Михаил Кураев. УПОРНЫЙ ПОВСТАНЕЦ НИКОЛАЙ ФИЛИППОВ

Из романа «Саамский заговор»

Как известно, до направления в распоряжение Мурманского Окружотдела НКВД Иван Михайлович Михайлов работал в Ленинграде по «антисоветскому объединённому троцкистско-зиновьевскому центру». И хотя троцкисты уверяли следователей на допросах, что им не по дороге с зиновьевцами, а зиновьевцы, напротив, говорили, что им не по дороге с троцкистами, решением Верховной Коллегии Верховного суда пошли они по одной дорожке. И если к высшей мере наказания по «объединённому троцкистско-зиновьевскому центру» было определено шестнадцать человек, а по Саамскому заговору пятнадцать, то в этом, безусловно, заслуга младшего лейтенанта Михайлова в первую очередь. Едва ли можно всё-таки говорить о сопоставимости обоих предполагаемых выступлений против советской власти. Если процесс над «троцкистско-зиновьевскими» заговорщиками срезал лишь вершину айсберга, насчитывавшего в общей сложности семь тысяч человек, подвергнутых разного рода наказаниям, то Михайлов практически полностью убрал торос на пути к расцвету Заполярного края.
Пятнадцать из двадцати восьми осуждённых — это не шестнадцать из семи тысяч!
Иван Михайлович лично этапировал в апреле месяце активных участников несостоявшегося восстания из Ловозеро на станцию Оленья, чтобы потом по железной дороге доставить этап в Мурманск. Сослужали ему с едва скрываемой неохотой два ловозерских милиционера, Кобозев и Ярцев.
Неожиданная сложность возникла со старейшим повстанцем Филипповым, Николаем Филипповичем, саамом, 1875 года рождения, образование низшее. Ничего особенного старик из себя не представлял. Коренастый от природы, но под грузом прожитых лет: и спина дугой согнулась, и голова в плечи ушла, а широко расставленные ноги обнаруживали сходство с клещами. Не то чтобы на таких ногах ходить было неудобно, скорее, возраст не позволял старику выдержать заданный конвоем темп.
Под беспредельной глубиной ещё не налившегося всей полнотой красок полярного неба, озаряемый солнцем, лишь на два часа приседающим за ближнюю сопку, освежаемый лёгким ветром, конвой двинулся в путь дорогой, недавно проложенной в местах болотистых и гористых, похрустывая тонким стеклянным ледком на дорожных лужах.
Конвой топал, вполне равнодушный к сияющей красоте пробуждающейся от подснежной спячки земли, да и арестанты были не веселы.
Полтора месяца томились люди в тесной конуре Ловозерского РО НКВД, пропитанной неистребимым запахом всех узилищ, где спёртый запах табака, мочи и человеческого пота смешался с терпким запахом прелых звериных шкур, пошедших на кухлянки, малицы, почоки и таборки и жаждавших свежего воздуха не меньше, чем люди. Но и теперь, под распахнутым небом, перед необозримой далью, открывавшейся с увалов, каждый чувствовал вовсе не свободу, а всё ту же тесноту общей камеры. Стены узилища, словно во сне, раздвинулись, но никуда не исчезли, хотя и обрели форму винтовок, которые несли наперевес Кобозев и Ярцев, покачивая примкнутыми штыками, словно удочками на подсечке.
Дни стояли ясные, морозы не обидные.
Безотрадная, холодная и скучная, пустынная земля со снегом в ямах и льдом на озёрах ничем не могла привлечь и порадовать взор младшего лейтенанта Михайлова. Да и видел-то он в основном только расползшуюся грязь на дороге. Тащиться до Оленьей, по его расчётам, часов двенадцать, благо дни уже длинные. Он злился на Шитикова, пообещавшего полуторку, но вчера тот позвонил и сказал, что машины не будет, сломалась, понимаешь. А ещё он злился на секретаря Ловозерского райкома Елисеева, полез не в своё дело, людей у него, видите ли, не хватает. Ничего, Тищенко ему объяснил, что парторганизация района работе органов должна содействовать, а не совать палки в колёса.
«Да колёс-то как раз и нет… За полтора бы часика докатили, а теперь меси грязь… Материал на всех остался крепкий. Убойный. Правда, под протоколами допроса Алдымова подписи были только в первые два дня допроса, а когда пошли “признательные показания”, подписи не было… Ну, это Шитиков решить поможет. За Алдымова Михайлов был спокоен, чувствовал, что тот находится под особой заботой Шитикова. Для доставки Алдымова в Мурманск даже машину прислал. А этот табор извольте гнать пёхом до Оленьей…»
О чём только не передумаешь долгой дорогой.
Начальство считало браком в работе, если попадались «отказчики», ни в чём не признававшиеся, ничего не подписывавшие. Был и у него один отказчик, чухна неумытая, ничего не подписал, как Иван Михайлович ни бился. Старовер, понимаешь!.. С горечью вспоминал Иван Михайлович потраченное зря время. Селиванов из поселка Воронье отказался что-нибудь подписывать и признавать себя виновным.
«Никакой сознательности, неслучайно же оленевод-единоличник! Если участие в заговоре из него не удалось выбить, так уж антиколхозная-то агитация налицо! Раз единоличник — значит, против колхоза? Это же логично!
Да разве эти дикари понимают, что такое логика? Если ты за колхозы, почему не вступаешь?»
И снова думы перекидываются к Алдымову, здесь всё должно быть крепко, как-никак президент Саамской республики, но есть тоже закавыка.
Связь с иностранной разведкой установлена по письму на шведском. Там ясно написано: «Что касается самостоятельного Лопарского государства, то этот вопрос мы должны продвигать быстрее, эта идея стратегического характера». Для высшей меры несостоявшемуся «президенту» достаточно.
Но оказалось, что это перевод из скандинавской печати про объединение тамошних аборигенов, не имеющих отношения к нашим, да и статья-то чуть не довоенная, то ли десятого, то ли одиннадцатого года. Вообще-то, по правилам, главный изобличающий документ, если он предъявлен на следствии, должен быть в «Деле». Спасибо, Шитиков подсказал спрятать куда подальше, дескать, хватит и признания контрреволюционного характера этого письма, тем более на шведском. Правда, автор письма, шведский профессор Вуклунд, четыре года, как на том свете, а Алдымов у Михайлова в заговоре только с тридцать пятого года…
И дорога скверная, и мысли нелёгкие, трудная служба у младшего лейтенанта госбезопасности Михайлова.
Несмело входит весна в заполярные тундры. Постучит в полдень капелью, а к вечеру опять зима. А то и посреди бела дня напомнит, кто здесь хозяин. Одна радость — свет с каждым днём прибывает.

Но вот со стороны Вороньей надвинулась серая туча и медленно закружились белые хлопья, повалил густой снег. Всё пространство вокруг конвоя сжалось. Небеса бросили зыбкий белый покров, готовые, надо думать, укрыть обречённых, если б им догадаться да броситься в разные стороны.
Теперь уже мысли Михайлова вернулись на слякотную каменистую дорогу, он расстегнул кобуру, напрягся.
Конвойные то и дело рукавом шинели вытирали мокрые лица, к которым лепились снежные лепёшечки.
Двенадцать охотников и звероловов, каждый из которых один на один мог с ножом пойти на медведя, покорностью своей потворствуя злодейству, плелись, сопутствуемые тремя ничтожными сообщниками властителей, незримых и могущественных, как демоны. Нет, не слабость и малодушие, а сознание своей невиновности и вера в справедливость заставляли этих сильных, сноровистых, умевших одолеть любые напасти и беды людей верить в неотвратимое благополучие в конце пути.
Но ещё не доходя до поворота на Ревду, где разворачивалось строительство рудника, у путешественников возникло сомнение в том, что старик Филиппов сможет дойти до Оленьей. Сначала его подгоняли, он всё равно отставал, потом окликали… Из военно-морской практики известно, что скорость эскадры определяется скоростью самого тихоходного корабля.
Если уж взят корабль в компанию, бросать нельзя. Но это корабль, это на море. И хотя по весне тундра тоже местами похожа на море разливанное, тащиться два дня ради одного арестанта не было никакого смысла.
На очередном небольшом привале арестантов Филиппова даже не стали ждать.
Когда младший лейтенант Михайлов скомандовал: «А ну, встали! Построились!..» — после чего арестанты поднялись и сбились в кучу, милиционер конвоя Кобзев напомнил офицеру государственной безопасности, что старика Филиппова даже не видно. «Ну и чёрт с ним! — решительно сказал начальник Ловозерского РО НКВД. — Пошёл он…» — и произнёс адрес, обычно в протоколы не записываемый. Освободившись от тянувшего всех назад старика, конвой уже без особенных сложностей, вымокший и уставший, ещё через десять часов пути и краткого отдыха прибыл на станцию Оленья, что в полутораста километрах от города Мурманска.
Второй год как провели дорогу. Не признает её прав на этой земле весенняя вода: то выбежит на полотно, то сверлит промоиной, копится в придорожных неглубоких канавах, готовя мелкую напасть.
Звенят ручьи, захлёстывая настил новеньких деревянных мостиков, ещё сочащихся на перилах капельками янтарной смолы. Клокочет вырвавшаяся на свободу вода, звенят и хлопотливо бормочут на камнях бессчётные ручьи, аж захлебываясь, спешат всем рассказать что-то неудержимо важное.
Конвой в промазанных ворванью и всё равно набрякших сыростью тяжёлых сапогах, шагает без сердечной смуты и печали, но с затаённой обидой.
Служба, с виду и не ахти какая, а забот столько, гляди да оглядывайся.
«Всё, что положено по довольствию и вещевому, и денежному, только что не зубами выгрызать приходится, да ещё любая вошь из хозчасти себя перед тобой майором держит и ждёт благодарности. А Михайлов? Не лучше Орлова. Мы, Адмотдел, милиция у него не в подчинении. Есть у него Шкотов. Вот и конвоировали бы со Шкотовым. Мало? Пусть из Мурманска вызывает наряд, из Оленьей, в конце-то концов. Мы райотдел, а район у нас от Краснощелья до Вороньего».
Недосуг конвою думать о тех, кого велено доставить. Думать приходится о том, чтобы к вечеру не лёг туман, ишь, как парит.
Весенняя тундра только для таких путешественников, как младший лейтенант Михайлов с наганом и милиционеров Кобзева и Ярцева с трехлинейками наперевес, а взять оружие «на плечо» Михайлов не позволял, была сплошным препятствием на пути к привычным радостям жизни. Безотрадная, холодная и скучная, пустынная земля ничем не могла привлечь и порадовать взор Михайлова. Да и видел-то он в основном только расквашенную дорогу, по которой гнал свою добычу, стараясь сохранить по мере сил свои новые хромовые сапоги, надевавшиеся при визитах в Мурманск.
В отличие от них, для Филиппова, ещё в начале минувшей зимы не чаявшего дожить до весны, весенняя тундра была обещанием жизни всему живому, сама словно заново рождённая, она вливала в старика восторг и силу.
Час от часу залитая солнцем, дышащая чистейшей талой водой, проснувшаяся земля была полна ликующих криков новой жизни. И хотя май, чесмес по-саамски, стало быть, лягушачий, ещё не наступил, но уже пробовали свои голоса особо нетерпеливые, очнувшиеся от зимнего сна в прогретой воде неглубоких ям, зелёные квакуньи. А сверху, из бездонной небесной синевы, горланили о своём возвращении на родину несчётные стаи. Чуть ниже высоких жемчужных облаков тянулись эшелон за эшелоном тяжёлые птицы, с шумом разгребая натруженными крыльями наконец-то родной, лёгкий полярный воздух. Стая за стаей, клин за клином, отмахивали они последние вёрсты немереного пути! Уставшие, счастливые, трубили о своём возвращении лебеди, а ещё выше горластые гуси скрипели так, словно переваливался на рытвинах и скрипел гружёный обоз херсонских чумаков где-нибудь в бескрайней приднепровской степи.
Кончилось время скамм, тёмное, бессолнечное время, наступило время тальв!
Оно будет идти от появления солнца в январе до того дня осени, когда снова скроется уже не греющий медный диск и не покажется больше из-за края горизонта до нового января.
А сейчас славное время сыохч, ранняя весна, ночью ещё морозит, а днём уже греет солнышко.
Казалось, что в жизни старого лопаря уже не произойдёт ничего нового, ничто не выведет его за привычный круг, где зимняя охота сменялась оленьим отёлом, после чего шёл весенний семужий лов, а там и выезд на летние пастбища, осенний лов, возвращение на зимние пастбища и долгожданная зима!
Старик Филиппов и по молодости любил, как и все саамы, зиму больше, чем лето. Хорошее, покойное, сытное время. Есть дрова, есть мясо, в бочках рыба, не ленись, кушай. А в других бочках морошка и брусника. Пробил черпаком тонкий ледок, схватившийся за ночь, зачерпнул, припал… и словно ледяной факел пройдёт сквозь тебя, выжигая и усталость, и хвори, вольётся в кровь живительным огнём, возвеселит душу. А ещё в каждом доме в тёплом месте томится и шумно вздыхает, отдувается, набирает силу бочонок с бражкой. Это в запас, а первый уже открыт и для хозяев и для гостей. А от печки исходит запах риске, хлеба из пресного ржаного теста, вкуснейшего пока свежий…
Лето не задалось, припасов не сделал? Да в тундре не пропадёшь, прокормит. Нешто куропаток не хватит? Да их и ребятишки несмышлёные силками ловят, и старики со старухами для приработка сотнями берут. Так их в насмешку и зовут — «летучая рыба», хоть сетями лови. Сдал, в кармане копейка!
Комара нет, гнуса нет, оленьи стада далеко, в лесах, в безопасности. Волк зимой в лесу не держится, одни уходят к русским, на Юг, на Терский берег, а те, что остаются, промышляют по мелколесью. К оленям в очередь ходят пастухи, народу много, дело не обременительное. А свои олешки, для разъезда, рядом. Хорошо с оленем, без оленя плохо. Весной мокрота, осенью дождь и слякоть, где пройдёшь, а где и утонешь, а зимой везде дорога.
А главная дорога — в гости! Куда бы ты ни приехал, везде тебе рады, будет для тебя и угол, и стол. И у тебя, сколько бы ни приехало, не будет тесно.
С масляной, с четверга, начинается кыргылы пейве — «гулённый день», весёлый день, долгий день, на оленях катаются, песни поют, и в каждой тупе вечеринки. Умеют веселиться саамы, ни ссор, ни грубого слова, ни обиды. Но люди есть люди, всякое случается, только виноватый сам первым идёт к обиженному, винится перед ним, не видя в том для себя никакого урона. Посерьёзней ссора, оба кланяются друг другу в ноги, вместе помолятся, и снова мир и любовь. Только на праздниках такого не случается, а если и случается, так уж очень редко.
Отгуляли — и за дело. Мужчины отправляются на охоту. Раньше дикого оленя брали, теперь дикого оленя уже нет. Уходят охотники надолго, и на неделю, и на две, и на три. Заложил оленя в кёрежу, и в путь. Умный человек придумал кёрежу. Когда? Да может, тысячу лет назад, а может, и больше. Вроде бы и лодочка на одного человека, с широким, как лыжа, килем и загнутым кверху носом, а она ж и сани. И зимой по снегу и летом и по болотам, и по горам. А соорудил над дощатой спинкой до середины кёрежи навес от непогоды, вот тебе и балок. Сколько сотен вёрст проехал Филиппов в кёрежах, и сам не упомнит, и никто не сосчитает. Олень да собака, вот и вся его компания. Зверь охотника по тундре поводит, поводит, даром шкурку свою не отдаст. Бывает, так с одной шкуркой с охоты и возвращался, а было дело, Филиппов по десять сиводушек брал на капканах, голубых песцов привозил, а раз принёс сорок песцов. После такой добычи уже навсегда за мужиком остается звание — трудник!
Дамы тоже время не теряют, расстилают по полу шкуры, выделывают, кроят одежду, шьют. Только работа эта не в тягость, для себя. Наскучило — нарядилась, как барыня, заложила олешка в нарядную упряжь, и айда по гостям. К подружкам надо? Надо. Сестёр проведать надо? Надо. А к братьям?
Нет, то не пустая езда. Олений след, след от гостевых санок, может быть, и есть тот стежок, что сшивает саамское племя воедино, да так крепко, что и за тысячу лет ничто его не разорвало. Дни тусклые, короткие, да веселье яркое, от всей полноты души, не обременённой грехами зависти, жадности, ревностей и затаённых обид.
Хорошее время — зима! Жаль, быстро проносится. Март ещё зима, но важенки уже повернули на Север, встали во главе стада, повели к морю, где сами в свой час появились на свет, а теперь готовы дать новую жизнь своему потомству.
Весеннее кочевье дело для саама привычное, а уж старику Филиппову, отмеченному званием трудник, прибавилось ещё и звание пастай. Слава богу, было что вспомнить. В весеннюю пору перед отёлом глаз да глаз нужен за оленьим стадом, всё должно быть наготове, чтобы двинуться за ним, когда важенки потянутся к тем местам, где родились сами. Бывает, стадо сорвётся и пошло на север без пастуха. Уводят стадо важенки, у них тяга к родимым местам такой силы, что они всегда идут во главе стада, а быки и хирваса тянутся в арьергарде, как бы для охраны. И когда придут на привычные места вблизи летних пастбищ, оленицы будут держаться в отдельности. У быков к ним никакого интереса, ходят себе без пастухов на воле.
А мужчины ставят важенок на привязь, ухаживают за ними, переставляют на новое место, если выедят ягель, водят на водопой. А потом и принимают телят. Когда матке помощь нужна, тут зовут пастая. Волшебные руки у старика Филиппова, всё знает, может и развернуть оленёночка прямо в утробе.
Третий год остаётся старик Филиппов на погосте, не идёт за стадом, есть кому и помоложе по тундре бегать. Да вот пришлось с места сняться и двинуться в одиночку в неблизкий Мурманск. Хорошие таборки у старика, сам смолил, ходи хоть неделю без просушки, легко ногам и сухо.
Русскому человеку, да и не только русскому, уже не понять, как это можно жить в этих лютых краях чуть не круглый год в вежах, похожих на шалаши, в тупах, похожих на амбары, кочевать по безлюдной тундре? Как это терпеть нескончаемые холода и снежные бури, не видеть солнца чуть ли не полгода, и день и ночь, не покладая рук, поддерживать нелёгким трудом, отбирающим весь запас сил, жизнь своего племени. Тянуть сети из ледяной воды, бегать по тундре и день, и два, а то и неделю, в поисках куда-то запропастившегося оленьего стада. А в стаде ещё и каждый олень с норовом.
Впрочем, любой саамский подросток сумеет поставить оленя в упряжку, у нас же этого не получится, зверь или убежит, а то и наподдаёт рогами от души… Но тяжкие по меркам иных племён условия жизни были той платой, что, не задумываясь, приносили саамы за право не участвовать в жизни, устроенной не ими и не для них. «Вот плата за свободу!» — взовьётся душа, уверовавшая в «свободу», как саам в Мандяш-оленя, но знающая о свободе меньше, чем саам о своём оленьем праотце. Если саамы и были счастливы, то тем счастьем, какого нам уже никогда не добыть.
Саамов, в отличие от цивилизованных граждан, не нужно было уверять в том, что человек человеку друг, товарищ и брат. Не надо было уговаривать, как вот уже две тысячи лет бесплодно уговаривают людей иной породы, возлюбить ближнего как самого себя. И если бы саам Филиппов, Николай Филиппович, 1875 года рождения, образование низшее, не пребывал в неколебимом убеждении в том, что Михайлов, Иван Михайлович, образование неполное среднее, ему друг, товарищ и брат, нуждающийся от него, старика, в какой-то пока ещё не ясной помощи, разве пустился бы он по бездорожью в этакую даль один, без оружия и припаса…
Вот и белая ночь, без света и тьмы, окутала землю.
Много воды весной в тундре. Обходить надо, летом можно пройти и покороче, зимой прямиком, а сейчас выбирай места повыше, по каменистым вершинкам со стелющимися берёзками, брусничником и зарослями вороники. Да весь путь не угадаешь, вот и влетел и раз и два в мочажину, подёрнутую тальником. Не страшно. Нога только на половину провалилась, под верхней водой лёд, который и за лето не растает.
Вспорхнула стая пеночек, перепуганно вереща. Если бы не усталость и не забота, что томила душу старика, он бы рассмеялся. Он всегда смеялся, когда его кто-нибудь боялся. Разве он враг пеночкам? У них — небо, у него — земля, места всем хватит. Остановился, потянул носом воздух, а вздохнуть не мог, и рот открыл, а внутри вдруг тесно стало, некуда воздуху войти. Окинул рассеянным взглядом обмётанных трахомной краснотой глаз молчаливое пространство, словно ждал оттуда ответ, что это вдруг его душит. Молчали невысокие корявые берёзки. Молчали чахлые ёлки на набухшем водой болоте. Пролетела чайка-моевка, жадная и крикливая.
Ей только до своего брюха дело, где ж с ней словом перемолвиться. Похрипел дед на манер оленя, почувствовал, как тонкая струйка холодного воздуха, прорвав невидимую преграду, проникла в грудь. Даже голова закружилась. Не первый раз такое случалось, постоял, чтобы и передохнуть и отдышаться…
Для сокращения пути Филиппов выбрал тропу через Медвежью падь, она хоть и в распадке меж двух сопок, а вода в ней не держится, сбегает. Шёл с надеждой, что косматый на пути не попадётся, вон сколько у него земли кругом, а у Филиппова только тропинка. Увидел выбежавшую на промысел мышь-пеструшку, спинка пёстрая, голова большая. Понимал Филиппов мышь-пеструшку, уважал, — отчаянный зверь! Только покажется, что кто-то хочет напасть, встанет на задние лапки, как медведь, и хватает, хоть человека за ногу, хоть оленя за морду, и бьёт головой, как молотком. Разошлись миром. Старик уже прошёл самое узкое место, сдавленное с двух сторон отвесными каменными обрывами лесистых сопок, когда над ним со скрипучим криком взметнулась стайка полярных крачек. Ясно, что кто-то спугнул этих ровненьких, как веретёнце, птиц с узкой кокетливой чёрной шляпкой на голове, сдвинутой к самому носу, и траурными плерезами на концах маховых перьев узких выгнутых крыльев. Филиппов остановился и услышал дальний хруст тяжёлого зверя, который ни с чем в мире нельзя спутать. Раньше слух у него был такой, что, как говорили, слышит, если облако заденет за луну. Зверя он услышал поздно. Так беззаботно ходит только хозяин. Если бы у Филиппова был нож, без которого саам не выходит из жилища, он чувствовал бы себя спокойно, но вышел он не из жилища, и нож у него отобрали ещё зимой. Он увидел зверя на каменном откосе, где по едва заметному выступу тот шёл по каким-то своим делам. Оба остановились и стали смотреть друг на друга. Мишка взревел, вытянув морду.
«Зачем кричишь?» — с укоризной спросил Филиппов. Чтобы спуститься на тропинку, медведю надо было или скользить вниз метров пять по голой скале, или идти поверху, сопровождая идущего внизу человека, пока не попадётся удобное место для встречи. Медведь был хоть и большой, но в потёртой, свалявшейся в комья бурой шубе, словно она досталась ему даже не от отца, а от деда. Мишка потянул чёрным лоснящимся разломанным пятачком воздух, замотал головой и снова заревел. Надо думать, старик ему не понравился, одежды на нём больше, чем под одеждой еды. Не понравился и мишка Филиппову. Медвежатинка для саама лакомая еда, да что ж с этого, иссохшего за зиму, толку. Это и с молодыми-то зубами, теми, что холостил оленей, он едва ли мог справиться с таким мясом, а на оставшихся корешках можно сжевать только жирную осеннюю медвежатину. Так они и разошлись, недовольные друг другом.
Днём от пригретого снега поднималось марево, пряча солнце за полупрозрачной кисеёй, словно не сверху, а где-то внизу, под землёй, развели тепло и топят снежные залежи.
И голова кружилась, и ноги слабли, и тянуло, тянуло прилечь в снег, в тёплый сугробец, но знал, что надо идти, и шёл уже в какой-то хмельной одури.
Из широкой промоины на озерце, обставленном по берегу скелетами полузасохшего елового подростка, разом, стаей, снялись чайки-поморники, огласив всё вокруг своей скрипучей перебранкой. Когда старик слышал этот царапающий слух крик, на ум приходила одна и та же мысль: «Чем такто всегда тявкать друг на дружку, жили бы порознь, нет, живут вместе, и ругани нет конца. А может, это у них разговор такой, но мыслимо ли, чтобы добрый разговор ухо резал…»
Так и шёл, радуясь первой показавшейся из-под снега камнеломке, огорчаясь птичьими ссорами, благодарил тундру за припасённую для него под снегом ягоду…
И снова валил тяжёлый, мокрый снег, закрывая всё пространство вокруг старика. Чтобы идти без дороги, да ещё и не видя окрестных сопок, и не сбиться с пути, мало полвека потоптать тундру, изъездить её в упряжке, нужен ещё и природный дар, позволяющий птицам лететь в ночи, а жителям пустынь угадывать дорогу среди похожих друг на друга, как волны в море, песчаных барханов.
С увала на увал, с варака на варак, по одному ему ведомым бродам и тропам, питаясь перезимовавшей под снегом брусникой, через три дня Филиппов, Николай Филиппович, 1875 года рождения, дотопал на своих натруженных, чуть согнутых ногах в шумный город Мурманск. И чем ближе подходил Николай Филиппович к городу, тем больше дыма поднималось в небо, тем больше гудков, шипенья паровых кранов в порту и на стройках, железного лязганья и паровозных свистков на разбежавшихся вдоль залива путях. С его-то ухом, способным слышать за версту шорох крыльев гагары, способным не глядя, лишь по плеску, сказать, какая рыба играет, различать все голоса ветра, для него, знавшего смысл каждого звука, здесь было столько звуков бессмысленных и пустых. Он только знал, это стонет железо, это скрипит, изнемогая, дерево, а это кричит рвущийся на волю пар. Каждый звук там, дома, рассказывал, чем живёт тундра. И малый звук мог сказать много, а город только шумел, грохотал, вскрикивал, а чего хотел, куда звал — не говорил.
А ещё эти звуки были похожи на стон, словно город был охвачен какой-то неведомой старику болезнью.
Сначала шум и грохот, а потом ещё и запах еды обрушился на изголодавшегося старика, закружил ему голову. Запах пищи растекался по улицам из магазинов, столовых, из кухонных форточек, из проезжавших саней, развозивших печёный хлеб в деревянных ларях, казалось, весь город ещё и готовится к большому празднику и заготавливает кушанья. Старик глотал пресную, как талая вода, слюну.
Идти мимо рыбного порта, окутавшего, казалось, весь город запахом солёной селёдки, трески, палтуса, пикши, зубатки, идти даже мимо громоздящихся гор пустых бочек, хранящих запах рассола, дух еды, всё равно что идти мимо дома, где праздник и пир, но здесь не тундра, никто не зовёт ковыляющего старика отдохнуть и сесть к огню…
Добрые люди подсказали повстанцу Филиппову, как среди этих бараков, заборов, дымящих труб, скачущих с гремящими повозками лошадей и воющих на подъёмах грузовиков, как, бредя по деревянным панелям вдоль непроезжих пока ещё улиц, найти НКВД. «Зачем они тебе?» — полюбопытствовал очередной прохожий в ответ на вопрос старика. «Мне их не надо, — сказал старик и улыбнулся, от чего смуглое его лицо стало похоже на скомканную маслянистую бумагу. — Мне их не надо. Им меня надо. Михайлову надо».
Но старик жестоко ошибся.
Когда Михайлову по внутреннему телефону доложили, что в бюро пропусков пришёл к нему Филиппов из Ловозера, младший лейтенант без всякого почтения вновь назвал тот же самый адрес, по которому уже отправлял старика по дороге на станцию Оленью. Если бы он знал, что Филиппов сам доберётся до тюрьмы, он бы не вычеркнул его из списка, не порвал бы и не выкинул его «дело», когда сдавал арестантов, доставленных им наконец-то в Мурманск. А теперь что ж, снова здорово? Нет уж, пусть убирается, откуда пришёл.
Военный человек за окошечком в бюро пропусков, с малиновым треугольничком на голубой петлице, не вынимая папиросы изо рта, кренил голову, чтобы дым не попадал в глаза, и, тыркая пером в чернильницу, что-то вписывал в журнал, размером с амбарную книгу. Пухлым немытым телом развалилась на столе книга для учёта мытарств людей свободных, желавших поучаствовать в судьбе тех, кто свободы уже лишился. Воин замер, держа на весу своё чернильное оружие, и смотрел на морщинистое лицо в углублении амбразуры так, словно там был не старик, а старая муха, вознамерившаяся оставить непозволительный след в его амбарной книге. «Филиппов?» — спросил проницательный страж. Старику было приятно, что его узнают даже в Мурманске. «Я Филиппов», — улыбнулся старик. «Николай?»
«Николай», — подтвердил выстоявший долгую очередь странник. «Так вот что, Филиппов… Николай…» — и воин передал распоряжение старшего по званию резко, четко, кратко, но не дословно, только по смыслу, и, не уверенный в том, что старик его поймёт, махнул левой ладонью, как отгоняют докучливую всё-таки муху.
«Куда Михайлов сказал мне идти?» — переспросил Филиппов, щуря глаза на малиновый треугольник в петлице. Лучшей приманки для подлёдной ловли окуня не придумать…
«Отойдите, гражданин, не мешайте работать!» — наконец строго сказал обладатель бесценного малинового треугольничка в петлице.
Действительно, очередь к окошечку была изрядной, работа кипела. До Постановления ЦК ВКП (б) и Совета Народных Комиссаров о прекращении массовых репрессий было ещё целых семь месяцев.

Опубликовано в Лёд и пламень №1, 2013

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Кураев Михаил

Родился в 1939 году в Ленинграде. Прозаик, киносценарист. В 1961 году окончил Ленинградский институт театра, музыки и кинематографии. Более 25 лет работал на киностудии «Ленфильм» в сценарной коллегии как редактор. Дебютировав в 1969 году в качестве сценариста, продолжает работать в этом жанре. По сценариям М. Кураева снято одиннадцать художественных фильмов, в том числе двухсерийный фильм «Сократ» (1991), двенадцатисерийный «Господа присяжные…» (2004), «Петя по дороге в Царствие Небесное» (2009), двадцатисерийный «Раскол» (2011). В 1987 году дебютировал как прозаик повестью «Капитан Дикштейн», опубликованной в журнале «Новый мир». Затем писателем созданы «Ночной дозор», «Маленькая семейная тайна», «Блокада», «Жребий-241», «Путешествие из Ленинграда в Санкт-Петербург» и многие другие произведения. Лауреат премии правительства Санкт-Петербурга, Государственной премии России, литературной премии «Ясная Поляна» за 2010 год в номинации «Современная классика».

Регистрация
Сбросить пароль