Рассказ
Г.Г.
Немцы прибывали к Медному всаднику поодиночке. Первой из арки Сената показалась Моника, помахала рукой, и я помахал в ответ. Оказалось, махала она Францу, который двигался от Адмиралтейства. Сойдясь посреди площади, они начали бурный обмен впечатлениями, и тут я увидел, как со стороны Исаакиевского приближается Томас. Конная статуя вроде бы находилась в прямой видимости, однако Томас то и дело сверял маршрут с картой, которую держал в руках.
— О, mein Got! — раздался за спиной голос Кристины, подошедшей непонятно откуда. — Он и здесь не может обойтись без карта! Он боится потеряться в этом совсем простом городе!
— Думаешь, этот город простой? — усомнился я.
— Я говорю про планировка, она очень простая. В Москве — очень сложная планировка.
«Зато там жизнь проще…» — подумал я, вспомнив про московские заработки. Питерские заработки были гораздо скромнее, из-за чего приходилось постоянно халтурить или ждать помощи по «ленд-лизу», то есть грант от какой-нибудь западной конторы. Меня, к примеру, осчастливил институт Густава Штреземана, позволивший сорок дней прожить на полном обеспечении в Бонне и Кёльне. О, счастье! На целых сорок дней я выпал из питерской жизни, сознательно оборвав все контакты и связи, изрядно мне надоевшие. Когда же пришла пора собираться на родину, Кристина вдруг тоже решила отправиться в Россию с компанией таких же русофилов.
— Мы будем в Питере, потом в Москве, — сказала она. — Москву я знаю, сама сделаю экскурсию, а вот в Питере… Я хочу, чтобы ты придумал какой-нибудь литературный маршрут. Придумаешь?
Просьба застала врасплох. «Что придумать?» — мучился я, зная, что приедут не лохи: эти немцы что-то читали, что-то знают, и надо не ударить в грязь лицом. Озарило в самолёте: буду иллюстрировать в ландшафте генеалогию «маленького человека»! А поскольку первым «маленьким» был пушкинский Евгений, я и назначил рандеву именно здесь, на Сенатской.
Русофилы продолжали разрозненное движение к памятнику; а кто-то, как выяснилось, уже давно пасся в месте сбора. Я не всех знал в лицо, кого-то вообще видел впервые, что явно не прибавляло уверенности. Допустим, причуды Томаса мне были известны, он действительно был из тех, кто на ровном месте подстилает солому. В самолете он укладывал специальную надувную подушку под голову (не дай бог, шея затечёт!), мыл руки раз по десять на дню, а недавно на полном серьёзе спрашивал меня об электронном навигаторе, с которым хотел передвигаться по Петербургу. Судя по тому, что в настоящий момент он вперялся в карту, медленно (очень медленно!) приближаясь к цели, навигатор приобрести не удалось. Томас сделал хитрую петлю вокруг монумента, оторвал, наконец, взгляд от схемы и облегчённо заулыбался.
Монику с Францем я тоже знал, эта парочка представляла собой единство и борьбу двух сходных начал: мужской свободы и женской эмансипации. Франц был человеком мира, работоголиком и вечным командировочным. Моника, в свою очередь, руководила собственной фирмой, отрицала брак, но любила Франца. И хотя тот отвечал ей взаимностью, ничего у них не вытанцовывалось: коса находила на камень, так что искры сыпались.
Когда искры гасли, парочка усаживалась за барную стойку, накачивалась пивом, после чего, обнявшись, они долго обливали друг друга слезами.
Немцы вообще любили рыдать: та же Кристина, вроде бы рациональная и педантичная, не могла спокойно слышать рассказы о немецкой оккупации, тем более — о блокаде. Покаянные слёзы текли по её лицу потоком, раздавались громкие всхлипы, из-за чего рассказчик (как правило, подвыпивший русак) в смущении сворачивал тему. Остальные тевтоны были, по выражению их великого соплеменника, вещью в себе. Успокаивал разве что неподдельный интерес гостей к русской литературе: в конце концов, тащиться за тридевять земель (за свои, между прочим, деньги!), чтобы оценить мой дебют в роли экскурсовода, — это дорогого стоило.
Когда тевтоны собрались в плотную группу, Кристина их пересчитала и подняла руку.
— Моника, komm zu uns! Франц! Мы начинаем экскурсия!
А там, как видно, впечатления уже закончились, то есть опять сыпались искры. Тоненькая хрупкая Моника яростно наседала на здоровенного, грузноватого Франца, тот пятился, но вдруг встал. И, набрав в лёгкие воздуха, начал наступление, подкрепляя бурную речь жестами в итальянском стиле.
— Парочка… — покачала головой Кристина. — Как это у вас говорят?
Баран да ярочка? Они меня сведут с ума, эта Моника и этот Франц! Начинай без них!
— Неудобно как-то… — сказал я. — Пойду приведу эту ярочку…
— С этим бараном? Ха-ха-ха! Иди, ты хозяин, тебя они, может, послушают!
Беглую немецкую речь я понимаю с трудом, вот и здесь понималка полностью отказала. Я понял лишь одно слово: «эгоисмус», которое со змеиным каким-то присвистом несколько раз произнесла Моника.
— Ну, и что вы сегодня увидели в нашем городе? — спросил я примирительно. — Ты, Франц, что смотрел?
— Что я смотрел? — Франц умерял учащённое дыхание. — Я смотрел атланты.
— И как они тебе?
— Das ist fantastisch! Очень большие!
— Наш Франц любит всё большое! — ехидно проговорила Моника. — Большое, как он сам! Франц, зачем ты сюда пришёл?! Здесь будет экскурсия про маленького человека! Про очень маленького! А ты иди, смотри атланты, большие, как… Как твой эгоисмус!
Когда Франц опять набрал воздуха в лёгкие, я скрестил руки над головой.
— Брэк. То есть предлагаю сделать перерыв, закончите после экскурсии.
Мой «мессидж» был призван объединить литературу с городским пейзажем. Дескать, взгляните, друзья, на сие имперское величие! На памятник самодержцу, на Сенат с Синодом, на громаду собора и почувствуйте собственное ничтожество! Это всё красиво, спору нет, но где тут найти место герою поэмы «Медный всадник»?! Нет ему места, увы, — в этом парадизе Евгений не только маленький, но и, не побоюсь этих слов, лишний человек! А если ещё стихийное бедствие, то есть бич этих мест — наводнение?! Вы знаете, какое страшное наводнение описал в поэме Пушкин? Да эта площадь тогда превратилась в озеро, в кусочек Финского залива, тут на лодках плавали!
— Озеро было глубокое? — нервно спросил Томас. Я поднял руку над головой, для убедительности привстав на цыпочки.
— Вот такой примерно глубины оно было. Мы бы, короче, все утонули!
Повисла эффектная, но несколько тягостная пауза. Её нарушила Моника:
— Франц не утонул бы. Потому что он большой, как… — она указала на памятник. — Как этот бронзовый монстр!
Не дожидаясь очередных искр, я продолжил сопрягать Захарова и Фальконе с несчастным Евгением, потерявшимся в блеске стольного града Петрова. Я цитировал автора поэмы, вспоминал каких-то историков, удивляясь своей памяти, а также игре воображения. Представьте, говорил я, что люди взбирались на стены зданий, на фонари; а ветер был такой, что с крыш срывало кровлю, и её куски, будто огромные птицы, кружили в воздухе над площадью! Следующая пауза была ещё эффектнее: все задрали головы вверх, будто ожидали увидеть там парящий кусок кровли (вообще-то я это придумал, то есть Остапа понесло). А вон там, продолжил я, находится тот самый дом со львами; на одном из этих львов, как вы помните, и сидел спасшийся Евгений, наш маленький человек, пока что — абсолютно беспомощный…
Физиономия поэта Гурьева мелькнула среди строгих немецких лиц неким фантомом — и тут же исчезла. «Показалось?» — думал я, не прерывая патетическую речь. Когда фантом возник ещё раз, речь споткнулась: ну вот, приехали! Сорок дней никого не видел, и надо же: нарвался на Гурьева! Закон подлости в высшем проявлении, непруха в кубической степени! И хотя Гурьев опять исчез, пафос в моём голосе сменился обречённой интонацией.
Когда я завершал речь, поэт нарисовался в полный рост. Он вроде как соткался из воздуха, возник из-под земли, как всегда бывало, если где-то по какому-то поводу наливали. У Гурьева был нюх на такие события, и хотя сейчас он прогадал, это не успокаивало. Немцы вполголоса переговаривались, кто-то кому-то переводил, Гурьев же в недоумении, будто стукнутый пыльным мешком, вслушивался в чужую речь.
— Слушай, это кто? — подойдя, спросил он тихо. — Откуда они вообще тут…
— От верблюда. Ты давай или не мешай, или топай куда-нибудь!
— Куда ж я потопаю? — растерянно ответили. — Я вообще не понимаю, что к чему…
Складывалось ощущение, что поэт с бодуна, причём не слабого, наступавшего после недельного, не менее, запоя. Лицо было бледное, даже прозрачное какое-то, и в глазах — тьма египетская плюс жажда опохмелки. Выглядел он по-гурьевски: вытертые мешковатые джинсы, серая вязаная хламида, некогда бывшая свитером, и висящая паклями шевелюра. Этакий клошар, опустившийся на социальное дно богемный деятель, к чему в тусовке вообще-то привыкли. Однако сейчас, как я не без оснований полагал, могло не хватить даже европейской толерантности.
— Какой у нас будет маршрут? — спросил Томас, разворачивая карту. — Я хочу отмечать его на схема!
Показывая маршрут, я краем глаза наблюдал за Гурьевым. Кажется, тот приходил в себя: приглаживая пакли, нахально озирал моих экскурсантов, но пока не решался на активные действия.
— Решил торгануть архитектурным наследием? — спросил он. — Подхалтурить то есть?
Я промямлил: дескать, это мои немецкие друзья.
— Ах, вот как… Значит, грант у немцев зарабатываешь?
— Скорее уж отрабатываю. Слушай, я же тебе сказал…
А на лице Гурьева уже играла знакомая дурашливая ухмылка; нюхом чуя поживу, он даже порозовел.
— Немец-перец-колбаса… — пробормотал он, затем протянул руку Томасу. — Здорово, камрад!
Тот, однако, не обратил на него никакого внимания — то ли брезговал пожимать не самую чистую (надо признать) ладонь, то ли вообще исключал возможность контакта с обитателем социального дна.
— Надо же, буржуи, приехали — и нос задирают! — Гурьев растерянно сунул руку в карман. — Ты им, случайно, про меня не рассказывал?
— Случайно нет, я тут больше про Пушкина.
— Ну так расскажи! Когда он узнает, кто с ним познакомиться хочет, он неделю руку мыть не будет!
— Будет, — сказал я. — Томас моет руки по сто раз на дню.
— А после знакомства со мной — плюнет на гигиену! В общем, давай, содействуй знакомству. Глядишь, и мне какой-нибудь грантик обломится…
Поэт ненадолго исчез, вроде как скрылся за памятником, потом появился опять.
— Я вообще-то не понял: в чём фишка?
— Рассказываю о «маленьком человеке» русской литературы. Провожу, можно сказать, экскурсию по его следам. Пойдешь с нами?
Гурьев оглядел компанию, о чём-то размышляя.
— Пойду ли я? Ну, вообще-то, если дадите на «маленькую», я готов и по следам «маленького»…
Я обречённо вздохнул. Гурьев клянчил выпивку всегда и везде, ему уже наливали, не спрашивая, хочет ли он. Казалось, спиртное было его горючим, толкавшим вперёд некогда пламенный, а ныне — до предела изношенный мотор поэтического сердца. Закусывать он давно перестал, разве что занюхивал выпитое прядью длинных немытых волос и ждал, когда проставят следующую порцию горючки. В кратких промежутках между запоями на Гурьева нисходило «сатори», и тот выстреливал полтора-два десятка отличных (а подчас — просто замечательных!) стихов. Потом он читал их всем, кто проставит, пьяно бахвалясь, дескать, мастерство — не пропьёшь! Это одетое в грязные обноски, дурно пахнущее тело было, как говорил классик, божественным сосудом, который иногда наполнялся нек – таром и амброзией. Хотя в основном, конечно, в нём плескалась бормотуха, из-за чего многим хотелось расколошматить сосуд вдребезги. То есть дать Гурьеву в морду; и таки давали, но себе же во вред, потому что Гурьев уползал в свою нору, утирая кровавые сопли, чтобы через неделю выползти с эпиграммой такой язвительной силы, что обидчика потом обсмеивали на каждом углу.
Вскоре Гурьев решил напомнить о «маленькой». Как назло, я не взял с собой денег, резонно рассчитывая на немецкое угощение в финале. Гурьев такого резона не имел, зато имел необоримое желание выпить.
— Трубы горят, надо мне… — Он нервно оттягивал и без того отвисшее горло хламиды-свитера. — Может, у фрицев бабок стрельнёшь?
— С какой стати они должны тебя поить?!
— А ты думаешь, не должны?
— Думаю, нет.
— А я считаю, что они с нами ещё за Сталинград не расплатились. И за Пулковские высоты!
Гурьевская наглость, как всегда, не имела границ. Я представил, как он напоминает о долгах немецкой нации перед пострадавшим русским народом, как по лицу Кристины начинают струиться потоки, и Мойка (мы как раз переходили Мойку) выходит из берегов. Вознамерившись стрясти должок, Гурьев сновал между экскурсантами, будто челнок, как-то умудряясь никого не задевать. Но надо ли было ему задевать? Бомжеватый облик сопровождало соответствующее амбре от Гурьева, из-за чего особо брезгливые предпочитали слушать его шедевры с приличного расстояния. И то, что брезгливый Томас от него не шарахается, вызывало немалое удивление. Когда Гурьев шмыгнул мимо меня, я принюхался и с облегчением отметил: не пахнет, совсем не пахнет!
Не дожидаясь позора, я пообещал, что сам попрошу немецких друзей дать денег. Но позже, когда повод подыщу.
— Подыскивай поскорей… — тяжело задышал Гурьев. — Трубы — они же перегореть могут, не железные…
Избрав вторым пунктом новый памятник Гоголю на Малой Конюшенной, я готовил по пути очередную речь. Мол, именно из гоголевской «Шинели» вышел следующий «маленький», Акакий Акакиевич. Тоже абсолютно беспомощный, этот чиновник низшего разряда, тем не менее, сопротивлялся, говорил: «Оставьте меня! Зачем вы меня обижаете?!» Увы, не оставили, загнали человечка в гроб, ухайдакали. Но случилось невиданное: чиновник стал появляться в обличье мертвеца, чтобы сдёргивать шинели со значительных лиц! Вы скажете: подумаешь, шинели! А я отвечу: тут «маленький человек» впервые стал доставать людей больших, пусть даже с того света! Поднимать, то есть, начал голову!
— А ты, брат, целую концепцию состряпал… — едва поспевая за группой, бормотал Гурьев. — Надо же, чего выдумал! Сначала Медный всадник, потом памятник нашему гениальному хохлу… Ты ведь к Гоголю их ведешь, генау? А дальше, натюрлих, вы потопаете к Сенной площади. Туда, где жил один сумасшедший мокрушник, нихт вар?
Я оторопел: этот поганец разрушал плод стольких усилий!
— Ты тише можешь говорить?! — прошипел я. — Иначе…
— Нихт шиссен! — вскинул руки Гурьев. — То есть дружба — фройндшафт!
— Давай условимся: ты мне не мешаешь, а я соответственно… Слушай, но как ты догадался?!
Гурьев пожал плечами, кажется, скрывая растерянность.
— Сам не знаю… Интуиция поэта, надо полагать.
— А немецкие словечки откуда? Ты вроде с этим языком не дружишь…
— Я не дружу?! Да я Готфрида Бенна переводил, если б ты знал!
Последняя фраза заставила Кристину отстать от группы.
— С кем это ты разговариваешь? Про перевод Бенна?
— С кем, с кем… С ним!
Кристина воззрилась на поэта с таким видом, будто обнаружила его присутствие секунду назад.
— Откуда он взялся?! И вообще я думала…
— Что ты думала?
Склонившись к уху, Кристина проговорила:
— Что Топоров выглядит лучше.
— При чём здесь Топоров?!
— Потому что Готфрида Бенна переводил Виктор Топоров.
Как-то умудрившись расслышать шёпот, Гурьев гомерически расхохотался.
— Витька?! Топоров?! Да что он может перевести?! Только у меня настоящие переводы, ясно вам?!
— Так вы, значит, не…
— Я — не. Не Байрон, не Топоров, я — Гурьев!
— Почему твой Гурьев врёт? — опять склонилась к уху Кристина. — Помнишь, я дарила тебе толстый красный книжка? Там же написано: Готфрид Бенн, перевод Топорова…
— Да помню я… Но Гурьев, наверное, тоже переводил. Он вообще многое может, ну, когда трезвый…
После этого Кристина начала проявлять к Гурьеву интерес. Внимательно присматривалась к нему, мельтешащему среди экскурсантов, и, когда тот внезапно исчезал, беспокойно вертела головой.
— Куда он все время пропадает?! — вопрошала она, но я отмахивался: не пропадёт! У него трубы горят, поэтому будет идти как привязанный!
— Горят трубы?! Я не понимаю, если честно…
— Потом объясню.
Я погружал гостей в глубь веков, пытался соединить наши «священные камни» с плодами их воображения, но то — прошлое, здесь же вылезало настоящее, причём в таком виде…
Когда мои экскурсанты добрались до монумента Гоголю, Гурьев, указывая на него, громко произнес:
— Полное говно!
— Was ist das? — вопросительно уставился на меня Франц. — Что есть — говно?
Моника что-то проговорила ему вполголоса, и тот озадаченно воззрился на монумент.
— Ну-ка, зачитаем имена тех бандюков, кто помог это говно соорудить! Вот список, оставшийся, можно сказать, в веках!
Пока Гурьев с наслаждением, будто стихи на своем вечере, читал на заднике постамента имена-фамилии спонсоров, Кристина внимательно оглядела памятник. После чего тихо сказала:
— А ведь он прав. Scheise этот ваш Гоголь. То есть я хотела сказать: в Москве памятник лучше.
Пока я произносил скомканный спич, Гурьев опять исчез. Обойдя памятник и не найдя поэта, я обратился к Кристине: мол, не видела моего приятеля?
— Видела, он только что был здесь… — Она покрутила головой. — Но сейчас его нет!
«Может, и к лучшему? — думал я. — Пусть идёт по своим делам, кто-нибудь да нальёт страдальцу…» Увы: приблизившись к Невскому, Кристина указала рукой на переход.
— Вон твой приятель! Возле светофора!
Гурьев беспечно двинул на красный свет, в то время как машины неслись сплошным потоком. Вот он преодолевает два метра, пять, машины мелькают, он на середине, одна из машин едва не задевает (точнее, задевает!) его, и я зажмуриваю глаза…
Этот козёл всё-таки благополучно перебрался на другой берег ревущего моторами потока.
Кристина, в отличие от меня, не зажмуривала глаз и сейчас пребывала в высшей степени удивления.
— Это странно, очень странно… Такое делают все, у кого это… Горят трубы?
— Ага, — отозвался я. — Дуракам и пьяницам, как гласит наша народная мудрость, везёт.
Кристина помолчала, потом задумчиво проговорила:
— Der Geist… Дух. Дух этого непростого города, верно?
— Возможно… — пожал я плечами. — Раньше Пушкин был духом, но его давно нет. Зато есть Гурьев.
— Думаешь, он есть? Твой Гурьев? А мне вот кажется… Нет, ерунда! — Встряхнув головой, она рассмеялась. — Ну, как там поживает маленький человек? Идём дальше по его следам?
По дороге к следующей ключевой точке в районе Сенной площади поэт всё-таки нашёл алкашей, снизошедших к его тяжкому состоянию. Гурьев исчез в подворотне, так что появилась возможность, затерявшись в сутолоке, достойно завершить культурную акцию.
Но тут, как назло, Томасу приспичило в туалет.
— Надеюсь, там можно помыть руки? — осведомился он, вставая в очередь к синенькой кабинке.
— Там можно даже принять душ! — с досадой ответил я.
Вскоре из подворотни показался Гурьев. Его торжествующий вид не предвещал ничего хорошего: опохмелённый Гурьев был не лучше Гурьева с бодуна, в эту прорву приходилось вливать ещё и ещё. Гурьев блаженно улыбался, то ли чувствуя кайф, то ли его предчувствуя. Но чем дальше мы двигались по набережной, тем более обеспокоенным становилось его лицо. Охваченный тревогой, он попросил меня остановиться.
— Слушай, тут такое дело…
— Какое дело?
— Не берёт! Совсем не вставляет!
Ну вот, так и знал, что ему мало! Однако Гурьев и впрямь был испуган: вместо ожидаемого лихорадочного румянца на его лице растекалась мертвенная бледность. Он сделался почти прозрачным, его шатало от ветра; дунь тот чуть сильнее — и поэта унесёт в тёмные воды канала…
— Наверное, ты просто допился, — предположил я. — Ну, организм привык и теперь не реагирует на спиртное. Отсюда вывод: надо завязывать.
— Наверное… — рассеянно отвечал Гурьев. В мрачной задумчивости он поднялся вслед за всеми в антикварную лавку, что попалась на пути, где бродил с потерянным видом между вазами и столешницами, рядом с которыми на ценниках круглились многочисленные пузатенькие нули. Я опять несколько раз закрывал глаза, представляя, какую стоимость придётся выплатить заезжим гостям, случись чего.
По счастью, ничего не случилось. На улице Гурьев ковылял в арьергарде, вскоре начал отставать и, к моему облегчению, опять пропал. Теперь я мог реабилитироваться за кашу во рту, с которой докладывал про Акакия Акакиевича. Да и тема была вполне боевая или, как нынче говорят, адреналиновая. Итак, «маленького человека» начинает переполнять адреналин тщеславия, он метит в Наполеоны, не меньше. А чтобы утвердиться в том, что он большой, «маленький» тихо выкрадывает топор в дворницкой. И — хрясь этим топором по кумполу гадкой старушонки! А потом её сестрице по черепушке — хрясь! Вот он, звёздный час «маленького человека», взлетевшего над собой, ставшего, как говорил один ваш немецкий философ, Сверхчеловеком. Also sprach Zaratustra! Потом, правда, нашего недоделанного Наполеона совесть замучила, но курок спустили, и процесс, что называется, пошёл…
Всё это я с блеском произнес во дворе дома Раскольникова, сопровождая слова показом: мол, вот отсюда он взял топор, а потом — топ-топ по улице, ровно семьсот тридцать шагов до жилища старухи-процентщицы.
Если хотите, можем пройти, считая шаги, — всё совпадёт! Ах, вы хотите попасть в каморку под крышей?! Вот с этим труднее, жильцы парадной установили кодовый замок, так что попасть туда невозможно.
Томас подошёл к двери и подёргал ручку, дабы удостовериться в правоте моих слов. Я же завершал тему, дескать, вскоре «маленькие люди», отринув муки совести, начали настоящую охоту за большими людьми и в один прекрасный день грохнули царя-батюшку. А потом собрались в кучу, взяли Зимний дворец, и началась эпоха маленьких людей, их царство…
В этот момент дверь распахнулась, и на пороге появился Гурьев! Интересно, когда он нас обогнал?! Он устало опустился на ступеньки.
— Ну, чего замолк? Давай продолжай…
— Да я вроде закончил… — смутился я.
— Ну, тогда я продолжу. Ты вот о «маленьких» тут трындишь, а сам ты кто? Думаешь, что большой? То есть если чего-то там прочитал, да ещё что-то сочинил и напечатал, то вырос? Дудки! И я такой же «маленький», хотя когда-то рассчитывал быть большим. Примерно как вот этот сочинитель, поселивший сюда своего Родиона… Надо же: адрес придуманный, а народ прёт в этот дом рядами и колоннами, так что жильцам круговую оборону держать приходится! Только и ему, Федору Михалычу, в нынешнее время не поздоровилось бы. Ни хрена бы у него не вышло; появись он сейчас, тоже в «маленькие» бы записали!
Гурьев опять становился прозрачным; вот он встал со ступенек, вот двинулся к арке, и я сам не понял, почему пошёл следом. Хотелось что-то сказать, вроде как напоследок, но в голове было пусто.
— Я ведь и впрямь Бенна переводить пытался, — сказал Гурьев, когда вышли на улицу. — Языка я не знаю, но с подстрочника иногда тоже неплохо получается… Только кому это нужно? Твои фрицы в оригинале прочитают, если захотят, а наши… Скучно здесь, скажу тебе. Линять надо отсюда, понимаешь? Ноги делать. Так что я пошёл, а ты давай, возвращайся, там тебя заждались…
Он удалялся по тому пути, который отмерял Раскольников, вроде как тоже считал шаги. Фигура становилась всё меньше и меньше, пока не растворилась в воздухе, не дойдя до Вознесенского проспекта.
Пивной ресторан не смог развеять моё тоскливое настроение. А тут ещё Франц с Моникой, что после двух бокалов роняли слёзы в третий…
— Знаешь, я пойду, наверное… — сказал я Кристине.
— Своего Гурьева забыть не можешь? — спросила она. — Да, странный человек. Я так и не поняла: был он или нет? Как это один ваш писатель спрашивал: а был ли мальчик?
Дома я прилёг, почти задремал, когда вдруг раздался телефонный звонок: знакомый автор приглашал в литературное кафе.
— Как жизнь германская? Не заскучал по родным осинам? Ладно, приходи, расскажешь… Да, про Гурьева-то слышал?
— Я его даже видел сегодня.
На том конце провода хмыкнули.
— У тебя с головой в порядке? Как ты мог его видеть?!
— Элементарно. Он ещё денег хотел выпросить у моих знакомых иностранцев — ну, как всегда…
Пауза длилась минуту, не меньше.
— Ты, я чувствую, палёного шнапса на неметчине перебрал. Подходи вечером, нормальной водки выпьешь, помянешь вместе с нами грешную душу. Сегодня же сороковины! Сорок дней, как Гурьев того… В общем, знаешь, куда подходить.
Опубликовано в Лёд и пламень №2, 2014