Дынкин Михаил. Триады. М.: «Водолей», 2019. 248 с.
Эта, пятая по счету, книга стихов Михаила Дынкина в еще большей степени, чем предыдущие его сборники, нуждается во внимательном прочтении и развёрнутом комментарии. Уже начиная с обложки, с титульного листа, Дынкин заставляет нас разбираться с многозначностью его иносказаний для воплощения нетривиального замысла, зашифрованного в названии.
Толковые словари подсказывают нам, что слово «триада» [от греч. τριάς, τριάδος – три, троица] имеет несколько значений. Первое из них – единство, образуемое тремя раздельными частями, членами. Это слишком на поверхности. Всего лишь указание на то, что книга состоит из трёх равноценных частей? А каждая часть включает в себя циклы, состоящие из трёх стихов? Наверняка всё не так просто. Второе значение этого понятия указывает на его причастность к философии и обозначает тройственный ритм движения бытия и мышления: тезис, антитезис и синтез. Ну что ж, и это понятно: философствование скрыто в самой природе поэзии. А вот третье, наименее известное значение этого слова, привело меня в некоторое волнительное предвкушение нескучного чтения. Оказывается, в кельтской мифологии триада обозначает троичность времени (прошлое, настоящее, будущее) и их взаимосвязанное единство, без начала и конца.
Впрочем, поэт сразу заявляет о своих правах на свободу иметь свой личный взгляд на мир, допускающий, тем не менее, различные отражения действительности.
Птицы на заре перекликаются,
к Богу обращаются на ты.
Дерево, забыл как называется,
раскрывает красные цветы.
На балконах сонные курильщики
дым глотают, тупо смотрят вниз.
Школьницы замазывают прыщики,
близнецы подмигивают из
Зазеркалья.
Огненное лезвие
в облачный завернуто рукав…
Никакая это не поэзия,
говорит стоящий в облаках.
Головой покачивает, щерится;
под ногами вертится Земля…
Мне в него с рождения не верится,
как ему не верится в меня (с. 6)
Вынесенное вперёд, за скобки циклов сборника, это стихотворение настраивает на спокойно-саркастическое восприятие дальнейшего содержания, сохраняя, впрочем, намек на интригу в тексте. Здесь время застыло перед взором наблюдателя. Ведь, кажется, ничего не происходит, ничего не меняется. Птицы, деревья и люди были всегда таковы, такими, наверное, и будут. Как будут вечными сомнения и споры с Создателем о смысле и бессмысленности происходящего. Но написание стихов воспринимается поэтом не только как доказательство правоты или оправдание, но, скорее, как способ понять нечто большее.
В прежних сборниках Дынкина критики уже отмечали кинематографичность и даже мультяшность его образов. Использование этого стилистического приёма присуще большинству произведений книги. Так, в первой части виден особенно крутой замес мифологии, сказки и даже… Голливуда с его трансформерами. Но все эти деревянные солдаты, суккубы, гарпии, Аладдины и джинны – это скорее маски, внешний облик внутренней человеческой проблемы, проекция собственной душевной ситуации автора, выяснение отношений с Небесами, незримое внимание которых человек ощущает на себе. Иногда чрезмерное увлечение жонглированием масками начинает утомлять. Правда, порою устаёшь от мелькания образов сказочных героев, и тогда бывает уже и не до эстетики, и не до смысла. И так искренне радуешься стихам, выстроенным по-другому – без шарадности!
Дьявол приходит в гости в рабочий полдень:
шляпа восьмёркой, смокинг, резная трость.
А на челе его огненный знак Господень,
что не мешает видеть тебя насквозь
Вежливый господин, утонченный даже,
лучшего собеседника – поискать…
Перстни на длинных пальцах, высок, вальяжен
и седина красивая в висках.
Ты же зарос щетиной, два дня не мылся,
на голове, наставленные женой,
вьются рога и не имеет смысла
смерть твоя, ты и без смерти-то неживой.
Ну ничего, вот придёт с портвешком подельник,
вспыхнет в крови животворящий крест…
Дьявол сидит и смотрит тебя, что телик.
Как ему только это не надоест? («Дьявол», с. 16)
Вот такое вот отрицание морального релятивизма, явленное с ядовитой усмешкой…Поэта занимают вечные философские вопросы о добре и зле, о том, насколько ты хорош или плох, если сама жизнь ставит тебя в контекст проживаемого времени. Но разве ж ценность человеческой жизни может быть относительной? Даже если эта жизнь предстаёт перед нами невзрачной – по контрасту с привлекательным злом. И здесь, и в других стихотворениях сборника поэту удаётся всколыхнуть в читателе чувство внутреннего конфликта или протеста, используя беспроигрышный приём наблюдения с двух ракурсов, чередуя взгляды со стороны с мыслями и представлениями о происходящем самого героя.
При глубокой афористичности стихов нельзя отделаться от ощущения, что читаешь внутренний монолог, сопровождающий будничную жизнь автора. И эта эмоциональная нейтральность повествования входит в диссонанс с образом ускользающего мира, с попыткой сопротивления неотвратимости прошедшего времени и абсурдности настоящего. И эта тема сопротивления времени, по сути, является ключевым мотивом всей книги.
Случайный псевдогофмановский мир
(скорее невозможный чем случайный),
не зря его в учебный план включают
апологеты школы Черных Дыр (с. 42)
Таким мир отражается в глазах целого поколения. Поколения эпохи перемен. Мы запомнили его другим, когда были юными, а потом вынуждены были повзрослеть. А этот теперешний мир – не наш. Он не настоящий. В нём нет гармонии. Поэтому, кажется, и мы какие-то ненастоящие. Нам вечно нужно во что-то превращаться, быть чем-то иным. Поэтому и возникают эти постоянно мимикрирующие образы, как недоумённые возгласы по поводу происходящего абсурда:
А когда пространство в рулон свернулось,
Время перепуталось совершенно (с. 50)
Заметно, что у поэта есть привычка или, может быть, осознанная необходимость сдабривать свою поэзию цитатами и отсылками. Аполлинер с его «Бестиарием…», эта мандельштамовская акмеистическая наполненность мировой культурой, решение геометрических задач по методу Бродского, отражения блоковских незнакомок… И это только так, навскидку! Горсть воспоминаний из культурного слоя юношеского периода позволяет сохранять чувство реальности и причастности к русскому языку. Поэтому так органичны цитаты: «под небом голубым» и «молодые львы», произносимые нараспев, и обязательно голосом Гребенщикова.
Однако, следуя за всеми этими пространственно-временными изменениями, не сразу замечаешь, что и поэтическая атмосфера изменилась. Осторожный саркастический мажор будто бы выцвел под жаркими лучами аравийского солнца. А в лирику, составляющую главу «Черничные метки», будто бы сами собой проникли темы семьи, рода и исторической памяти. Дынкин раскрывает их, органично и остроумно предлагая свои версии ветхозаветных и библейских событий так, что с улыбкой примеряешь на себя любовный конфликт Адама, путающего Лилит и Еву, и почти не осуждаешь Каина с его вполне себе братской психологией.
И голубь возвращался пьяным в дым,
и на лету закусывал маслиной,
покуда коз на палубе пасли мы,
а в тёмном трюме спаривались львы.
Я бросил в воду бортовой дневник,
едва в тумане вырос материк,
и это стало точкой невозврата;
один из нас убил родного брата,
другой боролся с Богом, третий пик-
нуть не успел, как продан в рабство был,
четвёртый спился… Дальше я забыл (с. 75)
Эти ветхозаветные образы героев Дынкина вполне себе архетипичны для тех, кому сейчас, как и поэту, «чуть за пятьдесят». Для поколения вечных детей, которое, увы, так и не сумело «отгородиться дамбой» от этой бурной, всё сметающей на своём пути действительности. Даже смена физического своего местонахождения мало повлияла на результат. Земля обетованная оказалась шарообразной. Куда отсюда не направь свои стопы – всегда есть риск (и шанс) снова оказаться в точке отправления. Но это правило, увы, работает пока что только для некоторых обжитых пространств. А пространство времени оказывается преодолимо в стихах.
Лирика Дынкина – это всегда движение, выраженное в динамике сюжета или в постоянной смене ракурсов и фокусировке на неожиданных деталях. Поскольку сама жизнь его поэзии, скрытый смысл её – это ускользание от внешнего мира, создание своей виртуальной реальности путём трансформации его материальных проявлений в творческом сознании. И снова, и снова сознание автора прячется от внешнего мира в прохладу храмов, художественных галерей и библиотек. Снова и снова поэт с видимым блаженством погружается в культурные контексты религии, живописи, литературы… Это его собственный способ противостояния, антитезис ранее высказанной идее, что настоящая реальность – она только снаружи.
К погружению в замысел читателя ведёт не только особый фокус восприятия, не только манера фиксировать происходящее – так, словно кинооператор, увлекшись происходящим в кадре, снимает всё подряд, не слыша команд режиссёра и наплевав на сценарий. В лучших стихах сборника сама авторская строфа, обладающая ярким, красивым послевкусием, щедростью поэтических приёмов в их самых неожиданных сочетаниях, заставляет воображение и рассудок работать почти синхронно. Оцените, например, элегантность подобных фразеологических переплетений: «патологоанатом, задетый за мёртвое» или «туфли на высоких каблуках её приподнимают над любовью». Здесь есть где разгуляться любителям языковой эквилибристики!
А между тем замысел возвращается на круги своя. В стихи всё больше проникает шершавая реальность с неизбежной необходимостью очередного выбора своей предстоящей судьбы.
Так уставал от скомканного света
в конце туннеля…
«Гражданин, вы это…
Определились с выбором-то?» – «Ну,
которая из версий покрасивше?» –
и тонет взглядом в декольте кассирши,
и тянет время, и идёт ко дну (с. 119)
Увильнуть не удалось и в этот раз… Но поэт смог передать эмоциональную опустошенность в момент экзистенциального выбора. Ещё одной важной темой, связывающей воедино все циклы, является тема «Я и время», т.е. личность в контексте своей истории. «Время было в те дни пространством…» – пожалуй, самое точное определение этой центральной части книги, совпадающее по ощущениям с важным периодом человеческой жизни – этапом познавания, отрицания и принятия мира и себя в нём, со всей своей сущностью и историей.
Прочтение названия последней части трилогии наверняка вызовет в воображении любителя русской поэзии образ кентавра. Да-да, кентавра, объединившего в себе черты пушкинского всадника из меди и брюсовского коня светлой масти. «Как же далеко в раскрытии темы готов завести нас “Бледный всадник”?» – думаешь ты. И тут натыкаешься на ожидаемое «Дно» – трёхчастное стихотворение (и это тоже логично), читаешь и удивляешься лукавству автора, опять взявшему в руки камеру кинооператора. Момент бестелесного присутствия, или перехода из одного мир в другой, виден будто бы через стекло, объектив или через плёнку, которые берегут психику от реального воздействия ухода и возможности небытия.
Роль наблюдателя, избранная Дынкиным в части стихов этого цикла, оставляет читателя за кадром происходящего, не вызывая в нём искреннего участия. Исключение, пожалуй, составляют воспоминания старика, умирающего в доме престарелых:
читал ей Пастернака или Лорку
сейчас уже не вспомнишь, да и толку
душа засобиралась в самоволку –
восьмой десяток телу как-никак
а память, словно просека кривая
разбросанные доски от сарая
на пустыре, где ночь горчит сырая
рукою черной шарит в облаках <…>
далёких солнц отравленные стрелы
влетают в окна дома престарелых
и что-то там внутри перегорело
и где-то рядом приглушённый свет
старушку опоясывает что ли
ту девочку, Олесю или Олю
напомни, в институте или в школе
они лежат и курят столько лет («Девочка», с. 165)
Но это скорее о жизни, а не о смерти. О памяти, а не о забытьи. А может быть, дело в том, что смерть для каждого из нас сама по себе нереальна. И искусственность вымысла превращает её в театральное зрелище.
Но почти всё опять встаёт на свои места, когда поэт обращается к темам памяти и детства, закольцовывает сюжет, бережно перебирает картинки из ярких и серых дней. И тут, среди ряда наблюдений и воспоминаний, вдруг возникает монолог, поначалу обещавший стать диалогом. Монолог, обращённый к любимой женщине, не решающейся спросить о сроках приближающейся смерти: от спокойного и полного заботы – на грани нервного срыва – тона стихотворения появляется тяжесть в груди и становится страшно. Этот монолог – как выход на финишную прямую замысла. Выход в безвоздушное пространство окружающего небытия. Выход из недоговорённости и догадок в осознание неизбежного финала, в необходимость подведения итога.
Казалось бы, круг замкнулся. Триада воплощена. Три этапа жизни, триединство мира (время – пространство – сознание) и три стадии его познания создали своеобразную концепцию кругов бытия. И поэт, проводя нас по этим кругам, от детства и до самого края жизни, как опытный археолог, демонстрирует нам свои невероятные находки, открывая гробницы подсознания и тайники души.
Но есть одна потайная дверка из этой, казалось бы, крепко слаженной философско-поэтической системы. Эта та самая четвёртая, заключительная часть, названная просто «Стихи для Ольги». По сути, она играет в книге роль послесловия. Очень важного послесловия, без которого вся трёхглавая книга потеряла бы смысловую и отчасти художественную целостность. Это письма, адресованные любимой женщине, навсегда покинувшей этот мир. В них раз и навсегда прекращаются споры и претензии к Богу, а реальным становится только тот мир, в котором есть место для любимой. Лишние слова и мысли заканчиваются, а те, что остались, порой застревают между паузами, будто бы пытаясь родиться заново:
«Теперь, когда всё кончено, я не
начну с нуля, покуда сам не кончусь», –
так думает лежащий на спине;
так на бок поворачиваясь, корчась
в околоплодных водах пустоты,
поджав колени, в позе эмбриона,
бормочет он у финишной черты
и засыпает, чтобы удивлённо
смотреть во сне на женщину свою.
Она идёт по липовой аллее;
приблизившись, садится на скамью.
И светятся в глазах её оленьих
верхушки лип. И лист летит – желтей
(там, наяву, где нет её в помине)
лица вдовца и, озарив постель,
ложится на свободной половине (с. 233)
Пройдя за автором все стадии и круги, мы вместе с ним совершаем невозможное – выходим из предопределенного, бесконечного цикла в какое-то новое измерение. Может быть, это измерение и есть «вечная любовь»?
Чтение этой книги не обещает быть лёгким. Но я уверен, что оно обладает освежающим эффектом для разума и души. Неспешное прочтение этого сборника способно вернуть первоначальный блеск восприятию жизни и любви. И это здесь главное. Пусть даже философствование и скрыто в самой природе поэзии.
Опубликовано в Prosōdia №13, 2020