Aere perennius
Джон Гарвард бьёт баклуши по утрам
и щурится, завидев трёх японцев.
Гимн Греции звучит под скрежет рам
прямоугольных, и одно оконце
пылится в Thayer Hall, но не скрипит;
внутри юнцы, скользящие на койке,
там «Фауст», «Овод», «Доктор Айболит»
и страсти Нюрки после смерти Кольки.
Враг не сдаётся. Караул устал.
И некому блевать на пьедестал.
Светлана Б., не справившись с зонтом,
упёрлась бюстом в тень чужой ладони.
Из писем Лили получился скромный том,
а с ним – раствор в засаленном флаконе.
Виной всему, как прежде, Якобсон:
вот кто уж точно не дослужится до бронзы.
Твердит про правый глаз и новый сон
о Данте. Дескать, с правым больше пользы.
А левый, если малость приоткрыт,
то это путь в инферно Бикон-стрит.
Джон Гарвард, поборов туберкулёз,
но сохранив высокомерный кашель,
ворчит, что он пустил бы под откос
профессоров, что ежедневно бредят Рашей.
За исключеньем Бротa. Ричард Брот –
чудесный пушкинист, хоть и зануда.
А остальные – чушь из года в год
несут. Про то, что не хватает чуда.
Про то, что кто-то больше чем поэт.
Про то, что тьма есть тьма, а свет есть свет.
***
Четверг. Закончился недуг.
И нарисованный двумя руками круг
впустил в себя настойчивость не ветра,
а просто звук, что в ритме ретро.
Смотри в окно. У этого окна
вид на холмы, где не закончилась война.
Там Цельсий, комары, там мужики болтают спьяну.
Там вслух читают “Обезьяну.”
***
Вот выход из комнаты, железная дверь,
где раньше был он, а теперь
квадрат из заброшенных книг и монет.
И больше здесь нет
примет от оставленного декабря,
нет вьюги, которую, благодаря
за явку в сочельник, опять
нельзя описать.
***
В этот день, распрощавшись с семьей, он сказал,
что теперь
он уходит в ту даль, где река не граничит с туманом,
а глаза не краснеют в предчувствии новых потерь,
сочинённых по ходу зимы повзрослевшим тираном.
«Облака», – он сказал и пошёл с рюкзаком на спине,
не оглядываясь на соседей, стоявших поодаль,
напевая лесную мелодию – ту, что во сне
он услышал намедни и тотчас связал со свободой.
«Облака», – повторили соседи, вернувшись домой,
где достали из шкафа одежду в небрежных заплатах,
что давно прекратила питать постаревшую моль,
но не вышла из моды для красок речного заката.
***
Его брат погиб на Шестидневной войне
не то за Сирию, не то за Египет.
Сам он танцует «El Choclo» во сне,
а наяву ничего не видит.
Он закончил Корнелл, и работал потом
там, откуда был уволен.
И сейчас живёт почти под мостом,
не зная, что чем-то болен.
Он боролся за мир, но был также готов
бороться за сад и за честь мундира,
вспоминая запах каких-то цветов
из Дамаска или Каира.
Жизнь вне эпиграфа
Суббота в Оране наступила на три дня позже,
чем Марди Гра. По аллеям с криками “Боже!”,
то есть “Мон Дьё!”, бежали Рамбер и крысы,
в поисках лилий или хотя бы кипарисов.
Оран – обычный город: немного занудный,
чересчур солнечный, вымощенный вдоль безлюдных
улиц, являющий с колокольни собора
дилемму не звонаря, а, скорее, Пифагора.
Был полдень, обыкновенный полдень, что в марте
напоминает рассвет, точнее, анти-
закат, когда под петушиные крики
раздаётся soprano castrato из «Орфея и Эвридики».
Опубликовано в Артикль №27