Владислав Отрошенко. НАРЯД МНЕМОЗИНЫ

Повесть-сказка с иллюстрациями Татьяны Морозовой 

Вишнёвого цвета автомобиль с медным ангелом на капоте наехал на пятнышко света, лежавшее затаившимся призраком на тёмной мостовой шагах в двадцати от грубой чугунной ножки пластмассового фонаря, светившего сквозь крону акации. Повинуясь бесцеремонному механизму тормоза, автомобиль присел на передние колёса и, остановившись, мгновенно выпрямился, точно в этом принудительном движении таилось нечто постыдное для его горделивой осанки. Призрак света с проворностью и вёрткостью беса, готового ко всяким случайностям, перепрыгнул с мостовой на капот, скользнув по широкому хромированному бамперу, и устроился рядом с ангелом. Ночь была беззвёздная и безветренная, и ангел напрасно запрокидывал кудрявую голову, которая сидела, как у старого горбуна, на самых ключицах: ничего, кроме плоских чернильных туч, он не мог рассмотреть в будничных небесах, не оживленных волшебным движением космоса.
— Заночуем здесь, — сказал один из обитателей автомобиля — тот, который уже десять часов кряду сидел за штурвалом и, нажимая на педали длинными и мускулистыми ногами, обутыми в лакированные ботинки, гнал автомобиль по гладким равнинным дорогам, беспрестанно напевая на разные мотивы пылкую песенку на турецком языке, в которой, как он утверждал, говорилось о юных контрабандистах, о столетнем вине и о нежных поцелуях блондинистой женщины (то, что песенка пелась действительно на турецком, было тоже не более чем утверждением штурвального, которое — он это знал — не мог подвергнуть сомнению ни один из его спутников). Ан‑гелу, как и всему экипажу, за исключением штурвального, место ночёвки показалось непривлекательным. Он вообще готов был мчаться всю ночь на юг, подставляя ветру своё медное личико, пока над планетой не вздуется купол, расшитый огненным жемчугом нерушимых созвездий его отчизны, откуда слетел он семь лет назад на капот вишнёвого автомобиля, и пока не накатит с рассветом, ударив внезапным провалом в лобовое стекло, то, что всем обещал штурвальный, — море!
Ангел поёжился, вздрогнул, осторожно (чтоб не взъерошились перья) потёр друг о друга высокие дуги крыльев. Ему было зябко. И он не склонен был доверять бодрому заявлению штурвального, что этот город, куда примчал их вишнёвый автомобиль, «уже южный». Желая убедить в этом всех своих спутников, штурвальный вылез из автомобиля, быстро снял, опираясь на дверцу, серые панталоны с лампасами и надел горчичного цвета шорты со множеством ремешков и застёжек. При этом он оставил на себе жилетку из розовой саржи, белую с просторными рукавами рубаху и чёрную, в багровых искрах, бабочку‑регат, украшенную крупной жемчужиной.
Эту бабочку на плоской резинке штурвальный не снимал ни при каких обстоятельствах, даже тогда, когда он, повинуясь не слишком настойчивым просьбам Аделаиды Ивановны, охотно, с бесстыдной внезапностью раздевался догола, чтоб позировать ей на сочной лужайке или на камне в центре сонного прудика, зачехлённого плотной ряской. Иногда натурщик вдруг соскакивал с камня и, взбаламутив дремотные воды, выбегал на берег. Оказавшись за спиною Аделаиды Ивановны, он принимался давать ей советы — предлагал выкрасить прудик в малиновый цвет, насажать на не‑го лебедей, натыкать вкруг камня блудливых русалок, а по деревьям разве‑сить, как гнёзда ворон, кудлатых чертей.
«А меня, Адочка, — говорил он, и в голосе его (точно сдвинулась ящерка) вдруг появлялась интонация вкрадчивой нежности, — изобрази в золочёных книмидах… вот здесь, на голенях, как у римских воителей. И повесь мне, любезная женщина, яростный лук на плечо… И дай мне, о! дай мне, голубка, упругий колчан, младая, чтоб грозно кипел в нём хворост сыпучих, брызжущих стрел…»
Последние слова штурвального были началом поэмы, которую он неустанно переводил с латыни, но их уже трудно было расслышать в точности, потому что они шелестели в пушистой ложбинке на шее Аделаиды Ивановны, там, откуда поднимался сплетённый в косу и прилипший на макушке хвостик.
«Ах, оставьте, Демиург Александрович, — возражала она, — оставьте ваш пошлый балаган с русалками для той блондинки, о которой вы так элегантно поёте в машине».
Аделаида Ивановна внимательно и спокойно ощупывала взглядом пространство над камнем, будто штурвальный находился не у неё за спиною, а там, в центре прудика, и продолжала (с уже чрезмерным старанием) выписывать тоненькой кистью его усы. «…А на голову, Ада, — воинственный шлём… Адочка, Ада, адская женщина…» А потом затяжные поцелуи штурвального, его возбуждённый шёпот и нежное мычание сквозь зубы. И перевёрнутый мольберт. И пёстрые юбки Аделаиды Ивановны, её чулки и подвязки, разбросанные по лужайке…
А впрочем… О ангел, ангел! Что мог ты знать об этих сеансах придорожной живописи! Ты никогда не слышал пылкой поэмы штурвального, даже её начальных строк. Автомобиль стоял на обочине, утопая колёсами в горячей кашице пыли, и ты, повесив голову, уныло вышагивал по капоту, с трудом волоча за собою громоздкие крылья («Ну, зачем они тебе, дурачок! — го‑ворила, смеясь, Аделаида Ивановна. — Ты теперь наш, земной, и лучше бы ты избавился от этих занудных штуковин. Уж на что Демиург Александрович — смерть как тоскует по крыльям, а всё равно, смотри‑ка, здесь он пред‑почитает носить усы… Будешь послушным мальчиком, он и тебя наградит усами». — «Точно такими же, как у него?» — спрашивал ты с надеждою и вос‑торгом. «Ну конечно же, глупый, точно такими!» — уверяла тебя Аделаида Ивановна, и ты, обольщённый посланник, готов был сию же минуту сменять на усы штурвального тягостный дар отчизны); измученный ожиданием, ты подходил к лобовому стеклу, трогал скрипучие «дворники» — ты помнишь, с какой восхитительной синхронностью исполняли они монотонный танец под барабанную дробь и шипение мокрой дороги! Пользуясь тем, что пассажиры, оставшиеся в автомобиле, спали, один, свернувшись калачиком, на заднем сиденье, а другой — это был необыкновенно маленького роста плешивый старичок лет восьмидесяти, одетый в ярко‑зёленые брюки, чёрный фрак и пантофли, расшитые бисером, — дремал, положив под щёку обе ладошки, в приоткрытом багажнике, где его и возил штурвальный, устроив ему там уютное жилище, с крохотным торшером, с сундучком для нарядов, с бамбуковым креслом и даже с камином, который топился окурками, пробками и прочим мусором, ты потихоньку залазил в кабину и усаживался на место штурвального. Твои ноги, небесный воин, были слишком короткими, и как ни старался ты, они не дотягивались до педалей, по которым беспечно прохаживались неутомимые, крепкие и проворные ноги штурвального. Но зато всевозможные кнопки, рычажки, колёсики, клавиши были доступны тебе. Позабыв обо всём на свете, ты принимался за дело — сначала с опаскою, осторожно, а потом всё смелей и уверенней ты нажимал их, выдёргивал, вдавливал, и тут начинался концерт! Вспыхивали и, прищёлкивая, мигали разноцветные лампочки (и подкрашенный свет их восхищал тебя больше, чем сияние гордых светил твоей безупречной державы); вздрогнув, подскакивали и трепетали пёстрые стрелки оживших приборов; звякали в воздухе, превратившись мгновенно в туман, железные лопасти вентиляторов; взывала забытая всеми печь; журчали «фонтанчики» и очумевшие «дворники»со свистом елозили по стеклу. Правда, концерт продолжался недолго. Желая втиснуть в его программу ещё какой‑нибудь номер, ты поворачивал до отказа сплющенный ключ, на котором болтался, подвешенный на цепочке, буль‑дог из яшмы, и номер — это был очень сложный акробатический трюк — исполнялся незамедлительно: что‑то взвизгивало в моторе, автомобиль, рывком приподняв своё грузное тело, отчаянно подавался вперёд, старичок, как будто только того и ждал, небрежно вываливался из багажника, публика замирала в сочувственном ужасе (не заметив, конечно, как находчивый виртуоз успевал зацепить на лету свою трость, которую он подставлял на стоянках под тяжёлую крышку багажника), крышка звучно захлопывалась, исхитрившись в последний момент закусить металлическим зубом фалду чёрного фрака, и старичок — але‑оп! — повисал над землёю. О нет, разумеется, ни оваций в партере, ни криков «брависсимо!» на галёрке не было.

— Ой‑ё‑ёй, Демиург Александрович, — сокрушённо стонал старичок, — так‑то вы любите кавалера ордена Золотого Руна! А я вам ещё свитерок свя‑зал, пушистый, мягонький… Ах, озорник, ах, проказник… ну да будет же вам, помогите! Где вы там?.. Прячетесь? Я вас прощаю. Порезвились — и пусть его, и на здоровье, а меня теперь надо снять. — Видя, что рассудительный тон монолога не продвигает спектакль к финалу, старичок делал паузу и, стремясь угодить режиссёру, принимался за дело иначе: — Снимите же, как вам не совестно?! У‑ууу, бедному кавалеру помогите! — визжал он пронзи‑тельно и плаксиво, умудряясь ещё на весу капризно подёргивать ножкой.
Штурвальный выскакивал из‑за холма. Его бабочка рассыпала искры на солнце, смоляные усы, на которых слегка подтаяла фабра, туманно лоснились; он был голый, и лишь недописанный холст Аделаиды Ивановны, за‑креплённый её пояском, свисал у него с живота на манер египетской схенти. В руках он держал откуда‑то взявшийся арбалет.
— Что случилось, Арнольд? — весело кричал он, подбегая к автомобилю. — Почему ты висишь, как сусальный орешек?
— Ах, так это не вы… — пыхтел золоторунный кавалер. — Ну так, значит, ваше гнусное насекомое запустило машину! И вот я, извольте, повис…
Штурвальный, посмеиваясь, открывал багажник — высвобождал печального акробата. Тот, конечно, не думал спускать тебе с рук твою шалость. Он подхватывал трость и, держа её на весу (как сачок для пленения бабочек), осторожно крался к кабине, чтоб застигнуть паршивца врасплох. Но ты уже был на капоте. И ты был медный. И брань кавалера, его ловкие оплеухи доставались (а жаль!) не тебе…
— Уриил! Ах, ты ж, подлый мальчишка! — злобно шипел старичок, сжимая в холодных пальцах ухо сонного пассажира, хрупкое крылышко пойманной бабочки. — Не прикидывайся, негодник, ты ведь не спал! не спал! — Крылышко дважды щёлкало, нагреваясь от боли. — Ты для чего по‑вернул этот ключик, а? говори!.. Ты хотел погубить кавалера?!
— Я нечаянно, господин кавалер…
— Высокородный! И благородный!..
— …и достославный, и досточтимый, и достохвальный… — воодушевлённо подхватывал пленник, потихоньку выдёргивая из ослабленных лестью пальцев онемевшее крылышко, — …и досто‑чёрт‑его‑знает‑какой! — добавлял он уже на свободе, обрекая злосчастное дело о ключике на самый печальный исход в случае, если побег из‑под стражи окажется неудачным — каковым он и был бы, не очутись на пути кавалера, мигом пустившегося в погоню, Аделаида Ивановна, которая всё это время стояла у подножья холма и, приподняв с полдюжины юбок, расправляла морщинки на алых чулках, подвязанных жёлтыми лентами.
— Посмотрите, Арнольд Арнольдович, — говорила она, ухватив кавалера за шиворот в тот момент, когда сам кавалер должен был ухватить беглеца, — какой я венок сплела…
— Из ромашек? — спрашивал кавалер, возбуждённо двигая ножками: он висел над асфальтом, приподнятый властной рукою Аделаиды; представление, увы, продолжалось.
— Из колосков, мой козлик. — Она аккуратно ставила старца на ноги и, нагнувшись к нему (он едва доставал ей до пояса), подносила венок к его лицу, гладко выбритому и совершенно безбровому. Брови он иногда приклеивал; у него был особый футляр, изнутри отделанный бархатом, в котором лежали рядком, как драгоценное ожерелье, четырнадцать пар бровей различного цвета; кавалеру нравились белые — он приклеивал их не туда, где полагалось расти настоящим бровям, а значительно выше, от‑чего любую гримасу, даже если она была вызвана гневом, легко было спутать — на это, видимо, и был рассчитан фокус — с гримасой невинного умиления.
— Ах, Аделаида Ивановна! Как хорошо, как чудесно! — лепетал кавалер, разглядывая венок со всех сторон и жеманно трогая его пальцами, на которых дружно мерцали овальные ноготки, отполированные до голубого сияния. — А вы мне его подарите?
— Подарю, подарю, мой плюгавый рыцарь, я для вас его и сплела!
— О!.. О!.. Вы думали обо мне! — восклицал кавалер. И дрожащие слёзы (он так пылко размахивал руками, изображая приступ восторга, что даже убил на лету стрекозу, ударив её шпинелевой запонкой) переполняли его глаза. Слёзы разгорались всё ярче и ярче; они превращались в крупные капли и выкатывались попарно на голую сцену безбрового личика, которая уже не могла приглушить их фальшивого блеска, — кавалер это чувствовал, но приклеивать брови прямо по ходу спектакля он никогда не решался. Впрочем, однажды — ты помнишь, мой ангел, — на автомобиль‑ной стоянке возле дорожного ресторана с оранжереей, где штурвальный и Аделаида Ивановна долго обедали за пластмассовым столом под лимоном, он это попробовал сделать. Штурвальный застал у него в багажнике пьяную старушонку в зимнем пальто, по‑видимому, дворничиху. Они си‑дели на сундуке и играли в кости. Дворничиха курила, сквернословила, называла кавалера «вонючим мерзавцем» и даже плевала ему на брюки(её плевками был изгажен вообще весь багажник), но кавалер не обращал на это ни малейшего внимания, его щёки пылали от возбуждения, он выигрывал; дворничиха вытаскивала из‑за пазухи казначейские биле‑ты и в ярости пыталась впихнуть их в смеющийся рот кавалера: «На, на, удавись!» — кричала она. Дворничиху штурвальный прогнал, вернув ей деньги из своего бумажника — значительно больше, чем она проиграла.
А кости, чёрные с красными точечками, он у кавалера отобрал («Как не стыдно, Арнольд!»), и тогда кавалер разрыдался; он умолял вернуть ему кости, он топал ножками, хватал себя за грудь, падал на колени, снова вскакивал и между прочим приклеил брови, незаметно вытряхнув их из футляра в носовой платок, который затем он приставил к лицу, делая вид, что вытирает слёзы; брови приклеились, но только сразу три пары, и притом все три вверх ногами. Штурвального это развеселило; он хохотал, попросил кавалера наклеить ещё две пары. «Вот теперь отлично, Арнольд! Теперь у тебя на лбу — две пагоды!» …А глазки твои, как озера…
Штурвальный, штурвальный! до чего же любил он сравнения. Стоило им подвернуться ему на язык, и он становился беспечным и благодушным…
Он бросил кости под ноги кавалеру (выпало три единички), кавалер тут же схватил их, спрятал в карман жилетки, а штурвальный ушел расплачиваться за стоянку, весело подпрыгивая на ходу, напевая, насвистывая.
И потом, за рулём, обрывая на полуслове турецкую песенку, он декламировал на все лады терцину Данте. «Нет, ты только послушай, Адочка, это в точности о нашем Арнольде:

Когда кончается игра в три кости,
То проигравший снова их берёт
И мечет их один, в унылой злости».

…Но ведь не проигрывал, не проигрывал никогда нетленный рыцарь Золотого Руна!
— О Аделаида Ивановна, — продолжал кавалер; венок из пшеничных колосьев он уже надел, сильно сдвинув его на затылок, а слёзы на всякий случай смахнул, — вы добры и прекрасны, как Изабелла Португальская, и я даже могу сейчас стать перед вами на колени!
— Вздор! Вздор! — смеялась Аделаида Ивановна. — Я не знаю, кто такая Изабелла Португальская, а знаю только, что теперь вы начнёте паясничать и тараторить без умолку про ваших напудренных дам и про восхитительные турниры в их честь.
— Напрасно вы смеётесь, Аделаида Ивановна… Вы и Демиург Александрович… я так вас люблю! Вы так напоминаете мне эту благородную па‑ру — герцога Бургундии Филиппа Доброго и его супругу Изабеллу… Только у герцога не было усов, такие усы, как у Демиурга Александровича, носили гранды в Испании, они назывались «бравадо»…
— Как вы сказали?
— «Бравадо», Аделаида Ивановна, я много пожил и знаю название всем усам на свете… Ах, если бы и вы жили в те времена, когда я был дружочком герцога! Я бы сделал вас кавалерственной дамой нашего ордена, и герцог бы не стал возражать, он доверял мне во всём безгранично, и больше того, он восхищался моей смелостью! Я ведь не говорил вам, Аделаида Ивановна, что ваш несчастный Арнольдик не побоялся в присутствии всего двора великой Бургундии упасть на колени и первым поцеловать каблук Изабеллы в день её свадьбы с герцогом. Герцог мог бы казнить меня за такую дерзость, но он поднял меня, поставил на свадебный стол и сказал: «Арнольд! Твой подвиг равен подвигу аргонавтов! Браво!» И все вокруг закричали «браво!» и бросились целовать каблук Изабеллы. Но я был первым. И герцог Бургундии сделал Арнольдика первым после себя кавалером высшего ордена герцогства! — Рассказывая это, кавалер потихоньку пятился к багажнику: ему не терпелось заглянуть в трюмо (оно стояло возле камина) и посмотреть, красиво ли сидит на нём венок. Он уже занёс ногу на ступеньку, которую штурвальный специально для него приделал к заднему бамперу, но вдруг опустил её и, цокнув языком (как будто он вспомнил о чём‑то досадном), направился к кабине, где штурвальный, уже одевшись, причесавшись и нафабрив усы, сидел за рулём.
— Демиург Александрович, подарите мне ваш арбалет.
— Какой арбалет?
— Ну, вот этот, с которым вы тут бегали, я видел.
— Ах, этот… Нет, Арнольд, нельзя.
— Подарите!
— Да нет же! Он самому мне нужен. Ты же знаешь, Аделаида Ивановна пишет с меня картины… Зачем он тебе?
— Я буду стрелять по деревьям, по разным птичкам.
— Нет, не годится, Арнольд, я тебе арбалет не дам.
— Ну хорошо, хорошо, я скажу вам всю правду: я так ужасно тоскую в этих сарматских степях, я, может быть, даже умру от тоски… и если бы хоть что‑нибудь, ну хотя бы вот этот арбалет… о! арбалет напоминал бы мне о моей милой Бургундии, о славном, добрейшем герцоге…
— Ладно, ладно, Арнольд, не плачь. Бери. — Штурвальный протянул кавалеру арбалет. Тот, вцепившись в него, исчез в багажнике и захлопнул крышку. Весь экипаж расселся по местам: Уриил — на заднем сиденье, Аделаида Ивановна справа от штурвального на переднем, — ангел стоял на капоте. Автомобиль, выбросив из‑под колёс сухую пыль обочины, проворно выехал на горячий асфальт и помчался к югу, к морю. «Бургундии герцог с супругой своей, — напевал штурвальный, придерживая руль одной рукой, — в чертог золотой удалился…»
— Вы чувствуете, здесь уже пахнет кипарисами, — сказал штурвальный, защёлкнув последнюю кнопку на замшевых шортах; панталоны с фиолетовыми лампасами он небрежно скомкал и засунул в карман своего сиденья.
Аделаида Ивановна промолчала, она потуже закуталась в плед и закрыла глаза. Уриил неуверенно произнес:
— Чувствуем.
На его пиджачке была одна, чрезмерно большая пуговица (вторая сверху), которую он, беспрестанно зевая и с трудом уже двигая непослушными пальцами, старался загнать в петлю, но пуговица не поддавалась, она даже как будто подсмеивалась над усердием Уриила, самодовольно хихикала, выскальзывая из его пальцев, и там, в каком‑то текучем пространстве, куда его увлекало это упрямое единоборство, Уриилу показалось, что не он, а именно эта пуговица сказала: «Чувствуем».
— А я очень, очень чувствую!! — закричал кавалер, выскочив из багажника. — И кипарисами пахнет, и пальмочками, и луною!.. Дозвольте и мне, Демиург Александрович, переодеться во что‑нибудь южное!!
— Переоденься, Арнольд… Завтра увидишь море.
— Сию минуту, Демиург Александрович! Вы мне приказали… сию ми‑нуту! — Кавалер исчез. Автомобиль некоторое время покачивался и подрагивал — в багажнике, видимо, шла примерка нарядов, слышно было, что там даже кто‑то попискивает и хлопает в ладоши: «Ой, ой, как красиво, мой сладкий дружочек!» (Кавалер имел обыкновение нахваливать себя, выплясывая перед зеркалом.) Вскоре в багажнике всё затихло, и рыцарь вы‑порхнул из‑под крышки. На нём были короткие шарообразные штаны, туго набитые сеном и украшенные пёстрыми ленточками; спереди торчал, изогнувшись, как сабля, огромный брагетт, обтянутый красным сафьяном, — он поднимался кверху и доставал кавалеру чуть ли не до подбородка.
— А это ещё зачем? — изумился штурвальный.
— Ну как же, как же, Демиург Александрович, — забормотал кавалер смущенно, — вы же должны понимать…
— Нет, я знаю, Арнольд, это нужная вещь, но зачем же…
— Для красоты, — перебил его кавалер. И тут же выставил ножку: — А посмотрите, какие у меня пигаши! — Пигаши были действительно необыкновенные: на них не было места, свободного от алмазов и изумрудов;на носках висели хрустальные колокольчики, а сами носки, длиною с пол‑метра, придерживались золотыми цепочками, припаянными к браслетам, которые кавалер закрепил чуть пониже коленок; по этим цепочкам — от коленей к носкам и обратно — то и дело перебегали маленькие человечки, изображавшие канатоходцев, и все они были обуты в точно такие же баш‑маки, как у кавалера; иные из них, пренебрегая опасностью, выплясывали на ходу и играли на дудках.
— Нравятся? — спросил кавалер, покрутив ножкой. — Мне подарил их сам граф Анжуйский! Он сказал мне: «Арнольд, обувай их тогда, когда герцогам и королям будет грустно».
— Мне не грустно! — простодушно воскликнул штурвальный.
— Значит, будем плясать? — Канатоходцы заиграли погромче на дудках, у многих появились в руках бубенцы; хрустальные колокольчики надрыва‑лись, источая пронзительный звон. — Аделаида Ивановна, скорее сюда! — закричал кавалер. — Герцог приказал плясать!
Аделаида Ивановна не отзывалась, и тогда старикашка нырнул в кабину, вытащил её за руку, сдернул с неё плед; на ней ничего не осталось, кроме алых чулок.
— Ослепительная красота! — пропищал кавалер. И все трое пустились плясать.
Они бегали по мостовой вокруг автомобиля, высоко подскакивали, смеялись, брались за руки, и штурвальный всё время выкрикивал:
— Завтра увидим море!
— Да, да, — подхватил кавалер, — завтра ваша благородная пара увидит море! — Он так разгорячился, что даже запрыгнул на капот, а потом и на крышу.
— Какой молодчина Арнольд, — нахваливал его штурвальный, — как здорово он это придумал — поплясать!
— Очень милый старик, — соглашалась Аделаида Ивановна, — я ужасно его люблю.
Поощряемый их похвалами, кавалер старался изо всех сил: он не только плясал, но и кланялся с крыши и, вытащив откуда‑то скрипку, подыгрывал своим канатоходцам; её весёлое жужжание не прекратилось даже тогда, когда в руках кавалера вместо скрипки появился лобзик; размахивая им, он съехал по лобовому стеклу на капот («Как по ледяной горке!» — тут же вос‑кликнул штурвальный) и, стараясь перекричать свой оркестрик, который уже гремел литаврами и бил колотушками в барабаны, завопил:
— Давайте спилим ангела!
— Или хотя бы отпилим ему крылья! — предложила Аделаида Ивановна;ей тоже пришлось кричать, чтобы музыка не заглушила её голос.
Штурвальный, закрыв глаза, улыбался: в восторженном сердце Демиурга трепетало сравнение пойманной бабочкой.
— Нет, нет, Аделаида Ивановна, надо спилить его целиком! — настаивал кавалер. — Зачем нам это насекомое?! Нас остановит какой‑нибудь регулировщик и не пропустит к морю! А я очень, очень хочу на море! Я рыцарь Золотого Руна! Я обязан доехать до моря… с вами! Это мой долг, мой под‑виг… во имя вашей любви… Вы и наш герцог, вы такая прелестная пара!! — Медные стружки уже летели на капот, и пятнышко света, лежавшее рядом с ангелом, превращало их в искры…
Утром холодная роса окропила вишнёвый автомобиль. Он стоял на влажной мостовой возле бордюра, высвечиваясь ярким пятном в молочном воз‑духе. Кавалер, одетый во фрак и ярко‑зелёные брюки с нашитым на них золотым позументом, ходил по газону, выискивая под деревьями сухие ветки, чтоб растопить свой камин. Озираясь по сторонам, он быстро и ловко переворачивал похожие на кубки чугунные урны, покрашенные серебрянкой, и, виртуозно орудуя тростью, поддевал коробки, пробки, окурки, которые взлетали вверх и падали прямо в лукошко, висевшее у него на руке. Аделаида Ивановна ещё дремала на переднем сиденье, с головою закутавшись в плед. Штурвальный тем временем взбивал в железном стакане пену и, тихонько насвистывая, поглядывая в зеркальце, аккуратно, чтоб не запачкать усы, наносил её разбухшей кисточкой на потемневшие за ночь щёки. Его глаза, отражённые зеркалом, удивлённо застыли в глубине сверкающего прямоугольника, когда Уриил, просунув голову между передними сиденья‑ми, попросил его включить «дворники».
— Ничего не видно, — пояснил он безмолвному зеркальцу, откуда смотрел на него Демиург.
Штурвальный нажал на клавишу. И «дворники» с той обычной значительностью, с какой они появлялись на сцене (но только без особого воодушевления: им было приказано пройтись по ней всего один раз и отодвинуть матовый занавес), показали себя в полный рост и с достоинством удали‑лись. В открывшемся пространстве Уриил увидел вишнёвый капот с широкой хромированной полоской посредине, которая казалась разорванной из‑за того, что в ней отражались листья, кавалера с полным лукошком му‑сора, убегавшего от здоровенной бабы с метлою: изящно приседая на тонких ножках и балансируя тростью, он ловко наступал на самые выпуклые булыжники мостовой и, мягко отталкиваясь от них, устремлялся вперёд с таким отчаянным проворством, словно он перебегал речку по хрупкому осеннему льду; слева от автомобиля виднелись скамейки с высокими закрученными спинками, фонари из цветной пластмассы и газетный киоск с прилипшими к стеклу улыбками актрис, а там, где кончалась хромированная полоска, стоял в сиянии дымных лучей, сложив за спиною крылья, — ангел.
— Не спилили! — радостно воскликнул Уриил.
— Что «не спилили»? — отозвался штурвальный.
— Ангела!
— Ангела?! Нашего ангела?! Боже мой!.. Ада! Ты только послушай, что он придумал!
— Я всё слышала, Демиург Александрович. — Аделаида Ивановна рассерженно сбросила плед, открыла дверцу и вышла из автомобиля. Уверенно постукивая каблуками, она побежала по мостовой вдоль бордюра, и по мере того как она удалялась, её юбка, посаженная на каркас, раскачивалась всё сильнее и сильнее. («Мы когда‑нибудь слетим в кювет, Ада, из‑за твоей идиотской юбки!» — говорил штурвальный, пытаясь нащупать рычаг скоростей, который всегда, как будто нарочно, чтоб его лишний раз не тревожили, пря‑тал свою круглую головку с щербинкою на макушке под куполом юбки. «А вы не думаете, Демиург Александрович, что мы попадём в аварию из‑за вашей роскошной бабочки, — возражала Аделаида Ивановна. — Она просто ослепляет встречных водителей… И водительниц тоже», — добавляла она.)
— Что случилось, Ада? — Штурвальный выскочил из автомобиля и пустился за ней вдогонку, расплёскивая на ходу пену из металлического стакана. Настигнув Аделаиду Ивановну шагах в тридцати от автомобиля, он преградил ей путь и, о чём‑то с нею беседуя, продолжал намыливать кисточкой щеки, но уже не так старательно: на кончиках его усов висели густые комки пены. Ангелу на капоте пришлось повернуть голову и выставить медное ушко, чтоб услышать их разговор, — впрочем, как ни старался он (он даже вставал на носочки), до него долетали только обрывки фраз:
— …из‑за вашего концерта, Демиург Александрович, это же вам захотелось поиграть на скрипке… …потерпеть немного!
— …что он не спал, чёрт побери! Я был уверен…
— …сюда Арнольда! Я давно хотела сказать… …как какую‑то шлюху!
А эти ваши метафоры…
— …такого ужасного.
Через полчаса, наговорившись вдоволь, они подошли к автомобилю. Пе‑на на щеках штурвального высохла и превратилась в белую пыль, отчего лицо его казалось густо напудренным, как у провинциального комедианта.
Аделаида Ивановна выглядела чрезвычайно весёлой и добродушной. Она погладила ангела по голове (одним только безымянным пальцем) и, целуя его в медное личико, проговорила:
— Как же ты мог подумать, глупый, что мы тебя спилим! Ах ты, моя овечка! Тебе показалось. Просто Арнольд Арнольдович, наш старенький кавалер, играл всю ночь на скрипке, а скрипка у него плохая, она жужжит, как пила, — вжик‑вжик, — мой хороший. Не плачь. Никто не тронет твои медные крылышки… смотри, как они дрожат!
Ангел, конечно, не плакал. Он гордо стоял на капоте, запрокинув голову, и изгибы сложенных крыльев, точно диковинный ворот в старинном наря‑де китайских дам, высоко поднимались из‑за узких плеч небесного воина.
Между тем кавалер, отчаянно упираясь ногами, обутыми в пантофли, кричал:
— Вот мой автомобиль! Я порядочный человек! У меня есть красивый орден и много денег! Сколько вам надо, голубушка?!
Здоровенная дворничиха (она все ж таки поймала его), заломив ему руку, подталкивала его животом и, раздувая щеки, беспрестанно свистела в стрекочущую свистульку. Следом за ней шли ещё две дворничихи поменьше. Звякая ведрами, в которых лежали железные совки, они подбадривали свою подругу:
— Так его! Так его, стервеца! Ишь ты, смотри, все урны перевернул, мерзавец!
Чуть поодаль от них шагал, уныло посмеиваясь, пожилой регулировщик в заляпанной грязью каске. Процессия двигалась к автомобилю.
— Это ваша финтифлюшка? — спросил регулировщик, приблизившись к штурвальному и взяв под козырек.
Кавалер, улучив минуту, рванулся что было сил, — левый рукав его фрака вместе с манжеткой и шпинелевой запонкой остался у дворничихи. Освободившись, он подскочил к штурвальному и зашептал возбуждённо:
— Скажите, что это не наш, что нам его прикрутили ночью какие‑то негодяи!.. Ах, боже мой, боже мой, Демиург Александрович, — добавил он сокрушённо, — напрасно вы мне не позволили спилить его ночью! И лобзик мой отобрали! И обругали Арнольдика…
— Ангел мой, — твёрдо сказал штурвальный. — То есть… вот он стоит на моём автомобиле… и в чём же дело?
— Нет. Вот эта, — сказал регулировщик и указал полосатым жезлом на кавалера.
— Ах, эта! Ну что вы, — смутился штурвальный, — это же так… ничего…фантазия… У него даже брови ненастоящие. Вот, посмотрите. — Штурвальный быстрым движением содрал одну бровь со лба кавалера и бросил её щелчком, как бросают окурок, в стоявшую рядом урну.
— Эге, — сказала толстая дворничиха. — А вы гляньте‑ка на этого усато‑го изверга! Он тоже какой‑то напудренный…
— Усы накладные? — строго спросил регулировщик, взглянув на штурвального.
— Ай‑я‑яй! — вмешался кавалер. — Как вам не стыдно, господин регулировщик! Такой пожилой человек, в красивой каске, в ремнях, а говорите пустые слова, как ветреный юноша. Усы настоящие! Это усы «бравадо»! Вы, конечно, таких отродясь не видали в вашем негодном городишке.
— Да нет, почему же, я видел всякие, — обиделся регулировщик и сделал вид, будто старается что‑то припомнить. Воспользовавшись его замешательством, кавалер взял его под локоть и отвел в сторону.
— Господин… эээ… В каком вы звании?
— Да я, собственно…
— Ну хорошо, неважно. Господин майор! Этот человек (кавалер указал мизинцем на штурвального) очень скромный. Но я вам обязан сказать, что он, понимаете ли, как бы это получше выразиться, он в некотором роде герцог.
— А вы кто же?
— А я при нём, — быстро ответил кавалер. — Дядька, нянька, шут. Как хотите.
— Финтифлюшка!
— Вот‑вот, финтифлюшка! — подхватил кавалер. И они вдвоём весело рассмеялись этому вертлявому словечку.
— Нам сейчас необходимо, — продолжал кавалер, вытирая платком вы‑ступившие от смеха слёзы: и у себя и у майора, который даже нагнулся к нему, подставив своё лицо для этой неожиданной процедуры, — нам с герцогом необходимо переговорить. Вы подождёте нас?
— Подождём, — согласился майор. — И вот здесь‑ка, любезный. — Он выставил загорелый подбородок, весь покрытый морщинами, в одной из которых застряла слеза. Кавалер ловко промокнул её платком и, поклонившись майору, бочком подскочил к штурвальному.
— Демиург Александрович, нам надо убегать. Немедленно!
— Да‑да, Арнольд, бежим! — Штурвальный открыл переднюю дверцу и сел за руль.
— Убегают! — заорала толстая дворничиха.
Кавалер, изловчившись, выхватил у неё свою манжетку с запонкой и юркнул в багажник. Она кинулась вслед за ним, но крышка тут же захлопнулась, и дворничиха уже на ходу, когда автомобиль, рванувшись с места, помчался по мостовой, успела‑таки запрыгнуть на маленькую ступеньку, приделанную к заднему бамперу: она так и осталась стоять на ней с огромной метлой в руках.
За окнами автомобиля некоторое время ещё мелькали фасады низких каменных домиков с пузатыми балконами на витых железных опорах, пустынные скверы, озябшие голуби, клумбы, афиши, витрины магазинов — всё это летело сплошным потоком назад, назад, пока наконец эту пёструю мешанину не вытеснили, радуя путников своим приветливым однообразием, чёрно‑белые столбики и дружные ряды пирамидальных тополей. Весь экипаж охватило весёлое возбуждение.
— Здорово, здорово! Мы убежали! — кричал Уриил, хлопая в ладоши.
— А вы, оказывается, лихач, Демиург Александрович! — говорила Аделаида Ивановна, поглаживая штурвального по щеке. — Вы мне сегодня нра‑витесь, я даже готова изобразить вас в доспехах римского воина.
— Давай прямо сейчас, Ада! Вот на этой лужайке! Свернём?..
— Нет, нет, Демиург Александрович. Вы будете позировать мне на скалах, у моря!
— К морю, к морю, вперёд!
Штурвальный уже не смотрел в изогнутое зеркальце, висевшее под по‑толком, и потому не видел регулировщика, догонявшего автомобиль на ры‑жем грохочущем мотоцикле с помятой коляской. Регулировщик что‑то кричал, захлёбываясь ветром, размахивал жезлом, подскакивал от нетерпения, да так высоко, что даже перелетал в коляску.
Между тем крышка багажника приоткрылась. Дворничиха, заметив это, попыталась было поднять её повыше, но из багажника послышался окрик кавалера:
— Не двигайся, гадина! Ты мне мешаешь!
В багажнике что‑то задребезжало, звякнуло, и из узкой щели высунулся арбалет.
В утреннем воздухе, в котором ещё клубились остатки тумана, прошелестел оперённый кожей металлический дротик.
— Куда? — спросил кавалер у дворничихи.
— В горло, господин высокородный рыцарь!
— В горло? Хе‑хе… Финтифлюшка! — сказал кавалер и захлопнул багажник.
Дворничиха стояла на подножке, как часовой на посту. Вытянувшись всем своим грузным телом, она прижимала к груди метлу, которая — то ли потому, что ветер её так растрепал, то ли потому, что сама метла была такой необычной формы — походила на алебарду.
К полудню автомобиль, промчавшись без остановок по равнинной дороге, выехал на узкое шоссе предгорья, ещё прямое, но уже стиснутое пологи‑ми холмами. То и дело выскакивая на встречную полосу, он обгонял своих неторопливых собратьев, наезжал, не сбавляя скорости, на дремотные тени облупленных стендов, приглашавших свернуть к ресторану, и проносился, исполненный гордого равнодушия, мимо уютных стоянок, где деревянные мишки, затаившись под сенью тутовника, струили в бездонные чаши водицу, выливая её из треснутых амфор или из толстых раскрашенных бочек(что было для них гораздо сподручней); усыпляя медного ангела, асфальт, разогретый летучим солнцем, беспрестанно шипел под колёсами, языки прозрачного пламени извивались бесшумно над его маслянистой поверхностью, и всё, что виделось сквозь них в отдалении — дорожные знаки, кусты, валуны, чёрно‑белые столбики, — всё приобретало призрачную подвижность. Временами ангелу казалось, что и встречные автомобили, выраставшие, как дождевые пузыри, прямо из асфальта, и пассажиры в них, и водители столь же призрачны, как этот мираж движения, вызванный полуденным маревом. Однажды ему даже привиделось, что за рулем голубого пикапа сидит одетая в платье из фарфоровых шариков и ярких лоснящихся перьев тучная дама с позолоченным рогом во лбу. Поравнявшись с этим пикапом, ангел успел заметить в его низком кузове два гроба, — они бы‑ли обиты пестрыми шкурками, осыпаны бусами, лентами, разноцветными блёстками и мишурою… Помнишь, ангел, одна из ленточек (синяя с розовым крапом) вылетела, подхваченная ветром, и обмоталась вокруг твоих ног. И потом ещё долго, выгибаясь над длинным капотом, она лизала раз‑двоенным языком лобовое стекло, пока штурвальный не поймал её, высунув руку из кабины. Он повязал её себе на шею, не подозревая даже, на ка‑ком маскараде побывала эта невинно‑нарядная странница, выпорхнувшая из кузова голубого пикапа. Да, мой ангел, ведь он никогда не оглядывался на проносившиеся мимо и едва не задевавшие его локоть, выставленный из окошка, встречные автомобили, он смотрел только вперёд — наш Демиург, наш штурвальный, — в тот зыбкий, но нерушимый просвет, где кончик дороги, заостряясь, касался небесного свода. И он первым увидел то, чего ты никак рассмотреть не мог. Помнишь, когда автомобиль вырвался из узкого коридора осыпающихся холмов на широкий зелёный луг, прорезанный не‑заживающим шрамом дороги, штурвальный воскликнул:
— Горы!
— Где они, где они? — спрашивал ты, чуть не плача. И, двигая медными глазками, смотрел то на купы деревьев вдали, то на изломанный луч света, отмечавший границу сиреневых туч и похожий на чудом застывшую молнию. Ты так и не понял тогда, что краешки этих оплавленных туч и были вершинами гор. А теперь… Что ж, теперь я, наверное, смог бы тебе пока‑зать те неприметные с первого взгляда детали, которые разоблачают этот обман… Но, ангел! Мой ангел! Я бы отдал тебе с радостью всю бесполезную изощрённость глаза, привыкшего к миру, за один только миг того невозвратного и уже недоступного мне неведения, в котором ты, успокоившись(штурвальный показывал на них), говорил себе: «Вот они, горы!», глядя с восторгом на купы деревьев.
Именно на этой луговой дороге возникли в мерцающем облаке жёлтых бабочек две комически контрастирующие фигуры — двухметрового роста толстяк в картонной ковбойской шляпе, с каштановой бородой, и маленький, щуплый, в палевом лёгком костюме белобрысый господин с младенчески свежим лицом. Толстяк, картинно отставив ногу, обутую в низкий с загнутым носом сапог, стоял, подбоченившись, на кромке асфальта и отрешённо поглядывал в небо, а белобрысый то и дело выскакивал с раскинутыми руками навстречу автомобилям, которые, ловко объезжая его, уносились прочь, и которым он посылал вдогонку один и тот же непристойный жест. На обочине, там, где стоял толстяк, возвышалась громадная, не меньше кургана, куча из чемоданов, коробок, фанерных баулов и всевозможных сумок; по лугу были разбросаны в беспорядке мешки, узлы, перевёрнутые клетки с птицами и мелкими зверушками, а чуть поодаль от кучи стоял бильярдный стол с двумя киями, бережно положенными на бордюры, и с лимонного цвета шарами, один из которых готов был свалиться от малейшего касания в среднюю лузу: партия, по‑видимому, была отложена.
Штурвальный, резко нажав на тормоз, успел остановить автомобиль на таком расстоянии от белобрысого, что ангелу виден был даже обломанный усик на лобике шпанской мушки, навеки застывшей с приподнятой лапкой в янтарной пуговице палевого пиджака. Белобрысый по‑хозяйски похлопал ладонью по капоту, не спеша подошёл к водительской дверце, стукнув на ходу тупоносым ботинком по колесу (хорошо ли накачано), и просунул свою пахнущую одеколоном голову в открытое окно.
— Улыбайся, — сказал он штурвальному.
— Почему? — спросил Демиург, нахмурившись.
— Да нет, это я так, дружище! Не обижайся. У тебя отличный автомобиль и прелестная жёнушка (Аделаида Ивановна фыркнула, глянув с презрением в лучезарное лицо белобрысого, и отвернулась), а сынишка, сынишка какой! — затараторил он, заметив Уриила на заднем сиденье. — Кучерявенький, беленький, как ангелочек! Ух ты мой милый! Сколько же годиков?
— Семь! — громко сказал Уриил и, открыв дверцу, выскочил из автомобиля. — Дяденька, откуда у вас такие пуговицы?.. Там какие‑то жучки и блошки!.. Они уже умерли?
— Преставились! Улыбайся, дружок (Уриил улыбнулся). Если тебе интересно — откуда, то я скажу тебе с удовольствием — я купил этот костюм в Такманохаре, — это такая маленькая страна посреди ослепительных гор, и там много всяких жучков. Райская страна, — добавил он и вытащил из нагрудного кармана маникюрные ножницы. Пощёлкав ими в воздухе, как это делает парикмахер, он быстро отрезал и подал Уриилу пуговицу… Ту самую, ангел, в которой шпанская мушка никогда не опустит лапку. Она лежит теперь у меня в столе, и я не могу представить, как обходилась бы Мнемозина без этих случайных подсказок — драгоценных безделушек, впитавших в себя пространство и время. Мнемозине пришлось бы много выдумывать, растрачивая энергию на сотворение сгинувших мелочей, которых жаждут её придирчивые жрецы, втайне не верующие в беспредельность её могущества. «Яви, Мнемозина, чудо! — требуют они. — Воскреси!
Воскреси!» И она извлекает на свет пёстрые россыпи образов. Но не сияют радостью глаза жрецов; они хмуро рассматривают странные и незнакомые им вещицы — чёрную бабочку в искрах, чьи‑то расшитые бисером туфли, усы, арбалет, пучок фиолетовых перьев, медного ангела, — весь этот опере‑точный реквизит. И вот выступает один из жрецов, он держит в руке янтар‑ную пуговицу. И он говорит: «Ты лжёшь, Мнемозина! Это не воскрешение!
Ты сотворила всё это из придорожной пыли! И эта пуговица, она тоже под‑дельная, я никогда не видел такой… Бейте её камнями, братья!» И жрецы швыряют в неё камни. И посылают проклятия её блистательным храмам…
Но нет, нет, пуговица настоящая. Ты можешь подсматривать в неё, Мнемозина, она лежит в моём столе, в левом ящике, она чистейший осколок реальности, и я даже подумываю пришить её на пиджак…
— А у нас дела плохи, — сказал белобрысый, обращаясь к штурвальному. — Наш аэроплан сгорел! У нас был отличный аэроплан, с двумя моторами и с бассейном на крыше. Мы прекрасно долетели на нём от самой Такманохары вот до этого луга. А тут он — бац! — и сгорел. Печально, не правда ли?
— Печально, — согласился штурвальный.
— А что вы делали… вот в этой… стране? — поинтересовалась Аделаида Ивановна.
— В Такманохаре?.. Мы были на гастролях, — ответил белобрысый, не задумываясь. — Ах, я же вам не представился… Артист цирка Тимофей Вороной. Вы, конечно, не слышали… Я маленький артист, незначительный эквилибрист. Но зато Гедеон, — он показал на толстяка‑ковбоя, который так и стоял, подбоченившись, на кромке асфальта, даже ни разу не взглянув на автомобиль, — Гедеон Несветаев — это фигура! Это величайший дрессировщик медведей!
— Ура, — сказал штурвальный. — Я рад, Тимофей. Но мы очень торопимся.
— К морю?
— Да, к морю.
— Я вам завидую. Если б вы знали, как мы с Гедеоном мечтали о море!
Мы мчались, летели, но наш аэроплан… Мы погибнем здесь, нас никто не берёт! А мы страшно устали, нам нужен отдых, мы так много работали в Такманохаре. Бедный Гедеон падал прямо на арене… Не бросайте же нас!
Хотите, мы вам заплатим? У нас много денег — вот!..
Белобрысый вытащил из внутреннего кармана пиджака запечатанную пач‑ку и, разломив её, раскрыл веером денежные знаки. Они были иностранные, с виньетками по углам, с изображениями клоунских колпаков, гармошек, дамских туфель; в центре каждой купюры красовался портрет упитанной, самодовольно улыбающейся королевы, — ангелу она показалась похожей на водительницу голубого пикапа, правда, во лбу её не было золочёного рога.
— Это такманохарские деньги, — пояснил эквилибрист. — В Такманохаре вы можете купить на них целую гору вместе с ледниками и водопадами…
— И вот таких пуговиц? — спросил Уриил.
— Миллион таких пуговиц, — ответил эквилибрист уверенно.
— Деньги нам не нужны, — усмехнулся штурвальный. — Что будем делать, Ада?
— Решайте сами, Демиург Александрович… Посмотрите, сколько у них багажа, куда мы его денем?
— Если только на крышу, — осторожно предположил штурвальный.
— На крышу! На крышу! — подхватил белобрысый. — Гедеон, скорее сюда! Эти сердечные люди повезут нас на море!
Дрессировщик медведей неохотно сдвинулся с места. Он подошёл к автомобилю и, сняв шляпу, молча поклонился — сначала штурвальному и Урии‑лу, а потом, с кряхтением встав на одно колено, Аделаиде Ивановне. Он хотел было поклониться и дворничихе, но она стояла на подножке до того неподвижно, одетая в латы и в забранный шлем с плюмажем, что он, приняв её за особое украшение автомобиля, кланяться передумал, а только потрогал с любопытством красное древко её алебарды и произнёс артистическим басом:
— Недурно.
Эквилибрист тем временем, установив рядом с автомобилем стремянку, уже перетаскивал чемоданы. Он бойко командовал Уриилом, вызвавшим‑ся ему помогать («Нет, сначала вот этот портфель, дружок. Улыбайся!»), ловко взбегал по стремянке на крышу, разматывал веревки и между делом, развлекая Уриила, перепрыгивал с крыши на капот, пробегал по бамперу и снова возвращался на крышу.
— Не желаете ли партию в бильярд, пока Тимоша грузится? — предложил дрессировщик медведей, подступив к водительской дверце с учтивым полупоклоном.
— В пирамидку?
— Это уж как вам угодно, — ответил дрессировщик и, опередив штурвального, сам открыл дверцу.
Погрузка шла полным ходом. Курган из чемоданов постепенно таял, перемещаясь на крышу вишнёвого автомобиля. Шары энергично катались по зеленому сукну, звучно ударяясь друг о друга и затихая на несколько мгновений, чтоб выслушать лаконичные команды игроков:
— Четвёртый в середину.
— Девятый — от борта в угол… Вас как величать?
— Демиург Александрович.
— А меня…
— Я уже знаю — Гедеон Несветаев… Трижды величайший.
— Так точно… Пятый в середину, двенадцатый в угол.
Через час на обочине остался только бильярдный стол и два небольших саквояжа. Подхватив их, эквилибрист добежал до багажника. Он поставил один саквояж на асфальт, другой повесил на указательный палец дворничихи, выставленный вперёд в железной перчатке, и поднял крышку.
— А это что за Посейдон?! — воскликнул он, отшатнувшись назад.
Кавалер ордена Золотого Руна, во фраке с оторванным рукавом, в за‑сохшем венке из колосьев, с одной бровью на лбу, сидел верхом на стуле и аккуратно поливал из графина астры, росшие в длинной пластмассовой жардиньерке на металлических ножках.
— Не паясничай, Тимоша, — сказал он, плеснув из графина на крылышки жёлтой бабочки, залетевшей в багажник и уже хлопотавшей вокруг цветка. — Ты почему убежал с моего пигаша? Жалкий канатоходишка, шут!
Тебе разонравилось скакать по золотой цепочке? Где твои бубенцы, где дудочка? А? Говори?
— Да он ещё сумасшедший, — вымолвил белобрысый, неуверенно улыбнувшись.
— Нет, Тимоша, не сумасшедший. А вот ты, наверное, спятил, если не боишься дерзить кавалеру… Ты поедешь со мной, в багажнике, а своего медведя — где ты его взял? — посадишь в кабину. Иди поторопи Демиурга Александровича, скажи ему, что море нас ждёт, сверкая лазурью и пенясь, как… как чёрт его знает что… Как юная дева!
На перевал вишнёвый автомобиль, обременённый багажом циркачей, взъезжал тяжело. Чемоданы и сумки, выползая из‑под верёвок, то и дело падали с крыши. На одном из поворотов с подножки свалилась дворни‑чиха и, громыхая латами, покатилась по дороге; дрессировщик медведей, выскочив из автомобиля, успел её выдернуть из‑под колес грузовика. Он водрузил её на место (протёр рукавом запылившийся панцирь и любовно поправил плюмаж на шлеме). Бильярдный стол — его ставили то на крышу, поверх чемоданов, то на капот, пока штурвальный не догадался приделать к ножкам колёсики — пришлось прицепить на буксир. В кабине было невыносимо жарко; дрессировщик медведей вспотел так, что у него раз‑мокла и расползлась на голове картонная шляпа; у Аделаиды Ивановны беспрестанно отклеивались на лице бумажные мушки в форме двух кар‑тонных мастей (если ты помнишь, ангел, червы и трефы); усы штурвального обвисли и прилипли к скулам; жар от мотора поднимался горячи‑ми волнами из‑под ног, и два маленьких вентилятора тщетно сражались с раскалённым воздухом, в то время как в багажнике у кавалера было про‑хладно… Хрустальная люстра, тихонько позвякивая ребристыми сосульками, сияла под сводчатым потолком. Фонтан возле трюмо выплёскивал подкрашенные лампами синие струи; два медлительных лебедя плавали вокруг него, поочередно вытягивая чёрные лоснящиеся шеи и раскрывая красные клювы (их назойливый глянец и опрометчивые заусенцы в ноздрях изобличали пластмассу). Кавалер был одет по‑домашнему: в зелёный стёганый халат и в белый колпак с фиолетовой кисточкой. Эквилибриста он снабдил точно таким же колпаком и даже угостил его толстой, в цвет обезьяньей кожи, сигарой. Они сидели за круглым лакированным столиком и бросали кости. Саквояжи эквилибриста, набитые пачками такманохарских денег, стояли на камине и, судя по тому, что эквилибрист отрезал от пиджака янтарные пуговицы и выставлял их на кон — одну против од‑ной такманохарской купюры с цифрой «100», — они уже были выиграны кавалером.
— Осталась последняя, Тимоша, — ласково сказал кавалер. — Будешь отрезать?
— Буду, буду! Улыбайтесь, господин кавалер! Я хочу отыграться.
— Я улыбнусь, я с удовольствием улыбнусь, Тимоша, когда ты проигра‑ешь мне и эту пуговицу… Что там у нас? богомол? таракан? или певчий кузнечик? А?
— Маврский клоп в обнимку с цикадой!.. Зачем вам эти деньги, Арнольд Арнольдович? Вы никогда не попадете в Такманохару.
— Да, не попаду, — согласился кавалер. — Мне нравится жить здесь, Тимоша. Я очень люблю травку, цветочки, насекомых. И небеса, — добавил он поразмыслив. — Они бывают несказанно красивыми. А что до твоих удмубов (так, по‑видимому, назывались такманохарские деньги), то они ведь фальшивые, а? Признайся. Ты их сам нарисовал, подлец. А твой медведь тебе помогал. Воображаю, как вы сидели где‑нибудь на лужочке и чертили эти клоунские колпаки, гармошки, туфли… что там ещё? Хе‑хе. Глупцы! На удмубах изображают погашенные факела, слёзы и чёрные лилии. И там, в Такманохаре, на них ничего не купишь, кроме ангельских крылышек. А здесь, — кавалер постучал пальцем по портрету королевы, которая, улыбаясь счастливым и толстым лицом, смотрела со стоудмубовой бумажки, — здесь Мнемозина берёт только одной монетой — на‑стоящим мгновением… и, в сущности, вечностью. Вечностью, Тимоша, за какое‑нибудь чудесное воспоминанье! — Кавалер достал из шкатулки сигарету, медленно протянул её под носом и, не закуривая, положил в пепельницу. — Кстати, Тимоша, ты помнишь, как выглядел герцог Бургундии Филипп Добрый?.. Я вот не помню, забыл. Демиург Александрович интересовался, был ли он толст или худ и какого цвета у него были глаза.
А я не помню. Я позабыл даже, как выглядел мой папочка — граф Анжуйский. Говорят, будто он был уродцем: ростом в четыре локтя, с огромными ступнями и с отвисшей губою… боже, какая мерзость, не правда ли?
— Мерзость, — охотно подтвердил эквилибрист.
— Дурак! — осёк его кавалер. — Я могу себе выдумать любого папочку!
Красавца, такого, как Демиург Александрович, высокого, стройного, с чёрными кудрями и с усами «бравадо», хе‑хе… Это будет Милый Образ Родите‑ля, и я не истрачу на него ни единого мгновения жизни, потому что я его выдумаю сам. Выдумаю, Тимоша! Эта подлая дрянь, — кавалер, наклонившись (чтоб не промахнуться), плюнул на портрет такманохарской королевы, — делает то же самое! Она выдумывает, выдумывает! И подсовывает нам свои подделки. Да‑с… И вот ещё что, Тимоша, у Мнемозины есть рог во лбу, ты забыл его нарисовать, дуралей. А знаешь, для чего он ей нужен?
— Не знаю, — сердито ответил эквилибрист.
— Для красоты, Тимоша! Для красоты… О! Она любит красоту…
— Бросим кости, господин кавалер.
— Да‑да, Тимоша, бросим, ты первый.
Эквилибрист накрыл ладонью кожаный стаканчик, энергично потряс его над столом и резким движением перевернул: он ещё успел произнести скороговоркой какую‑то частушку, пока кости, ударяясь о гладкую поверхность стола, подскакивали и кувыркались в воздухе.
— Ай‑я‑яй, какое несчастье, Тимоша. Три единички! — Изображая со‑чувствие, кавалер покачал головой — фиолетовая кисточка, висевшая на кончике его колпака, несколько раз перепорхнула с одного уха на другое.
— Вы можете не бросать, — мрачно сказал эквилибрист. — Я проиграл, довольно…
— Отчего же, Тимоша, попробуем. Всякое может случиться. Помнится, как‑то играли мы с герцогом Филиппом. Он поставил носовой платок своей супруги Изабеллы. Я был влюблён в неё, Тимоша. О, как влюблён! Я готов был отдать за этот несчастный лоскуток всё своё состояние: замки, золото, лошадей и китайских карлиц. Но герцог, он был шутник, он предложил мне поставить брови, мои брови, Тимоша! И я поставил. Я выбросил три единички — но не проиграл: герцогу тоже выпало три единички. Он хохотал и весело трепал меня за ухо: «Ах ты, счастливчик! Ты никогда не про‑игрываешь, мой милый Арнольд! Я тебя за это люблю и если когда‑нибудь надумаю казнить тебя, то казню, как сердечного друга! Эшафот поставим в павлиньем саду, обтянем его парчою и бархатом, устроим фейерверк, будет играть красивая музыка, позовём самого юного палача Бургундии и от‑рубим тебе голову, мой милый, хрустальным топором!»… Дело мы решили полюбовно, Тимоша. Я сбрил брови, а герцог подарил мне фаццалетто Изабеллы. Вот, ты можешь увидеть его прямо сейчас. — Кавалер выдернул из широкого рукава халата кружевной платок, сложенный вчетверо, быстро развернул его на столе и так же быстро скрутил в тонкую трубочку, из кото‑рой он тут же вытряхнул кости, каким‑то чудом оказавшиеся в платке.
— Три шестёрки, Тимоша! Я выиграл. — Кавалер взял со стола янтарную пуговицу и, даже не взглянув на неё, небрежно бросил её на камин.
Несколько минут игроки сидели молча. Кавалер натирал суконной тряпочкой ногти и время от времени рассматривал в них своё отражение. Эквилибрист, раскуривая сигару, подбрасывал на ладони кости.
— Хочешь, я верну тебе все твои деньги? — сказал кавалер.
— А пуговицы?
— И пуговицы тоже. Пришьёшь их на место, у меня есть иголка и под‑ходящие нитки.
— Да, но вы же…
— Конечно, конечно, Тимоша, не бескорыстно. Поможешь мне сделать одно важное дельце. — Кавалер поднялся с кресла; заложив руки за спину, прошёлся вокруг фонтана, погладил по шее механического лебедя и вдруг, перегнувшись через бордюр, нырнул в воду… В багажнике стало тихо, не только люстра перестала позвякивать, но и синие струйки сверлили мерцающий водный круг беззвучно, точно они проливались в сугроб; их не‑подвижные дуги, висевшие в воздухе, некоторое время ещё сияли (и даже довольно ярко), когда люстра и синие лампы, освещавшие весь фонтан, уже погасли. Эквилибрист зажёг спичку и приподнялся со стула; прикрыв огонёк ладонью, он двинулся было к фонтану, но тут же споткнулся о плоский железный ящик, громыхнувший у него под ногой, и налетел на кучу безликого хлама, затаившего в своих твердых углах и округлостях внезап‑ную боль разнообразных ушибов. Переворачиваясь с боку на бок и слизывая кровь с разбитой губы, он попытался разыскать в темноте спичечный коробок — нащупал ворох замасленных тряпок, холодные гаечные ключи с заострёнными рожками, канистру, помятые ведра, зачехлённое колесо.
— Ты!! — заорал циркач истерично. — Подлый шевалье!.. Куда ты исчез?! Включи немедленно свет, ублюдок! Свет!! Или я разнесу твой гнусный фонтанчик! — Не дождавшись ответа, эквилибрист схватил лежавший у не‑го под рукою насос, вскочил на ноги, и прежде чем мозг его, сотрясенный сильным ударом, вспыхнул и растворился в сером пульсирующем тумане, он еще успёл изумиться неожиданной тесноте багажника…
Очнувшись, эквилибрист увидел ярко сиявшую люстру, высокое трюмо, украшенное деревянными статуэтками белок, и кавалера, сидевшего вер‑хом на лебеде и беззаботно катавшегося вокруг фонтана.
— Зачем вы нырнули в воду? — спросил эквилибрист.
— Я? — удивился кавалер. — Я никуда не нырял, Тимоша. Тебе приснилось.
— Мне ничего не может присниться, — раздражённо сказал эквилибрист. — Вы же сами меня убеждали, что я всего лишь видение… видение Мнемозины, которую вы тут поносили…
— Глупости! — воскликнул кавалер и, натянув уздечку, остановил лебедя. — Я видел, ты задремал на стуле и бормотал во сне, значит, тебе что‑то снилось… Ты ругал меня и грозил избить…
— Простите, я и не думал… может быть, я…
— Полно, полно, Тимоша, — перебил его кавалер, — это же сон, чего не скажешь во сне… Я, знаешь ли, тоже люблю подремать среди бела дня и, представь себе, вижу сны. Они снятся не только видениям, но и видениям видений. Иди сюда, покатаемся.
Эквилибрист подошел к фонтану, кавалер вытащил ногу из стремени и предусмотрительно подтолкнул к мраморному бордюру качавшегося ря‑дом с ним лебедя, головка которого была обременена не только высоким султаном, но и совсем уж ненужными шорами. Лебеди медленно поплыли по кругу.
— Так о чём мы с тобой говорили? — спросил кавалер. Он явно наслаждался катанием: прикрывал ладошкой глаза и даже постанывал от лёгкого головокружения: «Ах, ах, хорошо!»
— О снах, — сказал эквилибрист. Его лебедь в отличие от кавалерского выделывал, точно обученная цирковая лошадь, различные фигуры: раскачивался, кружился, плыл то боком, то задом.
— Нет, ещё раньше, Тимоша. До того, как ты задремал.
— Вы обещали вернуть мне пуговицы и деньги.
— Да… Если ты согласишься оказать мне одну услугу, — Кавалер, не останавливая лебедя, нагнулся, запустил руку в бассейн и вытащил из воды арбалет. — Нравится? — спросил он, вытирая скомканным колпаком узкий приклад с перламутровой инкрустацией. — Красивая вещь!
Эквилибрист промолчал.
— Застрелишь Демиурга Александровича и Аделаиду Ивановну.
Эквилибрист и на сей раз ничего не ответил: он никак не мог справиться со своим лебедем, которому вздумалось покружиться прямо под струями воды, — он дёргал его за уздечку, хлестал мокрым колпаком по шее, сбил султан и, наконец, в отчаянии оторвал ему голову: из шеи брызнули, разлетаясь в разные стороны, вибрирующие пружинки, шестерёнки, никелированные винтики…
— Застрелишь их как‑нибудь покрасивее, — продолжал кавалер, не обращая внимания на промокшего с ног до головы эквилибриста, — на ска‑лах, на древних замшелых камнях, у моря!.. У‑ах, хорошо! Они ведь не на‑стоящие, Тимоша! Они выдуманные, и кровь не брызнет из их сердец! Ты только уничтожишь видения — и это будет твой подвиг во имя жизни, во имя любви к настоящему мгновению. Награда — сто тысяч фальшивых удмубов и девять янтарных пуговиц, десятую ты подарил ангелочку, и её уже не вернуть… Ну и не беда! Это всё, что останется у него от Чудесной Поездки На Море… Янтарный осколок с несчастной букашкой внутри! Для Мнемозины этого слишком мало, чтоб воскресить в его сердце Милые Образы.
Потому что она, Тимоша, ничтожнейшая из богинь…
Обезглавленный лебедь продержался в воде недолго. Растеряв свои механизмы, он задрожал, накренился и стал погружаться на дно. Эквилибрист быстро выдернул ноги из стремян, сбросил отяжелевший от воды пиджак и успел‑таки перепрыгнуть в седло к кавалеру. Ухватив его за воротник стёганого халата, он зашептал сквозь зубы:
— А всё ж таки вы ублюдок! Подлый ублюдок! Скотина!.. Вы подсуну‑ли мне испорченного лебедя!.. — Он хотел было сказать кавалеру ещё что‑то — хотел его даже ударить намокшей сигарой в гладкую плешь на затылке, окаймлённую седой гривой, но не успел:
— Цоб‑цобей!! — закричал золоторунный рыцарь; его лебедь вытянул шею и, легко подняв в воздух двух седоков, помчался по кругу, да так быстро, что брови (были приклеены рыжие) соскользнули со лба кавалера, смытые встречным ветром…
Я вижу, мой ангел, что ты сомневаешься, что он так и сказал кавалеру — «ублюдок»… «скотина»… Мне тоже кажется, что эквилибрист был очень вежливым и даже застенчивым. Он не мог позволить себе резких выражений и уж тем более непристойных жестов… Впрочем, Мнемозине виднее. Она сидит рядом со мною на стуле, — представляешь, она потребовала, чтобы я нашёл себе стул пониже, потому что она не может допустить, чтобы кто‑нибудь из смертных хоть на минуту возвысился над нею. Глупость, конечно. Надо мною ещё два этажа шестнадцатиэтажного дома, по крыше, быть может, ходит антенный мастер, над ним плывут сверкающие самолетики, где‑то, в совсем уж незримых высотах, висят, защищённые сгустком земного праха, неунывающие смельчаки… тоже ведь смертные.
Но я не стал с нею спорить, ангел, я просто пошёл в детскую и принёс себе крохотный деревянный стульчик, разрисованный жар‑птицами… Да‑да, мой ангел, не удивляйся, в моём жилище есть такой стульчик, и у него есть хозяин, и если ты посмотришь на меня как следует с небес, то увидишь на моём лице и усы «бравадо», о которых ты так мечтал. И я должен сказать тебе вот ещё что: ты ошибаешься, ангел, если думаешь, что мне удобно сидеть на детском стульчике — чертовски неудобно, я всё время бьюсь подбородком о край стола, на предыдущей странице мой ус попал в каретку машинки и накрутился на валик. Много и других неудобств. Вообрази, я не должен вставать в её присутствии в полный рост, даже чай мне приходится пить, сидя возле стола на корточках. («Господи, как на вокзале!» — сказала однажды жена, заглянув ко мне в комнату.) Но ничего не поделаешь. Мнемозина капризна, и лучше ей не перечить. Она смотрит в янтарную пуговицу, время от времени закуривает длинную папиросу, иногда засыпает, бесчувственно опуская голову, и её золоченый рог впивается мне в плечо…
Я потихоньку беру из её ладони янтарную пуговицу и, пока она дремлет, пытаюсь смотреть в неё сам.
Я вижу: по усику шпанской мушки идёт штурвальный, вращая перед собою плоский ключ на цепочке; за ним — Аделаида Ивановна, она уже не в фетровой шляпе, а в белом атласном цилиндре с вуалью и розовой лентой‑фай из шёлка, и юбку она сменила на серый брючный костюм с парчовой жилеткой; следом за ней бежит Уриил, он в сиреневых бриджах и в красном камзольчике; виден мне и кавалер Золотого Руна, он одет как обычно: в чёрный двубортный фрак и в зелёные брюки, и идёт он своею обычной походкой — слегка приседая на тонких ножках; его догоняет эквилибрист, на ходу жонглируя дудочками, все пуговицы на его пиджаке пришиты, кроме одной, и значит, они договорились, думаю я, значит, он согласился, и мне бы крикнуть штурвальному: «Берегись, Демиург!! Уже натянута тетива арбалета и оперённый кожею дротик ждёт встречи с твоим восторженным сердцем!» Но он не услышит меня, он далеко, в мерцающем янтаре, где шпанская мушка никогда не опустит лапку. Кстати, по лапке я вижу, пробирается к усику дрессировщик медведей, он тащит под мышкой дворничиху (ей трудно передвигаться в латах) и кланяется, как заводной, даже коту, который вышел ему навстречу, помахивая хвостом, «Здравствуй‑те, господин кот!»… Мнемозина просыпается.
— Куда они все идут? — спрашиваю я.
— Дай‑ка мне пуговицу — говорит она и приставляет её, как монокль, к правому глазу. — В ресторан… Они ведь не ели ничего с утра, проголодались, бедные. — Её голос звучит ласково, на толстом лице улыбка ликующей нежности. — Посмотри, посмотри, какой красивый ресторан!
И я теперь вижу отчетливо: они идут по узкой тропинке к ресторану, вы‑строенному в виде крепости, с голубыми раздвоёнными флажками на зубчатых башнях и с деревянными пушками у входа, где их встречает юный швейцар, одетый в гусарский кивер и доломан; дрессировщик медведей отвечает на его легкий поклон тремя очень низкими и говорит басом: «До‑брого здоровья!» Они идут обедать. Перевал уже позади, и до моря, как утверждает штурвальный, осталось не больше часа езды, — на нашем вишнёвом автомобиле, ангел…
За обедом кавалер был необычайно учтив и весел. Он не только беспрестанно нахваливал «прелестную парочку» и осушал один за другим бокалы с шампанским («За славного герцога Бургундии и его милейшую супругу Изабеллу Португальскую! То есть за вас, Демиург Александрович, и за Аделаиду Ивановну, ах, вы мои хорошие!»), но и, выпив изрядно, отобрал у официанта поднос и принялся сам обслуживать весь экипаж. При этом он, низко склонившись, бегал от кухни к столу, таская разнообразные блюда, и, ловко расставляя их, выкрикивал на весь зал:
— Смотрите, люди (в ресторане, впрочем, было не так много людей: два пожилых нахмуренных горца в начищенных до блеска хромовых сапогах сидели за столиком у колонны и о чём‑то неспешно беседовали, да унылые оркестранты вяло расхаживали по низкой сцене, передвигая с места на место зачехлённые инструменты), сам Арнольд, рыцарь великого ордена, потомок графа Анжуйского, прислуживает этой славной чете! Да‑да, прислуживает! И этим счастлив! Потому что нет в целом свете творений более добрых, прекрасных и совершенных, чем они, наши милые голубки! — Го‑воря эти слова, кавалер почему‑то указывал на дворничиху и дрессировщика, которые сидели рядом и жевали в безмолвном блаженстве; забрало на шлеме дворничихи было приподнято, из‑под него видны были замасленные губы и раздутые щеки; она заказывала куриц и ела только ножки, всё остальное съедал дрессировщик, который между прочим, тайком под скатертью, поглаживал её толстую ляжку, одетую в железо. И в другой раз, когда на столе уже стояло кофе и мороженое, кавалер, предложив тост за Уриила, вдруг упал на колени перед дворничихой и, прижимая к груди ладонь, закричал:
— Мой мальчик! Я пью за тебя! Ты настоящий счастливчик! Провидение послало тебе такую чудесную мамочку! Я давно обещал стать перед ней на колени — и вот стою!.. А папочка, — кавалер ухватился за низкий с загнутым носом сапог дрессировщика и стал лобызать его, — герцог! Добрый прекрасный герцог!
— Чёрт побери! — воскликнул штурвальный. — Да ты ведь напился, Арнольд! Извините его, Гедеон.
— Ничего, ничего, — добродушно пробасил дрессировщик. И, вытерев руку салфеткой, погладил старика по лысине. — Отнеси его в машину, Тимоша, сделай любезность.
Эквилибрист неохотно поднялся из‑за стола (он ещё не доел мороженое, посыпанное орехами), взял кавалера под мышки и потащил его к выходу.
Швейцар в гусарском мундире помог ему уложить рыцаря на кожаный мягкий диван в багажнике и, отыскав в кустах слетевшие с его ног пантофли, принёс их и аккуратно поставил возле заднего колеса.
— Папашка‑то ваш нализался, — сказал он, весело подмигнув из‑под козырька, — бывает.
— Это не мой папашка! — рявкнул эквилибрист. — Улыбайся!!
Гусар испуганно улыбнулся:
— А чей же, простите…
— Не знаю! Проваливай! Вырядился, как сучка…
— Ого… — вымолвил гусар и обиженный ушел к своим пушкам.
Вскоре он, впрочем, был вознаграждён за обиду низкими поклонами дрессировщика и щедрыми чаевыми, — Аделаида Ивановна, остановившись возле пушек, вытащила из сумочки и протянула ему два казначейских билета, да ещё сказала: «Красавчик, умница!» И он, как утверждает теперь Мнемозина, до того был растроган, что ещё долго (со слезами на голубых гусарских глазах) бежал по дороге вслед за уносившимся прочь вишнёвым автомобилем и, размахивая пантофлями кавалера, кричал:
— Забыли! Забыли!..
Нет, конечно, мой медный ангел, мы с тобой ничего не забыли. Мы хорошо помним всё до мелочей, — и чахлую одинокую пальму, стоявшую на тонкой косматой ножке возле полосатой будки дорожного инспектора — благодушного старика в ботфортах и в буклях, очень вдумчивого и медлительного, которому штурвальный долго объяснял, зачем он прицепил на буксир бильярдный стол и для чего поставил на бампер рыцаря с але‑бардой: инспектора смущала не столько алебарда, сколько плюмаж на рыцарском шлеме из перьев фазана («Как хочешь, голубчик, но это уж слишком!»), и когда мы отъехали, — помнишь, мой ангел, — он надел золотые очки и всё ж таки пальнул по плюмажу из хриплого штуцера, — и высокий просвечивающий кипарис с раздвоенной макушкой, возле которого Аделаида Ивановна вдруг попросила остановить машину: она вышла, обняла запачканный глиной ствол и заплакала навзрыд, — говорила, что она без‑умно влюбилась в гусара, что он такой юный и нежный, что ей «хочется быть рядом с ним», что ей опостылели «кавалеры‑рыцари‑герцоги» и «этот ужасный медведь в кабине», и идиотские усы штурвального, и его турецкая песенка, и «всё‑всё‑на‑свете», она требовала, чтобы её немедленно отвезли назад к гусару, они сядут вдвоём на коня и так далее… и ветер трепал раз‑двоенную, похожую на шутовской куколь, макушку кипариса, под которым стояла Аделаида Ивановна, пылкая и язвительная, как старенький трагик, в своём белом цилиндре, с размазанным по лицу макияжем; и бессильную ярость штурвального, с размаха саданувшего гаечным ключом по лобовому стеклу (искрящийся паучок мгновенно распустил на нём свои блестящие лапки. «Я выдумаю для тебя, Ада, целый полк разнообразных гусаров!!»), мы тоже помним с тобою, ангел; и наконец мы должны сейчас вспомнить тот поворот, — наверное, там было зеркало и какой‑нибудь дерзкий кустик, вцепившийся в скалы, — за которым исчезли границы небесного свода, растаяла в неподвижном белёсом мареве земная твердь…
— Море, — сказал штурвальный и, осторожно вырулив на обочину, отгороженную от обрыва толстыми промасленными канатами, остановил автомобиль.
В тот день оно было спокойным и невесомым на вид. И оно не удивило тебя так, как ты того ожидал, потому что не было в нём ничего необычного, сказочно‑праздничного и великолепного, а был лишь один, несомненный, ставший мгновенно будничным, факт его существования: и сколько ты ни смотрел на него с капота, мой медный ангел, оно вызывало только тягучую боль в ключицах и опустошающее изумление: вот оно — море…
Но зато — ты помнишь? — как радовались все обитатели вишнёвого автомобиля. Штурвальный и Аделаида Ивановна беспрестанно обнимались, стоя возле канатов, целовались, поглядывая на море.
— Слава богу, доехали, Ада!
— Сегодня же будем купаться, и вы будете мне позировать вон на тех камнях!.. Где ваш арбалет, Демиург Александрович?
— К чёрту арбалет! У меня есть фрамея!
Эквилибрист бесстрашно выплясывал на канате, крутил на нём сальто
(«Ах, Тимофей, осторожно! — вскрикивала Аделаида Ивановна. — Вы свалитесь в пропасть… Боже, какой смельчак!»). Дрессировщик медведей снял с подножки дворничиху и поставил её на обочину, лицом к морю, чтоб она тоже порадовалась вместе со всеми.
Место для ночёвки у моря обитатели вишнёвого автомобиля выбирали долго: то оно не нравилось кавалеру — ему нужен был пологий берег и высокие сосны, то дрессировщику — ему хотелось раскинуть на берегу шапито, и он всё высматривал подходящую площадку, то Аделаиде Ивановне, которая искала «живописную бухту», — даже дворничиха постучала однажды в стекло железным налокотником и указала пальцем на уютное селение с полуразрушенной башней на холме, куда, по её мнению, следовало бы свернуть. И только к вечеру, когда пробудившийся космос уже рассматривал белеющими зрачками забытые им за день детали земных пейзажей, штурвальный, умело проехав по узкой, пылившей дороге, кое‑как просочившейся к морю сквозь жёсткий кустарник и лабиринт валунов, за‑глушил мотор. Место понравилось всем. Это был небольшой заострённый мыс с россыпью каменных островков вокруг; длинный, покрытый засохшей травой и мелкими деревцами отрог спускался к его основанию, образуя гигантские, наплывавшие друг на друга ступени, — самой широкой и ровной была верхняя, которую тут же облюбовал дрессировщик: едва только сняли с крыши багаж, он похлопал по плечу обливавшегося потом эквилибриста и, не обращая внимания на его усталость, распорядился:
— Перетаскивай наверх, Тимоша… Устроим сегодня представление в честь Демиурга Александровича и Аделаиды Ивановны, — добавил он немного по‑годя, когда эквилибрист уже взвалил на плечи здоровенный баул; сам он взял в одну руку помятый портфель с серебристым замком, другою — сграбастал с подножки дворничиху и двинулся в гору вслед за канатоходцем.
Кавалер тем временем разжёг на берегу костёр и хлопотливо бегал вокруг него; подсовывал дровишки, становился на четвереньки — дул изо всех сил на маленькие, подпрыгивающие огоньки; когда пламя наконец занялось, взметнувшись выше самого кавалера, он отскочил от костра, отдышался и так же суетливо принялся греметь котелками, тарелками, чайниками, стараясь оттеснить Аделаиду Ивановну от картонного ящика с консервами.
— Нет‑нет, драгоценная герцогиня, не надо мне помогать, — настаивал он, — ужин сегодня будет готовить Арнольдик!
И он действительно приготовил ужин: быстро и ловко сварил в котелке уже пригревшихся и задремавших в клетках дрессировщика мелких зверушек, птиц… о боже! Ты сама теперь дремлешь, моя Мнемозина, и что‑то бормочешь во сне… Он сварил картофельный суп, приготовил два чайника кофе, нарезал тонкими ломтиками консервированное мясо, и когда рас‑кладной алюминиевый стол уже был накрыт, принёс из багажника печенье и бутылку вина.
— Тимоша! Тимоша! — закричал он, завидев эквилибриста, спустившегося к автомобилю за очередным ящиком. — Садись за стол, мы тебя приглашаем!
Эквилибрист только выругался в ответ, сплюнул под ноги и, навьючив на себя и ящик, и сумку, и ещё два чемодана, полез на отрог.
— Не хочет… Ну что ж, начнём без него. К столу, мои дорогие! — Ка‑валер рассадил всех по своему разумению: штурвального спиною к ко‑стру («Вот сюда, Демиург Александрович, вам будет теплее»), Аделаиду Ивановну — по левую руку от него, сам сел по правую, а Уриила посадил напротив Демиурга. Суп и мясо все ели с удовольствием. Аделаида Ива‑новна нахваливала кавалера («Молодец, молодец, мой маленький старикашечка, вкусно всё приготовил»), а тот, отправляя в рот один за другим ломтики мяса, отпивая вино из глиняной пиалы, ещё успевал развлекать её своими рассказами:
— За ужином Филипп был всегда молчаливым и хмурым, вот таким же, как теперь Демиург Александрович… Вы слушаете меня, Аделаида Иванов‑на? («Конечно, мой козлик».) Нет, вы смотрите на море — бросьте, мы ещё налюбуемся на него вдоволь… Так вот, однажды мы ужинали с герцогом в моём замке, с ним были прекрасная Изабелла и несколько баронов с жё‑нами, и герцог разговорился, да так, что целый час не мог остановиться; всё рассказывал и рассказывал о своих ужасных видениях, о кошмарных снах, говорил, что будто является к нему по ночам архангел Гавриил, да не такой, знаете ли, благостный, как его пишут на картинах, а в чёрных одеяниях, злой, со страшным, перекошенным ртом, заносит над ним копье и кричит:
«Ты! Ты, греховодник, родил на свет пакостного Иуду!..» Подлить тебе суп‑чику, Уриил? («Нет, господин кавалер, спасибо».)
— Так что же герцог?
— Герцог, Аделаида Ивановна, долго рассказывал о том, как он спорит с архангелом, как молит его о пощаде, а потом вдруг замолчал, отвёл глаза в сторону и шепчет мне: «Арнольд, держи собаку!» Простите, герцог, говорю я, какую собаку? «Вот эту!!» — уже кричит он и показывает пальцем на каменный пол. «Она хочет вцепиться мне в горло, ты разве не видишь, мерзавец!» Простите, герцог, здесь нет собаки. «Нет? Ах, нет!! Ну тогда пусть вон тот барон встанет на четвереньки и лает, лает! Чёрт побери!»
— И барон, конечно же, подчинился?
— Да, да, Аделаида Ивановна, подчинился. Герцог ведь был в болезнен‑ном состоянии — воспоминания о снах удручили его. И надо было его как‑то утешить. Вот барон и утешил… Правда, герцог потом мне признался, что он, знаете ли, спаясничал, что никакие архангелы ему не снятся — ему про‑сто хотелось поставить барона на четвереньки, потому что тот за ужином слишком уж вожделенно смотрел на прекрасную Изабеллу. А в другой раз…
— Арнольд! — перебил его штурвальный. — Костёр совсем не греет. Мне холодно.
— Не греет?.. Ах вы, мой милый, да вы же просто устали — всё за рулем, за рулём! Хотите, я принесу вам плед?
— Нет, Арнольд, согрей вина.
— Сию минуту, Демиург Александрович! — Кавалер схватил со стола бутылку и подбежал к костру. Пламя поднималось по‑прежнему высоко; оно стояло за спиной Демиурга ровным, почти неподвижным столбом, только самые кончики его плясали в ночных небесах, под звёздами, разбрасывая жаркую пыль. Золоторунный рыцарь вылил вино в котелок, пристроил его на камне возле огня, и, когда красноватая пена поднялась, зашипела, вы‑ползая на раскалённый камень, он быстро помешал жидкость черпаком, — и вот тогда, Мнемозина, он действительно кинул в посудину пёструю птичку, мгновенно задушив её большим и указательным пальцами.
Пил ли штурвальный это вино или выплеснул его в костер, — этого я не могу припомнить, мой ангел. И Мнемозина мне отвечает уклончиво:
«Пустяки, пустяки, — говорит она торопливо, — может быть, пил, тебе что за дело!» И, не желая больше прибавить ни слова, рассказывает мне с восторгом о том, как Уриил смотрел на алые искры, летевшие от костра, на звёзды, на светлячков, носившихся над мысом, как он восхищался их несомненным сходством и нарочно щурил глаза, чтоб невозможно было уже разобрать, где светляки, где звёзды, где искры… где пурпурные капли вина на усах Демиурга… Всё соединилось в одну сияющую картину, и светляки казались менее подвижными, чем звёзды, а звёзды — такими же летучими, как искры. Уриилу хотелось составить из этих точек какое‑нибудь диковинное созвездие, какой‑нибудь невиданный узор, но точки не подчинялись его воле, они разлетались в разные стороны, и лишь один раз, ненадолго, они поднялись все разом в небо и там застыли, и Уриил увидел огромную, сверкавшую багровыми огнями бабочку штурвального — луна изображала жемчужину в этом мгновенном созвездии… Штурвальный до‑пил горячее вино, поставил пиалу на стол. Вино его согрело, щёки стали розовыми, чересчур розовыми, и блестели, точно они покрылись лаком.
Лицо Демиурга приветливо улыбалось — оно показалось Уриилу необычайно праздничным, как пластмассовое личико Деда Мороза, на нём даже появились серебряные искры. Кавалер успел ещё налить вина Аделаиде Ивановне, прежде чем на отроге, на верхней его террасе, загремели литавры и взвыли трубы.
— Представление начинается! — донёсся бас дрессировщика.
Уриил оглянулся и увидел подсвеченный прожекторами, расписной ша‑тёр, возвышавшийся на отроге.
— А вот и цирк наладили! — радостно воскликнул кавалер. — Пойдёмте смотреть.
— Я не хочу, — возразил штурвальный. — Мы с Аделаидой Ивановной искупаемся, а ты, Арнольд, сходи посмотри и возьми с собой Уриила.
— Как знаете, Демиург Александрович. Пойдём, дружочек. — Кавалер схватил мальчика за руку, и они поднялись к шатру.
У входа стояла дворничиха. Её латы были покрашены серебрянкой, але‑барда увита цветами. Завидев зрителей, она (дрессировщик, видимо, её научил) поклонилась и отодвинула брезентовый полог. Арена была напо‑ловину закрыта фиолетовым бархатным занавесом с пришитыми к нему тряпичными звёздами, другая её часть была украшена странными деко‑рациями: она была посыпана мелкими камешками, кое‑где торчали проволочные кусты с картонными листьями и деревца с кривыми стволами и ветками, обмотанные гофрированной бумагой, повсюду возвышались ребристые валуны из папье‑маше, покрашенные чёрной и серой краской:к некоторым из них были приклеены зелёные лоскутки, изображавшие мох; в воздухе болтались, подвешенные на нитках, стеклянные жучки, они вспыхивали наподобие светлячков, но только значительно ярче; чуть пони‑же светляков висели (тоже на нитках) алые угольки, состряпанные из фольги и подсвеченные изнутри электрическими лампочками; возле занавеса стояли пушки и мельницы.
— Подожди меня здесь, — сказал кавалер и, посадив Уриила на стул по‑среди декораций, исчез за занавесом. В цирке не было слышно ни единого звука. Два небольших прожектора освещали арену, скрестив лучи напротив занавеса. Вскоре в одном из этих лучей появился кавалер. Он был в орденском одеянии, которое Уриил до этого видел на нём лишь однажды, — перед самым отъездом на море кавалер примерил его в гараже, покрутился в нём с полчаса, потом сложил в сундучок; тогда он в этом наряде выглядел нелепо, теперь же всё сидело на нём изящно — и ярко‑красный толар, и пурпурная мантия в золочёных крестах и искрах, и красная шляпа с огромными полями, опушённая беличьим мехом, и сапожки из красного же сафьяна. На груди кавалера висел на плоской цепи орденский знак — отлитая из золота шкура барана с мёртвой головой и с ногами, на которых сверкали алмазные копытца.
Кавалер прошелся по арене, с непринуждённостью опытного конферансье разослал воздушные поцелуи публике.
— На‑ачинаем наше представление! — энергично выкрикнул он. — «Чудесное Воскрешение»! Музыку!
На арене всё зашевелилось: затрепетали карточные листья, затряслись тряпичные звёзды, стеклянные светляки сдвинулись с места и начали но‑ситься над валунами и проволочными кустами, алые угольки взмывали под купол и снова опускались вниз, звуки бравурной музыки придавали этому беспорядочному движению некоторую стройность.
— Незабвенный Автомобиль! — скомандовал кавалер.
Эквилибрист и дрессировщик медведей быстро вынесли из‑за занаве‑са плоский фанерный контур машины на длинных палках, которые, как и вся фанера, были покрашены в вишнёвый цвет (этой же краской была небрежно замазана и фигурка ангела, на скорую руку вырезанная из картона и прибитая гвоздями к капоту). Едва они успели установить на арене эту декорацию, как кавалер, размахивавший в такт музыке короткой шпагой, погнал их за другими.
— Пирамидальные Тополя! — выкрикивал он. — Дорожные Столбики!
Холмик! Прудик! — Музыка играла всё быстрее и быстрее. — Стоянку!
Бабочек! Чудный Лужок! — командовал кавалер, и всё, что он требовал, выносилось с немыслимой быстротою: стеклянное, фанерное, картонное, пластмассовое, ватное, целлофановое. — Пальму! Кипарис! Ресторан! Тучи!.. Довольно! — крикнул он наконец.
Бравурная музыка стихла, прохрипев напоследок одной замешкавшейся трубой, и уступила место неторопливому баяну.
— Поехали, — сказал кавалер, легонько взмахнув шпагой.
Эквилибрист и дрессировщик вновь подхватили вишнёвую фанеру и принялись с нею бегать между декорациями. Останавливаясь время от времени, они разыгрывали в лицах различные сцены: то объяснение с регулировщиком, то обед в ресторане, — даже то, как они голосовали на луговой дороге, они разыграли подробно и с большим воодушевлением. Когда же всё это было исполнено, кавалер распорядился выключить прожекторы.
Несколько минут в цирке было тихо; стеклянные жучки и алые угли сияли в темноте, но света от них было мало, чтоб разглядеть бесшумно двигавши‑еся по арене фигуры. Чей‑то голос (Уриилу показалось, что это был голос дворничихи) возбуждённо прошептал:
— Давайте море!
— Сейчас, сейчас, — ответил другой голос, — уже готово!
Под куполом заиграл рояль, зажглись прожекторы. Кавалер, улыбаясь публике, стоял перед занавесом с поднятой вверх шпагой.
— Прошу внимания, — сказал он (рояль затих). — Море!
Из пушек с грохотом вырвались разноцветные огни салюта, из мельниц посыпался фейерверк, под куполом, заглушая друг друга, грянули одно‑временно и баянисты, и духовой оркестр, и спохватившийся рояль, из‑за серых валунов вышли, танцуя под музыку, павлины с распущенными хвостами. Бархатный занавес поднялся, и Уриил увидел ночной небосвод, лу‑ну и тёмную, простиравшуюся до самых низких созвездий, бездну — толь‑ко по призрачному блеску каменных островков и сиянию лунного пятна вдалеке можно было догадаться, что это море. И оно было настоящее, несмотря на то, что дрессировщик медведей, прятавшийся за кулисами, беспрестанно крутил рукоятку, отчего на переднем плане двигались вы‑резанные из картона и выстроенные в несколько рядов синие с белыми гребнями волны.
Все механизмы работали слаженно: пушки не переставали салютовать, мельницы крутились, над валунами летали светлячки, но кавалер был яв‑но чем‑то недоволен. Он бегал по арене и что‑то кричал дрессировщику, усердно трудившемуся за кулисами. Тот его не слышал в грохоте музыки и салюта, пока кавалер не догадался взять рупор, стоявший на тумбочке под гипсовым деревом.
— Гедеон, подлец! Чем ты там занимаешься?! — завопил он. — Брось крутить эти идиотские волны! Где Милые Образы Родителей?! Давай их сюда!
Дрессировщик выскочил из‑за кулис, промчался через всю арену, повалив на ходу деревья, и выбежал вон из шатра. Назад он вернулся под звуки марша; чеканя шаг так, что галька вылетала из‑под его сапог, он нёс под мышками штурвального и Аделаиду Ивановну.
— Демиурга Александровича поставь на островок, — тут же распорядился кавалер, направив на дрессировщика рупор, — а художницу вот сюда, на бережок… Они ведь не купаться собирались, я знаю, а заниматься Живописью!
Вскоре обе фигуры были установлены на сцене так, как того хотелось кавалеру: штурвальный стоял на камне в набедренной повязке, с бабочкой на шее («Не трогать бабочку!» — прикрикнул кавалер на дрессировщика, который хотел было сорвать это украшение. Он никогда её не снимал!); в одной руке Демиург держал копьё, в другой — круглый щит.
Аделаида Ивановна в парчовой жилетке стояла на берегу, слегка склонив голову набок; настоящую кисть дрессировщик медведей, по‑видимому, не успел отыскать в машине, и поэтому Аделаиде Ивановне вставили в руку, занесённую над холстом, незаточенный карандаш с привязанным к нему пучочком перьев.
— А теперь, — объявил кавалер, — настала очередь эквилибриста! Пора, Тимоша! Совершай свой подвиг!
Эквилибрист нерешительно вышел из‑за кулис. Его белобрысая голова была покрыта зелёной чалмой; в руках он держал арбалет.
— Смелее, Тимоша! — подбадривал его кавалер.
Эквилибрист выпустил металлический дротик — он, глухо ударившись, воткнулся в тело штурвального, чуть пониже ключицы, и завибрировал, как в плотной, окаменевшей древесине; циркач быстро перезарядил арбалет и, особенно не прицеливаясь, — расстояние было небольшое, — выстрелил в Аделаиду Ивановну… Из‑под купола под ноги стрелку спустились на тон‑ких тросах два саквояжа с такманохарскими деньгами.
Немного погодя (на тросе же) из‑под купола спустилась дворничиха. Ка‑валер подбежал к ней, снял шляпу и, низко склонившись, проговорил:
— Всё сделано так, как было угодно вашей милости.
— Хорошо, — сказала она. — Представление закончено. Снимите с ме‑ня латы.
…И латы с неё сняли, мой ангел. На арене в луче прожектора стояла в на‑ряде из перьев и фарфоровых шариков тучная дама с позолоченным рогом во лбу. Она самодовольно улыбалась. Она попросила принести её гробы — праздничные, нарядные, обитые пёстрыми шнурками. В них уложили штурвального и Аделаиду Ивановну, а потом и все декорации цирка сложили в эти гробы… И о чём я ещё могу рассказать тебе, ангел?.. о чём? О том, как Уриил бежал по отрогу вниз, спотыкаясь о камни, пробираясь через кусты, на которых остался почти весь его камзольчик: только на самой нижней ступени отрога он нашёл тропинку, и она его вывела на мыс. Но здесь не было ни костра, ни раскладного стола, ни вишнёвого автомобиля. Не было штурвального и Аделаиды Ивановны. Он увидел на мысе голубой пикап и его тучную водительницу.
— Что ты здесь ищешь, дружочек? — спросила она.
— Вишнёвый автомобиль, — ответил Уриил.
— Чем тебе не нравится мой? Поехали?..
И они поехали, мой ангел, — прямо к морю. Вперёд… Вот так бы мне и закончить, и ещё добавить, что был рассвет и розовый луч подкрашивал волны… Но я не могу утаить от тебя наш последний разговор с Мнемозиной. Она уже собралась уходить; я решил ей польстить напоследок, похвалил её шутовской наряд, и тут она вспомнила:
— Ты должен мне за наряды сто тысяч удмубов.
— За какие наряды?
— Да вот за все эти шляпки, плюмажи, мушки, за медного ангела на ка‑поте, за милого кавалера. Есть у тебя удмубы?
— Нет, конечно.
— Что ж, очень жаль. Значит, ты мне заплатишь настоящим мгновением… А впрочем, уже заплатил. Держи свою пуговицу.
Она бросила её на стол и в ней же исчезла, нырнув в прозрачный янтарь.

1987; иллюстрации Татьяны Морозовой, 1988

Опубликовано в Лёд и пламень №1, 2013

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Отрошенко Владислав

Родился в Новочеркасске. Прозаик, член ПЕН‑Клуба и Союза российских писателей. Автор семи книг. Произведения переведены в Италии, Франции, США, Венгрии, Китае, Литве, Сербии, Словакии, Эстонии и других странах. В 2004 году присуждена одна из самых престижных литературных пре‑ мий Европы «Гринцане Кавур» (Grinzane Cavour). В России творчество писателя отмечено общенациональными премиями «Артиада России» (1997), «Ясная Поляна» им. Л. Н. Тол‑ стого (2003), «Ивана Петровича Белкина» за лучшую повесть на русском языке (2004), Горьковской литературной премией (2006). Обладатель первого приза литературного кон‑ курса российского Интернета «Тенета‑Ринет» (2001), лауреат премии журнала «Октябрь» за лучший роман года (1999), финалист премий Антибукер (2000), Андрея Белого (2007), Чеховский Дар (2010; 2011). Произведения автора вошли в национальную антологию «Современная литература на‑ родов России». Живёт в Москве.

Регистрация
Сбросить пароль