Николай Гайдук. УЛЫБКА ТИГРОЛОВА

Памяти Анатолия Буйлова

В нашей русской литературе — на излёте двадцатого века и в начале двадцать первого — пожалуй что и не найдётся фигуры более колоритной и самобытной, чем Анатолий Буйлов. Об этом лихорадочно стал я размышлять промозглым весенним вечером, когда ударил гром — печальное известие.
В далёком таёжном Тайшете, находящемся на западе Предбайкалья, семнадцатого марта 2020 года ушёл во тьму наш яркий литературный брат Анатолий Буйлов — уникальный человек, автор знаменитых «Тигроловов», романа, переведённого на двадцать языков земного шара.
Как-то так получилось, что жизнь нередко водила меня вокруг да около Анатолия Буйлова. Он был ещё в Москве, доучивался на ВЛК — Высших литературных курсах. А небольшая группа из молодых, но ранних,— кто близко, кто не очень знающие Буйлова,— мы из Красноярска на автобусе прикатили в Дивногорск и поднялись на восьмой этаж, в пустую пока что квартиру, где предстояло жить семейству Буйловых. Мы приехали, что называется, на смотрины квартиры: Буйлов «доверенным лицам» поручил купить жильё в Дивногорске.
После Москвы, после окончания Высших литературных курсов, Анатолий Буйлов долгие годы проживал в Дивногорске, сразу громко и ярко заявив о себе, собрав кругом себя единомышленников и сделавшись едва ли не здешней достопримечательностью. Был у меня на слуху такой анекдот: «Что можно в Дивногорске посмотреть?» — «Надо вам съездить на ГЭС, а потом к Анатолию Буйлову!»
Дивногорск — местечко действительно дивное. Но каким бы дивным ни было оно — с высоты восьмого этажа Буйлов тянулся к земле, к воде, к тайге.
В совхозе «Манский» он поляну присмотрел на берегу изворотливой прекрасной Маны, оформил документы и, засучив рукава, начал строительство дома. Любо-дорого было смотреть, как он легко, играючи управляется с топором, бензопилой, рубанком. Эти инструменты будто сами прыгали в мозолистые руки мастера. И даже как-то не очень верилось, что Буйлов вот этими же самыми руками давит клавиши на пишущей машинке или ручку в пальцах держит. А ведь именно так и происходило. И это удивительно: в нашей отечественной литературе немного найдётся писателей, вдохновенно работающих с такими совершенно разными инструментами, не говоря уже о брёвнах, которые Толя привычно волохал, попутно рассказывая о преимуществах и недостатках той или другой породы дерева.
Сосна, к примеру, объясняет Буйлов, для постройки хороша, поскольку долговечна за счёт смолистости. Ещё долговечнее хоромы из кедра, и совсем уж вечные — из лиственницы, «железного дерева».
Но кедрача и листвяка в округе мало, говорил Анатолий, так что сосна сгодится. Он отлично знал тайгу, любил. И не случайно один из любимых романов его — «Русский лес» Леонида Леонова, с которым неоднократно встречался, ценил корифея этого и дружбой дорожил.
Вижу как сейчас: поджарый, мускулистый, ладный Толя Буйлов по-хозяйски ходит по большому своему подворью. Прицеливается, где лучше поставить избу. И тут же рядом крутится голопузый Васька, сын, впоследствии подтвердивший поговорку о том, что яблоко от яблони падает недалеко: теперь Василий — композитор, режиссёр, сценарист и что-то там ещё в таком духе. Но это случится не скоро.
А пока парнишка слушает и смотрит, как батя начинает строить дом, сверкая острым топором на солнце, с весёлым звоном стёсывая сучья. Аккуратно, ловко Толя рубит пазы, мимоходом объясняя, что избу можно рубить «в лапу», а можно «в чашу». Лучше, конечно, «в чашу» — хоромина будет прочней.
Вспоминая те далёкие деньки, кучерявые от стружки, золотые от солнцепёков, пропахшие гречневой кашей свежих опилок, разжёванных бензопилой, я теперь с хорошей грустью думаю: это были счастливые дни как для семейства Буйловых, так и для гостей. И не могу я не сказать, не похвалиться тем, что где-то там, среди сосновых смолистых брёвен, рубленных «в чашу», в нижних венцах, уютно угнездилось и «моё» бревно, под руководством Буйлова отёсанное.
Бревно, можно сказать, именное — высокопарно подписанное, как доказательство того, что автор этого бревна от скромности не умрёт.
Буйлов молча, с улыбкой смотрел на подписание того бревна и думал, наверное: чем бы дитя ни тешилось…
Хотя и сам он тешился порой, поскольку был в душе большой ребёнок и вместе с тем большой поэт своей судьбы. А кому, как не поэту, стукнула бы в голову идея — на верхотуре дома построить нечто вроде обсерватории, телескоп туда поставить, чтобы небом любоваться по вечерам и ночам, ощущая себя звездочётом, подтверждая слова пролетарского гения: «На земле огней — до неба… В синем небе звёзд — до чёрта. Если б я поэтом не был, я бы стал бы звездочётом»?
Загоравшийся новой идеей, воспламенявшийся головокружительной мечтой, Буйлов показывал картинки из журналов, где хромированной сталью и стеклянным глазом сверкали телескопы на треногах и стационарные, дорогие по тем временам, но Буйлов был из тех, кто за ценой не постоит. Однако мечта «звездочёта» так и осталась мечтой: руки-ноги не дошли до воплощения. И теперь об этой блистательной идее напоминает только фигуристая башенка, дождями и снегами посечённая, несколько нелепо и в то же время гордо возвышающаяся над бревенчатым домом.
Зато руки-ноги хозяина быстро дошли до постройки бани на берегу живописной Маны, откуда Буйлов притартал речные небольшие валуны, говоря, что именно они годятся для парилки — не трескаются и не раскалываются при большом нагревании.
Баня для Анатолия Буйлова — это было святое. Это был удивительный клуб единомышленников, где все равны, поскольку голышом. В бане этой — в разные банные дни — собиралось великое множество разных людей. Тут можно было встретить и писателя, и читателя, и живописца, и кинорежиссёра, и священника, и грешника, и профессора, и учителя, и атамана казачества, и работягу — всех не перечесть. И все они — как об этом говорилось потом на поминках в Доме культуры Дивногорска — все они поражались тому, что Анатолий Буйлов с каждым находил общий язык. И только в одном расхождение было — в парилке. Буйлов парился ну просто-таки зверски — народ горохом с верхотуры скатывался, в предбанник сбегал. Мало того, что в бане температура адская — смола выползала из брёвен,— Буйлов к тому же ещё крапивным веником любил похлестаться. А это совсем караул — это получается вдвойне огнеопасно. Ну а после чудной русской бани — краснощёкое и шумное застолье, прохладный квас, травяные терпкие отвары или берёзовый сок, который Толя по весне заготавливал бочками, чтобы угощать многочисленных своих гостей и в дорогу им давать пол-литру или две: только такие пол-литры признавались Буйловым — спиртную гадость никогда не потреблял.
Несмотря на то, что мы были знакомы давно,— знакомство представлялось фрагментарным, эпизодическим, от случая к случаю.
И только поздне ´е, когда после Крайнего Севера я совершенно случайно тоже записался в дивногорцы, наше знакомство окрепло. Правда, к той поре произошли кое-какие кардинальные перемены и в моей судьбе, и в жизни Буйлова. Анатолий жил теперь отдельно от семьи, иногда ходил в казачьей форме есаула или атамана, позвякивая шпорами и саблей, а у подъезда бил копытом вороной — это уже в моём воображении. Форма, надо сказать, удивительным образом красила его, облагораживала, как человека мужественного, аскетичного.
Получилось так, что дивногоцем я стал не сразу — месяца два прожил в совхозе «Манский». В бывшем совхозе: от него к той поре, как от многих советских совхозов, только рожки да ножки остались.
Земля тут жутко вздорожала, будто нашли в ней ураганное золото.
Кругом уже стояли особняки, архитектурой своей словно бы старавшиеся переплюнуть один другого. И я, когда пошёл искать дом Анатолия Буйлова, заблудился в этих новых русских дебрях. И поразился тому, каким невзрачным и сиротским показался мне дом Анатолия, дом, который много лет назад выделялся как пуп земли. Стояла уже осень — на пороге предзимья. И нашёл я Анатолия в избе, где он у тёплой печки вёл беседу с Василием Обыденко, тогдашним начальником культуры Дивногорска. Вот с тех пор мы и сошлись накоротке.
Можно сказать, познакомились заново.
В Дивногорске жил Анатолий в просторной квартире, по-холостяцки или по-таёжному обставленной: деревянная мебель, своими руками изготовленная, грубоватые книжные полки, трещавшие от литературы, вскарабкавшейся до потолка.
Порою заходя на огонёк, я всегда удивлялся гостеприимству хозяина, который словно только тебя-то и поджидал, чтобы пригласить за стол — чайку пошвыркать и потолковать на самые разные темы.
Хотя «в окружении Буйлова» полезно было и помолчать — это странно звучит, но является фактом: он умел «окружать» человека, он брал его в плен при помощи своей невероятной энергетики.
Рассказчик от Бога, он любил и умел не то что говорить — живописать роскошным русским словом. И всегда убеждённо, напористо.
А если дело доходило до какого-то принципиального спора — вскоре тебе становилось понятно: такого мужика даже трактором с дороги не свернёшь.
Внутренняя сила была в нём велика, не говоря уже о силе физической. А кроме того — обаяние и то, что называется харизмой.
Он с полуоборота заводился на любую тему, но никогда не терял равновесия — говорил спокойно, рассудительно, с фактами и даже цифрами, с аргументами, против которых не попрёшь. Доказывая что-то и доказав, он в конце своей тирады улыбался, как бы желая сказать: извиняюсь, мол, но я не виноват, факты — упрямая вещь.
Застенчивый и скромный, он был заряжен большим талантом. Он был рождён для двух ли, трёх ли жизней — так представлялось. Да он и сам об этом говорил. В прошлом у него было ни много ни мало — семь старших братьев, и никто из них не дотянул до тридцати в послевоенные годы. И однажды он сказал сыну Василию: «Я обязан жить за них за всех!»
Так, может быть, в этом сокрыта загадка и тайна многогранной натуры Анатолия Буйлова? Он жил за себя и за братьев.
Сто лет не пьющий водки — беда многих русских писателей — Буйлов порою как будто не знал, куда выплеснуть буйство души своей и замыслов своих. Так со стороны казалось многим. А по факту получалось так, что он — сегодня жил за брата одного, а за завтра за брата второго, и третьего, и четвёртого. И все эти братья, душой Анатолия Буйлова объединённые, на уровне подсознания заставляли его жить широко и жадно, жить взахлёб. Это, конечно, фантазия, мистика. Но почему-то мне кажется: зерно сермяжной правды тут зарыто.
Он увлекал и зажигал своей энергией. Он поражал познанием тайги, людей, литературы. Он дружил с Валентином Распутиным, вёл с ним переписку многолетнюю, дружил с В. П. Астафьевым, хотя однажды коса нашла на камень, который с годами, слава Богу, раскрошился.
Он азартно занимался живописью, хотя и любительской, но если бы он это сделал целью жизни — успех к нему наверняка пришёл бы. Все предпосылки к этому имелись.
В погоне за хорошими этюдами Буйлов забирался в горы и в тайгу Тувы, Хакасии. В эти «злачные» места увозил его дивногорский художник Владимир Набоков, человек, по молодости лет одержимый и отважный, не бросивший кисть даже тогда, когда в него стреляли на этюдах — было и такое.
И когда я с большим удовольствием слушал рассказ Набокова о том, как они с Толей Буйловым вдохновлялись в горах, уже покрытых белой шерстью инея, живописали этюды, а потом ночевали в стогу, в сено зарывшись по горло, чтобы только было чем дышать и чем смотреть на звёзды,— меня вдруг опалило чувство доброй зависти и твёрдая уверенность в том, что Толя Буйлов был на этой земле человеком счастливым.
Из поездок на этюды и других поездок по стране он привозил осколки окаменевшей радуги — собирал коллекцию камней. И теперь где-то в тёмном чулане, в кружевах паутины, ждёт своего часа эта коллекция, которую он собирал давно и кропотливо, как будто сознавая, что время разбрасывать камни закончилось, наступило время собирать, изучать и любоваться. Никогда не будучи скупым, он всё-таки мне порой представлялся в образе пушкинского скупого рыцаря, когда возился, нянчился с речными и озёрными окатышами: пересыпал из ладони в ладонь осколки радуги или осколки сказочных каменных цветков, которые он иногда специально водой поливал, чтобы сильнее сияли гранатовым, зелёным, синим и янтарным. И сам он, Толя Буйлов, тоже при этом сиял своей неповторимою улыбкой.
А кроме того, он всерьёз занимался художественной цветной фотографией. Да так увлечённо порой — смех и грех. Вот мы за чаем сидим в предвечерней заре, тихо-мирно ведём беседу. И вдруг наш Толя подскочил, глаза раззолотились. «Ты посиди тут,— скороговоркой бросил,— мне надо ненадолго!» Я рот разинул, чтоб спросить, а Толя уже за дверью. Потом вернулся, смущённо и по-детски улыбнулся и говорит: закат, мол, надо было сфотографировать, больно уж хорошее освещение на небесах, на горах.
Крепкий мужик, поэт в душе, бродяга и отважный тигролов с глазами и повадками наивного ребёнка — теперь он так и останется в памяти.
Есть у него книга «Большое кочевье» — название стало пророческим.
Кочевать по жизни Буйлов начал рано. Достаточно сказать, что этот вольнолюбивый отрок в одиннадцать лет уже золото мыл с матёрыми бродягами в Магаданской области, потом оленеводом был на Крайнем Севере. Потом… потом…
А в годы предпоследние — тут я не хочу и не буду вдаваться в подробности чужой семейной жизни — Анатолий Буйлов из Дивногорска перебрался в Усть-Ману. И там судьба сводила нас, хотя уже нако – ротке, урывками.
Однажды летом, угорая от жары, я поехал в Усть-Ману: хоть Енисей под боком в Дивногорске, да не искупаешься, только «моржи» порою в студёных водах плещутся. А в этой Усть-Мане, возле моста, на реке мелководной, прогретой до донца, в жаркий день идёшь не по песку, не по траве — по живым телам надо идти, столько народу порастелешилось. Да ещё к тому же музыка гремит как из дурдома — из легковых машин любителей «культурного отдыха» или тех, кто любит раздавить пузырь на свежем воздухе и закусить шашлыком с пылу с жару. Ну, в общем, я решил уйти подальше. Вниз по течению далеко не уйдёшь — новые хозяева земли, воды и воздуха заборы поставили внаглую, права на то не имея. И мне пришлось идти вверх по течению.
Прошёл совсем немного — и там, где берег почти отвесный, где стоит наверху на скале златоглавая небольшая церковка, около воды я встретил Толю Буйлова. Он друзей своих только что проводил в дальнейшее плаванье — от берега отчалили две-три каких-то лодки, из которых бородатые бродяги на прощанье помахивали руками и вёслами.
И там, под скалистым обрывом, где дрожало на воде отраженье золотого купола, мы немного посидели с Толей на камнях, поговорили.
Солнце уже опадало куда-то за косматую хребтину тёмно-голубого Восточного Саяна. Комар поднялся на крыло, засвирепел, Буйлова, однако, не кусая. «Видно, знает в лицо тигролова и завзятого таёжника!» — пошутил я, отбиваясь от кровососов. А мимо продолжали скользить вниз по течению лодки, байдарки. Затем протелепалась странная какая-то посудина, похожая на катерок: на двухметровой мачте, на клотике, выражаясь флотским языком, голубоватый огонёк помигивал.
И Толя вдруг сказал: «А помнишь, у Рубцова?.. Как там у него:
«Перевезёт меня дощатый катер с таким родным на мачте огоньком…» — «Да, это „Вечерние стихи“. Астафьев, кстати, частенько их читал. Даже на встрече с молодыми литераторами, помню, читал в Академгородке в начале восьмидесятых годов».
Понемногу темнело. Над хребтиною Восточного Саяна засеребрился молоденький месяц, и Толя опять обратился к стихам Николая Рубцова, к стихам под названием «Тайна».
И теперь, когда я проезжаю по мосту через Ману — в Красноярск или обратно, невольно стреляю глазами в ту сторону, где на солнце горит золотой куполок над скалистым обрывом, под которым случилась наша последняя встреча. А иногда я туда прихожу — не специально, нет, не буду врать. Прихожу, например, посмотреть ледоход. Мана будто белых лебедей выпускает из рукава — расколотые льдины уходят в Енисей. Оказавшись в тех местах, я вдруг запинаюсь как будто о камень — тот камень, на котором мы сидели в последний раз.
И если дело к вечеру и месяц начинает разгораться над горами — в душе моей звучит волшебный стих Рубцова:

Чудный месяц горит над рекою,
Над местами отроческих лет,
И над родиной, полной покоя,
Широко разгорается свет.
Этот месяц горит не случайно
На дремотной своей высоте,
Есть какая-то жгучая тайна
В этой русской ночной красоте.
Словно слышится пение хора,
Словно мчатся на тройках гонцы,
И в глуши задремавшего бора
Всё звенят и звенят бубенцы…

Справедливости ради надо сказать: в судьбе Анатолия Буйлова была уже далеко не лучшая пора, когда он продал квартиру в Дивногорске и переехал жить в посёлок Усть-Мана. Там он какое-то время пожил, а быть может, помыкался в деревенской избе, собрал свои нехитрые манатки, уехал в Иркутск, а позднее в Тайшет.
И вышло так, что жизненный круг его замкнулся: первые дороги Буйлова начинались в дальневосточной дикой тайге, населённой тиграми, а закончилась дорога Анатолий Буйлова в тайге сибирской, населённой медведями.
И тогда, когда ударил гром — известие о смерти, мне, грешным делом, подумалось: «Вот как далеко теперь будешь ты лежать! Далеко и одиноко! И хоть бесчувственному телу равно повсюду истлевать, но ближе к милому пределу мне всё б хотелось почивать».
И хорошо, что я ошибся в своих печальных домыслах. Дарья, жена, и повзрослевшие дети приложили немало усилий, чтобы Анатолий Буйлов из далёкого Тайшета отправился в своё последнее большое кочевье, чтобы навеки вечные улёгся он поближе к милому пределу — на Манской горе, рядом с могилой матушки своей и неподалёку от Астафьева.
День похорон был солнечный, просто жутко солнечный. Мартовский снег, на кладбище особенно чистый, на многих могилах совершенно не тронутый, зеркалами разбитыми там и тут отзеркаливал — слёзы вырывал.
Запах ладана поплыл в прохладном воздухе над гробом, и зазвучала молитва. Отпевал Анатолия тот священник, с которым Буйлов долгие годы крепкую дружбу водил, и словом, и делом помогая защищать церковные и монастырские земли от посягательства тех, кто готов уже хоть на пашне, хоть на стадионах построить коттеджи с бассейнами. И это ещё одна черта характера Анатолия Буйлова — защита и сбережение русской земли, русской истории. Защита, требующая много сил и времени: томиться в коридорах, ходить по кабинетам и горячо доказывать, увещевать и убеждать, зачастую глядя в стеклянные пуговки-глаза, те самые пуговки, на которые наглухо застёгнута чиновничья душа. Кому это надо — ходить вот так, пороги околачивать? Это надо тому, кто способен широко и думать, и чувствовать, кто проблемы и печали своего Отечества воспринимает как проблемы собственного дома. Таких людей немного, к сожалению. И всё-таки есть они, к радости нашей.
Солнечный день похорон наложился на Всемирный день поэзии — двадцать первое марта. Вот уж действительно «бывают странные сближенья». А может быть, и ничего тут странного. Буйлов, как уже было сказано, в душе был поэтом. Вот почему проводить мне его захотелось стихами, хотя читать стихи у гроба — дело жутковатое. Но эти стихи, несмотря на то, что давние,— они как будто про него написаны:

Мерещится погибельная дата.
И поле, и покинутый погост.
Наверно, будет горькая расплата
За то, что вволю жил и пел когда-то
Под пологом дождей и вечных звёзд!

До срока, может быть, судьба свершится.
Но если ангел встанет за плечом
И вдруг с вопросом тихим обратится —
Скажу: пускай, что было, повторится!
Я сожалеть не стану ни о чём!

Так что дай Бог тебе, брат, покоиться с миром, без грусти и без сожаления о жизни земной, но в радости от жизни поднебесной.
Поминальное застолье было трезвое, что особенно приятно подчеркнуть. Застолье в духе Буйлова, убеждённого трезвенника. И это, как видно, ему пришлось по душе. Лицо его светилось на портрете под стеклом, отражающим солнце прохладного, но отчаянно-яркого дня.
Лицо молодое, красивое, с глубоко посаженными умными глазами человека, много повидавшего, много понявшего. Лицо волевое, настолько живое, что казалось: тут вообще неуместна вот эта небольшая траурная лента, уголок портрета перечеркнувшая. Лента казалась бабочкою-траурницей: вспугни — и улетит, и смерти нет для этого жадно жизнь любившего охотника, золотоискателя, писателя, мечтателя и неутомимого странника по дорогам и тропам своей необъятной судьбы.
И словно бы свидетельством этой необъятности и жаркого горения души в стороне от поминального застолья находился великолепный ворох фотографий из архива Анатолия Буйлова. И столько там было всего, и так всё это было интересно, что если бы взяться двумя-тремя словами комментировать каждую фотографию — получилась бы хорошенькая повесть или даже роман. Какие лица там! Какие события!
Вот шумный писательский съезд, на котором Буйлов говорил такое, о чём наболело у многих, но озвучить не могли: тут нужна была отвага тигролова, никак не меньше. А вот он «в главной роли» на киносъёмках документального фильма, и видно, что камера любит его, ведущего себя очень естественно, без позы и рисовки. Вот библиотека — читательская конференция. Вот мужики на «митинге» в парной на речке Мана. А вот полный музыки московский зал Чайковского. Вот Байкал.
Вот Ангара. Вот старообрядцы. Шаманы. Моряки. Золотодобытчики.
Вот Солоухин, вот Распутин, Леонов, Астафьев, Проханов, Ганичев.
Десятки, сотни лиц, среди которых многие нам знакомы по книгам, по журналам, кино и телевиденью. И везде, везде, везде — Анатолий Буйлов, как человек-магнит, вокруг себя собравший этих людей или сам оказавшийся в водовороте интересных событий и знаменательных дат. И жалко будет, если эта удивительная фотолетопись окажется в каком-нибудь тёмном и пыльном, унылом закутке забвения. Это нужно выставить на свет, на всеобщее обозрение. А ещё хотелось бы сказать…
Сказать ещё о многом можно было бы — много ещё любопытного и увлекательного остаётся за рамками очерка. Но всё-таки пора и меру знать. Тем более что колокол зазвонисто ударил в церкви — слышно в моём доме, находящемся неподалёку от новой бревенчатой церкви иконы Божьей Матери «Знамение».
Пошёл, поставил свечку за упокой души раба Божьего Анатолия.
Долго стоял, смотрел, как свечка, словно бы сердечком золотым, беспокойно бьётся в тишине и вроде бы в полном безветрии.
Вышел в предвечерние голубоватые сумерки. Зубцы далёких гор уже подгрызли боковину закатного солнца. И я подумал: солнце прячется где-то в стороне далёкой Тувы или Хакасии, куда Анатолий Буйлов выезжал на этюды. И где они теперь, его этюды? Где? Я всё ещё не в силах отстраниться и остыть от того большого и печального, что навалилось на душу,— от того, что наш литературный брат ушёл во тьму и это навсегда. Но чем больше буду бродить я по пригоркам среди сосен, тем спокойней будет сердцебиение.
Так давно уже заведено: по вечерам, после трудового своего денька, хожу-брожу кругами по Дивногорску. Но сильно-то здесь не расходишься — городок небольшой. И потому нередко — уже лет пять подряд — проходил мимо бывшего дома Анатолия Буйлова. Иногда останавливался. Глядел на окна, вспоминал задушевные посиделки.
Вспоминал светло, хотя не без печали — жалко было, что Буйлов уехал, но теплилась надежда: вдруг вернётся? А теперь вот ещё жальче, ещё печальней будет — теперь-то он уехал безвозвратно. И остаётся только утешаться: эта печаль и горючая жаль в темноте вечеров, в темноте настроений, которые порой захватывают в плен,— всё это будет освещаться улыбкой Анатолия Буйлова. Улыбкой удивительной, улыбкой редкостной. Не потерять улыбку первозданную, сохранить её детскую свежесть, её очарование и словно бы искрящуюся искренность — это дано только тем, кто сохранил свою живую душу, сердце чистое, кто шёл по жизни прямо и с совестью дружил.

Опубликовано в Енисей №1, 2020

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

This content is for members only.

Гайдук Николай

Родился на Алтае в 1953 году. Детство прошло в селе Волчиха. Окончил медицинское училище, Алтайский государственный институт культуры в Барнауле, Высшие литературные курсы в Москве. Российскому читателю известен как поэт и прозаик, автор книг стихов и прозы, вышедших в разные годы в нашей стране и за рубежом: «Калинушка-калина», «С любовью и нежностью», «Волхитка», «Лирика», «Святая грусть», «Царь-Север», «Избранное», «Златоуст и Златоустка», «Зачем звезда герою», «Понять и простить», «Божество пастухов и поэтов». «Для Николая Гайдука характерна пьянящая музыка простора и слова»,— так раннее творчество автора оценил один из ведущих российских критиков В. Я. Курбатов. Член союза писателей России.

Регистрация

Сбросить пароль