Prosodia публикует новую подборку стихотворений Марины Гарбер — поэта с Украины, который преподаёт итальянский в Америке и пишет стихи по-русски. У Гарбер узнаваемый голос, в нём сочетаются сила и иррациональность.
СПРАВКА О ПОЭТЕ. Марина Гарбер — поэт, эссеист Родилась в Киеве, эмигрировала в 1989 году Магистр искусств Член редколлегии «Нового Журнала», член редакции журнала «Интерпоэзия» Поэзия, проза, переводы и критические очерки публиковались в журналах «Звезда», «Знамя», «Иерусалимский журнал», «Интерпоэзия», «Новый журнал», «Лиterraтура», «Урал», «Шо» и других Училась в Италии Автор четырёх книг стихотворений, среди которых «Между тобой и морем» (Нью-Йорк, 2008), «Каждый в своём раю» (М : «Водолей», 2015) Жила в Люксембурге, сейчас преподаёт итальянский язык и культуру в университете Лас-Вегаса, штат Невада, США.
ЧЕМ ЭТО ИНТЕРЕСНО. В стихах Марины Гарбер с первых же строк слышна моторика голоса, энергия самого говорения И ловишь себя на том, что поначалу просто идёшь за этим уверенным страстным голосом, не разбирая, о чём он говорит, — просто заворожённо слушаешь его Далеко не всякие стихи обладают такой способностью А потом начинаешь слышать, что внутри Перед нами опыты метафорического визионерства, в котором перед поэтом предстают даже не столько видения возможного мира, сколько видения возможной точки зрения, которая для поэтического сознания является своеобразным предметом обживания В первом стихотворении обживается позиция Бога, но это такой страстный Бог, что для него вызов — быть поэтом Порой кажется, что это стилистика ролевой лирики, но ни в одном из случаев не получается до конца точно установить, что это за роль Потому что берётся точка пульсации жизни, захватывающая даже «тонкие миры», — и мы некоторое время пребываем в ней.
* * *
Если бы я оказался Богом,
я бы укрылся в глухом, убогом,
пусть облюбованном, не любимом —
так маскируется жизнь в озимом —
месте безлюдном, беспутном, но и
не позабытом мною.
По моему, так сказать, велению
перечеркнули бы дни рождения,
похороны, посиделки, свадьбы —
жизни в черте усадьбы.
Я бы расхаживал, в такт качаясь,
тряс бородой, как Лев Николаич,
жестом отмахиваясь от сада:
яблонь не надо, и птиц не надо!
Вглядывался в горизонт окраин,
сам себе Авель, а также Каин,
пахарь и лодырь, скакун и вожжи,
сам — и спина, и ножик.
Было бы крошечное, с копейку,
солнце в кольце у крыльца: скамейку
шарит-нашарит перекати-море…
Не было счастья — не стало горя,
в тёмном углу от него осталась
лишь паутины завязь.
Плачь в занавеску, в платок нагрудный,
дом! Ибо мной, как известно, трудно
быть, и когда наступает вечер,
просто исчезнуть — легче.
Око за око — так гаснут окна,
как по цепочке. Как одиноко
жить — каменеть, если воды точат
самым надмирным из одиночеств:
там, где, на мой откликаясь голос,
глина вращалась, игла кололась,
нынче гора — вот такого роста!
Это — моё сиротство.
Трудно быть мерой любви в трёхмерном
чёрном раю, и рукой неверной
лапать пустоты, пытаться боком
смерть обогнуть… Коль назвался Богом,
значит, будь током в провóдке — светом
в дальнем окне — поэтом.
* * *
Я ломала шаблон, не топталась в строю
мелких шулеров третьей руки,
на обшарпанных стенах писала «люблю»,
полагая, что это стихи.
Говорила на рыбьем — об лёд — языке,
у барыги брала мумиё
зверослова — и виделось на ярлыке
драгоценное имя моё.
Взгляд вперяя в картонное небо, ждала
не советчика и не врача,
не звонка — но звенела цепочками мгла,
в несвободу меня волоча.
Зарекалась бояться, просить и реветь,
дрессировщицки лязгала: цык!
Кто живёт в теремке? Говорящий медведь,
да и терем — урюпинский цирк.
Но когда вместо зверя, точнее, когда
чудо-юдом с обрубком-хвостом
запирала себя от стыда и труда
в клетке между плечом и ребром,
песнь, медвежью услугу, сваливши в углу
в полный рост и недюжинный вес, —
замечала, что в крытом соломой полу
прорастал замурованный лес:
где клевал водоток, стрекотала ветла,
жёг пунктир в муравьиной черте —
и ответно, отрывисто, жарко росла
дробь рябины в моём животе.
Круглосутка
В первый день, — рассказывала няня, —
Бог придумал лампочку над нами,
и теперь, хоть чумка, хоть чума,
дальний свет мерцает пятиваттно, —
но бессонным было непонятно,
почему вокруг такая тьма?
На второй мы обсуждали хором
радугу над кованым забором,
знать желая, где сидит фазан,
и, плюя на шаткую погоду,
источал придуманную воду
в туалете незакрытый кран.
Нам на третий выпадала суша,
на распевке — яблони и груши,
гроб-сугроб песочницы в саду,
райский сад, — нашёптывала няня, —
ей язвила Яковлева Таня, —
где тот рай в детсадовском аду?
Круглосутка — круглое словечко,
что ни день, то начинай от печки
dance macabre, лови, как вдалеке
сжались водосточные аорты, —
это с третьего да на четвёртый
вспыхивали звёзды в потолке.
Чтобы няня не взяла с поличным,
притворишься карликовым, птичьим,
но лишь — бах! — куранты по башке
в полночь, прокрадёшься, зверь на лапах,
в раздевалку, к шкафчику, где запах
дома утрамбован в вещмешке.
Бог придумал дергача-калитку,
над дорогой золотую рыбку
фонаря во льду, а подо льдом
пресмыкался шестьдесят-помятый —
так с досады начинался пятый:
жаль, что Бог ещё не создал дом.
Дарьиванна, «это праздник, розы
в ванной», но язык ещё не создан,
и мычишь, читая по слогам, —
мыла, мимо, манна, мало, мама,
Волга, Волга, это Кама, Кама, —
позывные дочерей и мам.
Круглосутка — просто единица
времени, в котором мама снится
ночь за ночью, няня, день за днём.
Я хочу быть тоже человеком,
имена давать подземным рекам
и стихам. Куда им — без имён?
Опубликовано в Prosōdia №14, 2021