Валерий Сухарев. В КОМНАТЕ ИЗ-ПОД МЕНЯ

***

Древнее, чем вид из окна, если долго жить
с видом на лес или реку, – только тоска,
в виде прохожих снов или пыли, на витражи
зрения лёгший; жилки червяк, что у виска,

пульсирует, особо, когда болит голова;
валерьяновые на вкус ливни занавесят окно;
в мире тесно от слов: фразы ненависти на слова
любви наползают, как русский на немца в кино.

Заведи себе кошку… Завёл. Девицу заведи…
Тоже. Но радости мало от той и другой;
сумерки хлопочут над кофе, и ещё впереди
мной раздражённая ночь, пни её ногой,

поставь на горох, на пост номер один в углу,
где перегорел торшер, как луна в облаках;
не думай, что живущему так уж надобно вглубь
себя, – там хтонический ужас, кандалы на руках

скрипача, медный шар на лодыжках стайера, что
взявшись сбежать из пункта А в пункт Z,
свалился в кювет, а по трассе летят авто,
и радужка, как от рапида, меняет цвет.

Завтрак – слово вечернее, как обещание сна
или сандальи на вырост, но ребёнок болен и слёг;
ну и что, что весна, и что, что в бору сосна, –
витязь-болван не распутал клубка дорог.

И когда поздравляешь с праздниками людей,
да хоть и от души, сердце дурное скрепя,
вспоминается древний грек, златоуст площадей,
говоривший – «таскать вам не перетаскать», пока скрипят

мимо жёсткие дроги; на этот свет
лучше глядеть в телескоп, нежели в микроскоп:
не видно бактерий с названием «люди», и нет
желания влиться и вылиться, выжить чтоб.

Но пусть будет светел хотя бы сумрак ночной,
в комнате из-под меня – как в коробке из-под
штучной, но сношенной обуви, величиной –
на ногу Творца; и снова ночник струит свой йод.

ЛИЦО

С годами лицо оползает, как склон
оврага, мимическая тектоника
преображает облик с худших сторон,
и глаза наголо, как у гипертоника.

Мыслящая медуза мозга за плитою лба
то дремлет, а то всколыхнётся, сама запуская
механизмы движения ядов, и сухая губа
утрачивает пластику речи; тогда тоска и

соглядатай зеркала начинают следить
за вами, обычно, в режиме ночного зрения,
словно сова за мышью; впереди и позади
жизни становится глуше на толику мгновения.

В своём дому, в монументальной постели, под ход
планет и стенных, мучительно и ежедневно,
человек наблюдает себя, – как он уплывает вперёд,
то головой, то стопами и под напевное

кружение уже заметельного снега или глоссы дождя;
навязчивое, как зуд, солнце пыль поднимет
в стратосферу люстры; мухи и осы сонно едят
кашу из вас, ни за что не пролетая мимо… И мнимо

становится самое лицо, глядя из всех
теней, морщин и щелей, и после тонет, как
камень в центре кругов, в подушке; и грех
чего-то посмертного – опять же – тектоника.

ДЮК

Два полуциркульных здания за спиной
статуэтки – что крылья, на голове дурачина-
голубь, засранец небес; ты ковыляла ошуюю со мной,
а одесную кряхтел и потел отёчный мужчина
бессмысленных лет, всё щёлкая по мере того,
как близь на зрачки и очки нам наползала;
в пальцах смягчалось, струясь, сладкое вещество
с изюмом, и позади серело пугливое зданье вокзала.
Летний ливень едва сбежал ступенями вниз
и исчез, как не было, с плеч заезжих прохожих;
галёрка отъевшихся птиц – жестяный карниз,
а ниже и ночью напишут: «Здесь пил Серёжа».
Далее – закоулки, задворки, коньки, чердаки,
гости и пьянки, ворованный бренди, докука
угрюмых утр, кривое похмелье не с той руки,
и всюду это – с орех и в венке – присутствие Дюка.
И, увидав памятник, ты нараспев молвила: «Тю,
тоже мне “Ника” для подлого голубя-патриота»,
и всё; тебе нравились Пушкин и дом-утюг,
с квартирой для скромного призрака; или рвота
прибоя на гальке, прогорклые беляши, пивцо,
вполне неважнец, и я обжигал свои глуби
«самостийнымы напоямы», не кривя лицо
в сторону бриза, что щепку у кромки голубил.
Ты снимала чугунные тени на мраморе тех
лестниц, что с нами взлетали к витражным отёкам
на исписанных ересью стенах, в углах для утех,
быстрых, как юность, когда мы бывали жестоки.
Старухи в чепцах и джинсах, подвальный дух
и привкус аптеки в старых дворах, кошачья
общественность под надзором тех же старух,
нетрезвые бормоты бельэтажей – иначе:
прикровенная ежедневная заспанная муть;
пропит последний примус, съедены хлебцы с тюлькой,
и этот вечный Дюк, эта местная соль и суть
торчит над бульваром топонимической гулькой.

***

Заново не начинай того, что сплюнуто, спето
и умерло в одночасье с тобою – тем,
кто стоял на перроне, в подветренное одетый,
курил и почти что не плакал в цветной темноте

семафорной; зелёным и красным рельсы мигали,
точно в них струился неон, и у груди
бубнила фляга со спёртым спиртом, и хали-гали
всему вокруг и тому, что станется впереди.

Мне всегда удавался подобный взгляд на
со мною происходящее, до иных дела нет, как
аисту до луны, хоть и гамбургской; в животе прохладно,
и всюду клянчат за бога ради и на конфетки деткам.

Люди мерещатся даже во снах, наяву же
их можно миновать, не заметить, уплыть
на остров Цитеру, как Г. Иванов; в луже
отражается гомон дня; стены длинны и скользки полы.

Есть монастыри для мытарей духа, но веры
в их целебный застой не достаёт, либо сведёт
суходрочка в могилу раннюю; можно в прыжке пантеры
откуда-нибудь сигануть, чтобы мир-идиот

расстроился и задумался, но ничуть не бывало,
цунами слизывают города, боинги скачут вниз,
воюет еврей араба – истончается покрывало
метафизики, каждый третий лунатик ищет карниз.

И выходит, что сам от себя улепётывая, уезжая
к новой жизни, к женщине ли или к реке
за лесом, для взора лестным, ждёшь какого-то урожая,
счастья в доступных формах, сжимая в руке

древко флажка с надписью «Все козлы», а сам-то
стоишь, где начал стоять, на перроне, ночном
от поездов, утекающих вдаль, и нежную Санта
Лючию цедишь, как Интернационал; и гном

рассудка всё приседает и скачет на месте впустую,
не в силах понять, что мёртв, но скорее – жив
как-то уже по привычке; и привокзальные туи
охаживает ветерок печали, как и советские витражи.

НОЧНИК

                                                    А.П.

Словно зависть между сестёр, меж тобой
и зеркалом недосказанность и немота
соглядатайства, sub rosa1; в окне на убой
тянутся тучи цвета обоев; за так и спроста

кошка свесила лапу во сне, всегда сама
по себе, а не для глаз и не для пенсне
луны, упавшей оливкой в мартини неба; тьма
апрельская пахнет сильнее во сне.

Утлый ночник мой на ножке от цапли – всё
один, в своём ар-нуво колпака, хоронит в углах
неврастеничные тени, втягивает и сосёт
разбавленный виски час полуночи; и мгла

стекает обоями, дышит там, невдалеке, за спиной,
как чужое присутствие, чьего намерения мне
не разобрать, как и не разгадать, что будет со мной, –
видимо, ничего, можно весну снова прибавить к весне.

И дни, как вход и выход, для сквозняков судьбы;
перемены возможны, когда лобачевские рельсы в икс
скрестятся ради любого крушения, а для пальбы
по воробьям каждый день подходящ; этот микс

и есть содержимое календарей, nota bene и дат,
все дни рожденья, твои и других, внимательно мстят
своей кособокой опрятностью: люди пришли и сидят,
дарят ненужное, пьют и бормочут, точно считают до ста.

Так можно стать шагреневой вещью, дурным тиражом
Правил для жизни, что делась куда-то опять, как очки,
зажигалка или самочувствие; дни ходят всё нагишом,
и дом как нудистский пляж, и на вешалке голы крючки.

Ещё пара или сколько там лет пробежит мимо глаз,
особо-то не здороваясь и не возвращая долгов;
и замечательно – именно то, никакое, но в самый раз,
как и задумал Господь, а я воплотил незадорого.
_____
1 шёпотом (лат.)

БУКОЛИКИ

Кот-верхолаз и сова-аутистка на мир
смотрят, как в телескоп, но с разных сторон:
одному повсюду видится мирный Памир,
другой же – болтливое скопище белых ворон.
В лесу упадёшь на траву, запнувшись о пень
и локоть ссадив – как близко сидит мошкота,
вращая глазом и сяжкой – не каждый день
здесь падаю я; от листвы в вышине тошнота.
Мне наплевать на микро- и макро-среду,
бабочки хороши, как тканей полётный газ,
или мускус жуков; и бубнит алаверду
цикаде острожный кузнец – самый раз
о чём-то задуматься, кроме обычных вещей,
натур-философия вся собралась и ждёт,
сидя, скача и лёжа; и куст-кащей
шепчет коряге дурное, и пень-идиот
пытается расцвести неизвестно кому,
паук чернильной каплей стекает по
лонжам – авосечный осьминог по уму;
центростремительный мир, как у кассы в сельпо.
Как всё бесстрастно, бессмысленно и хорошо;
хочешь – глотай алкоголь, не то – деву зови,
чтобы цветочек ей, пока та нагишом
и наклонясь, подарить, если вы визави.
Как всё конечно, снаружи, внутри и везде;
я бы любовь позвал, но ушла в себя,
счастье спилось, сердце слиплось, звезде
разума уступив; одни вокруг теребят
других и своё насекомые, но и им –
по движеньям и рвению судя – начхать
на мир, меня и сову; и кот-верхогляд нелюдим
на свой манер; а там, далеко, ольха
в парке одна соловеет, и не Бог весть
откуда прибившийся нахтигаль, позабыв
фиоритуры, не прекращает нервически есть,
до голубей опустившись, до ихней судьбы.
И я до своей, задуманной, не доберусь:
то выше, то ниже, то вбок, и лишь иногда
в сердце, в глаз или в пуп; и сколько марусь
утопло от этого – знает только вода.
Вот и дошли до константы в природе вещей,
хотя, не войти дважды в один и тот же Стикс…
Бывало, с Ксанфом у моря сидели – вообще
бессмысленно время убили. Вдали звучит Мистер Икс.

ПРОЩЁННОЕ ВОСКРЕСЕНИЕ

Мышь учит тишине, кот – темноте,
слова и буквы – паузам на листе,
смерть – ничему, кроме удаления.
Человек кружит в завитке переулка, глух
к самому себе и, меж шагов, не вслух,
имена произносит и даты, – преодоления

чужака внутри, далёких в ближних; и это
вроде гимнастики Мнемозины; с того света
памяти появляются лица, осанки, походки,
случайностью жизни стёртые, страстью залитые,
точно слюной Помпеи живые стены и плиты;
подчас, увильнувшие в Вечность тебе как погодки.

Они уже ничего не скажут и не подведут
к ларям и дверям разгадок, рассядутся там и тут,
и станут длинно молчать, ногу на ногу, и не
будут пугать и тревожить, что призрак ночной,
как полотном экрана пользуясь тёмной стеной,
за каковой никого и никогда не бывало в помине.

Диалог невозможен, одни догадки и спесь
рассудка, покуда он в тонусе и роет здесь,
взыскуя общих примет и шпаргалок с того света,
где холодом дышит близь и бликует даль
мрамором; где, как в Лейденской банке, печаль –
и та одинока, но никому не расскажет об этом.

Я никого не наказывал строго, и оттого
всех простил, подмахнувши разом, и своего
не ища, как не ищет любовь земная.
Нет в том лицемерия, но и благодушия нет,
и право любви – выбирать, кого на тот свет
заберёшь, себе о любивших и любящих напоминая.

***

кошке нечего делать она лежит
как куда-то стремится вечный жид
у тебя на крае ресницы слеза дрожит

новый бесснежный январь отворяй ворота
в горле икота в небесах высота и пустота
и калитка к всевышнему уныленько заперта

приласкай чужую собаку с её улыбкой скажи
хозяйке что-нибудь чтобы запомнила виражи
твоих смыслов и шнурок на туфле бантиком завяжи

я вышел из дому в полночь был дождь были
слезящинеся от отсветов гладкие автомобили
про которых хозяйки бежав куда-то забыли

металл зимы со случайной крупкой на
капотах и крыльях округа пуста и больна
и тяжко вздыхая во сне отдыхает страна

и так плевать на невзгоды эти на эту мразь
в деревне углыковка егерёк жил смеясь и молясь
я с ним поднимал гранчак и дочь его мазь

втирала мне в спину и душу и пахло тогда
хвоей спиртом и мёдом а потом туда
уже не ходили ни автобусы и ни поезда

Опубликовано в Южное сияние №3, 2020

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

This content is for members only.

Сухарев Валерий

(род. 1967 г.) — украинский поэт, журналист и переводчик, музыкант. Живёт в г. Одессе. Член Южнорусского Союза Писателей (2004), Одесской областной организации Конгресса литераторов Украины (2007), Одесской областной организации Межрегионального союза писателей Украины (2008).

Регистрация

Сбросить пароль