«В последнем огне, в огне золотом»
***
От сетей ловца, от слов мятежных
комсомолок, нынешних старух,
от воспоминаний неизбежных
сохрани мой замысел и слух!
Я хочу не слышать эти бредни
и не помнить праздных толковищ,
чтоб в церковке бедной у обедни
стал мой дух беспомощен и нищ.
Чтобы в свет преобразилось горе
и глаза очистились от слез,
чтобы на божественном просторе
облако за облаком неслось.
Вот тогда увижу я, как пламя
выжигает паморок и тьму.
…А к Тому, кто сжалится над нами,
тихо побредем по-одному.
***
Дед лежал в вышиванке на узких нарах.
И откуда-то с невидимой высоты
его мучителям обещалась кара,
а на него сыпались живые цветы.
И об этом горе пела мобила,
то Бах, то Моцарт сиял во мгле,
и в этих цветах утопала могила,
могила, которой нет на земле.
И когда в Украине или на Украине
зашевелились живые гробы,
дед восстал, и в человечьей пустыне
не было более русской судьбы.
***
Она стояла на седьмом этаже
у распахнутого окна.
И, как рассыпанное драже,
была ее дрожь видна.
Она проглатывала нембутал
и запивала вином.
И лист сиреневый трепетал
в неверном огне ночном.
Она дышала в трубку всю ночь,
ни слова не говоря…
И ангел силился ей помочь
в преддверии октября.
А на рассвете спросила, где ты,
а я не знала – где ты.
Но вдруг завяли твои цветы,
предвестники немоты.
Она сказала мне: Сорок лет
веду с тобой этот бой…
А я отправила время вспять,
ответила: Сорок пять…
Она вздохнула: Ну все… и вот
победа твоя близка,
уже снотворное не берет
с полфляжкою коньяка.
…И вдруг на меня из ее окна
надвинулась глубина.
И стала жалость моя нежна,
отчаяния полна.
Я так любила тебя в ту ночь
неслышно, издалека,
пока меня уносила прочь
невидимая рука,
и нерожденную нашу дочь
баюкали облака.
…Тех лет и бед провалился след.
Но, ветреницы судьбы,
слепые мойры идут на свет
из интернеттолпы.
И мне приносят такую весть,
ну просто ни встать, ни сесть.
Мол, генерал, боевая стать,
нарисовал свой дом,
чтобы без памяти выживать.
И научился в нем вышивать
гладью или крестом.
***
Она кричала «За что?!», «Зачем?!
теперь, когда денег хренова туча?!»
…Рванулась в Оптину, в Вифлеем,
рыдала в голос, и даже круче –
звонила в ужасе всем врагам,
просила смирно себе прощенья,
чтоб корпус раковый пал к ногам
в метампсихозовом превращеньи.
И вновь кричала врачу «За что?!»,
совала доллары в два кармана.
…А солнце сыпало в решето
простое золото Инкермана.
И там, под золотом ЮБК,
над жизнью шаткой, смурной, короткой
пил то запоями, то слегка
муж нелюбимый в печали кроткой.
Она кричала ему «Вернись!»,
она грозила небесной карой,
потом в рыданьях кидала вниз
мобильник «Vertu» на даче старой.
И не поехала хоронить,
и обезножила в две недели.
У парки злой вырывая нить,
концы пыталась соединить
у жизни дышащей еле-еле.
…На старом кладбище раз уж сто
необъяснимо и потрясенно
я вспоминаю то время оно.
И неизменно одна ворона
скрипит устало: «За что?» «За что?»
Последнее море
Ни слова о том, что будет потом,
ни слова об этом, мой друг, –
в последнем огне, в огне золотом
последнее море вокруг.
Мы завтра покинем сии берега –
о, дольше, огонь, погори,
о том, что ни друга вокруг, ни врага,
ты нам говори, говори…
И слепо и глухо и просто немой –
ответчик и он же истец.
Но завтра и мы соберемся домой,
отсрочь это завтра, Отец!
О, дай наглядеться, наплакаться, на-
смеяться в пейзаже грудном…
Есть сто пунктуаций во все времена,
а паузы нет ни в одном.
Но именно в паузах жизнь и горчит,
но именно в паузах встреч,
как море, последнее море, звучит
нечленораздельная речь.
Опубликовано в Кольчугинская осень 2018