Максим Шмырёв. РАССКАЗЫ В ЖУРНАЛЕ “ЮНОСТЬ”№1, 2021

МЕДВЕЖИЙ МОНАСТЫРЬ

Аще бо и пойду посреде сени смертныя,
не убоюся зла, яко Ты со мною еси.
Псалтырь

Это был разбойный медведь, медведь-разбойник; когда-то его еще медвежонком взяли из берлоги, а потом водили с собой по Руси забавники-скоморохи, пока не пропали все куда-то, а он долго плутал, пытался было плясать в деревнях, но в него пускали стрелы, и он бежал в лес, где голодал и томился — шутовской медведь, медведь-неумеха.
Ходили слухи, что он перебил в лесу разбойников, которые для смеха напоили его водкой — после этого и начал набеги. Другие считали, что это сам атаман, исчезнувший со своей бандой: переворотились в медведя, волка, лису и сову, рыщут по округе. Медведь грабил курятники, разорял ульи, губил скот. Чтобы умилостивить его, на околицах оставляли дань, а когда в лесу слышался топот и рев, далеко обходили это место: «Атаман пляшет».
…Он шел после очередного грабежа: в курином пуху, в приставших яичных скорлупках, и тут сердце дало перебой. Оно задержалось, и медведь осел на землю, всей грузной тушей, словно бы ножи вонзились в грудь, те самые ножи, что блестели ночью у разбойного костра и миновали его; теперь эти ножи поворачивались, входили глубже: медленно, страшно, все ближе к сердцу. Загудела голова, будто влетели в нее безместные пчелы из разоренных ульев. Медведь заревел, побежал. Колыхнулся подлесок, слетела с ветки и затерялась в кронах деревьев малая птица. Медведь шел, не разбирая дороги. Боль, отпуская ненадолго, усиливалась вновь. Так он и брел, день и ночь, и еще половину дня, пока не вышел на поляну. Это была обычная поляна, возможно, круглее других полян, вокруг шумели дубы. Медведь встал на ней — ножи снова ударили в сердце — и тут, не сразу, после нескольких сердечных перебоев — почуял запах. Пахло медом, ощущалось тепло, даже жар, но какие-то бывшие, минувшие, некогда присутствовавшие тут во всей силе, а теперь оставшиеся: отзвуком, ароматом, дуновением. Медведь опустился на землю. Его нос уткнулся в маленькую дощечку, стоявшую у дерева, с кругом посередине. Дощечка пахла воском, чуялся в ней дальний медовый запах. Медведь провел языком по деревянному краю. Дощечка была теплой, нагретой солнцем. Он прилег рядом, опустил усталую голову. Казалось, что она болела меньше, но шумел в ней пчелиный рой, а стальные лезвия пытались вонзиться глубже, нащупать жилку, которая связывала его с жизнью.
Медведь задремал. Отвесные солнечные лучи сместились к западу, косо ложились на его шкуру.
И — видел он или нет (может, светотень сложилась в образ) — в вечерних сумерках стали видны очертания, нет — сам человек, невысокий, светлый. Медведь дернулся (будто видел его во сне и наяву), но от человека пахло деревом и медом, как от дощечки, возможно, он сам был частью дощечки, самой дощечкой; он подошел (солнечные лучи протянулись дальше) к нему: бурому, жуткому холму. Слетел лист: рука легла на холку. Медведь почуял тепло. И тут же ножи вошли в сердце и пронзили его насквозь. Но медведь не умер. Он увидел себя на дороге — юным медвежонком — вот он идет с людьми, такими веселыми и нестрашными, крутит головой, видит, как из полевой травы поднимаются птицы и летят к синим облакам, и своим звериным чутьем понимает, что будет дождь. Сердце остановилось, и пчелы, гудевшие в его голове, перелетели в него — тут теперь их новый улей, согласно и мирно загудели кровотоком.
А клинки стали апрельскими льдинками: и — туктук-тук, истаяли под весенним солнцем. Звенела капель: радостно стучало сердце.
Медведь крепко проспал всю ночь. Когда он встал, со спины слетел и порхнул под куст желтый лист северной осени. Медведь напился из лужи. Он почувствовал себя одновременно молодым и старым — будто бы прожил сто жизней и родился заново. Мягким звериным шагом отправился к реке, где по воде плыли облака. Ударил лапой, раз, другой, выбил звонкие брызги, серебряную плотву. Что-то упало вниз, расплылось кругами по воде: это железное кольцо, проржавев, истончилось, вывалилось из носа, легло на песчаное дно.
Медведь поселился на круглой поляне. Тут и устроил берлогу. Весной начались дела: рыбалка, потом поспела малина, пошли грибы и орехи. Все навыки словно вернулись сами, из той синей ясной теплоты, которую он запомнил в детстве, только стали по размеру его тяжелого бурого тела.
Однажды он нашел много грибов, сразу не съел, оставил на краю поляны. Увидел, что к ним подбирается белка — облезлая белка, выбравшаяся из какой-то передряги. Он не стал подниматься, так и лежал, наблюдая за ней внимательным глазом, тихо дыша. От дощечки пахло особенно хорошо: словно дальние пчелы принесли в ульи нектар чудесных цветов, может быть, и облаков — цветочных, яблоневых, вишневых — пчелы там тоже собирают с них нектар. На следующее утро белка пришла снова, а потом так и прижилась на дереве возле поляны.
Иногда она тоже подходила к дощечке и сидела перед ней — видимо, чувствовала что-то нужное, свое, понятное только белкам. Медведь ходил на рыбный, грибной и ягодный промысел, и — как-то само собой, помимо его воли — на поляне собралось много зверушек и птиц — больных, слабых и всяких разных, которым тут нашлось место. Медведь привык к ним и даже пытался что-то рассказать на медвежьем языке: о своих скитаниях, о людях, разбоях, о том, как видел он то ли лучик, то ли человека; ревел и бормотал, птицы и звери не понимали его, но и не боялись, сидели вокруг и слушали исповедь, ясную только ему.
Медведь стал часто бродить по лесу. Иногда ему казалось, что рядом с ним движется то ли лучик, то ли человек — идет рядом, положив руку на холку. Он привык к этому и не пытался додумать и понять, что тут к чему. Просто шел, и облака плыли то ему навстречу, а то — и от него, светилась среди листьев малина и ежевика, а грибы поднимали сквозь еловые иглы упругие шляпки. Они выходили на дорогу: куда-то вдаль катилось безместное деревянное колесо, мельница молола облака, гуси на околице старались освоить прусский гусиный шаг, но не выдерживали равнения, разбредались кто куда. Иногда человек (шепотом листьев, ветровым завивом) что-то говорил медведю. И появлялись у девочки на окне коричнево-желтые медовые соты, а купец, проезжая через лихие разбойные места, оставался цел — только слышал вдалеке низкий медвежий рев.
…Был тяжелый, военный год. Люди ушли, оставив обгорелые печи на местах деревень. В лес пришла волчья стая — это была кочующая стая матерых волков, закоренелая в преступлениях и человекоубийстве, спутники степных набегов. И все чаще, обходя лес, медведь наталкивался на обглоданные кости, засохшую кровь. Все больше зверей приходило на круглую поляну, оставаясь там или рядом с ней, пережидая тяжелые времена. Медведь привык к ним и делился заготовленными припасами. Он тоже похудел, высох и стал похож на один из дубов, росших вокруг.
И однажды медведь увидел их — десяток волков, окруживших поляну; они шли спокойно и уверенно: лихая, уверенная в себе, всепобеждающая сила.
Звери собрались в центре поляны, кто мог, вскарабкался наверх. Птица со сломанным крылом прянула за деревянную дощечку. В кронах шумел ветер, деревья качались, словно долго и тревожно били колокола.
Медведь тоже было хотел влезть на дерево: кружилась голова, щемило и быстро стучало сердце.
Но весь малый народ — зайцы-косоглазы, птицы-невелички, еноты-полоскуны — смотрел на него. И он вышел вперед, навстречу волкам.
Ему казалось, что он стал совсем маленьким, словно медвежонок. Но волки увидели другого медведя: перед ними стоял Царь леса в мягком золотом зареве. Его бока вздымались и опускались, он вбирал в себя всю мощь деревьев, рек, звезд. Он стоял: медведь-утес, медведь-скала — словно его пращур в день Творения, огромный и торжественный, он стоял, спокойный — такой, что девочка не испугалась бы покормить его земляникой, грозный: словно отведенный до мыслимого напряжения таран.
Огни волчьих глаз погасли, словно наступило утро, и задули огонь. Больше никто не слышал об этой стае. Вороны галдели между собой, что видели волка, бегущего что есть мочи через поле, но может, это и послышалось белкам, перебиравшим в дупле орехи.
По весне медведь почуял, что жизнь возвращается в эти края. Люди ставили новые избы, звенел и расцветал лес, перекликивались дети, идущие по грибы-ягоды. Он набрал земляники и оставил на куске березовой коры для девочки-синеглазки, которая весь день гонялась за бабочками: подложил ей под ноги, когда она шла домой с тремя ягодками в руке. Принял на поляне новых зверей-странников.
Но его самого уже тянуло отсюда: он знал, что дальние пчелы в дощечке припасли для него соты с малиновым и яблоневым облачным медом; он видел, что круг на дощечке расширился, и теперь это уже не круг, а ворота, в которых стоит большой медведь — может, его пращур, может, мать-медведица, а может, и он сам, еще тут, и уже там; а с ним, с ними — рука на холке, идет человек, движется по дальним холмам луч восходящего солнца.
Однажды утром звери не увидели медведя. Он делся куда-то: сороки обыскали весь лес, но потом разлетелись по своим делам. Внимательный дятел обнаружил, что у поляны появился новый дуб, попытался продолбить его клювом, но в дереве не было жуков, ни одной червоточинки, и он улетел на соседние деревья. Звери и птицы так же жили на поляне, делясь припасами, как завелось при медведе. Стояла у дерева дощечка, алея и золотясь на солнце. И никто не испугался, когда из чащи выбрался ободранный и страшно исхудавший волк, прильнул к дощечке носом, долго и шумно дышал. Он так и остался там: верным сторожем при медвежьем монастыре.

ГОНЕЦ

И даже волк не плох.
Борис Зайцев

Вечером шумело поле, шумела трава, может быть, шел кто-то через него к дальнему дереву, раскинул руки крестообразно, а потом опустил, вниз, на траву, так и шел — к дальним тучам, облакам, где ждала, вечеровала гроза, вот она — молчит, безмолвствует, чтобы утром полыхнуть ярким пламенем. Растягиваются, тянутся длинные тени, закатные крылья — они словно бы запахивают весь этот мир — в тихие крылья тени, в мягкие объятья ночи; и ночь всюду, но в ней тоже движенье, учащенное сердцебиенье — волки выходят на охоту.
…Вниз струился песок, он пытался ловить его языком, но песок набивался в рот, он отфыркивался, мотал головой. Он был серым волчонком, в логове на поляне, где бугрились корни деревьев, возможно, уходящие до самого сердца земли, но его не заботили корни, ведь он был волчонок, не какой-то заяц, петляющий в страхе по полю; он возился и играл, прыгал высоко, почти до солнца, почти до облаков: легок, почти невесом. Он крался к ручью, прыгали и исчезали лягушки, круги шли по воде, он опускал в нее нос, расходилась зыбь, смыкаясь с кругами рыб, ищущих жучков, бьющих хвостами в лесной тишине. Он запомнил подтаявшие сугробы марта, когда солнце поворотилось на весну, и волки, исхудавшие за зиму, мчались по лесу: легкой серой тенью. Тогда он стал частью стаи, молодой стаи — матерые волки погибли в облавах, а теперь облав не было, потому что шла война, через лес двигались обозы, вдаль шли воины, а назад возвращались раненые, некоторые умирали прямо тут, в лесу, и оставались среди деревьев — белыми костяками. Стая была молодой и дерзкой, она резала скот, заходила в деревни. Однажды ночью она задрала маленькую собачку у смешно, пестро одетых людей — скоморохов, — и утром маленькая девочка горько плакала, держа в ладонях окровавленную мордочку. Лес неодобрительно шумел, лес скрипел ветвями и качался, лес не любил жестокость и своеволие — но они бежали через него, молодые и смелые, казалось, что все доступно им, что они и есть настоящие хозяева леса.
Однажды зимой они увидели санный путь и побежали по нему, играя и развлекаясь — они не были голодны, — они бежали по санному пути, а потом их увидел возница и стал что есть мочи настегивать лошадь, но это была слабая старая лошадь, все молодые уже ушли на войну, она бежала, как могла, немощно, по снегу, а волки легко догоняли ее, потом немного отставали и догоняли снова.
Их веселило это — крики возницы, жалкий бег лошади, возможно бы, они отстали, свернули в лес, но азарт погони захватил их, и вот волк вскочил в сани, второй прыгнул на лошадь, остальные за ними.
После человекоубийства мощная жестокая сила словно бы вошла в них, опьянила их: они неслись, лаяли и выли, а над ними мертвенно сияла луна.
Спустя несколько дней стая атаковала обоз, который перегонял скот. Но перегонщики были воинами: из длинных луков они перестреляли почти всех волков: ушел только он один. После этого волк стал одиночкой, холодным беспощадным убийцей. Сила, которая вошла в него, только умножилась, дополнилась хитростью и осторожностью. Его зрение и слух многократно усилились: он слышал, как белки перекатывают в дуплах орехи, как разгораются в небе звезды, как пчелы опускаются на цветы. Он видел, как у лесной реки останавливаются светлые, почти прозрачные всадники, как кони опускают головы, пьют густую, замерзающую воду ноября, он бежал от них в страхе — но на холме останавливался, смотрел, как они разворачивают коней, едут вдаль. Он стал известным в округе, даже знаменитым; им пугали детей, тем более он уже не был серым волком — после налета на обоз он побелел, словно пристали к нему снежинки ноября, словно стал он тенью зимы: холодом, морозом, частью стылых ледяных просторов.
Пришла весна, лето. Волк бежал по лесу — направо была опушка, зеленая, шумящая, его — волка — тянуло туда, но сила — она настоялась, стала крепкой, круто заваренной внутри, — она влекла его в другую сторону, где орешник смыкался зеленой аркой. Он пошел туда. Что-то страшное и сладостное представлялось ему. На тропинке, сразу за зарослями орешника, он увидел девочку. Это была простая девочка с корзинкой, она смотрела в сторону — то ли на белку, взбегавшую по дереву, то ли на колышущийся лист, — но потом повернулась и увидела его. Она не кричала, нет — просто смотрела на волка синими глазами, она подняла корзинку чуть выше, так и стояла — белый сарафан, потом корзинка, потом шляпки грибов, глаза и платок. Волк хотел было убежать, прыгнуть в сторону, затеряться в подлеске. Лес тоже смотрел на него: дуплами, беличьими глазами, огоньками земляники из-под зеленых листьев. Девочка прошептала что-то. Сила, толкавшая его вперед, ослабла, ее почти не было. Волк отступил назад.
И тут ему показалось, что все — эта крошечная девочка, этот лес, даже дупла, даже грибы, — смеется над ним. Он вспомнил, как, отчаянно труся, убегал от обозников, а за ним хрипела и кувыркалась умирающая стая. Он вспомнил, как рванул тулуп возницы, как вырвался клок материи, и ниже, под ним, полилась кровь. И он прыгнул. Разлетелись в разные стороны грибы, белка помчалась вверх по ветвям.
После этого дня он почувствовал, что его нет.
Точнее, он есть, но сила, которая была в нем, теперь поглотила его, это она направляла его, заставляла идти на новые набеги, его — поседевшего как лунь, огромного волка, которого крестьяне считали оборотнем и карой, — но он не был карой, он был страшно одиноким, выжженным изнутри зверем, и каждая жертва, каждая новая жертва скрипела на его зубах так, будто он пожирал свои кости. Жизнь перестала его интересовать, он не видел лета, осени, зимы и весны, он рыскал по лесу, а лес шумел, и ветви отстранялись от него.
Однажды он увидел медленно едущего всадника. В то утро ему было особенно плохо: болели старые раны, а внутри перекувыркивалась жуткая, истончившая его сила. Всадник плохо держался на лошади, он был тяжело ранен, умирал, и лошадь хромала, почти падала — и волку вспомнилась та немощная лошадь, которую они задрали зимой. Всадник упал, чуть позже, чуть дальше, пала лошадь. Он подошел ближе. Ему было не страшно — с силой он позабыл про страх — ему было тревожно, смутно: будто перед бурей ветер треплет деревья. И вдруг он увидел девочку — ту самую девочку, которая стояла возле всадника.
Она стояла так же как раньше, те же синие глаза, только вот сарафан был не белым, а красным, она просто стояла и смотрела на него — ровный свечной огонек посередине леса. Смотрел и волк.
Подошел ближе. Сила в нем тащила его отсюда, скорей, дальше, еще дальше, к тучным стадам, которые будут его — да, все его! Она уводила его, она напрягала все силы и почти добилась своего, добилась бы, если бы волк вдруг не съежился, не стал маленьким — вспомнил себя у корней дерева, когда он прыгал и был почти невесом, жуков и дятла на вершине, вспомнил волков; вспомнил себя и сделал еще шаг вперед. У руки мертвого воина лежала берестяная грамота. То ли девочка протянула ему ее, то ли волк сам понял, что должен взять, — но он зажал бересту в зубах и побежал — куда-то, сам не зная куда. Боль от ран усилилась, она была почти непереносима — его прошлая мощь обратилась в слабость, тянула его к земле, но изнутри поднималась другая сила — он ощущал, предчувствовал это — она поднималась широкой волной, теплотой, светом.
Когда волк выбежал на опушку, то увидел всадника — светлого всадника, который был у реки, но не испугался, а последовал за ним. Был день и вечер; вечером всадники на маленьких степных лошадях пустили в него стрелы, и две попали, торчали в боку и в ноге, но он спешил, чтобы не потерять всадника, он хотел пить, но боялся выпустить бересту из зубов и тыкался носом в замерзшие лужи.
Ночью он сбился с пути, положил бересту у лап, долго и горестно выл, а его былая сила ходила черной тенью, мертвенной рыбой где-то внутри, на глубине. Потом пошел снег, он увидел отпечатки копыт и побежал дальше, бездумно — в село, куда уходил след. На улице люди шарахались, разбегались — быстрые тени: ему казалось, что кругом пляшут всадники на маленьких лошадях и пускают стрелы. Но волк двинулся вперед. Широкая ясная волна, которая поднималась из глубины, плеснула наверх, мертвенная рыба вылетела куда-то, осталась биться среди сырых сугробов. Он бежал, ему казалось, что он молод — в синих, чуть золотых сумерках, по груди хлещет трава, он упоен бегом, прыгает вверх, взлетает: легок, невесом. А где-то впереди стоит девочка — стоит не двигаясь, ясным свечным огоньком пламени, и эта теплота, эта радость — синева ее глаз, которые несут его листом по ветру, все выше, легким дымом — за крыши изб, за верхушки деревьев.
Он бежал по улице — исхудавший, окровавленный волк. Упал в центре села, из пасти выкатилась берестяная грамота. Люди подошли ближе, кто-то прочел, мальчик побежал к городским воротам.
Вскоре из них вышла дружина: копыта коней взрыхлили волчьи следы. Если бы волк еще мог видеть, то он бы разглядел, как к воинам присоединился сияющий всадник — ярким быстрым всполохом, ведущим их к границе.
Город уже не ждал помощи. Несколько гонцов было отправлено, но, видимо, никто не добрался до столицы, не сообщил о набеге. Защитники города дрались у ворот, выбитых тараном, когда дружина князя — со знаменами, трубящими трубами, опущенными копьями, в летящем во все стороны снеге, — вылетела из-за холмов. Бой был жестоким, он шел весь день, он продолжался вечером, и только ночью знамена защитников города и дружины сомкнулись.
Многие воины пали. Внезапно, неожиданно — пораженные стрелой, мечом, — они видели, словно бы их взгляд вдруг обрел резкость, будто бы они прозрели — светлого всадника у хоругви, а за ним, дальше и выше, то ли среди полей, то ли среди облаков — далеких и близких — яркий луч, светлое зарево. Они разжимали руки, отпускали рукояти оставшихся в прежнем мире клинков, смотрели вперед — где их ждала, встречала девочка в алом сарафане, положившая руку на голову огромного белого волка.
…Шумит поле, веет ветер, словно идет кто-то по траве — к высокой березе, а вдалеке собирается гроза. Говорят, давным-давно тут похоронили чудесного волка, и с тех пор грозы обходят стороной это место, и молнии не бьют в одинокое дерево посередине поля.

РЫЖИЙ ОГОНЕК

Это была белка, рыжая белка, и про нее пели дети: «Дуб — как черный уголек, сверху — рыжий огонек», потому что недалеко от дома стоял старый дуб, тяжелый дуб, в который давно попала молния, он обгорел, треснул, но все же откуда-то сбоку пошли зеленые ветви, он снова расцвел, зазеленел, а по нему — прямо в сад — перескакивала белка. Она бегала сюда за орехами — возле дома рос орешник, она срывала орехи и уносила в свой тайный лесной домик, а тут — по саду — быстро скакала и веселила детей, которые смотрели на нее, иногда давали ей орехи, она осторожно брала их и убегала прочь.
Однажды девочка в доме заболела — другие девочки бегали по лестницам и залам, шуршали платьями, а она болела — лежала в комнате и смотрела в окно: то на опадающие листья, то на дожди, то на звезды.
Кто-то в доме решил развлечь ее, сделал ловушку, и когда белка прискакала за орехами, поймал и принес в комнату девочки — белку, запертую в клетку.
Девочка протянула к ней руку, но белка забилась в угол, оскалила зубы — дикий лесной зверек.
Однако со временем она привыкла к этому дому, к его укладу. Люди не замечали, а она замечала — своим острым зрением и слухом — как в ночном доме тихо вздыхали оконные занавески, колеблемые сквозняком, скрипели лестничные перила, как остывали и трещали угли в печи. Белка ощущала, что дом похож на лес, только зачарованный. Дом жил, и крыша поскрипывала, шуршала — словно огромная птица собиралась расправить крылья. В дальней комнате женщина долго молилась, потом выходила в сад с керосиновой лампой, вокруг нее кружились мотыльки — легкие, светлые, будто помянутые души усопших. А утром открывались бутоны цветов, моросил дождь, и пчелы летели между каплями. Может, белка и не обращала особого внимания на окружающие вещи, а просто заинтересовалась девочкой, которая лежала в постели: у нее были рыжие волосы, а веснушки на бледном лице казались звездами, мерцающими сквозь туман.
Когда белка прижилась, ее стали выпускать из клетки: на кровать, на шторы — белка забиралась по ним и прыгала вниз, потом снова наверх, это было такое радостное мельтешение, что девочка смеялась, и ее рыжие волосы разлетались по подушке. Еще девочке читали сказки и истории: каждый вечер. Белка тихо сидела в клетке, слушала.
Возможно, если бы у нее была голова, как у слоненка, и больше ума, она бы запомнила, как корсары зарывали сокровища и поднимали флаги над Карибским морем, как катился клубок за тридевять земель, как потом возвращались — такими же клубками — царства золотое, серебряное и медное. Как мальчик и девочка зашли далеко в лес и, чтобы не заблудиться, бросали на дорогу камушки и хлебные крошки. Возможно, она и запоминала что-то — не рассудочно, не умственно, — самые хорошие и интересные истории входили в ее сердце, беличье быстрое сердце и неслись сквозь него в кровотоке, подобно быстрому колесу.
Девочка уже не вставала, и белка — привыкшая к ней — спала на подушке, около ее рыжих волос.
В один из весенних дней, когда гудели колокола, в комнату вошел седой человек. Он поговорил с девочкой, поднес ложечку к ее губам. Потом взглянул на белку: пристально, добро — словно знал ее. Затем в комнату заходили другие люди, белка боялась их и пряталась в глубине открытой клетки, пока не остались двое — мужчина и женщина у кровати.
Тогда она выскочила и подбежала ближе. Мужчина и женщина плакали, но белка своим острым зрением видела не только их. Она увидела, что стены комнаты раскрылись, и кто-то — огромный, но умалившийся — вошел в нее. Он подошел к кровати и взял девочку — почти прозрачную, невесомую девочку, словно принял в ладони рыжий огонек, который озорно подмигнул белке — искровым всполохом.
Белка сидела у кровати и смотрела, как удаляется он и она: грозовая туча и трепещущая зарница.
Белка жила в доме еще несколько дней. Потом человек вынес клетку во двор и открыл дверцу. Белка немного помедлила, а потом выскочила наружу, забралась на забор, перепрыгнула на дуб и скрылась в лесу. Она долго жила там — в беличьих радостях и печалях, собирая грибы и ягоды, выращивая бельчат. Иногда она прибегала к дому за орехами, порой ей казалось, что рыжая девочка смотрит на нее в окно, она подбегала ближе, но это был просто блик на стекле, солнечный луч, который пронизывал ветшающий дом.
Поздней осенью белка скакала по деревьям домой. Она была довольна собой: дупло было заполнено припасами, и снегопад не пугал ее. «Ау, ау», — кричал кто-то, сначала тихо, потом громче, прямо по дороге. Вскоре белка увидела: у дерева стояли девочка и мальчик, совсем обычные девочка и мальчик, только очень растерянные и испуганные — они потерялись. В руках мальчика было деревянное ружье — возможно, он решил поиграть в охотника, зашел с девочкой в лес (шаг за шагом от опушки) — в поисках драконов или огромных черно-бурых лосей, но потом они потерялись, и вокруг не оказалось ни драконов, ни лосей, а только опадающие листья, медленный снегопад. Белка было побежала дальше, но потом остановилась. Ее сердце застучало чаще, оно становилось шире, горячее — словно бы закрутилось в нем огненное колесо, и белка спрыгнула с дерева на землю перед детьми, побежала вперед — показывая им дорогу к деревне. Но мальчик и девочка не замечали ее. Они устали и проголодались, почти задремали у тяжелых корней — они не обратили внимания на белку, маленький огонек.
Белка скакала по заснеженной земле, лучи солнца освещали ее — она стала рыжей, такой рыжей, какой не была никогда в жизни. И тут этот свет, куцая беличья память, ее быстро стучащее сердечко сложились в решение, и белка поспешила к своему дуплу. Когда она вернулась, дети еще дремали.
Прямо перед ними белка бросила орех, чуть дальше другой, за ним — третий, четвертый, пятый.
Рыжий солнечный луч посветил детям в глаза — они проснулись, стряхнули снег: перед ними была ореховая дорога, дорога, размеченная орешками.
И они пошли по ней: весело, поднимая с земли и разгрызая орехи, подобно маленьким Щелкунчикам, они шли, и лес становился реже, а орехи никак не кончались, иногда среди них попадались сушеные грибы, они решили собрать их — орехи и грибы, угостить родителей, друзей, знакомых: всех, дать им часть этой чудесной дороги! Вскоре они вышли на опушку, увидели деревню и побежали к ее теплым домам.
В лесу шел снег. Белка пыталась найти орехи, которыми она разметила дорогу. Но они никак не находились — большую часть съели или забрали с собой дети, некоторые прикрыл снег. Она нашла только один орех из опустевшего дупла — на всю долгую зиму. Белка взяла его и побежала по тропинке. Если бы у нее было чуть больше ума, она бы поняла, что бежит с единственным орехом навстречу смерти. Но она не знала об этом и просто бежала вперед.
…Тропинка оставалась такой же, но в воздухе что-то менялось, в нем появлялись запахи, вкус — засушенных грибов, цветочный аромат — словно бы снежинки стали пчелами и несли собранный нектар на поляну, которая открылась перед ней. Вокруг этой круглой поляны на ветках деревьев были нанизаны грибы, возле дуба горкой лежали орехи, а у дальнего края, спиной к белке, стоял седой человек, на которого падал вечерний луч солнца. Он обернулся и посмотрел на белку — пристально, добро, словно знал ее.

Опубликовано в Юность №1, 2021

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Шмырёв Максим

Поэт, писатель, историк. Окончил Литературный институт имени Горького, аспирантуру. Имеет ряд публикаций по истории и культуре периода Первой мировой войны, русской и зарубежной литературе. Автор романов «Гавань», «Устье» и «Ключ». Занимается архивными исследованиями по военной истории 1910–1940‑х годов. В сфере интересов — европейская монархическая традиция, правые политические движения и искусство.

Регистрация
Сбросить пароль