Валерий Липневич. В КРЕСЛЕ ПОД ЯБЛОНЕЙ (продолжение)

Повесть. Продолжение. Начало в №4, 2022

Водку Аркадий Иванович берет обычно у «армянки» в доме через дорогу.
В долг. Вообще-то она русская, но была замужем за армянином, сбежавшим в начале перестройки из Баку. «Ой, ему там показываться нельзя – убьют прямо на аэродроме!» Тут он стакнулся с бывшим председателем. Вскорости, избавившись от всего отягощающего – свиней, овец, коров, – интернациональная компания – жажда наживы не знает национальностей – развернула активную торговую деятельность. Засевали что-то только для вида. Зато на складах было все что угодно. Колхоз, адаптируясь к новым условиям, действовал как торговая фирма. Работала простая мужицкая логика: надо делать то, что выгодно. Зачем выращивать хлеб и мясо, если проще его купить? И надо сказать, что благодаря этой торговой деятельности колхозу удалось подняться на ноги, построить склады и коровники, приобрести технику. Так что Петр Васильевич получил хорошее наследство. Только вот не успели с детским садом и культурным центром – сиротливо торчат так и не подведенные под крышу стены.
Потом, как это обычно бывает, что-то не поделили, рассорились. Армянин уехал, бросил свою русскую жену с уже взрослой, диковато-красивой и избалованной дочерью. Председатель пытался выгнать их из колхозного домика, но безрезультатно. По совету моей матери «армянка» наняла адвоката. Правда, для этого пришлось продать пианино – «это такой удар для дочки!» Он добился для них статуса вынужденных переселенцев. Теперь она получает небольшую пенсию – никогда нигде не работала – и делает свой маленький бизнес. Покупает какой-то спирт и разводит его до безопасной консистенции водопроводной водой. Ее конкуренты на другом конце села добавляют для забористости даже куриный помет. Расплачиваются с «армянкой» кто чем может – если нет денег, сгодятся и натуральные продукты. Несут ей и молоко, и яйца, и сало. На маленьких грядках под окнами она выращивает только зелень, все остальное несут страждущие.
Ходит к ней и Полковник – настоящий, бывший собкор московской военной газеты, – и его боевая подруга Тамара. Тот же Иван – когда не находит чего получше. Но человек номер один, конечно, Аркадий. В любое время дня и ночи стучит в форточку и получает то, чего требуют страждущее тело и томящийся дух. Таким образом его пенсия просто прибавляется к ее пенсии.
Дочка «армянки», с красивым русским именем Анна, вся в мечтах о заграницах и принцах – а ей уже за тридцать, – валяется у телевизора, потом на деревенском пляжике, добиваясь между делом шоколадного загара, который периодически демонстрирует на минских улицах. Вырванная из привычной среды, она не может, да и не хочет пускать корни в новой, чужой. Только все сильней и сильней, как лиана-паразит, обвивает тело стареющей, но все еще суетящейся, не сдающейся матери.
Полковник живет в бывшем доме моего двоюродного деда Ивана. Большая карта Советского Союза в горнице расчерчена вдоль и поперек – от Львова до Сахалина, от Новой Земли до Кушки. Как-то залетели в наши края на лето – по наводке господина Е.Б. – и прикипели. После смерти деда купили дом, стали обустраиваться. Но счастливо пожить в собственном доме успели совсем немного.
У жены обнаружилась страшная болезнь. Помню, как мы с Е.Б. копали ей дол – после того и не приходилось заниматься общими делами. Нет, вру, помогал еще обшивать стены вагонкой в комнате с камином, вокруг которой, лепясь друг к другу, выросло еще с пяток новых помещений.
Породистая, интеллигентная женщина выглядела рядом с нашим воякой какой-то потерянной. Да и он рядом с ней совсем не смотрелся, даже в парадной форме. это были, как часто случается, две арии из двух разных опер. Ее партия звучала вполголоса, но все равно, чтобы разобрать его партию, приходилось напрягаться.
Она создала и поддерживала светски-интеллигентный круг общения. У них часто гостили летом и москвичи, и ленинградцы. Полковнику дарили книги с автографами, даже посвящали стихи – правда, тогда он был еще капитаном, в стихах Загорин, у которого «погоны свежеспиленно блестят».
Она была дочерью председателя райисполкома, а он – парень из простой крестьянской семьи, правда, уже с новенькими лейтенантскими погонами. Недели в мае хватило им, для того чтобы увлечься друг другом и бездумно броситься, как в десантный люк самолета, в совместную жизнь. Полет был прекрасен. Внешне он был вылитый Дуглас Фербенкс, кинокумир двадцатых годов, фотография которого стояла у ее бабушки на комоде. Вероятно, это и определило выбор.
Сыграла подкорка. шутки ее чаще всего неудачны.
Книжная уездная барышня – а такие почему-то не переводятся, – долго опускалась на парашюте своих романтических представлений. Встреча с землей была неизбежна. Но и тут она не расквасилась. Видимо, именно романтизм дает упругость, так необходимую в жизни. хотя и поздно, но все же поняла, с кем бросилась в самое опасное приключение. Потихоньку взяла все в свои руки. Поколебавшись почти до сорока, все же родила от своего Дугласа. Бледный и слабенький мальчик понемногу окреп на деревенском козьем молоке. Бабки, которые его поили, до сих пор называют его уменьшительно-ласково: «Андрейка!»
Он вырос, выучился, окончил университет – геофак, в память о путешествиях отца и матери, – женился и недавно сам стал отцом.
Первое время после смерти жены отец таскал его с собой по командировкам, воспитывая в казарменной строгости. Помню, как высокий тоненький мальчик молча и быстро сметал со стола крошки – такой же щеткой, как и в солдатских столовых. Сразу после выхода на пенсию Полковник осел здесь, рядом с дорогой для него могилой.
В это время начал и «Полифем» разворачиваться. Какое-то время был правой рукой господина Е.Б. – завхозом и сторожем. Вот только удачно жениться не получалось. Обычная картинка тех лет: впереди за руку с сыном вышагивает он сам, а сзади, как восточная женщина, какая-нибудь очередная жена – молодая, неприкаянная, никак не могущая понять, чего от нее хотят.
Ну не могла же выпускница ПТУ так же успешно играть роль светской дамы, незаметно лидируя и направляя, как это ловко выходило у его жены. Новенькая сама всем сердцем жаждала руководства и мягкого воспитания. Но Полковник на то и полковник, чтобы давать четкие и невыполнимые приказания. После того как одна из жен оторвала от его городской квартиры комнату, в загс водить он их перестал. чего ни коснись, все вызывает осыпи воспоминаний. Однако надо проведать и содержимое погреба. Извлек из-под стола на веранде новый, плетенный не из проволоки, а из ивовых прутьев кошель. Работа Юрочки. это не имя – кличка по отцу. Ему под семьдесят, а так и помрет в отсвете отцовской жизни. Живет-работает он исключительно на жидком топливе. А так как он мастер на все руки, особенно для расплодившихся нынче дачников, то горючего ему хватает. Живет он в бане, куда вытеснила его тоже пьющая подруга жизни – Фигура, как он ее называет.
Мама как-то угощала Юрочку после очередной работы и терпеливо поддакивала его горестным историям. Но, видимо, устав от этого потока пьяной болтовни, вдруг высказалась неожиданно резко: «Все-таки есть Бог!» Для нее Бог, как и для многих людей, начиная с Пифагора, прежде всего справедливость, которая неуследимыми путями так или иначе являет себя миру.
Юрочка немного опешил: какая связь между его Фигурой и теми страданиями, которые он от нее принимает, с самим Богом?
– А ты вспомни, как был после войны бригадиром строительной бригады.
– Да, было время! Еще сплю, а бабы уже в сенцах с торбами и бутылками!
– Вот эти бабы тебе боком и выходят!
– А что я? хоть одну пальцем тронул? Мне своей хватало.
– Как ты с этих баб, вдов с детьми-сиротами, последнее тянул!
– Сами ж несли!
– Потому и несли, чтоб не кобенился. А то ж работа была твоя, обязанность.
Мало что сам кормился, пил и ел сколько влезет, так еще и Тамаре своей, Фигуре, просил налить в бутылочку да завернуть в газетку. Вот и распились на вдовьих слезах, и детей за собой потянули. Есть Бог!
Юрочка обиженно замолчал, выпил уже налитую стопку и, косо поглядывая на остатки в бутылке, с трудом поднялся и молча удалился. Пока опять нужда не пригонит. Теперь-то делает ему заказы и «Полифем». И на кошели, и на корзины, и на веники для бани. Так что он стал пореже заходить к своему, как он говорит, прокурору. «А чего ты обижаешься? что я тебе – неправду говорю?»
Последние годы мать говорила «правду» все чаще и всем, кто того заслуживал. Не обделяла и близких. А как известно, обиднее правды и нет ничего на свете. Поэтому и страдают за нее всего больнее. Потому что она – лишь жесткий и холодный взгляд снаружи. До нутра она не добирается. А когда добирается, то еще больнее и безутешней. В лучшем случае она в состоянии вымостить круг квадратиками или вписать его в квадрат. Истина круглая, а правда квадратная.
Зато понятная. С острыми и ранящими углами.
Оставляя глубокие следы на еще мягкой, но уже кое-где растрескавшейся земле – между розетками одуванчиков проглядывают кустики клевера, – прохожу к погребу под крутой двускатной крышей, покрытой рубероидом. Передняя и задняя стенка возведены из кирпича, добытого при разборке птичника-телятника-свинарника. Стенки возводил Батон с помощью Гендоса (кличка) – сына Юрочки. Он продолжил отцовскую традицию, укрепив ее периодическими отсидками в казенных домах. Женился рано. Так же, как и Аркадик, попал в пьющую семью. Да и в какую другую семью может попасть пьющий с малолетства парень? Жена его на первый взгляд даже красивая – высокая, статная. Лишь дегенеративный, скошенный и как будто сразу теряющийся подбородок выдает неблагополучие. В период между отсидками – мелкое воровство на дачах и в колхозе – соорудил четырех парней. Девочка – пятая – появилась от шабашника, с которым слюбилась его Оксана, пока он в очередной раз отдыхал от семейных забот и бесплатно лечился.
«Привет, Оксанчик!» – окликал, помню, ее на кладках здоровенный бугай-шабашник. «Ну за…ал!» – отзывалась расплывающаяся в улыбке Оксана, как всегда босая, но в каком-нибудь импортном, просвечивающем прикиде из секонд-хенда, присылаемого в сельсовет и положенного ей как многодетной матери. Рядом с этим шабашником не было у нее и следа той привычной хмурости, что отмечалась при муже. Оксана вся светилась, лицо играло улыбкой, множились ямочки на щеках. Ей было хорошо рядом с ним, таким сильным и уверенным. С доходягой Гендосом не сравнить. Он дал ей новое ощущение – быть просто женщиной. То есть слабой и беззащитной. С мужем ей поневоле приходилось быть только сильной. Как она от этого устала!
На следующий год, когда Оксана, уже с ребенком на руках, околачивалась возле вагончика шабашников, матерился он. Без счастливой улыбки. «чтоб я тебя больше не видел! Поняла? А то резьбу сорву! Б… придорожная!» Оксана уходила молча, наклонив голову, прижимая к груди ребенка. Вот и вся любовь.
Несмотря на незапланированную девочку, со своей Оксаной Гендос не расстался. «я ее, суку, до матери-героини доведу! Одна врач в колонии бралась вылечить меня от туберкулеза, если бы я остался у нее. я не согласился, здоровьем пожертвовал, а она мне вот что устроила!»
Для начала, сразу по возвращении, он по пьянке спалил хату. чудом остались живы: соседи увидели пламя, разбудили, вынесли детей, пока Оксана с Гендосом, еще не протрезвев, таращились на огонь. Вот так закончился их очередной медовый месяц. Какое-то время жили в сарае, охотно принимая все, что приносили им как погорельцам. Ждали, что колхоз отстроит – блочные стены уцелели.
Но Петр Васильевич отказался восстанавливать даже под нажимом из района: в колхозе он у меня не работает, да и работы для него нет – куда ни поставь, надо еще двоих, чтобы присматривали.
Фигура не пускала невестку даже на порог – живите как знаете. Юрочка и хотел бы, да в бане у него не поместятся. Дети рыскали по деревне в поисках пропитания и прячущейся от них – опять беременной – матери. часто можно было видеть: мальчик лет шести лихо катит детскую коляску, рядом с ним другой, поменьше, с бутылочкой молока для ребенка, а позади еще двое, что-то жуют на ходу.
Как-то моя мама тоже их чем-то угостила и посочувствовала:
– Ну зачем вам девочка еще! Вот эта мама ваша!
– Нормально! – отозвался старший. – Мы справляемся. А подрастет – трахать будем! четверть века назад это словечко – переводческую кальку с немецкого «бумсен» – употреблял только товарищ Е.Б. Сейчас оно привычно в деревне для любого по возрасту, да и по сравнению с исходным глаголом, сохраняющим всю мощную энергетику важнейшего природного действия, просто неприлично интеллигентно. Поэтому легко звучит по поводу и без повода, низводя до нуля свое первичное сакральное содержание. Опасно колеблющийся мир первой покидает тайна. Беззащитное женское тело, вывернутое наизнанку, – на всех экранах и витринах.
Власть вскоре все-таки добралась до бесхозных детей, и Оксану лишили материнства. Она особенно не переживала. А дети просто радовались: «Нас в интернат забирают! Там пятиразовое питание!»
Теперь Гендос с Оксаной как молодожены живут в другой деревне, у ее матери, сохраняя преемственность стиля жизни. Говорят, Оксана опять родила. На противозачаточные средства денег нет, а аборты вредны для здоровья – никогда не делала.
На погребе жарко. У противоположной стены полки со старыми журналами: «Новый мир», «Иностранная литература», «Москва» «Молодая гвардия» «Юность». шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы. «Вологодские бухтины» Василия Белова, «Степной волк» Германа Гессе, больничная повесть Солоухина, его же «Письма из Русского музея», блестящие эссе Турбина, «Затоваренная бочкотара» Аксенова, повести Гладилина, стихи Рубцова и Вознесенского… А вот и родной «Нёман» с Маркесом и моей изуродованной подборкой.
Одна дама, работавшая в Главлите, позвонила и посоветовала срочно снять несколько стихотворений, уже отмеченных цензором. Если он сделает это сам, то я попаду в список нежелательных авторов. Незадолго до этого мы провели с ней только один день и одну ночь, которые остались в памяти навсегда. Поэтому повторять их не было никакого смысла.
На старой газовой плите стопки книг. Есть и томик Сталина, довоенные и послевоенные альманахи. Почему-то мышам они не нравятся. «Лицом к лицу с Америкой» Никиты Сергеевича. От него уже только шаг к Борису Николаевичу.
Самое интересное занятие – перелистывать старые издания. чем тоньше журнал – для того, чтобы угнаться за быстротекущим временем, – тем он смешнее. Особенно веселят газеты, даже относительно недавние. Историкам нашего времени будет чему посмеяться.
Над немецкой алюминиевой кроватью – немалая ценность по нашему времени – потолок заклеен картинками из «Огонька». Здесь было стойбище подрастающего племянника, старательно глотавшего всю перестроечную литературу.
Бросается в глаза письмо в распахнутом журнале, где автор переживает за бедных старушек-пенсионерок, получающих только восемьдесят рублей. Даже если не учитывать, что на каждый полученный рубль в Советском Союзе приходился еще рубль бесплатных товаров и услуг, то сумма, по сравнению с сегодняшними пенсиями, достаточно приличная. Мама получала восемьдесят шесть рублей.
Пятьдесят откладывала каждый месяц на книжку. В итоге тоже внесла шесть тысяч на нужды прогресса. Безвозвратный заем капитализма у социализма. Или попросту грабеж. Миллионы советских людей сложили свои сбережения и купили новый социальный строй. Для детей. Пусть хоть они жизни порадуются.
А мы-то уж как-нибудь доживем, не привыкать. Но что-то как раз у молодежи особой радости не наблюдается. Не считая образованной элиты и тех, кто тратит папины денежки. Остальным предлагают работать с утра до вечера только ради скромного существования. Иметь все быстро и сразу не получается. Отсюда и бандитизм, агрессия, наркотики и пьянство. В России пять миллионов преступлений в год, и ведь за каждым стоит не один человек.
Синий довоенный томик Хемингуэя. Как он сюда попал? Первый сундук, который дед закопал в огороде во время войны, был набит книгами. Только он и сохранился. Сундуки с остальным добром исчезли. я еще помню эти растрепанные тома на пожелтевшей бумаге. Как говорила бабушка: «За книгами света не видел!» хранится у меня и одно его стихотворение, написанное когда ему было уже за восемьдесят, под впечатлением от трагедии: муж убил жену, сделал сиротами десять детей. Такого в нашей деревне никогда не было, потрясение выплеснулось на бумагу. Дед застенчиво вручил мне листок в клеточку, исписанный химическим карандашом: «Как думаешь, может, в газету?»
Хемингуэй на фотографии в довоенной книжке совсем не похож на привычного нам автора: молодой черноволосый красавец, то ли турок, то ли азербайджанец. Прошло всего четверть века, и он стал модным безволосым писателем.
Так же безрезонансно печатала тогда довоенная «Интернациональная литература» и Джойса, и Пруста. Правда, Пруста остановили, как только на страницах романа появился барон Шарлюс со своей нетрадиционной сексуальной ориентацией.
На алюминиевой кровати переплетенные экземпляры отцовской – когда-то засекреченной – диссертации. Помню, как мама вечерами редактировала ее, исправляла многочисленные ошибки и погрешности стиля. Ведь среднее образование отец не получил, так и остался с довоенной семилеткой. А после войны – работа, семья, тут не до учебы. Когда мама решила, что ему надо поступать в институт, то просто купила диплом об окончании вечернего техникума. Так бы и до докторской дотянул, если бы не инфаркт.
Рядом с томами диссертации толстенная расползшаяся папка с моими рецензиями на стихотворные рукописи, приходившие в «Неман». Сначала я взялся за них всерьез, в полном оперении филологического образования, но авторы отчаянно заверещали и даже стали жаловаться в ЦК. Потом я понял, что каждому начинающему автору нужна не столько публикация, сколько пара ласковых слов и уверенность, что его прочитали. То же сейчас наблюдается и в интернете: сотни тысяч авторов бесстыдно хвалят друг друга. это просто психотерапия. Профессиональные писатели – тут уже борьба за рынок – предпочитают выяснять отношения и, при возможности, опускать собратьев.
Тут же покоится и папка с ответами из московских редакций, куда я исправно посылал свои стишки лет с четырнадцати. Надо бы сжечь, да что-то рука не поднимается. Документальные свидетельства полной невменяемости и ослиного – дедовского – упрямства. Надо будет отдать Лере. Возможно, когда-нибудь она и на самом деле превратит мою хату в музейный экспонат. Любой нормальный человек, получив с десяток таких ответов, начисто забыл бы о своем дурацком увлечении. Но, видимо, здравый смысл тут не помощник. человек чувствует, что в нем, как на дне океана, работает никому не видимый вулкан и постепенно поднимается к поверхности новый остров. Его скоро отметят в лоциях, а потом, возможно, нанесут на географическую карты. Но даже если он останется под водой, изменение донного рельефа тоже будет как-то отмечено. хотя бы им самим. хорошо сказал об этом минский поэт Федор Ефимов: «Пусть ничего-то из тебя не вышло, но что-то вышло там – внутри тебя». В Минске он достойно представляет русский характер в литературе. В свое время он оказался единственным членом Союза писателей БССР, кто послал письмо с протестом против высылки Солженицына. Даже Быков отмолчался, после того как ему лаконично сообщили, что в завтрашней «Правде» его подпись стоит под текстом противоположного содержания. Конечно, в отличие от Ефимова, Быкову было что терять. Зато Солженицын ему этого не простил. Незадолго до своего юбилея он даже отрицал знакомство с бывшим другом: «Быков? Дима? Василь? К сожалению, не знаком». Когда журналисты, думая, что это просто старческий склероз, предъявили ему их общий новомировский снимок, где они в обнимку, нобелевский лауреат только пырнул их злобным взглядом. Больше к нему не приставали. Очевидно, что христианские ценности он исповедовал только на словах. В меру их нужности. что ж, как заметила одна русская поэтесса, которая тоже бывала в нашей деревне, «судьба дается соразмерно тем силам, что в себе таишь». Но в русском характере, сужу по той же поэтессе, этих сил больше. Гражданское мужество – качество нередкое в России. хотя и питается часто энергией заблуждения. Оно, безусловно, превосходит любой талант. Но только на короткой дистанции современности. Со временем талант все-таки обгоняет. Он рассчитан на марафонскую дистанцию. Достаточно припомнить Пушкина. Ведь талант – это не квадратура круга, а сам круг, явление иррациональное, вполне соотносимое с реальностью.
Сидя на этой самой алюминиевой немецкой кровати, поэтесса читала нам с Вадимом стихи. Деревенская хата, наша первая осень, вдохновенные, в полный голос строки. Как будто перед чутко внимающим залом. Неестественность снимается таким же вдохновенным вниманием Вадима, тоже поэта, моего давнего товарища и первого редактора. Он тоже очарован Татьяной.
Перед глазами теперь и она, артистично исполняющая свой текст, и красная моя рубашоночка, только что выстиранная поэтессой и висящая на вешалке в высоком окне старой казармы на Новослободской. Створки окна распахнуты.
Утреннее летнее солнце заливает комнату. я лежу на красном жестком диване.
Рубашка с короткими рукавами прихотливо извивается в воздушных потоках и то и дело грозит улететь. На широком, с метр, подоконнике другого окна цветет «огонек», ванька мокрый, любимый цветок моей бабушки. я, как только увидел его, сразу почувствовал себя как дома. через два дня мы уже не расставались.
«Оказывается, я могу стирать мужские рубашки!» Да, это открытие терпеливо дожидается всех женщин. Зеленые щи получались у нее отменные. Таких я больше нигде не едал. Да и кислые были хороши. Но их, правда, успели оценить до меня. Очевидно, что если бы девушек вовремя и удачно выдавали замуж, то и поэтесс было бы намного меньше. Надо открыть брачную контору при литинституте и принимать на учебу только тех, кого не удалось ни к кому пристроить.
Стянул старое ватное одеяло с крышки люка, открыл. Пахнуло могильным холодом. Бабушка всегда опускалась туда как на тот свет. Пышная белоснежная плесень. Свет, рожденный во мраке. Осторожно спустился по железной лестнице. Стою, глаза привыкают к темноте.
Картошка не подмерзла, не проросла – только звездочки ростков. Немного влажная. Поднял наверх пару кошелей из отсека для семенной. Пусть оживает.
Картошку покрупнее отобрал для еды. Добавил пяток свеколок, две морковки.
Достал банку компота из чернослива – хранилась не на виду, не для незваных гостей. Из того же схрона извлек и баночку огурчиков-корнишонов. Сажала мама, солил уже я. Проверил состояние вина. Мама делала очень сладкое. А я решил все-таки получить настоящее красное сухое. хотя банальная изабелла не лучший исходный материал. На одной фляге крышку сорвало – там было больше сахара. Но песок не попал внутрь, я еще сверху надел два пакета. Вторая была закопана глубже, и крышка осталась. я ее до конца не доворачивал. Наверное, в этот раз уже не такая кислятина. Ладно, потом разберусь. Где-то спрятана десятилитровая банка с яблоками. Просто прогрел банку, заполнил ее только что снятыми антоновками и закрутил. Правда, к Новому году банка взорвалась.
Но уже тогда яблоки были похожи на моченые. что там, интересно, сейчас. Не люблю ходить в магазин – люблю спускаться в погреб.
За два раза перенес все на веранду. Заглянул в хату, подложил дровишек – аккуратно нарубленных обрезков яблони и вишни. это работа Вадима, с такими дровами я возиться не могу. У него просто талант все утилизировать и всюду наводить порядок и чистоту. В сущности, соответствует его профессии редактора, с которой он отважно расстался в разгар перестройки и вволю хлебнул долгожданной свободы. Какое-то время еще «побюрался»: была такая кормушка при литфонде – выступления от бюро пропаганды литературы. Но скоро все кончилось. В том числе и внутренние издательские рецензии, и бесконечные переводы с языков народов СССР. Как-то пару лет назад увидел список ушедших за год московских братьев-литераторов и содрогнулся: могучие мужики от сорока до пятидесяти, так и просидевшие свой талант в кафе Дома литераторов, пропивая хоть и не очень большие, но легкие деньги. Как только изменился социальный климат, они тут же и вымерли, как динозавры. Вадима спасла хозяйская жилка от украинского замеса. Иначе он тоже бы просто загнулся в эти годы, живя не только без регулярной приличной зарплаты, но и вообще без никаких денежных заработков. Их отсутствие он пытался компенсировать дарами земли, которые частично выращивал или привозил от украинских родственников. Мед, подсолнечное масло, орехи. Но для жены – и особенно для подрастающих дочек – это оказалось настоящим испытанием. я не знаю никого из своих знакомых женщин, кто был бы в состоянии терпеть мужа, не приносящего в дом никаких денег. Тем более в наше время, когда все на них помешались. Ну, может быть, еще только Инна – жена моего приятеля-оппонента Германа. Инна, конечно, случай абсолютно уникальный. Да и жена Вадима Настя – именно тот сказочный случай, когда что ни сделает муженек, то и хорошо. Если бы их скрестить с Инной, то получилась бы женщина, на которой и я бы рискнул жениться. В семейных баталиях между младшими и старшими Настя всегда на стороне мужа. Их брак выдержал испытание временем. И очень не простым – многие семьи, и с несравнимо большим достатком, просто развалились в эти сложные годы. Дочки еще успели получить бесплатное образование. Живут тоже очень скромно, но осмысленно, каждая в соответствии со своей генетической программой.
Думаю, что Вадим мог бы стать культурным и успешным хозяином вроде Фета. хотя убеждает меня, что лучше всего быть наемным рабочим – думать о работе только в определенные часы, а в остальное время предаваться размышлениям и созерцаниям, чтению любимых поэтов, тоже в высшей степени упорядоченных – таких как Тютчев, Фет, поздний Пастернак и Заболоцкий. Конечно, если работать часа четыре и при этом зарабатывать на жизнь. Землю попашешь – попишешь стихи. А если так, как вынуждены работать сейчас – на двух работах, с утра до вечера? Тут уж любой папаша при всей своей хитрости ничего не попишет. Да и читать перестанет. Но и в эти годы Вадим выкраивал деньги на книги, предпочитая недоесть, чем не дочитать. Да и книг, в отличие от меня, не продавал.
Беру пустое ведро, подхватываю кошель с картошкой и свеклой – вымыть в речке – и вперед. Многострадальная моя калитка, доберусь до тебя летом. Молодая крапива у штакетника – и с этой и с той стороны. Нежно-зеленая сныть в канаве. Завтра будут роскошные щи со сметаной. Тяжеловесно-дородная верба слева от дорожки окружена молодой порослью вишни и чернослива.

Вербы в небо забросили сети,
нынче крупные ловятся звезды.
Что-то манит их к нашей планете
через все миллиардные версты.

Вадим воспел именно мои вербы. Но что это? Какой-то бобр обгрыз мою матерую вербу. Свежая круговая просечка с полметра над землей. Белеет влажная древесина. Дерево пока ничего не ощущает, доверчиво зеленеет. Глянул на вербу справа – над ней совершена та же экзекуция. Только с помощью пилы «Дружба». Надрез почернел, видно, сделан еще прошлой осенью, после того как я уехал. Дерево тоже пока зеленеет, но все откровеннее клонится на хату. Придется убирать. Вот засранец. что ж, без присмотра одинокие мои вербы скоро станут жертвой соседской агрессии. хорошо, что моя липа приносит Юзику какую-то пользу – он вешает на нее маленький улей для ловли роев. Да и во время цветения пчелы активно обрабатывают ее.
Бобр Юзик, он же засранец, голый до пояса, тоже собирается за водой. Машет мне со своего мавзолея и выходит через железную калитку в каменной стене. Видел, что я обнаружил его художества. Ждет моей реакции, хитровато поглядывает. Не дождется. Главное в жизни – умение держать паузу.
На фоне грубого серого камня хорошо смотрится его белый «Форд». К счастью, догадался позвонить Юзику сразу, как проснулся. Он только собрался в гараж. Давай, говорит, через полчаса у меня.
Сорок минут комфортной езды – с заоконными плоскостями широко стелющихся зеленых просторов, с сиянием солнца, уверенной настойчивостью тепла.
Все-таки у нас под Минском ощутимо теплее, чем у меня в Подмосковье.
Летом 1998-го я эмигрировал из Москвы, где прожил 17 лет, в Россию. 50 километров от кольцевой – и вековая тишина. Лес, река, грибы, ягоды, рыбалка. И главное – обилие красивых женщин, радующих глаз, куда ни пойдешь. Да, Руза – жемчужина Подмосковья. Теперь я с полным основанием называю себя белорузским поэтом. «Вполне европейский город!» – с удивлением отметил Боря, тот самый тезка нобелевского лауреата. Он пару раз доставлял меня на своей «шаран» от ветхой деревенской калитки до железной двери подъезда. Боря знает, что говорит – был и в Европе, и в Америке. Только красавиц у нас, конечно, больше, чем во всей Европе. Да и откуда им быть, если в свое время там сожгли больше миллиона ведьм. Наши ведьмы, к счастью, еще с нами. Мы даже можем позволить себе экспортировать их на Запад.
Один знакомый литератор, перебравшийся в Германию благодаря своей национальности, но сохранивший за собой минскую квартиру, недавно рассказывал такую байку. Стоит как-то на Унтер-ден-Линден с приятелем, всем доволен, сыт, одет, бесплатное муниципальное жилье, пенсии хватает, немного под мухой, и, конечно, жалуется: нет красивых женщин! ходок был еще тот. «А вот!» – приятель кивает на проходящую, явно красавицу. Та оборачивается и гордо бросает: «я русская!»
Но вообще-то с красавицами, видимо, через пару поколений будет напряженка. Так же, как и на Западе, скоро будут доминировать браки по расчету. Любой урод сможет купить себе Василису Прекрасную. Но дочка его окажется тоже уродом. это, к сожалению, можно наблюдать уже и в Рузе. Но зато и колотят они своих красавиц нещадно – за то, что замуж не по любви выходят. что-то сегодня Валентины не видно.
– Юзик, что с женой сделал? Почему прячешь от народа?
– А зачем она тебе?
– Спрашиваешь! Зачем такая женщина в такой чудесный день!?
– При деле. Бульбу перебирает. Жена обязана трудиться – и день и ночь. Так ухайдакается днем, что спит без задних ног, не добудишься.
– А ты и рад сачкануть. У тебя только одна забота – мои вербы положить.
– Ну когда мы их уберем? На провода скоро упадут.
– Твои проблемы. Но условие: если ты у меня пилишь на «вэ», то и я у тебя пилю на «вэ». – что это ты собрался пилить? – хитровато-настороженный огонек вспыхивает в его голубеньких свиных глазках с белесыми ресницами.
– А что понравится!
Бобр мой, видно, догадывается, что я имею в виду, но раскрывать свою осведомленность не торопится. шутки шутками, но с этими писаками надо держать ухо востро, того и гляди окажешься героем какого-нибудь пасквиля. Потом за всю жизнь не отмоешься.
Проходим мимо бункера справа, на Ирином участке. Передняя стенка из такого же камня, как и у Юзика. Остальные стены утоплены в пригорке. черные железные ворота, а над ними, как глаза, пара стеклокирпичей. Но глазики повреждены, молодежь все проверяет на прочность. Им нужно настоящее наследие, а не такое, что разлетается от первого удара.
Здесь строит себе дачку Петр Александрович, Ирин брат – их у нее всего пятеро.
В этом бункере – по проекту это гараж – Петя и ночует вместе с женой, когда приезжают на выходные. Помещение без окон, но с некоторым комфортом: стены оштукатурены, оклеены обоями, есть масляный обогреватель, газовая плита.
В отличие от моего соседа, Петя жену не эксплуатирует. Она создание более нежное и никак не рифмуется с бетономешалкой. Но, очевидно, на подвиги все же вдохновляет. «Не могу без работы!» – оправдывается друг моего детства и юности. Вот уже семь лет все свободное время проводит на объекте. Осталось только поставить сверху деревянный шалаш. Тут уже придется потратиться, одному не справиться. Тем более что кое-какие денежки появились, он шофер-дальнобойщик. Старый «Москвич» отдал сыну, сам передвигается на «Ауди».
Есть небольшой участок на Ириных сотках – земли ей не жалко. Сажает и картошку, и свеклу, и морковку, и капусту. Растут у него и огурчики. Да, процесс не купишь. В теплице под пленкой не ленится выхаживать и помидоры. хотя в основном привозит их из Крыма или Украины. Говорит, что там стоят целые поля, пропадают – убирать невыгодно. Да и Вадим рассказывал, что пропадают богатейшие урожаи.
Петр Александрович – человек интеллигентный, но не от книжной учебы, а от природы. Только он один избежал традиционного строительного училища.
После восьми классов рванул в противочумную экспедицию в Каракумы. Отец не пускал, Петя уперся. Старый Александра – звательный падеж еще работает в белорусском – после некоторого размышления уступил и даже дал денег на дорогу. Тем более что Пете куда-то надо было смыться обязательно – загнал пульку из пневматического ружья в мягкое место учительскому сыну. А ружье, в свою очередь, украл в одном из минских тиров.
В Каракумах днем ловили сусликов, а ночью гонялись на машине за сайгаками, дезориентируя их мигающим светом. Мясо сушили на жарком солнце, меняли на кумыс. Кадрились к молодым казашкам. Был он и в Спитаке после землетрясения – самые тяжелые впечатления. До сих пор не может забыть, как свои же армяне вырывали у мертвых золотые коронки изо рта.
Петр Александрович прекрасный рассказчик. Когда отпустил небольшую бороду, стал похож на последний, культовый портрет Хемингуэя. «Да, мне говорила одна женщина», – многозначительно улыбается он. Но папу Хэма не читал.
Во-первых, некогда, а во-вторых – что бы тот мог поведать такого, чего Петр Александрович не знает в этой жизни?
Когда-то всучил ему свою книжечку с надписью: «На память о нашем прекрасном детстве». Задним умом сообразил, что детство было у нас все-таки разное: одно – у первого и любимого городского внука, другое – у мальчика из многодетной и бедной семьи, забывающего о любой игре, когда раздавался голос матери: «чугун на столе!» Ведерный чугун с густым картофельным супом, заправленным луком и салом. На второе молоко. хлеб по норме – как в армии.
Армейские – люминевые – миски и такие же ложки. Так что любая казарма и общежитие принимали их как родных, одаривали деликатесами и комфортом.
Проблем адаптации у них не возникало. Периодически долетал до нашего двора вопль опоздавшего, бегущего со всех ног к столу: «Ужо яду-уць!»
Петр Александрович не только не допускает никакой собственной бестактности, но не замечает и чужую. Он осторожно и мягко обволакивает собеседника.
Видно, поэтому и женщины, не при супруге будь сказано, к нему неравнодушны.
Да и он к ним. Возможно, когда-нибудь мы объединим по-соседски свои усилия и напишем книгу о его жизни. Право каждого человека на книгу о своей жизни должно быть записано в Конституции. После прожитой жизни должна оставаться книга в библиотеке и дерево в Роще Памяти. А перестройку и благоустройство нашей жизни надо начинать с кладбищ. это самые уродливые кладбища в мире. Разобраться с этой проблемой можно поручить церкви. Первым делом необходимо избавиться от оград, которые противны не только всем постулатам, но и духу христианства.
Слева от бункера большая береза в мелкой весенней листве. Мой отец спас её от первого мужа Веры, того самого нетипичного еврея, который сейчас со своими дочками проживает в Израиле. Он торопился в баню, веники у тестя кончились, и он, недолго думая, склонил молодую березку у калитки, чтобы тут же превратить ее в веник. Но проходивший мимо отец не дал совершиться этому варварству.
Справа от бункера, с нашей стороны, старая могучая верба, тоже из тех, что посадил мой дядя – просто воткнул колы в весеннюю землю. Женька, младший Ирин, привязал к одному из толстых суков веревку – тарзанку, и теперь это стало одним из любимых вечерних развлечений. Видно, днем хватает и других развлечений, главное из которых – река. Женька с концом веревки взбирается на крышу бункера, отходит, на сколько позволяет веревка, разгоняется и отважно бросается вниз. Маятник подбрасывает его вверх, Женька на мгновенье зависает. В этот момент и надо оторваться, чтобы приземлиться на кучу песка у забора Юзика. Иначе грохнешься об асфальт.
Тарзанки в нашем детстве не было. Но зато и у них нет кое-чего, что было у нас. Колхозные кони, шалаши, казаки-разбойники, постоянная игра в войну, даже футбол – все это куда-то исчезло. У них много музыки, курева, карт, секса – обнимаются с поцелуями под струей водопада, не обращая внимания на проходящих. Очевидный сдвиг в сторону пассивного кайфа. Драк тоже поменьше, но когда дерутся, мозги отключают. Злобно схватываются с чужаками, защищая свою территорию. – эту вербу с тарзанкой тоже надо убрать. Поубиваются еще. О! – Юзик замирает. – Соловей! Слышишь?! Во дает, прямо под Иркиным окном. Раз!.. Два!..
Три!.. четыре!.. Пять колен! – Сосед мой останавливается, лицо расплывается в блаженной улыбке. Спина и живот у него розовые, на голове красная бейсболка. Весь он приятно расслаблен, доволен. Осторожно – по бетонным обломкам – спускаемся к роднику. черемуховые гроздья уже набухли, глядишь, скоро и пыхнут одуряющим, хлорпикриновым запахом.
– Не слышал, что в прошлом году старший Ирин, Виталик, сотворил тут? Дал Ивану «черемухи» в нос, а потом кулаком вырубил. я его в сознание приводил, мог бы и загнуться. Дыхание сделал, по точкам прошелся.
– Наверное, Иру поколотил. – ходила с синяками. Ревнует, как молодой. Говорят, какой-то американец дал ей визитку, обещал вызов прислать. Выхватил эту визитку, порвал.
– Да, Иван такой.
Помню, как-то вечерком шел к ним за творогом и заглянул по дороге через окошко в горницу. Там никого не было, только бубнил включенный телевизор, но через открытую дверь на кухню было видно, как Иван обнимает Иру за талию и что-то ласково ей говорит. я решил немного пошутить. Захожу, говорю озабоченно: слушай, Иван, прохожу мимо твоих окон, глянул – а там какой-то мужик Иру обнимает. Пригляделся, а это ты оказывается.
Иван услышал, вероятно, только первую половину моей шутки. Сразу потемнел, ощетинился, грозно воззрился на Иру. Не сразу мы его убедили, что мужик тот был он сам. Он расслабился, натужно заулыбался и голосом, дрожащим от недавнего возбуждения, сказал как-то очень жалобно и серьезно: «Ты не шути с этим, Валерка!» Ира сдерживала улыбку, но чувствовалось, что ей приятно. Как не любить такого человека? Тем более что и красавец. Похож на Никиту Михалкова, заметила моя мама. Только, конечно, выросшего не на Николиной горе.
Опустив голову в колодец, Юзик ложится на доску, зачерпывает ведро.
– По пьянке можно окунуться. Спикируешь головой вниз, так и не выберешься. Надо одну плиту выбить. – Он ставит ведро на лавку. – Балдеж! А скоро вишни пойдут цвести, яблони! Красота! Пчелки мои за работу возьмутся! А там уже первый медок. чего-то уже нанесли. Девятого посмотрим. – Радость переполняет его, и он щедро излучает ее в мир.
Вообще-то, он человек общественный, привыкший по роду службы всегда быть в центре внимания, приходить на помощь. В прошлом году спас незадачливого рыбака, глушившего рыбу током, – тот сам оказался в воде под напряжением. Юзик первым прибежал на крик, сунул в руки ему сухую палку и выдернул на берег. «Больше не будет рыбу губить!» Как же. Тот полежал в больнице, оклемался – и опять за провода.
В границах своего участка Юзику не хватает всестороннего признания. Он качает его со стороны. Любил, невинно прихвастывая, порассказать о себе моей маме. В чем-то он как ребенок, а Валя только поругивает и совсем не хвалит. Вот поэтому, вероятно, он на ней и не женится.
Легка на помине, Валентина появляется на дороге, задерживается на бугре – ноги азом, руки фертом. Соблазнительная бабочка. Ладно, пусть Юзик пилит мою вербу, согласен. Нет, все-таки уступлю Пете. Он поглядывает на нее более плотоядно. Когда Валя без мужа, а он без своей супруги и под мухой – эти состояния связаны, – Петя то и дело подбивает клинья, хотя и с пьяными, но вполне серьезными намерениями. «Ты одна, я один… Ну так что, Валя, когда?» – «что когда?» – будто не понимает она. – «Ну, это самое…» – «что это самое?» – «Ну, это…» – «Не понимаю, чего ты хочешь!» – «Ну…» – «Гну. Проспись иди!» На трезвую голову он не задает ей никаких вопросов. Потому как трезвый он всегда рядом с женой. Он взял ее с ребенком и трехкомнатной квартирой. И с тещей.
Родили общего сына. Падчерица недавно сделала его дедом, но вскоре тоже, как и мама, осталась одна с ребенком.
– Вот где они прохлаждаются!
– Наконец-то и наша главная пчелка! Тут твой цветочек, тут, ничего с ним не приключилось.
– Пчелка-то пашет! А вот пчеловод где? Послала за водой, а он все рассусоливает! Зла не хватает! Юзик, твою мать! Быстрей! Еще куча работы!
Любопытно, что когда они вдвоем, то постоянно подстегивают друг друга, словно соревнуются – кто больше, кто быстрее. Без жены Юзик расслабляется, занимается обычно тем, что ему всегда приятно, – пчелами. Работа кропотливая, требующая внимания, строгого соблюдения всех правил. Именно тут он мог достичь того идеала, который только намечался в его основной работе, обильно оснащенной законами и параграфами. Но их-то надо было все-таки обходить, а ему всегда хотелось неукоснительного соблюдения, порядка. Их он находил только в жизни пчел. Потому и радовали они сердце. Да и к тому же, несмотря на милицейскую пенсию и зарплату юрисконсультанта, мед все же остается самым значительным источником их дохода.
Юзика уводят под конвоем. Валя все еще что-то выговаривает ему, он благодушно отзывается. Семейная идиллия.
Поставил ведро с водой на краю каменной стенки рядом с дорожкой. Подхватил здесь же дожидающийся кошель и двинулся ко вторым кладкам, где на ольховом бревне через поток занимаюсь обычно разными полосканиями.
Под первыми кладками с цивилизованными поручнями – для экскурсантов – струится только узенький ручеек из криницы. Прилепившись к его каменным стенкам, кайфуют на солнце лягушки. Их нежные белые горлышки ритмично подрагивают. я тоже чувствую, как склоняющееся солнце мягко прижимается к спине.
Никто чужой не догадывается, что в метре от кладок лежат, затянутые илом и заросшие травой, два широких плоских камня. Когда-то я становился на них, пропуская поток между ног, и лихо черпал бьющую и сразу наполняющую ведро струю. Или, присев на корточки на одном из них, забрасывал удочку туда, где сейчас криница, и таскал полосатых окуньков.
Могучие вербы изгибаются возле тропинки в самых прихотливых и откровенно эротических позах. Ольха с черемухой переплелись, как влюбленные девушки. Пластика потрясающая. И никакой морали. Все ячейки старательно заполняются медом жизни.
Сухой сук торчит над головой. Опускаю кошель на землю, подпрыгиваю. Раз подтянулся, два, три… вот так, пан спортсмен, скоро ни разу не подтянешься.
Отяжелел за зиму, летом в деревне незаметно сбрасываю килограммов пять-шесть.
Из-под вторых кладок вырывается бурный, почти горный поток. Он подныривает под лежащую на воде ольху, оставляя на поверхности возле нее поролоново-желтую, грязноватую пену. Потом продирается через черные источенные зубы старой плотины и обрушивается на сваленную половодьем вербу, что красовалась на противоположном берегу.
Стволы божьего дерева живописно торчат из воды. С каждой весной они опускаются все ниже, теряя более тонкие и слабые суки. Первый год в воде верба еще зеленела, выбрасывала вертикальные побеги – не хотела верить тому, что произошло. Теперь только мертвые, обглоданные водой стволы, торчащие, как бивни мамонта.
Пересеклись неожиданно судьбы могучего дерева, гордо поднявшегося к небу, и хищно рыскающего мутного потока. Недолго красовалась верба на краю моего любимого островка. Вода победила. В проявлении – стихия самая мягкая, в стремлении, всегда достигающем цели, – самая жесткая.
Осталась кое-чья фотография того первого года, когда верба рухнула в реку.
Обнаженная грациозная фигурка среди мощных и прихотливых изгибов, освещенная солнцем, на фоне зелени и голубого неба. Есть фотография, где она же на кладках, в стареньком ситцевом халатике, задумчиво отрешенная – над темной, перевитой жгутами и грозно летящей водой, вспыхивающей белым оперением возле каждого камня и каждой сваи.
Осторожно спустился на упавшую ольху. Балансируя с кошелем в руках, присел на корточки. Теоретически глубины с полметра, но все же не хочется убедиться в этом на практике. Да, суха теория, но лучше ей такой и оставаться.
Погружаю в воду, потряхивая, кошель с картошкой. Одну свеклу вырывает и уносит. Такая хорошая свеколка, катится по дну. Надо делиться. Даже не знаю, кто из речных жителей сможет ею полакомиться. Опускаю и снова поднимаю кошель, потряхиваю. Серые клубни начинают розоветь, влажно поблескивая на солнце. Оно еще пробивается сквозь верхушки деревьев.
На крутом берегу напротив торчит почерневшее дубовое бревно. Если подойти поближе, то можно увидеть, что изображает оно – довольно условно – фигуру скрипача. Выделяется только лицо. Тоже экспонат. Призван напомнить, что пан Михал Ельский был музыкантом. Давал концерты в городах Европы. В основном, видимо, любительские – дворянину играть за деньги было неприлично.
У пана Ельского и начинал трудовую карьеру мой дед, с восьми лет пас телят.
Как-то заснул под ольхой, положив под голову шапку. Телята, ощутив свободу, тут же рванулись в панское жито, заманчиво зеленеющее вокруг Кобана. Тут как раз появился панич – то ли на охоту, то ли с охоты. Заметив непорядок, молодой хозяин скомандовал: «Ату его!» Собаки ткнулись, понюхали – свой, не стали будить. Так что история о собаках, разорвавших дворового мальчика, выдумка. Как, впрочем, и все остальное у Федора Михайловича. Но и не только у него. Почему-то только выдумка получает долгую жизнь, а подлинное бесследно исчезает. Возможно, что оно требует постоянного дополнения и замены новой реальностью, такой же недолговечной. Выдумка такого не требует, она самодостаточна. Потому что схватывает не быстро текущие проявления, но смысл происходящего.
«Справная выдумка!» – говорил дед про «Войну и мир» Льва Толстого. Ему и не приходило в голову как-то соотносить с реальностью эту мыльную оперу девятнадцатого века. Книги – это одно, а жизнь – совсем другое. Выдумка украшает жизнь, но вовсе не заменяет ее. В отличие от отца, дядя Миша верил, что все написанное правда. «Мы – поколение, обманутое Павкой Корчагиным!» – с горечью признавался он в письме к своей последней пассии. Их переписка у меня сохранилась. Постоянно кто-то кем-то обманут. Кто Солженицыным, кто Мавроди. Пожалуй, именно только в наше время, когда образ реальности постоянно искажается в угоду идеологии, и возникла эта болезненная тяга к подлинности, непридуманности. Надо что-то противопоставить новой и несравненно возросшей виртуальной реальности, схватиться за что-то несомненно существующее, чтобы не потеряться в кривых отражениях и туманных мнимостях.
Да, собаки не тронули пастушка, но молодой балбес – вероятно, уже внук интеллигентного скрипача – подбежал, схватил его за ноги, раскрутил над головой и бросил в кусты. Потом пан осторожно мягкими белыми руками ощупывал хлопчика, спрашивал ласково, где что болит. В тот день Василёк пришел домой рано и с добычей: полпуда муки и пять фунтов сала. «Добрый был пан!» – вспоминал дед.
Тем не менее музыканту срубили нос, не укладывающийся в стереотипы славянской расы. Пробовали его и поджигать, но, видно, дерево обработали какимто составом. Да и сам музыкант, как говорила моя мама, «вылитый шимон».
Еврейское местечко с сапожниками и портными, музыкантами и балагулами (конное такси), с корчмой и шинкаркой просуществовало до коллективизации, а в деревне неподалеку дотянуло и до немцев. «Куда ми пойдем, до какого леса?
Зачем? Дети заболеют! что ми этим немцам сделали?» Над их общей могилой возле дороги стоит тяжелый памятник с оградой, а в сносимых глинобитных печах находят иногда золотые монеты. Кстати, выходец именно из этого местечка Узляны – Давид Сарнов – поверил в идею Зворыкина и начал финансировать будущее чудо двадцатого века – телевидение.
Ну ладно, евреи, они сознательно выделяли себя из окружения, обрубая связи с остальным множеством, воспринимая его как постоянную угрозу, – психология гетто. Но и белорусы вели иногда себя так же. Дальний родственник моего деда, Нестор, был уже в годах. Когда люди уходили в лес, он остался дома. «я нічога гэтым немцам не зрабіў!» я – и они. Та же мужицкая хуторская независимость, когда каждый сам по себе противостоит силам природы и миру других людей. К слову сказать, Нестор и в колхоз не вступил, оставался единоличником. Таких было несколько. Дед мой подшучивал: «Можно прожить и единоличником, когда кругом все колхозное!» Но вот только оставаться единоличником, когда кругом чужие, невозможно. Из соседней деревни на другом берегу сначала открыли огонь зажигательными снарядами. Но деревня гореть не хотела. Тогда появились и немцы с факелами. Нестор молча стоял возле своей хаты в белой полотняной рубахе. Белые волосы до плеч, белая всклокоченная борода, коричневое лицо. То ли Николай-угодник, то ли сам Саваоф.
Солдаты начали свою работу от реки. Оттуда шли неторопливо, деловито тыкая факелами – такими же, как и на праздничных шествиях, – в соломенные стрехи жалких строений. За их спинами вырастала стена огня. Ветра не было, пламя высоко и ровно колебалось над хатами. Поглядывая на единственного аборигена, который зачем-то ждал их в этой деревне, солдаты так же деловито занялись его хибарой. «Што вы робіце!? Гэта ж мая хата!» – взволнованно подступил он к солдатам. «Weg!» Нестор ухватился за руку с факелом. «Weg!!!» – солдат отмахнулся от него автоматом в левой и угодил точно в висок. Внучка, хоронившаяся в картофельной борозде, уткнула голову в землю.
Война – самое мощное средство коллективизации сознания, сплочения разнородной массы в народ. Те, кто во время социальных потрясений не умеют слиться с родом, погибают бессмысленно. Лишь коллективное противостояние дает смысл их гибели и оставляет шансы на спасение.
Выбираюсь с кошелем на берег. Надо будет сделать кладку. А то на этом стволе когда-нибудь поскользнусь и спикирую в воду. На солнце уже только скрипач. я с картошкой в тени. Сразу чувствуется стылая сырость еще не отогревшейся как следует весенней земли.
Справа и слева, соревнуясь, щелкают соловьи. «Хотю-хотю-хотю! Тоже-тоже-тоже! Может быть! Может быть! Если! Если! Фигушки!» Все нежно зеленеет, волнуется, тянется. Близкая, разноцветно мерцающая галька на дне. Еще короткая, резко мотающая гривкой, не достигающая поверхности речная трава.
Кто-то частит каблучками со стороны «Полифема». Сначала, как голубая гигантская бабочка, возникает бант. Да на чьей же это золотой головке?! Бог ты мой! Голубой костюм, белые туфли. Сытенькая свежая мордашка с выражением привычной бесшабашности – хочу и буду! Ну и хоти себе, я не против. Тамара.
Боевая подруга нашего Полковника.
Последний раз я видел ее зимой, почти на этом самом месте. Печально куталась в какую-то свалявшуюся коричневую шубу. Кругом все было в снегу. черная вода парила меж прихваченных ледком берегов. Пушистый иней делал деревья объемными и загадочными. Солнце глядело из каждой снежинки: вот оно я, повсюду!
Неожиданным контрастом этому празднику света и чистоты прозвучали ее печальные слова: «Может, я скоро умру, не увидимся больше». Были у нее печеночные колики. Вызывали «скорую», лежала в больнице. Намучилась. «Только вот эта красота, а больше и нет ничего в жизни!» – неожиданно обронила и пошла не прощаясь дальше. С какой-то болезненной улыбкой на желтоватом, без никакой косметики лице.
Все это было давно и неправда. Весна, всюду весна, соловьиный май! Зимние печали забыты напрочь. Жить – значит забывать. Немного за сорок, а может, и все сорок пять. Уже лет десять, как с Полковником. Оставила мужа в Минске, двух дочерей-подростков, работу на рынке – всех проверяла. Лихо расплевалась с городом и вернулась туда, где родилась, – в деревенскую хату, без ванны и теплого туалета, без центрального отопления.
Бывший муж все еще не женился, периодически появляется на горизонте, уговаривает вернуться: «Все будет у нас хорошо, Томочка! Больше и пальцем не трону!» Нет, нет и нет! Не повернуть речку вспять. Как не надоест долбить одно и то же, унижаясь, упрашивая со слезами на глазах! Впрочем, за каждую свою драгоценную слезинку надеется получить сторицей. Знает она его гнусную породу, не один год с ним отмаялась. Каждая его просьба только распрямляет ее все больше, делает свободней, пренебрежительней. Она привыкла к этому ежегодному ритуалу, с мольбами и слезами, да и он втянулся. Скажи вдруг, что согласна попробовать, – опешит, будет просить прощенья, говорить, что да, конечно, вот только ремонт закончит и сразу приедет за ней. Нужна ему не она, а только мечта о ней – чтобы как-нибудь дожить, дотянуть тягостную череду полупьяных дней.
По призванию Томочка, конечно, секс-бомба. В цивилизованном, то есть торговом, мире, где все имеет цену, а значит, продается и покупается, она бы украшала обложки неприличных журналов. Зато здесь в радиусе трех километров она оказывает свое тонизирующее и возбуждающее действие. Причем без всякой выгоды для себя и с явным ущербом для красоты и здоровья. Полковник ревнует направо и налево. Очевидно, это тоже ритуал, приятно возбуждающий, необходимый обоим.
Вот и сейчас она оглядывается, изображая некое беспокойство и надежду одновременно. – что там?
– Да рыбаки какие-то. Показалось – Андрей. шагу не дает ступить! – откровенно хвастается она.
– Какой молодец!
– Да, колотит чем ни попадя! Особенно под пьяную руку.
– Ну, Тамара, у тебя полный комплект – и пьет, и бьет, и ревнует. А в промежутках еще и любит, наверно.
– Только что скучать не дает!
Годится она ему в дочки. Расторопная, работящая, привычная к деревенским заботам. Завели кроликов. Огород соток тридцать, сад. Пашут все лето. Погреб ломится от солений-варений. Помогают и ее дочкам, уже замужним, и его сыну.
Тот живет с женой в трехкомнатной отцовской квартире, но отношения с отцом непростые. Полковник под пьяную руку наговорит чего хочешь и сам потом не помнит. И на свадьбу сын не пригласил, венчался в какой-то новой церкви, похожей на старый брезентовый цирк. Андрей все-таки узнал где, пришел и тайком наблюдал это странное для него зрелище. Мальчик, лишенный с детства материнского тепла и любви, нашел их в религиозной семье своей будущей жены.
Веру он принял вместе с ее любовью.
С «Полифемом» Полковник не сошелся характером, но ему-то что, у него военная пенсия, а вот ей еще надо заработать. В колхоз не хочет, а работать в бане – Андрей не разрешает. Как будто она голых мужиков не видела. Вот так и живем. Надолго? Заходи как-нибудь. Ох, боровички у меня – один в один!
Полетела пританцовывая, поводя бедрами, подрагивая грудью. Губы пухлые, требовательно яркие, глаза голубые, бездумно-мечтательные.
Когда-то они приглашали нас со Светочкой на шашлыки. Тома работала на мясокомбинате неподалеку. Купил его у «Полифема» бывший секретарь райкома комсомола по идеологии. Туши наскоро разделывали, оперативно превращая в колбасу, и гнали в Питер. А субпродукты выбрасывали, закапывали. «Не хозяева!» – повторяли местные жители, регулярно производя мясные раскопки.
Долго Томочка и там не удержалась. Бойкая, языкастая – так отбреет ухажера, что тот ходит, глаз не поднимая. Но все видит: когда и где, сколько и как.
Другим можно, а ей нельзя. Застукали – выгнали. Прощай, золотое дно. Доходило, что уже и собаки от мяса отворачивались. Не понимает, что времена другие – надо кланяться, улыбаться, если хочешь, чтобы чего-нибудь перепало от их довольства и сытости. Никто уже тебе ничего не должен.
Правда, тут же на помощь пришел господин Е.Б. Предложил своему бывшему коллеге-журналисту – хотя и военному – присылать жену мыть полы в его доме. Вполне по-господски.
Вроде бы еще совсем недавно – один круг, общие интересы. Вместе на одной и той же фотографии с Беллой Ахмадулиной – приезжала развеяться после «Метрополя». (Деревенские бабы, слушая ее, рыдали, хотя, конечно, не понимали ни слова. Но если рыдают – так зачем и понимать? А значит, и писать тоже не нужно.)
Еще только вчера – завхоз «Полифема», доверенное лицо, ближайший помощник. Возможно, слишком старательный и по-армейски педантичный, старающийся все делать как надо, не понимающий, что главное – создание видимости, манящего призрака. Он весь в иллюзиях нового и благородного, по-настоящему общего дела. Для дураков это самая надежная наживка. Но постепенно – непонятно почему (для Полковника) – он вытесняется на обочину, периферию. Его место занимают какие-то скользкие и случайные люди. И вот он уже скотник, с вилами, в резиновых сапогах. Господин Е.Б. небрежно представляет его разным делегациям и высоким гостям: «Да у меня полковники навоз разгребают!»
Советская власть подняла бывшего крестьянского парня в ряды военной элиты, а новый хозяин жизни снова опустил его туда, откуда он поднялся.
Отнюдь не робость мешала Полковнику разговаривать с наглецом так, как он того заслуживает, и на том языке, который тот понимает. В нем жила постоянная неуверенность, оттого что недотягивает до того образа, каким хотел казаться самому себе и – главное – той первой, любимой женщине, давно зарытой на деревенском кладбище. Она ведь и принимала активное участие в создании этого образа, в неустанном движении к нему, и она же фиксировала – молча, горестно, непрощающе – невозможность достичь той высоты, которую она – еще до встречи с ним – вымечтала для него. чтобы и самой, наконец, успокоенно расположиться рядом.
Полковник давно привык находиться в рамках интеллигентной корректности, которая надежно позволяла маскировать любую несостоятельность. Он потратил слишком много сил, чтобы приучиться держать себя в этих спасительных рамках.
Сразу расстаться с ними, тем более ощущая их как нечто безусловно значимое, выделяющее, хоть как-то компенсирующее ту главную несостоятельность, ту недостижимость, символом которой и осталась для него первая жена. Он так и не проломил стенку своей корректности, чтобы проявить себя по-мужицки грубо и сильно, а главное – понятно тем, с кем он общался в новой жизни. Он протестовал подловато-интеллигентно, подсознательно: то трансформатор пережжет – будто по пьянке, то разморозит систему отопления в господском доме – будто по забывчивости. Только удовольствие, которое он испытывал от этих будто бы невольных поступков, подсказывало ему, что дело нечисто, а значит, и он такое же дерьмо, как и остальные. Так что давай, Тамарка, гони за бутылкой, да поживее!
Любопытно, как этот пресловутый раб, так и не выдавленный до конца из советского человека, возвращается в свое исходное состояние. человек вполне уважаемый и, казалось, уважающий сам себя становится неожиданно – прежде всего для самого себя – попросту холуем. За самую мизерную и пренебрежительную подачку.
Значит, в нашей советской действительности, где человек проходил как будто бы хозяин необъятной родины своей, было какое-то глубокое неблагополучие, некая аляповато-зеленая лужайка, маскирующая давнюю и плохо пахнущую трясину, – даже в тех людях, которые поднимались достаточно высоко. Думается, что причина одна – в этом как будто бы. Поэтому люди и не встали на защиту всего, что было создано их трудом, трудом отцов и дедов.
В тех людях, которые никуда не поднимались и поэтому не боялись упасть, достоинства сохранилось намного больше. Больше всего и удивляет в наше время эта проснувшаяся, а значит, и никуда не исчезавшая готовность к многоканальному и радостному – словно камень с души – массовому холопству.
В итоге Полковник и его подруга – до загса он ее не довел – лишились не столько приработка рядом с домом, никогда не лишнего, сколько занятия, благотворно отвлекающего ищущую выхода энергию. Ведь постоянно оставаться наедине друг с другом со всем тем шлаком, что накоплен за жизнь, под постоянным прессом идиотизма сельской жизни – вне ее спасительных и забытых ритуалов – серьезное испытание для бывшего интеллигента.
А кругом иномарки, иностранцы, особо важные персоны, пьянки-гулянки, презентации и юбилеи. Судя по отдельным уязвленным репликам в наших нечастых беседах, Полковнику было чувствительно-садняще оттого, что он уже навсегда в стороне от этой пустой, суетливой, но внешне наполненной – особенно у прихлебателей – жизни.
Грядки, любящая, но все же несколько простоватая женщина, нехитрые, отупляющие заботы – все, все напоминало о той, первой, царице его сердца, божественно снизошедшей, терпевшей его рабью покорность и такие же бунты – дикие вспышки ревности, когда, казалось, готов убить и ее, и себя.
А главное – терзала вина перед ней, ушедшей, за свою будто бы сознательную неловкость, за то, что положил ее под нож армейских эскулапов, которые ни бе ни ме в женских болезнях, хотя в раковом центре эти операции были на конвейере, почти со стопроцентной гарантией. я! я убил! – распаляет он свою давнюю и желаемую вину, чтобы окунуться в нее и оплакать себя, свою жизнь, в которой ни смысла, ни счастья, лишь томительная привычка, лишь это телесное, изматывающее влечение к «бутылке с голубыми глазами», к рюмочке Томочке, которая все реже снисходит, чего-то из себя понимает – все бабы суки! – и, дорвавшись до которой, чуя возбуждающий запах так желаемой им измены, сладострастно мучает – жалуется она бабам – часами…
Бегущая, прозрачная вода нашей жизни. Ничего не скроешь в деревне. Потому и несут себя деликатно-обходительно, будто непрозрачные, невидимые друг для друга. И выговаривают, выговаривают, когда нет мочи терпеть. Не прячутся, не стыдятся, не замыкаются по-городскому в себе, обходятся без психиатров и психотерапевтов.
Еще постоял немного, глядя на вербу, лежащую в воде, бесконечно омываемую, постоянно дрожащую, как от озноба, на маленький, но еще крепкий мостик над ложбинкой. Когда-то здесь тоже была протока, водились раки. Справа большой камень, нагревающийся за день. На нем так приятно сидеть в сумерках. Посиживал я на нем и ночью. И с Татьяной, и со Светочкой, и задолго до них.
Оставлю-ка я свою картошку и пройдусь дальше. Обычно, когда после долгого отсутствия приезжал к деду, то первым делом, выложив гостинцы и наскоро ответив на все расспросы, торопился к реке. Пройти по всем кладкам и постоять над шумящей водой – обязательный ритуал первого дня. Сегодня я что-то завяз в кресле. Видно, все-таки еще не оправился после утомительной дороги. Последнее время принципиально езжу в Минск только на электричках – и не только потому, что дешево.
Вторые кладки самые высокие. Стали еще выше, когда на старые доски положили новый настил из поперечных дощечек. Стремительный поток отдает свою энергию столбикам, и они, не зная, куда ее девать, дрожат от возбуждения. Стоя на этих кладках ощущаешь все нетерпение воды, рвущейся к морю.
С кладок дорожка ныряет в зеленый тоннель, еще по-весеннему сквозной, застекленный осколками неба. Справа – приподнятая метра на полтора середина островка, что схвачен разделяющимся руслом, как огромный чугун ухватом. Поднимаюсь по крутому откосу на пригорок, подхожу к дубовому безносому музыканту. черное дерево растрескалось, немного наклонилось, с южной стороны следы испытания огнем. Но скрипочка прижата к груди, и неслышная мелодия все еще звучит.
Когда-то с этого островка пускали по течению майских жуков на леске. через метров пятьдесят их начинали сбивать голавли. Подсекая, мы тащили добычу к берегу, становясь на колени, цепко хватали рыбу за жабры и выволакивали наверх.
Пламенеющий плавниками голавль исполнял на зеленой траве, свой последний неистовый танец. Наконец, серебряное тело затихало и бессильно вытягивалось.
Жабры слипались. Только плавники горели все так же ало – краски умирают последними. Жалости не было никакой, лишь звериная радость добычи.
Старая Екатерининская дорога, шедшая напрямик по болотам и лесам, после войны утратила свое значение. Поэтому и мосты после войны восстанавливать не стали – тем более что пришлось бы строить целых четыре. Средств хватало только на небольшой бревенчатый мост в самом узком месте. Его сносило каждую весну.
Большой бетонный мост вырос со временем в километрах трех выше по течению.
По срединной части островка – с высоты он похож на подбитую птицу с раскинутыми крыльями – и проходила старая дорога. Сейчас по краям ее тоже вербы, могучие, раскидистые, словно отбивающиеся от неба ногами. За этим занятием они ушли с головой в землю и волосами запутались в ней навсегда. Во времена нашего детства никаких зарослей здесь не было, зеленела трава-мурава. Именно на этом островке – у третьего, не существующего уже моста – и собиралась наша босоногая команда. После купания играли в ножики, в карты, осторожно, чтобы не увидели взрослые, покуривали в рукав.
Юзик рассказывал, что застал как-то вечерком у криницы стайку девочек лет десяти-двенадцати. Все с сигаретами. «Девочки, что вы делаете, никто замуж не возьмет!» – «Иди, иди пчеловод! А то сейчас изнасилуем! – отозвалась коновод, самая наглая, тоже чья-то городская внучка. Остальные осторожно захихикали. – Нужен нам твой замуж!»
В нашем детстве курящих девочек не было.
От дубового музыканта в подпалинах осторожно спускаюсь на дорожку. До третьих кладок еще метров тридцать. Вода под ними широкая и спокойная – в возрасте зрелости. И чего там рваться к этому морю? Все там будем. И уж совсем незачем дрожать от нетерпения – все уже было. С глубоким чувством собственного достоинства проходит она под низками кладками еще несколько метров и – с белопенным шумом – ошеломленно рушится вниз, разом теряя всю свою взрослость и сомнительные достоинства. Да и высоты-то немного, меньше метра. Но водопад – он всегда водопад, обрыв порядка и постепенности, независимо от той высоты, с которой вынужден низвергаться.
Потом возбужденную, насыщенную воздухом воду принимает полоса черных, изглоданных водою свай. Когда-то на них можно было даже стоять. И только теперь, миновав остро торчащие над водой пеньки, после всех пережитых омолаживающих волнений, несомненно приятных, вода облегченно разливается широким плесом. это издавна самое любимое место купанья. Здесь все, что надо – и освеженная вода, и твердое песчано-галечное дно, с равномерным уклоном, и достаточная глубина. А теперь еще и небольшой песчаный пляж, куда по распоряжению господина Е.Б. был завезен белый кварцевый песок. Не проведя никаких подготовительных работ, его просто бухнули на берег и разровняли. Поэтому первое же половодье отнесло его на целый километр и устроило пляж в совсем неподходящем месте, где ширины метров пять, а глубины – галкам по сикалкам.
Коровы, что пасутся на междуречье, тоже полюбили остатки белого песочка и старательно украшают его своими черными розами. Трава тут же радостно бросается на щедро удобренную территорию. Осталась только небольшая, с каждым годом сужающаяся полоска песка. Но тем не менее жаркими летними днями вокруг нее собирается куча народу. Песочек для детей.
Пляж справа от кладок, а слева притаился маленький островок – кладки над ним, – с которого заходят в воду люди посерьезнее, сторонящиеся детского гама и визга. Они любят ощутить под собой подлинную глубину и волнующую тайну.
Вроде плывешь себе в хорошо прогретой воде, как вдруг в живот ударяет со дна обжигающая родниковая струя. Перехватывает дыхание, но тут снова спасительная полоса теплой, разнеживающей воды.
Рядом с купальным островком параллельно кладкам образовался многолетний слой не смываемого половодьем мусора – после того как кладки закрепили канатом, чтобы не уносило. Он особенно непригляден ранней весной и поздней осенью. Летом, как и все вокруг, он буйно зеленеет, выполняя одновременно и полезную работу – очищает и фильтрует воду. эти заросли приватизировала старая и уверенная в себе водяная крыса. Она тут полная хозяйка и давно не обращает никакого внимания на тех, кто шляется туда-сюда. Даже собак не боится. Да и они уже перестали обращать на нее внимание.
На противоположном берегу, к которому прижимается меньшая, но более стремительная протока, летящая ко вторым кладкам, начинаются дикие заросли лозы и ракиты, которые Юрочка переводит на кошели. Когда-то там был заливной луг, дававший два укоса. Помню, как мы с дедом пришли косить отаву. Жестковатая осенняя трава, похожая на газонный райграс, мне почему-то очень нравилась. Может потому, что отважно принимала свою судьбу, не пытаясь уклоняться и вилять, как избалованная летняя мурава. Только мы с дедом прошли по прокосу, как откуда ни возьмись, почти при ясном небе, посыпался дождь. Минут через десять появились и низкие серые облака – пришли посмотреть, чем тут занимается их ребенок. Дождь начался как легкомысленно летний. Но на глазах становился равномерней и упорней, показывая, кто тут настоящий хозяин и какое время года на календаре.
Дед схоронился под кустом, прикрывшись телогрейкой, а я с остервенением – только что приехал из пыльного и душного города – продолжал косить. Дед не мог спокойно смотреть на это. «Бросай, простудишься!» Но я, не слушая деда, продолжал махать косой. Он с телогрейкой на голове побрел домой, оставив мне свою хорошо отклепанную косу. часа через два я смахнул всю делянку. До сих пор вспоминается то ощущение силы и молодости. я так разогрелся и разохотился, что готов был скосить заодно и соседскую. Домой шел переполненный счастьем.
Дождь оставил меня у калитки, и снова засияло солнышко. Тарелка горячих щей, часок на русской печке – и никаких простуд.
Как-то незаметно ушел из деревенской жизни сенокос. Никто ничего не косит, только если в саду. Заливные луга превратились в пастбища. Сено за небольшие деньги выписывают в колхозе – культурные посевные травы: тимофеевку, клевер. Косят их сенокосилками. я помню еще бригады косцов, выходивших на луг перед нашей хатой. Дед брал меня на стог, я тоже топтался возле шеста. Потом с замираньем сердца съезжал с макушки стога и падал на ворох свежего сена. Звонкое, вольное пение баб, возвращающихся домой на возах с сеном. Ушел из деревенских будней праздник сенокоса, древний ритуал поклонения Корове. Осталась только работа, с которой справляется парочка механизаторов.
Там, где сейчас заросли лозы, планировали строить птичник. Поэтому содрали дерн и начали снимать пласты торфа, чтобы сделать пруд для уток. Кучинский писал во все инстанции и добился, чтобы прислали комиссию. Она запретила строительство: во время половодья все содержимое пруда оказалось бы в речке.
Первое время, когда сняли дерн, возникло у нас на этом месте что-то вроде ипподрома – кони паслись на остатках луга рядом. За пару дедовских самодельных папирос, за яблоки, а то и просто так нам разрешали забраться на выбранного коня. Мне, городскому, пастух Витя Омелянов старался подсунуть самого норовистого, а потом, даже не дождавшись, пока схвачусь за поводья, прикладывался кнутом. Ему доставляло удовольствие глядеть, как я обреченно сползал с крупа и падал на мягкую торфяную почву, получая иногда по спине копытом. После того как все, кто хотел, попробовали себя в наездниках, Витя садился на коня сам. Мы с восхищением смотрели, как он проносится по торфяному кругу то галопом, то рысью. Был он всего лет на пять старше нас. После пятого класса школу бросил, надо было помогать отцу кормить многодетную семью. А через два года получил срок – поймали на воровстве колхозного зерна. Сбывал самогонщикам со всего района. После отсидки тоже промышлял воровством, но уже профессиональней, сам больше не попадался. Последнее время пристроился было сторожить замок тезки лауреата. Но вышел из этого только дополнительный убыток – лауреата обчистили основательно.
Опершись о поручни и глядя на бурлящую воду, могу стоять на кладках сколь угодно долго. Так же как и сидеть в кресле. Бегущая вода завораживает. Ровный гул водопада – белый шум – отделяет тебя от всего, укутывает, как одеялом. Глядеть на бегущую воду, на зеленую траву, на раскидистые деревья, на красивых женщин – это обеспечивает душевное и телесное здоровье, дарит тихую и постоянную радость, жить без которой не имеет смысла. Поэтому каждую весну мне снятся наши кладки. я изнемогаю от желания пройти по ним и постоять, опершись о поручни, над бегущей водой. «Нет, никогда весне я не перечил и май встречал над быстрою водой…»
Кладки заканчиваются, упираясь в вербу, к которой они привязаны, и дорожка, вильнув, взбирается на крутой берег. После долгих дождей он скользкий от размокшей глины, и приходится подниматься сбоку, цепляясь за ветки черемухи. шагов через двадцать дорожка опять обрывалась в низину, постоянно заливаемую в половодье. Но вот недавно стараниями господина Е.Б. гребля насыпана до бывшего когда-то при панах уровня. Исключительно благодаря тому, что планировался висячий мост над водопадом, по которому экипажи с туристами должны были проезжать на остров. Так что бывает польза и от маниловский проектов, отредактированных реальностью. То есть приостановленных в нужном месте. Теперь бабе Фене не надо волочить свой велосипед по колдобинам, она подъезжает прямо к речке. хорошо также, что вода во время половодья не вырывается на простор, а послушно вписывается в дугу поворота и со всей силой обрушивается на купальный островок, очищая его от всевозможного мусора.
На этой дуге самое глубокое место – шесть метров до каменистого дна. Именно сюда упала немецкая авиабомба в июле 1941-года. Здесь водились когда-то и самые крупные голавли. Да и до сих пор у ямы кучкуются рыбаки. Здесь пан Юзик скармливает рыбам своих личных врагов – ос. Он ловит их в бутылку со сладкой водой. А на высокой вербе, что склонилось над омутом, в наше время был трамплин. Теперь к самому высокому и толстому суку привязан пожарный шланг. хорошо жарким летним днем взлететь в небо, а потом камнем упасть в воду, пробивая один за одним все теплые слои, и оказаться на мгновенье в мрачной ледяной глубине, а оттуда, до предела задерживая дыхание и энергично работая руками, снова стремительно вылететь к теплу и свету.
Возле тарзанки собираются подростки. Приятно смотреть на их сильные и красивые тела. Самые смелые карабкаются на последний крепкий сук и оттуда – будет метров восемь – отважно пикируют в воду. Когда прыгаешь с такой высоты, то кажется, что попадешь не в воду, а на другой берег. Вволю нарезвившись, ребята располагаются на широкой полосе травы у берега. Курят, по-взрослому потягивают пиво, сбрасывают кого-нибудь в воду, особенно из припозднившихся девушек.
Потом прыгают за ними, тискают, подныривают. Те визжат и хохочут, выбираются на берег в спущенных лифчиках. Потом рассаживаются по мотоциклам и лихо проносятся по кладкам. шагах в двадцати от купального места, открытого солнцу, бывшая гребля снова скрывается в зеленом тоннеле из черемухи и ольхи. Правда, пошире, чем на первом островке. Узкая полоска неба все же проглядывает. После того как мой сосед Баранов заплатил штраф, ольху не рубят. Деревья почти в обхват и высотой метров десять. Но вот и последний небольшой мостик над канавой, оставшейся от обводного канала. Стоячая и черная вода сохраняется под ним все лето. Там кайфуют головастики, а потом разбредаются оттуда микроскопические лягушата, вызывающие всегда умиленную нежность своей независимой приобщенностью к празднику жизни. Ведь они такие же гости в этом мире, как и мы.
От последнего мостика уже рукой подать и до забора господина Е.Б. Радуют глаз тонкие – не по-мужицки – красные кирпичные столбики. Они соединены сетчатыми рамами. Участок почти такой же, как у пчеловода – по размеру. Но это уже господская, а не мужицкая усадьба. Картошку здесь не сажают. Есть, правда, теплица. Газон, цветы, небольшой детский бассейн, обложенный плиткой. Остались старые плодовые деревья. У забора возле дороги, ведущей к бане, поднимаются высокие ели. широкие, приземистые, почти лежащие вербы закрывают дом со стороны асфальтированной улицы – щедрый подарок « Полифему» – за казенный счет – одного из министров. Юзика можно запускать сюда на неделю с бензопилой, а потом и с плугом.
Дом, вобравший в себя старую хатку любовницы старосты, увит плющом. Несмотря на разностильность, соответствующую духовному складу хозяина, дом приятный и вполне гармонирует с участком. Да и внутри дает ощущение уюта и защищенности. Из окна гостиной с камином вид на замок нобелевского лауреата, то есть его тезки. Впрочем, простой народ – фамилия периодически звучит по ящику – принимает тезку за самого лауреата. Тем более что для них нет никакой разницы – по причине ненужности для их жизни и того и другого. хотя, тезка все-таки важнее – иногда дает заработать. Да и вообще старается поддерживать престиж знаменитой фамилии. Мужикам наливает водку из той же бутылки, что пьет и сам. Факт этот произвел на Володю Грека неизгладимое впечатление. Такое сильное, что он не смог после принятого стакана перелезть через забор обратно. хозяин проводил его до калитки и отдал ему импортную бутылку с остатками «Абсолюта». Володя прослезился. хотя для того чтобы поскорее избавиться от незваного гостя, тезка готов был отдать ему и полную бутылку. Для более рафинированной и развращенной публики водится там и чилийское, и французское вино.

Окончание следует.

Опубликовано в Новая Немига литературная №5, 2022

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Липневич Валерий

Родился в 1947-м. Поэт, критик, переводчик, эссеист, прозаик. Автор поэтических книг «Трава и дождь» (1977), «Тишина» (1979), «Неведомая планета» (1988), изданных в Минске. «Дерево и река» (1988) – микроизбранное – вышла в Москве. Один из авторов «Время икс» (1989) и «Антология русского верлибра» (1990). Стихи печатались в периодике, переводились на иностранные языки. Автор книги прозы «Ева, верни ребро!», а также ряда повестей в периодике. Член СП. Лауреат нескольких литературных премий. Живёт в Подмосковье.

Регистрация
Сбросить пароль