сами диссиденты окрестили “предолимпийским погромом”.
Не совсем понятно, зачем надо было таким образом готовить к Олимпиаде наш закрытый город. Но приказы не обсуждаются. София Юзефпольская попадает в число тех, к кому приходят с обыском. Все обыски в Куйбышеве были произведены в один день, 28 ноября. По нынешним меркам призовые места по странности в списках изъятой “антисоветчины” занимают, пожалуй, стихотворения Осипа Мандельштама и мемуарный “Дневник моих встреч” Юрия Анненского.
Уже на следующий день Юзефпольскую, студентку филфака Университета, вызвал зам.декана по учебной части Л. Г. Кочедыков. Лев Григорьевич ставит Юзефпольской жёсткий ультиматум: “если она не возьмет академический отпуск или не уйдет из университета по собственному желанию, то ее выгонят”.
Кочедыков, специалист по фразеологии, скончается в 2016-м, на год раньше нашей героини. Один из первых преподавателей и, фактически, создателей кафедры русского языка и филологического факультета Университета, “он в течение 40 лет (до ухода на заслуженный отдых) оставался одним из ведущих специалистов, талантливым и авторитетным преподавателем, которого знали, любили и уважали все поколения студентов филологов” (цитируется некролог на сайте Университета).
Юзефпольская Льва Григорьевича, несомненно, знала (с несколько неожиданной стороны). Оснований же для того, чтобы любить и уважать у неё, полагаю, вряд ли имелись. Белой вороне среди поколений, нашей героине не пришлось стать, как все.
Главным козлом отпущения предолимпийских репрессий оказался Виктор Давыдов. Ему предстоит познакомиться с карательной психиатрией.
Прочих несогласных ещё некоторое время мурыжили. Юзефпольская – из тех, кому приходили повестки на допросы от следователя городской прокуратуры Г.И. Иновлоцкого. Григорий Исаакович Иновлоцкий до выхода на заслуженный покой был зарегистрирован в Палате адвокатов Самарской области. Его брат – академический композитор в Санкт-Петербурге. А Иновлоцкий-отец шил одежду, в том числе некоторым из будущих подследственных своего сына. Что же удивляться? С представителями образованного сословия в городе негусто. Сплошь и рядом жертвы и их преследователи чуть ли не дружили семьями. Если не лично, то хотя бы через одного-двух знакомых. Трудно избавиться от неловкости, натыкаясь на описания, вроде этакого: “Это было довольно мерзкое существо, похожее на какого-то доисторического ящера; на меня он очень зло смотрел своими маленькими глазками и, не размыкая губ, что-то сипел” (цитата из воспоминаний Виктора Давыдова, вошедших, как и его же вышеприведённая, в книгу Г. Морева “Диссиденты”).
Речь о куйбышевском руководителе Пятого управления КГБ, причины антипатии к нему понятны. Но короткое знакомство автора статьи с внуком “ящера” понуждает привести цитату без упоминания фамилии.
В последней из своих книг Юзефпольская выражает особую благодарность пяти людям. Двое из них – из самарской юности. Многократно упомянутый Виктор Давыдов. И Михаил Богомолов. В семидесятых – лидер существовавшей в Куйбышеве коммуны хиппи, живших по принципу “Жизнь – перманентный хеппининг”. Из воспоминаний Вячеслава Бебко: “Мы путали женскую и мужскую одежду, выходя на улицу забывали одеть сапоги или штаны. Сидели или лежали там, куда нормальный человек и не подойдет, скажем в пыли или на помойке, устраивали сексуально-бесовские оргии и так далее”. Чертовски похоже на коммуны, существовавшие в эти же годы в Америке и Германии. Неужели такое было и в городе, который привыкли воспринимать глубокой провинцией?! Кроме истории контркультуры, Богомолов останется и в истории региональной словесности. Как редактор первого неподцензурного журнала. Впрочем, перехваченного чекистами ещё на стадии составления.
Богомолова-отца, полковника, служившего в штабе ПриВО, чекисты затравили и довели до самоубийства. Он покончил с собой, бросившись под поезд. Богомолов-сын был вынужден бежать из города. Ныне живёт в Санкт-Петербурге.
Город, изгнав своих белых ворон, подретушировал пятнышки на мундирах уважаемых сограждан. И успокоился.
Путь изгнанницы привёл Софию Юзефпольскую в Ленинград. На филфак института им. Герцена. Замужество, муж-художник, дети. В 1989-м году инстинкт бегства сработал ещё раз. Как сейчас может показаться, ложно. С упрёками в чрезмерной осторожности не стоит спешить. Обстоятельства, предшествовавшие бегству, описаны Юзефпольской драматично: “…пока сестра соскрябывала липкие черносотенские листовки с дома Бродского, я с вполне животным страхом охранительно обнимала свое третий раз беременное пузо, на случай, если какого-нибудь памятливого о крови христианских младенцев патриота возмутит такое, моей сестрой производимое, ущемление его прав свободной речи и он позарится на младенца моего, еще не рожденного. Становилось ясно, что пахнет тем самым, о котором Пушкин говорил, нет страшнее, и моим полу-кавказским, полу-еврейским детям здесь место навряд…”.
Для понимания драматичности следующего витка воспоминаний следует принять во внимание два обстоятельства. Первое – дети Юзефпольской мало того, что полу-кавказские, её муж и их отец исповедует Ислам. Не совсем ясно, с какой степенью ревностности…. Второе – в Ленинграде Юзефпольская крестилась в Православие. Как часто бывает с неофитами, испытав некоторое количество экзальтаций. Впервые, впрочем, экзальтация подобного рода была испытана в 13 лет, по прочтении “Идиота” Достоевского.
“В благословенной Италии меня, за скорее случайную конфессию христианства, с новорожденным младенцем, двумя инфантами и влежку больным мужем выперли из еврейской организации помощи беженцам – ХИАСа, практически на улицу, вне всякого статуса, без денег и какого-либо гражданства. […] На улицах Рима невозмутимо цвели апельсины и лежали бездомные цыгане, а единственная благодать, которую я тогда ощущала, витала облачком над тельцами моих крошечных детей, и зная, что надо спасать их, ночью прижималась к их теплым тельцам на большой ледяной кровати итальянского подвала, сама спасаясь и черпая силы из этой самой хрупкой на свете ангельской благодати”.
“Днем я уезжала в Рим. Там, в городском муниципалитете мне посоветовали […] ехать в Израиль, о чем, при наличии мужа мусульманских кровей, конечно, не могло быть и речи. Через неделю, однако, нас подобрал Толстовский Фонд, хотя, как дело устроилось, я помню смутно из-за практически от страха невменяемого, но весьма деятельного состояния, в котором я тогда пребывала. И вот, таким образом выбравшись из толпы последнего Исхода, почти ею раздавленные, отверженные ее западными покровителями, и все же выжившие в эту переломную неделю добротой и милостью некоторых зрячих, жалевших нас, сумасшедших, отправившихся в путь в никуда с 2 чемоданами и пополняя по дороге 2 малых – третьим… […] …мы через неделю оказались в тихой, уютной и переполненной воздухом комнате, мило приветствуемые двумя русскими престарелыми тургеневскими барышнями Толстовского Фонда, дочерьми еще первой – французской эмиграции, никогда в России не бывавшими, но говорившими на чистейшем, прозрачнейшем и спелом бунинском русском, не слыханном, а лишь читанном в советской России…
Оставшееся нам перед Америкой время в Италии мы вдруг оказались окружены благодатной несуетливой атмосферой доброты, такта и сердечного служения истинного русского аристократизма. Улучшилось и наше финансовое положение на этом неисповедимом пути, завершившим для нас Европу встречей с живой Памятью о России… ее истинной памятью – доброты языка”.
Через Толстовский фонд, основанный дочерью Льва Толстого для помощи эмигрантам, начиная с 1939 года прошло более полумиллиона беженцев. Первым Почётным Председателем фонда стал Герберт Гувер, спасавший Поволжье от голода в 1921-м году.
С 1990 года семья Юзефпольской оказывается в Сиэтле, США. В США рождается четвёртый ребёнок, на этот раз девочка. Аспирантура, Вашингтонский университет Сиэтла. Диссертация, посвящённая поэту Арсению Тарковскому (2005). Стремясь приблизить поэзию Арсения Тарковского к американскому читателю, Юзефпольская переводит его стихи на английский. При этом, отходя от современной традиции буквализма, сохраняет в переводах размер и рифму. Соавтором-переводчиком стал проф. Джордж Рюкерт (George Rueckert), сын американских дипломатов, с родителями успевший пожить ещё в Ленинграде.
Текст диссертации с переводами стихов выходит отдельной книгой “The Pulse of Time”.
В 2012-м София переезжает в Грузию. Выходит замуж во второй раз. С мужем происходит своеобразный “обмен” фамилиями. Она – отныне София Юзефпольская-Цилосани, он – Нугзар (Сани) Цилосани-Юзефпольский. В Тбилиси в 2012-м издана первая книга избранных стихотворений “Голубой огонь”. (Цитируемые выше мемуарные отрывки – из этой книги). С 2014-го пара живёт в Нью-Йорке. В 2016-м в питерском издательстве “Геликон-плюс” издана вторая и последняя книга стихотворений “Страннствия”. Читаю тёплые предисловия, выписывая локации авторов: Нью-Йорк, Москва, Одесса, Лейпциг, Харьков, Колумбус (Огайо), Минск, Стокгольм… Города разных стран двух земных полушарий.
Юлия Резина, Москва, Нью-Йорк: “Первое знакомство с поэтическим миром Софии Юзефпольской-Цилосани остается впечатляющим драматическим чувством крушения привычных пределов обжитого пространства. Оно сравнимо разве что с провалом в бездну без дна иной мерности во время беспечной летней прогулки, когда замечательный пейзаж василькового поля и такого четкого близкого леса за ним оказывается иллюзией, безупречным миражем. Поэтический поток невероятной мощности, еще не дифференцированный, доречевой гул стиха подхватывает и несет тебя от строки к строке, делая свидетелем, соучастником, сотворцом появления словесной поэтической ткани”.
Татьяна Шереметева, Москва, Нью-Йорк: “Ее дарование напоминает долину гейзеров. Мощное биение пульса выталкивает на поверхность горячие всплески стихов, а где-то в глубине тем временем происходит главное – звуки, слова и жесты, краски и ароматы, сны и воспоминания переплавляются и становятся горючим, питающим творческое вдохновение”.
Алла Стайнберг, Одесса, Нью-Йорк: “София Юзефпольская-Цилосани – поэт с не просто удивительным поэтическим голосом, а с удивительным поэтическим многоголосием…
Каждое ее стихотворение, да что там стихотворение – каждая строчка, даже само слово – наполнены удивительным смешением значения и звука. Всегда непредсказуемым. Всегда неистощимым. Ее поэзия – это многоводная река, половодье. Река с широкими поймами и извилистыми руслами. Она может литься-разливаться полноводно и спокойно – а может бурно бурлить в узких ущельях, стремительно мчаться мощным потоком и спадать в пропасть ниагарским водопадом… Это водоворот. А поэтому – и ПАР, и исПАРение, и ПАРение… А значит, живительный – освежающий, очищающий – дождь. Иногда – то ли ливень, то ли морось, иногда – то ли снег, то ли град. А иногда – просто роса, чистая как слеза…”
К моменту выхода книги София уже была неизлечимо больна. Болезнь она переносила с редкими достоинством и мужеством. Её сердце перестало биться 22 ноября 2017 года.
Стихи Софии Юзефпольской-Цилосани, в т.ч. вошедшие и не вошедшие в книги, печатаются в авторских вариантах.

София ЮЗЕФПОЛЬСКАЯ-ЦИЛОСАНИ

счастье

Съехало счастье с моей квартиры.
Я его ворожить устала.
Чай ему подавать, спорить с ним, ноги мыть на ночь,
кормить апельсинами.

Ветер на плечи себе оно накинуло и убежало.
Ловит такси на углу, а в кошельке-то
только серьги бренчат – чуднaя мелочь
да глупые мысли.

Лижут подошвы крошечных листьев стаи.
Гирей штангиста катится черное небо; подножек,
на которые вскакивают, избегая чернот, даже
у ветров не осталось – на что это все похоже?

Да ему без меня с дорогой не справиться – меркнут,
тлеют искорки в зябкой лаве осенних канканов.
К ночи вернется, блудное, за ириской
окон текучих наших; здесь очень тесно,
скажет, но все-таки кормят. К вам можно, мама?

мой – до дыр

Андрею Белому

Аполлон Аполлонович жил на Фонтанке,
в коммунальной квартире,
на кухне три соседских шалтая-болтая
приготовляли яичницу,
Аполлон их недолюбливал
за едкий запах.
Он любил Мойдодыра
и порфиру душистой своей Софии.

Мойдодыр жил на Мойке, писал стихи,
на Фонтанку захаживал в мятом кафтане по воскресеньям,
Аполлон Аполлонович изобрел для него проспекты и утюги
(и духи для тех трех шалтаев), кормил бутербродами
и блоковским песнопеньем.

Оба были бедны. Шипела яичница фонарей.
Шалтаи-болтаи возносились над городом желтыми колдунами.
А через дорогу Белый стоял и плакал, как соловей,
стоял и плакал,
весь был белый-белый от Господа,
над голубым каналом.

Но его не позвали.

зимний пейзаж

Зимою стань сухим, сухим – как шорох шкур,
качающихся на бельевой верёвке,
как шкурка зверя – неподъемным – звуком ломким,
хрустящим шелестом обманчиво живым.

И станет сухость языка скрипучим лоском,
и будет птичка шить зигзаги черноты,
прокалывая дырочки в подшивке
пластов беды в контексте белой мерзлоты.

И будет смерть тебе являться философски:
с пенсне окон из толстого стекла,
и будет эхом – тьма звериных ран –
потрескивать – протяжным хрупким фоном,
текучим веком, льющим в печь дрова.

старый Бруклин

Старых негров глубоки очи,
дно тягуче и неуловимо.
Продается здесь все в рассрочку,
даже дух бездомного дыма,

даже голос жары из камня:
и роднит он рабством, и манит,
cловно в Кане – вином из камня.
О Манхэттен, где брат твой Каин?

Бедный Бруклин! Завалит снегом,
снегом белым, саженным колом,
пять церквей на квартал, как клоны.
Где твой ангел, мой верный Каин?

Я кирпич твой жую вприглядку,
мир – обугленный, обожженный.
Только в каждой встречной – жива-Я!
Как прекрасны и жирны здесь жены!

Как цветут глазенки детишек!
Как плывут по мусоркам куклы…
Старый Бруклин! Чернее вишни!
Помнишь сад, что стоял над Волгой?

набросок из ниоткуда

А земля приближалась, казалось, что вот – оно, вот
воплотишься под крышу, в квартиру, судьбу обретя человечью.
Ветер пальцы лучей расплетал, забивая слезой звездный рот,
а земля приближалась: известкой холодною, свечной,
остывающий луч – ближе-ближе – до печи, что в тлене земном:
но сады не цветут, жгут бумагу и общества строят,
за поденщину утр – за белесым замерзшим окном,
как огарочки светят мозгам, призывая к немому покою,
– звезды. Бабочек воля – до лампочки: – к шторе, к окну.
К клетке города, улицы, мысли, органике тела.
Я еще постою под дверьми, и потом лишь войду.

И ты спросишь – успела забыть…? – Да – я долго, достаточно долго до
этого тела летела.

расфокусировкa зрачка

Все начнется сначала – с расфокусировки зрачка.
Хочешь снова сбери в перспективу, а хочешь живи, как попало!
Жизнь, что фокусник, ручка от ящика, рельс от вокзала,
по которому зайчик трамвайного солнца дает стрекача.

Да! – живи как попало: Кто знает утробу тисков? –
Кто на искренность сны проверяет? Отчеты кто пишет
о бездонных деяниях ? – разве что, дятел, что слышит
страх букашек, и в этом все ищет каких-то сверчковых основ.

Нет, давай убежим вместе с зайцем, хотяб в От-себя-ть!
Он ведь тоже по сути слепой, и игра тени с светом.
Начинай с перспектив, ну а я разогрею над Летой
нам дождей потеплей, и дорожку, летящую вспять.

три ступеньки

Из проекций своих просветлений, затмений, из генетических гнезд,
из насиженных и из оставленных – чудом – бездн
в три ступеньки вверх, устремляясь – в свой вышний рост,
в три ступеньки вниз ты отбросишь густую тень,

человек, придумавший бога, Бог,
умилившийся творчеству: все-таки – Человек!
Три ступеньки вбок от конца – не забудь – сделай все, что смог
из пунктиров, прожекторов, точечек, слов, фонарей.

* * *

Почему-то детства становится меньше и меньше:
не в цене штуковины без смысла и всякие монстры и духи.
На дверях сизокрылая вязь из побелок и трещин,
вызываю тебя, дух облупленной детской вещи,
в перламутр бинокля, в резную игру шкатулки.

Если дело всего лишь в оправе, в земной опале
взгляда, в коем роднится стеклянная лупы лужа
с яркой радужкой детства в весёлом клейме детали –
в детстве вещи, однако, как в зеркале томном – почти недужны:

вещи все – это космос неведомый, очень страшный,
облюбованный для приключений опасных и странствий;
я б хотела, на крайний случай, в зеркальной коробочке глаза
сохранить этот сладкий, щемящий, как вечность, ужас.
К сожалению, детство не станет игрой или стилем,
ни биноклем, пенсне, театральным волшебным картоном.
Как к глазку в двери, прижимаюсь к нему, наблюдая мили
одиночества в сером зеркальном глазке напротив.

* * *

И я из теплых пирогов, духОв и пыли
в окне воскресном,
шумных юбок родственниц, иx духов,
сквозь щель дверную мне тянувших свою руку
все той же пыли, тех же слухов, тех же слухов,

горящей сладострастием к натуре,
к литературе, к огонькам сюит-Камина,
из пыли – в солнце – возникала – и любила
смотреть, как разгоралась древесина
на книжных стеллажах, и как на стуле
гора из томиков спирально и прелестно
до потолка карабкается – место
из детства было тесно и чудесно:
ни слух, ни пыль – меня ничем не обманули.

По спуску – вверх – разбитые коленки,
по Маяковскому, по Стенькиному – с Волги
до госквартиры,
а в степях-тo – право – выли волки,
налево – пятитонки, пионерки…

И я – одна, с синющими глазами,
трамвайный дух, скрежещущий вагон,
подмигивают мне:
О как все вертикально!
отвесно – скользко – и ответственно – бескрайне
для зайчиков на поручнях времен.

* * *

на спусках свистят лишь ступни
словно мелкая галька бормочут
и щелкает лотос стиха
в нераскрытом бутоне макушки

так держит безводность
– небесный баланс
на тропе уходящего тела.

распустишься – в нежность
вне срока – по спуску
прольешься.
прольешься крылом – для лавины из пыли
– уже без возврата.

11.10.2011

речь

Я говорю на чужом языке, не вашем.
Знаю, люди меня не понимают вовсе.
Мне отвечают капли в микстуре и в душе ржавым
краны, – скрипят, привечая воду. Меня так мостик,

что над болoтом завис, поучает: – утоп, мол, в травках,
острый язык их сжигает меня, как время.
В каждой вмятине добрую дряблую краску
расколупала – на звук, просчитала свой рост на двери.

Каждая выбоина на дороге – поет контральто:
это копыто, лошадь, я грусть ее слышу громoм.
Так говорит с микроскопом бактерия, память,
и ни один из звуков не вспомнить, что пел бы хором.

Ангелов? – не было, нет, – и не будет здесь вам откровений.
Греет ногу в прихожей бродячий аист.
Кто-то еще лепечет родной мне речью –
над колыбелью явленья,
на грани – счастья.

Опубликовано в Графит №19

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Квантришвили Георгий

Поэт, коллекционер, литературовед. Родился в 1968 году. Учился в трех вузах. Многочисленные публикации стихов и статей. Живет в Самаре.

Регистрация
Сбросить пароль