Николай Агафонов. ШАРОВАЯ МОЛНИЯ

После того как некоторые из моих рассказов были опубликованы в газетах, а роман «Глухомань»  был  напечатан в толстом литературном журнале, знакомые и наши прихожане стали именовать меня писателем. Есть повод и возгордиться. Настоятель, так тот вообще, представляя меня гостям, к моей должности церковного регента непременно добавлял:
«Кстати, Алексей Понамарёв ещё и известный писатель». От впадения в гордыню спасало лишь то, что я сам себя писателем не считал. Ну, какой я писатель?
Я всего лишь повествователь историй, услышанных от людей, или тех, в которых самому довелось поучаствовать.
Писатель, в моём понимании, это в первую очередь сочинитель, для которого каждый человек – необъятная вселенная. Дай только волю своей творческой фантазии, и в этой бесконечной вселенной может случиться всё, даже самое невероятное. Но вот с этим у меня как раз и было затруднение. Нет у меня творческой фантазии, и взять её неоткуда. Потому на вопрос, откуда я беру сюжеты для своих произведений, честно признавался, что взял их из жизни.
Откуда их ещё брать? Из пальца сюжета не высосешь.
Только не подумайте, что у простого церковного регента такая интересная жизнь, что из неё можно постоянно черпать сюжеты для повествований, ну хотя бы мало-мало увлекательные или, по крайней мере, не скучные. Жизнь у меня самая что ни на есть обыкновенная, а на посторонний взгляд даже заурядная до крайней степени. Посудите сами. Я или на службе в храме, или с женой и детьми дома. И так день за днём, неделя за неделей: служба, потом дом, затем спевка хора и опять дом, опять жена и дети и снова служба.
Всё это верно, но с одной оговоркой. Словно компенсируя мой недостаток в творческой фантазии, жизнь иногда подкидывает мне такие занимательные истории, что не рассказать их вам, моим дорогим читателям, считаю непростительным грехом. Вот одну из таких правдивых историй я и предлагаю сейчас вашему вниманию.

I
Окончив духовную семинарию и став церковным регентом, я всё же не утерял тесных связей с некоторыми моими однокашниками по музыкальному училищу и даже друзьями по школе.
Среди особенно близких мне школьных друзей был Владислав Подольский. Школу он окончил с золотой медалью и поступил на исторический факультет университета, я же пошел учиться в музыкальное училище, а затем в Духовную семинарию. Так что на время наши пути с ним разошлись. Но уже после окончания семинарии, когда я вернулся в свой город, чтобы служить регентом в храме, мы вновь встретились, и дружба наша возобновилась.
То, что Подольский работал в средней школе простым учителем истории, меня немало удивило. Я-то был убеждён, что он станет известным учёным или, по крайней мере, преподавателем университета.
Близорукий и слегка полноватый Подольский производил впечатление  этакого  наивного простачка. Однако под этой обманчивой внешностью скрывался человек глубокого ума и широких познаний в области истории и литературы. Все остальные сферы жизни его волновали мало. Если собеседник не касался вопросов истории или таких возвышенных сфер, как поэзия, литература, искусство, то Подольский был подобен компьютеру в спящем режиме.
Он сидел с глубокомысленным видом и кивал головой, не мешая собеседнику выговориться, но сам при этом умудрялся не произносить и слова. Такое поведение Подольского импонировало многим. Ведь, как известно, большинство людей если и любят слушать, так только самих себя. Вот почему так ценятся те, кто может внимательно выслушать другого. Однако наш герой к таковым людям не относился. Он просто не слышал собеседника, а думал о чём-то своём. Если же его просили высказать свою реакцию на сказанное, то Подольский вначале выдавал несколько ничего не значащих междометий, а затем мог ещё добавить что-то вроде того, что надо, мол, подумать или тут у вас не всё однозначно, но во многом вы правы. Этого собеседникам обычно хватало.
А вот стоило только при Подольском коснуться вопросов истории или литературы, он сразу оживал и подключался к разговору. При этом не изменял своей привычке всё делать неторопливо, говорил вдумчиво, степенно, словно взвешивая каждое слово.
Торопился Подольский только за столом, когда ел. Он умудрялся, почти не прожёвывая пищи, просто закидывать её в рот, как кочегар уголь в паровозную топку. Сам я лично люблю есть не торопясь, отдавая должное каждому блюду, а потому, как-то не выдержав, поинтересовался, почему он так торопится во время еды. Его ответ меня просто поразил. «Знаешь, Лёша, мне всегда было жаль двух вещей – потерянного времени на еду и сон».
Вот такой был мой однокашник и друг Владислав Подольский, а причина, по которой он оказался в средней школе простым преподавателем истории, оказалась довольно банальной.
Во время учёбы в университете Подольский влюбился в одну студентку. Он часами ходил под окнами её общежития, вздыхал и сочинял вирши в честь своей возлюбленной, но открыться ей в своих чувствах не решался. Этого собственно и не требовалось, так как студентка прекрасно эти чувства видела и куражилась, как могла, над незадачливым влюблённым к удовольствию своих подруг и друзей.
Так уж совпало, что после окончания университета эту стуентку распределили работать преподавателем в школу нашего родного города Кузьминска. И что бы вы думали? Подольский, не колеблясь, оставил аспирантуру и ринулся вслед за своей возлюбленной.
Эта вертихвостка, как её окрестила моя супруга, решила и здесь, скуки ради, продолжить свои издёвки над несчастным влюблённым. Но как только она узнала, что у Подольского есть прекрасная трёхкомнатная квартира в центре города, так в тот же день со слезами на глазах призналась ошалевшему от счастья учителю истории, что давно и страстно любит его.
Они поженились. Однако счастье  несостоявшегося  учёного длилось недолго. Не прошло и двух лет, как молодая жена, оттяпав у Подольского жилплощадь, без сожаления оставила его, а заодно и школу, выскочив замуж за солидного и перспективного инспектора ГАИ.
Изливать своё горе Подольский пришёл ко мне. Я никогда не видел своего друга выпившим, а потому, выслушивая его сетование на женское коварство, со страхом думал: всё, пропал человек, сопьётся.
Однако Подольский, к моему великому облегчению, с горя не запил, а вместо того взялся всерьёз за латынь. На этом поприще он изрядно преуспел, получив даже какую-то литературную премию за оригинальные переводы Вергилия и Лактация. Пережив, таким образом, кризис, он вернулся к своему обычному образу жизни «книжного червя», пропадая всё своё свободное время в библиотеках и архивах.

II
В тот день, о котором мой рассказ, придя вечером со службы, я было собрался поужинать, как в дом без стука буквально ввалился Подольский. Было заметно, что пребывает мой друг в крайне возбуждённом состоянии. Не здороваясь, с порога, он выпалил:
– Сенсация! И ты, Лёша, должен узнать об этом первым.
– Здравствуй, Влад. Ты очень вовремя, как раз к ужину, проходи!
– Какой ещё ужин, Лёша?
Какой ужин?! Тут открытие века, а ты – ужин.
– Никакие открытия не отменяют естественных потребностей, – резонно заметил я, помогая снять ему плащ.
– И то правда, я ведь сегодня даже не обедал, – смущённо признался Подольский, раскланиваясь с моей супругой, вышедшей из кухни встречать гостя.
– Вот и хорошо. Давай выкладывай свою сенсацию, и садимся за стол.
– Быстро не получится, – смутился Подольский, – тут надо всё по порядку.
– Тогда вначале ужинаем, но ты знаешь моё правило: «Когда я ем, то глух и нем» – так что твоя сенсация подождёт.
– Глупое правило, – проворчал Подольский, проходя на кухню к уютному столику, – вот римляне, например,  использовали  время трапезы для умных бесед.
Моя супруга при этих словах фыркнула смешком:
– У римлян мне нравится другой полезный обычай, – сказала она.
Какой? – живо заинтересовался Подольский.
– Омовение рук перед трапезой.
– А здесь вы ошибаетесь, любезная Анастасия Аркадиевна, римляне омывали руки во время трапезы и после.
– Мы, к счастью, не римляне, а потому, досточтимый Владислав Алексеевич, прошу к умывальнику, а потом за стол.
Надо отметить, что между Владом и моей супругой установились  такие  шутливо-приятельские отношения с первого знакомства, и, по-моему, это им нравилось обоим.
Перед тем как сесть за стол, мы с супругой пропели «Отче наш», а Подольский из уважения к нашим религиозным  чувствам  просто стоял, вытянув руки по швам и с умилением смотрел на закуски, расставленные на столе.
Надо  заметить,  что  мой школьный товарищ был человеком не церковным. Правда, и атеистом он себя не считал.
А когда мы с ним повстречались после многолетней разлуки и он узнал, что я сознательно пришёл к православной вере и окончил Духовную семинарию, то сказал: «Знаешь, Лёша, поверь мне, я твою веру искренне уважаю.
Да и сам никогда не считал себя безбожником. Я скорее агностик и чувствую, что таковым останусь навсегда. Так что не пытайся меня переубеждать. Дружили же мы с тобою, когда оба были советскими школьниками, весьма далёкими от религии. Думаю, и  теперь  мировоззренческие вопросы не помешают нашей дружбе».
Самое интересное, что моя жена, воспитанная в строгих религиозных традициях, восприняла Подольского очень благосклонно, несмотря на его взгляды. Всякий раз радовалась его приходу в гости, даже больше, чем некоторым нашим православным знакомым. Помню, при первой их встрече, он ей выдал ту же сентенцию, что и мне. То есть что он агностик и что его бесполезно переубеждать. А жена, улыбнувшись, сказала: «И не надейтесь, уважаемый Владислав Алексеевич, что я, слабая женщина, буду вас, учёного человека, пытаться переубедить. Мне бы только узнать у вас, крещёный ли вы человек». – «Позвольте полюбопытствовать, а что это меняет?» – удивился Подольский. «Для меня многое, но не в отношении вас, а если вы крещёный, то я могла бы в церкви подавать записочки о вашем здравии на обедню».
Это почему-то так растрогало Подольского, что у него увлажнились глаза. «Самым близким и дорогим человеком для меня, уважаемая Анастасия Аркадиевна, была моя бабушка. Вот перед её смертью я и узнал, что, когда был ещё младенцем, она тайком от родителей носила меня в церковь крестить. Теперь в память о ней ношу нательный крестик».
«И после этого вы ещё смеете говорить мне о своём гностицизме», – погрозила Подольскому пальчиком моя супруга, и они оба стали смеяться.

III
Подольский, как всегда, быстро расправился со своей порцией и в нетерпении ёрзал на стуле.
– Ладно уж, давай свою сенсацию, у меня ведь занят рот, а не уши.
– Ты, Лёша, умнеешь прямо на глазах, – улыбался Подольский.
– Но я подожду, когда придёт Анастасия Аркадиевна: ей это тоже будет весьма любопытно.
В это время на кухню вошла супруга, которая до этого укладывала нашего младшего сына спать, и Подольский начал.
– Так вот, друзья мои, слушайте.
Хотя сейчас вы мне едва ли поверите, настолько это вам покажется невероятным. Но вот уже завтра я надеюсь предоставить вам доказательства. А сейчас пока расскажу по памяти то, что мне сегодня открылось в нашем областном архиве.
Недели две назад я начал заниматься  историей  Зареченского монастыря. Вы знаете, что недавно его возвратили церкви и там начата реставрация. Вот настоятель этого монастыря и обратился ко мне, чтобы я написал историю обители. Дело для меня новое и показалось весьма интересным занятием.
Для начала я решил покопаться в нашем областном архиве, и мне сразу же повезло. Оказалось, что когда в двадцать шестом году монастырь закрывали, то часть монастырского архива попала в наш областной, а тогда губернский центр. Да и какая часть. Вся переписка монастыря девятнадцатого и начала двадцатого века. А самое главное, все эти письма, как привезли большевики в мешках, так и пролежали они нетронутыми боле восьми десятилетий.
Открыл я эти мешочки и ахнул.
Там не только отчёты о хозяйственной деятельности монастыря. Но и переписка игумена с Синодом и с духовными чадами, многие из которых принадлежат к известным дворянским фамилиям. Есть даже письма к митрополиту Московскому Филарету (Дроздову). Рядом с этими пыльными мешками я ощущал себя графом Монте-Кристо в пещере с сокровищами.
Летом я стал ходить в архив, как на работу, каждый день с утра и до вечера. Если бы разрешили, то оставался бы и на ночь. Все интересные письма переписывал и рассортировывал, пока сегодня не наткнулся на письмо игумена к архиерею, которое меня очень заинтриговало.
Если коротко пересказать его содержание, то оно сводится к следующему. Игумен сообщает, что скончался помещик Лозинский Пётр Павлович, похороненный согласно его завещанию в монастырской ограде как постоянный и щедрый благотворитель обители.
В этом же письме игумен характеризует  Лозинского  как очень набожного человека, ведшего полумонашеский образ жизни. Среди же обывателей губернии он прослыл очень странным человеком.
Причиной тому было, что о столичной жизни Лозинского до провинции докатывались весьма фривольные слухи как о гуляке и моте, дуэлянте и покорителе женских сердец. Когда же узнали, что император выслал Лозинского из столицы по подозрению в сочувствии к декабристам, то ожидали прибытия завзятого либерала. На первых порах он и не обманул этого ожидания, дав всем своим крепостным вольную и открыв в своём барском доме школу для крестьянских детей.
Прослыв этаким якобинцем, он ещё больше подогрел в обществе интерес к своей персоне. Но когда заметили в нём увлечение церковным благочестием при полном равнодушии к светским развлечениям и предпочтение общества монахов и попов светскому обществу, то единодушно решили, что Лозинский тронулся умом.
Подольский  остановился, поглядев на нас с супругой вопросительно: мол, что вы обо всём этом думаете? Я пожал плечами, а Настя просто спросила:
– И это всё, а где же сенсация?
– Имейте терпение, досточтимая  Анастасия  Аркадиевна, сенсация ещё впереди. Эта часть письма и у меня особого внимания не вызвала. Подобные истории хоть изредка, да случались на Руси, но вот приписка к письму меня заинтриговала. В ней игумен пишет, что после смерти от покойника осталась тетрадь с его записями, которая всё же свидетельствует о расстройстве ума покойного. В этой тетради он описывает, как попал в Россию будущего двадцатого столетия, в которой царь свергнут, а страной правят безбожники-атеисты.
В том, что письмо подлинное, я не сомневался. Почерк, бумага, на которой оно было написано, – всё свидетельствовало о второй половине XIX века. Не позднее 60-70 годов, и вдруг такое. Я стал искать саму тетрадь и, представьте себе, нашёл. Затем так увлёкся чтением этой тетради, что и не заметил, как закончился рабочий день. Мне пришлось покинуть архив, но завтра я поеду вновь и обязательно скопирую тетрадь, вот тогда и вы убедитесь сами во всём, – сказав это, Подольский обвёл нас торжественным взглядом.
– В чём мы убедимся, – усмехнулся я, – что какой-то там помещик-филантроп  написал  очередную  наивную  социальную утопию?
Моя ирония, видать, задела Подольского за живое, и он, насупившись, сердито пробурчал:
– Ты, Лёша, дилетант в этих вопросах, так что на тебя и обижаться не стоит.
– А ты, корифей истории и литературы, действительно веришь в возможность перемещения во времени? – рассмеялся я.
– Верить или не верить – это не для меня. Тут одно из двух: или то, что написано в тетради, правда, или это величайшая мистификация века, которой у меня нет никаких вразумительных объяснений.
– Послушайте, спорщики, – перебила нас Настя, – хотелось бы дослушать, что написано в этой тетради. Владислав Алексеевич, вы можете своими словами пересказать, о чём пишет Лозинский, а то нехорошо испытывать женское любопытство ожиданием, когда вы соблаговолите привезти эту ксерокопию.
– Для вас, любезнейшая Анастасия Аркадьевна, не может быть никакого отказа. Перескажу вам прочитанное лишь в общих чертах и самое основное, а подробности прочтёте сами, если не завтра, то уж очень скоро.

IV
– На первых страницах рукописи Лозинский описывает своё душевное состояние, с которым он покинул Петербург.
Естественно, для него в России нет никакой свободы, а настоящая свобода только в Европе. Там подлинная культура и цивилизация, а здесь варварская страна с  религиозно-невежественным народом и реакционным самодержавием. Православие особо раздражает Лозинского, так как по его мысли именно оно затормозило развитие России на пути к истинной цивилизации.
Пока такие мысли одолевали Лозинского, наступил вечер, и погода начала портиться.
Но кучер, вместо того чтобы гнать лошадей, вдруг остановился и в испуге начал креститься.
Лозинский увидел впереди яркий огненный шар, который неожиданно появился у самой коляски и взорвался.
Дальше Лозинский описывает, как он очнулся совершенно один на дороге под дождём. Кучера нет, коляски нет, и он принимает решение идти к своей усадьбе пешком, благо, по его расчётам было уже близко.
На  рассвете  Лозинский наконец-то видит колокольню, по которой узнаёт своё имение, ведь этот каменный храм с высокой колокольней ещё в Екатерининские времена построил его дед Пётр  Афанасьевич  Лозинский.
Наш герой уже бодрым шагом направляется к своему барскому дому, который вот-вот должен открыться за пригорком. Но за пригорком начались странности.
Вместо своего барского двухэтажного дома он находит лишь фундамент, поросший крапивой.
Вокруг ни души, и Лозинский начинает думать, что он просто сбился с пути. Он идёт к селу, и по дороге ему встречается стадо коров.
Пастух смотрит на него с удивлением, но при этом почему-то не оказывая барину никакого почтения. Не ломит перед ним картуз, не кланяется, да и одет как-то странно.
Лозинский спрашивает пастуха, как называется это село, и узнаёт, что оно имеет такое же название, как и его село, – Афанасьевка.
А на вопрос, чьё это имение, пастух отвечает, что это колхоз имени восстания Декабристов. Озадаченный таким ответом Лозинский только и нашёлся, что спросил: «Каких это декабристов?»
Пастуха  этот  вопрос  развеселил, и, обозвав Лозинского «артистом», тот пошёл, щёлкая бичом вслед за стадом коров, а наш барин, совсем сбитый с толку, пошёл в село. Чем ближе он подходил, тем больше удивлялся. Дома все с застеклёнными окнами и покрытые не соломой, а большими волнистыми листами серого цвета, чем-то напоминающими европейскую черепицу.
Не только удивила, но и испугала Лозинского промчавшаяся по улице на большой скорости странная карета, которая двигалась без всякой лошадиной упряжи.
Поражённый всем виденным, он шёл к храму, знакомому ещё с детских лет. На улице почти не было народа, только возле некоторых домов сидели на лавке старухи, которые непрестанно лузгали семечки.
Церковь оказалась закрыта на висячий замок, но на стене храма он прочитал выбитую на мраморной доске надпись: «Церковь Преображения Господня. Построена в 1775 году. Памятник архитектуры. Охраняется государством».
В надписи удивило отсутствие ятей, но сомнений не было: этот храм построен его дедом. И год, и название совпадали.
Тут внимание Лозинского привлёк белый листок, прикреплённый к двери храма. Это было расписание богослужений, совершаемых в церкви. Его поразила дата – 1975 год. Тут Лозинского охватила смутная догадка, объясняющая многие непонятности.
Дальше, к сожалению, записи обрываются и возобновляются только с того места, где Лозинский угодил уже в психбольницу.
В больнице он читает много книг и всё больше узнаёт об истории Отечества. О революции и гражданской войне. О преследовании церкви Лозинскому поведал сосед по палате, который утверждал, что стал клиентом этой психбольницы из-за своих религиозных убеждений.
Постепенно многое открывается Лозинскому уже в ином свете. При этом он сильно тоскует по своему времени, по своей России.
Наконец Лозинский находит способ сбежать из психушки.
Совершив побег, он направляется в своё бывшее имение – село Афанасьевку. По пятам за ним устремляется погоня.
Когда Лозинский добирается до села, то ноги сами несут его прямо к храму. Он заходит в церковь, построенную его дедом, и вдруг с особой остротой понимает, что это единственное родное и близкое ему место во всём этом чужом и враждебном мире.
То, что он когда-то высокомерно отвергал, считая невежеством народных масс, теперь показалось ему самым высоким и значимым в жизни. Он стоял на коленях, слушал чтение шестопсалмия и плакал. Ему было так хорошо именно здесь, в храме, что он стал горячо молиться, прося у Бога прощение за все свои заблуждения молодости.
Священник вышел в храм исповедовать прихожан. Наш герой смиренно стоял в толпе простых людей, осенял себя крестным знамением и повторял слова молитвы, произносимые священником:
«Помилуй мя Боже, помилуй мя.
Всякого бо ответа недоумеюще, сию ти молитву грешнии приносим, помилуй мя…»
Затем он подошёл к священнику и стал каяться. Грехов было много: и гордыня, и превозношение, и безбожие, и прелюбодеяние…
Он долго каялся, и слёзы буквально ручьями лились из его глаз.
С сердечной радостью он ощущал, как эти слёзы омывают его душу от всякой скверны. Ему становилось всё легче и легче, всё радостней и свободней.
Когда священник прочёл над ним разрешительную молитву, блаженное тепло разлилось по всему телу.
Священник убрал с его головы епитрахиль, и Лозинский с благоговением приложился ко Кресту и Евангелию. Затем он сложил руки и попросил благословение.
Поцеловав благословляющую руку, он вдруг заметил, что вокруг него другие люди, да и священник другой. Лозинский был снова в своём времени. Перед ним стоял их старенький иерей Фрол, который когда-то в младенчестве крестил его. Но тут же почему-то вспомнилось, как его собственный отец – Павел Афанасьевич – когда-то велел высечь этого священника на конюшне за то, что тот осмелился перечить помещику.
А вспомнив это, Лозинский упал перед батюшкой на колени:
– Прости, отец Флор, и за моего покойного отца.
– Что вы, барин, что вы, – в испуге замахал руками священник, – да Бог с вами, разве достойно помнить зло. Завсегда я молился за вашего батюшку, он ведь много добра сделал. Строг был, это так. Но и добра много… – священник, смахнул набежавшую слезу, – вставайте барин, сделайте милость, вам не по чину так…
Лозинский легко поднялся и, обняв старика, сказал:
– Отныне я вам, отец Флор, не барин, а возвратившийся из «Страны далече» блудный сын. А это, – он обвёл рукою оробевших крестьян, – мои братья и сёстры во Христе.

V
– Вот и всё, – сказал Подольский, видя, что мы молчим, хотя он уже с полминуты, как закончил свой рассказ. – На этом, к сожалению, запись в тетради закончилась. А концовку я вам почти дословно пересказал: уж больно она на меня впечатление сильное произвела.
– Да, что и говорить, – выдохнул я, – впечатлительно.
– А главное – во всём этом есть какая-то внутренняя правда, – добавила моя супруга, – меня вы, Владислав Алексеевич, убедили. Я верю, что ради спасения души Бог как властитель всего времени – и прошлого, и будущего, и настоящего – мог позволить Лозинскому побывать в нашем безбожном двадцатом веке.
– Настя, – погрозил я ей пальцем, – ты уже в ересь-то не впадай. Твой Владислав Алексеевич – человек творческий, так расскажет, что и не захочешь, да поверишь.
– Ты вот что, Фома Фомич, – беззлобно отшутился Подольский, – прежде чем жену в ереси обвинять, поехал бы со мною завтра в архив да сам бы своими глазами всё увидел.
– А что, – согласился я, – вот завтра проведу литургию и обеденным автобусом могу выехать.
– Тогда давай так, – тут же подхватил Подольский, – я до обеда не вытерплю, потому поеду первым утренним рейсом, а ты подгребай к обеду, на тебя и пропуск будет уже готов.
Так и порешили.

VI
Я выехал обеденным автобусом. Небо хмурилось, предвещая дождливый день. Когда подъезжали к городу, то разра зилась настоящая майская гроза с ливнем. Ливень, быстро начавшись, сразу же закончился, и небо стало вновь ясным.
Выйдя из автобуса и глянув на ласково пригревавшее солнышко, я процитировал Тютчева: «Люблю грозу в начале мая…» Чем грозы с ливнями хороши, так тем, что проходят быстро, а вот осенний, моросящий дождь как заладит, так на целые сутки испорченное настроение.
До архива с автовокзала решил идти пешком. Мимо пронеслись пожарные машины. «Надо же, – подумал я, – у кого-то хорошее настроение, а у кого-то горе. Вот как она, жизнь, устроена».
Когда подходил к площади, на которой стояло здание областного архива, то увидел, как из окон первого этажа валит чёрный дым, а рядом суетятся пожарные, разматывая шланги. Сердце у меня тревожно ёкнуло, и я побежал.
Среди толпы людей сразу стал выискивать  Подольского.  Его нигде не было. Тревога моя усилилась. Завыли сирены скорой помощи, и я увидел, как пожарные несут на носилках какого-то человека. Пригляделся и сразу узнал в перепачканном сажей пострадавшем своего друга. Я кинулся к носилкам.
– Что с ним? – закричал я. – Это мой друг, Владислав Подольский.
– Обгорел малость твой друг, – сердито ответил пожарник, нёсший его на носилках, – вырвался из рук и побежал прямо в пламя, видите ли, там рукопись. Да разве может быть какая рукопись дороже человеческой жизни. Дурак твой друг.
В это время Подольский очнулся и застонал. Тут же подскочили к нему врачи и, поставив с ходу укол, надели на лицо кислородную маску.
На следующий день мы вместе с Настей посетили Подольского в областном ожоговом центре.
Он лежал весь в бинтах и повязках. Увидев нас с Настей, слабо улыбнулся:
– Теперь вы мне не поверите, ведь рукописи больше нет.
И никто не поверит.
Мы стали с женою наперебой уверять Подольского, что верим и без всякой рукописи.
– Да, а я ещё вчера держал эту рукопись в руках, а потом залетела она…
– Кто она? – задали мы почти одновременно вопрос.
– Шаровая молния. Форточка была открыта, она залетела и взорвалась. Всё как там, у Лозинского…
Мне  почему-то  захотелось спросить: «И что, ты тоже угодил в будущее или прошлое?» – но спрашивать я не стал. Зачем обижать больного. А Подольский между тем продолжал:
– Загорелся книжный стеллаж, я побежал наверх вызывать пожарную команду. Мне бы, дурню, взять с собой рукопись, а я растерялся, ведь в мозгу сидит правило: из хранилища редкие рукописи не выносить. Дурак. Пока вызывал, пока что, а там весь подвал уже в пламени. Кинулся в огонь, думал, успею, да ничего не видно. А потом пожарные не дали…
– Владислав Алексеевич, – моя супруга осторожно погладила его по забинтованной руке, – что я для вас могу сделать?
– Добрейшая Анастасия Аркадьевна, вы для меня можете сделать очень великое дело. Позовите, пожалуйста, мне в больницу священника, я хочу исповедоваться.
«Если кто-нибудь мне скажет, – подумал я в ту минуту, – что шаровая молния есть лишь сгусток электрического разряда, то я рассмеюсь ему в лицо, ибо не верю, что электрический заряд способен агностика превращать в православного христианина».

Опубликовано в Бийский вестник №1, 2019

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

This content is for members only.

Агафонов Николай

Род. 13 апреля 1955, село Усьва, Губахинский район, Пермская область. Протоиерей Русской православной церкви, клирик Петро-Павловского храма города Самара. Известный православный писатель. Член Союза писателей России.

Регистрация

Сбросить пароль