Лидия Сычева. РАССКАЗЫ В ЖУРНАЛЕ “БИЙСКИЙ ВЕСТНИК” №3,2019

ПУТЬ СТРЕЛЫ

Зима удалась – снег был везде, белый, свежий. Его вывозили грузовиками, топили в специальных печах, выгребали с улиц скреперами, а он всё равно падал – ровно и нежно. Метели были долгие, мелодичные, иногда в них наступал желанный – для дворников и автомобилистов – перерыв, казалось, что всё – снег на небе закончился, но потом накатывала особая, бездонно-безвременная пора, солнце слабым серебром просвечивало сквозь серую завесу, и снова, закрывая белый свет, деловито летели мелкие бессчетные снежины. Снега было так много, что лыжники, истосковавшись по нему в предыдущие, голые и тёплые зимы, теперь не успевали торить лыжню в парках – это был настоящий снежный потоп.
Продавцы мехов и шуб ликовали – товар наконец-то пошел нарасхват. В моду сразу вошли валенки и угги – финские сапоги из овчины. Крепкие ночные морозы и стылые зимние дни заставили вспомнить здоровую домашнюю пищу – пельмени, борщи с чесноком, квашеную капусту, отварную картошку, тонко нарезанное сало с розовыми прожилками… Зима возвращала к прежней, почти что позабытой русской жизни – сосредоточенно-трудовой и ответственной.
Так миновал январь, наступил февраль. Ваня стоял в храме, в плотной толпе верующих, хор пел положенное по службе, слова сливались в торжественный и грустный плач. От дверей, которые то и дело раскрывались, впуская и выпуская народ, тянуло зябкой стужей, так что между лопатками у Вани стало неуютно-муторно.
Он потихоньку стал продвигаться в глубь храма, вправо от дверей; здесь, у старой тёмной иконы, дружно горели свечи, и ему стало тепло и уютно. Народ стоял плотно, даже перекреститься можно было с трудом; Ваня сначала смотрел на опущенные затылки и платочки, а после – вверх, на роспись свода, где художник в темно-зелённой гамме с примесью коричневого цвета изобразил Св.Иоакима. Дальше виднелся растительно-цветочный  орнамент, архангел Гавриил со сложенными крыльями за плечами, надпись на старославянском «серафимы», другие изображения горних сил.
Хор пел, Ваня думал – душа его была стеснена и смущена. Душа тихо металась: он думал о том, что из тысяч и миллионов людей для поклонения избираются единицы, вот вроде Св. Иоакима. Он думал, как неистребимо желание человека верить – подниматься над телесной и животной природой, искать истину, стремиться к прекрасному и сохранять его. «А вдруг Бога нет? – в очередной раз ужаснулся он. – Вдруг это просто красивая легенда, утешительная сказка?» – эти мысли иногда посещали его, и в такие минуты он пугался, что потеряет веру и что его «духовный дом», выстроенный долгими раздумьями и оплаченный жизненными потерями, в одночасье рухнет.
Но потом он подумал, что все эти метания – лишь кокетство мысли: в храме было так тесно, так по-человечески дружно, что, казалось, для этой мощной совокупной силы нет ничего невозможного.
Бог жил – высокий, непостижимый и неизведанный идеал. Человек искал благодати, это чувство давала только вера, сопричастность неземному и неизведанному, и потому человек упрямо, через сомнения, шел в храм.
Хор пел…
В короткой проповеди священник (Ваня его не видел за колонной) густым и бодрым голосом призвал собравшихся не пытаться постигнуть и объяснить Бога.
«Надо просто верить. А то бывает, что демоны на человека набрасываются и всё идёт прахом – слаба наша природа».
Ваня вышел из храма навстречу летящей карусели снега. За оградой стояли три хорошо укутанные в тёплые одежды и платки тётки с пластиковыми судками для сбора подаяния. Ваня, погруженный в свои мысли, почти миновал их, но после вернулся, бросил мелочь.
Тётки  обрадованно  загалдели.
Ваня двинулся дальше, и взгляд его скользнул по афише с изображением М-ва, известного певца-гомосексуалиста. Рыжая бестия плотоядно, по-лягушачьи, улыбалась, призывая на «шоу». Ваня запнулся у столба с объявлением, потом подошёл ближе, ковырнул афишу, дёрнул, отрывая длинный лоскут. Ещё пара движений, и мерзкая рожа исчезла со столба.
Ваня поискал урну и подчёркнуто аккуратно опустил в неё скомканную бумагу.
«Вот интересно, – размышлял Ваня, – верно ли я поступил с точки зрения образцового христианина? Конечно, нет. Следовало бы не срывать афишу, а помолиться за спасение сей заблудшей души.
Хорошо, что у нас много „неправильных“ верующих», – Ваня усмехнулся. Он поискал взглядом другие объявления – продюсеры не поскупились на рекламу. Утешало то, что некоторые афиши уже были изуродованы непристойными надписями или изорваны.
Дома Ваня пил чай, слушал радио и смотрел в окно. Опять началась метель, и что-то романтическо-возвышенное было в этом бесконечном перемещении снежных частиц в зимней вселенной, и нечто уютно-счастливое он ощущал в неспешных минутах заооконного созерцания, когда вспоминалась прошлая жизнь, минувшие времена, редкие, красочные минуты ликования, восторга… («Восторг любви нас ждёт с тобою, не уходи, не уходи», – даже это всплыло и благородным баритоном пропелось в его памяти.) Сороколетний Ваня, крепкий в плечах, с жилистыми руками, перевитыми усталыми венами, с сединой в потерявших блеск волосах, вдруг понял, что в душе он так и остался восторженным юношей, и это внезапное открытие обескуражило его. Он не знал – радоваться ли ему, грустить? Молодость души – свойство неиспорченной натуры, а может, свидетельство его инфантильности, незрелости?
Ваня сел спиной к окну, обхватил руками горячую чашку. Он вспомнил, сколько им всего упущено в жизни, сколько сделано не так, как следовало бы, и тут же, чтобы не погружаться в самоедство, в «анализ», прибавил громкость радиоприёмника.
Передача его сразу заинтересовала, переключила на новые думы.
Ведущий беседовал с неким профессором Чудаковым, который, торопясь, будто его должны были вот-вот распять, с завываниями, всхлипами и трагическими возвышениями голоса рассуждал о глобалистике. Якобы есть такая наука, весьма полезная человечеству, и он, Чудаков, её апологет.  Мировое  правительство необходимо, оно есть ответ на вызов времени. «Человек проходит несколько стадий развития…
У маленького ребенка отняли игрушку – для него это кошмар, трагедия. У взрослого – иные проблемы… Человечество миновало период детства, когда пребывало в диком состоянии, потом настала эпоха осмысления региональных проблем – в классической Греции и Риме, а во времена великих географических открытий люди осознали, что земля – это шар, так наступила юность земной истории… Мы стремительно приближаемся к цели…»
Ваня представил стрелу, которая, как в сильно замедленной съемке, чуть покачивая длинным телом и подрагивая опереньем, летит к пёстрой, чёрно-белой мишени. Из-за того, что воображение нарисовало ему это движение неспешно, он не мог оценить силу полёта… Ваня качнул головой, стряхивая морок. Чудаков всё вещал, торопливо возвышая голос, когда ведущий пытался вклиниться в беседу.
«Мы стремительно приближаемся к цели, к старости человечества», – подумал Ваня, выключая радио. Он, может быть, яснее других понимал этот путь – Ваня работал программистом и каждый день умножал иной мир, который открывался в цифровых пространствах Сети. Там, в Зазеркалье, множились  и  саморазвивались обманные вселенные, и десятки тысяч первопроходцев виртуальной жизни уже тихо закончили свой путь, навсегда заблудившись в лабиринтах придуманных цивилизаций.
Ваня увлекался, работая с информацией, – он чувствовал себя как рыба в воде, ныряя в пространства виртуальных заморочек.
И всё же иногда на него наваливалась необъяснимая грусть, почти хандра, так, что требовались большие усилия, чтобы вернуть спокойствие и деловитость. Последняя такая замять его закружила вчера – он почти не спал ночь, и утром, благо был выходной, после некоторых раздумий двинулся в церковь.
Религия – тоже, в общем-то, если рассуждать обыденно, есть виртуальная и придуманная реальность. Но она строилась «вручную», без участия цифры, возводилась веками и тысячелетиями с помощью избранных, вроде Св. Иоакима. К тому же, представлялось Ване, «небесный град» возвышался над землёй, устремляясь в космос, а мировая паутина виделась ему неким «подвалом», шахтами-каменоломнями (чуть ли не урановыми рудниками), «нижним» миром, поглощающим человеческие жизни… Настоящий мегаполис был там – в кружении «виртуальных душ», в перемещении по интернетовским супермаркетам и квартирам. Нижний мир мгновенно соединял людей из разных точек планеты, оглушал шумом медиа, поражал обилием досуга – от постановки виртуальной свечи перед цифровой иконой до погружения в разврат, красочный, утончённый.  Там  происходили мгновенные знакомства, назначались свидания, заводились друзья; там искривлялось пространство и время, там проходила его жизнь, и Ваня временами забывал, что это – всего лишь суррогат, обман…

Вчера он наткнулся в Сети на любительское видео, которое вышибло его из колеи. Ролик был самого примитивного свойства: камера  захватывала  интерьер «советской» кухни (в хрущёвке или в малосемейке), на заднем плане виднелось мусорное ведро, на стене висел металлический дуршлаг, с другой стороны пространство было ограничено дверцей холодильника с прикреплёнными на ней магнитами. Через несколько секунд в кадре появился парень в красной футболке, в синих тренировочных штанах и в комнатных тапках на босу ногу, с баяном в руках. Он торопливо устроился на стуле и глухо объявил: «Прощание с родиной, полонез Огинского на кухне».
Музыка зазвучала без всяких пауз. Ваня потом пять или шесть раз просмотрел это видео, выложенное почти год назад двадцатишестилетним жителем города Королёва, – таковы были сведения из аннотации к ролику. Главным было не умение парня играть, не природный слух, не молодая энергия, которую он переливал в инструмент, не он сам (камера показывала лишь инструмент, меха и кнопки, и только иногда в кадре возникал подбородок исполнителя), главным была музыка, которая жила на этой бедной кухне. Музыка звучала в душе этого парня, горела «искрой Божьей», требовала выхода «на люди», говорила в нём помимо его воли. Ваня сразу это почувствовал и ощутил мучительный приступ зависти, который он тотчас же постарался придушить в себе – когда-то он тоже «баловался» гитарой, в молодости был заводилой в рок-группе, но быстро сошел с этого бесперспективного и бедного пути.
Он разволновался, ночью долго перебирал свою жизнь. В ней, если честно, добром вспоминались лишь дни, озаренные вдохновеньем, «Божьей искрой». Это и было счастьем ликующего полёта – безнадежного и неизбежного. В этом, наверное, и была единственная цель его жизни, от которой он так сильно отклонился.
Бог, похоже, не очень сильно натянул тетиву, когда послал Ваню в мир. Жаль… Жаль…
Что же оставалось ему?! Следующий день выдался, наконец, безметельным, морозным и солнечным. Снега широко лежали на небольшом пустыре у речки, блестя богатством покрова, небеса набирали яркой лазури, на ракитах оживлённо чирикали воробьи – в пышных перьевых шубах, шустрые, шумные, заполошные в перелётах. Ваня шагал, снег скрипел под его прочной и крепкой обувью, солнце грело нос и щёки, слепило глаза, и тоска его по капле растворялась в сияющем дне, обманно обещающем счастье.
Мир был красив, вечен и бесконечен.

РЕТРО-МУЗЫКА В РОДНОМ ГОРОДЕ

«Снег кружится, летает, летает…»
Горовцов ужаснулся: тридцать лет прошло с той поры, как он впервые услышал эту мелодию!
Целая эпоха.
Пела пожилая женщина. (Сам-то Горовцов не чувствовал себя немолодым. Он видел себя всё тем же востроглазым юношей 17-ти лет, перед которым распахнут весь мир, и ужасно было теперь думать, сколько чудесного и значительного уже не осуществится! Сколько хороших книг не прочитает. Сколько женщин не поцелует. Сколько не увидит красивых стран, городов.)
«Ах, если бы у меня была ещё одна жизнь!»
Жил Горовцов как перекати-поле, легко, а всё-таки вернулся домой, в небольшой городишко.
Он поискал в ночной темноте, украшенной новогодними рекламами и огнями, памятник Ленину и… не нашёл. «Снесли!» – грустно подумал он. Не из-за любви к Ленину, конечно, он грустил, а из-за любви к прошлому, сосредоточенному в скудном наборе впечатлений юности. Правда, они, в отличие от нынешних, были глубокими и яркими.
На площади встречали Новый год. Толпа окружила высокую елку, унизанную тусклыми, будто никелированными, шарами и нитками электрических гирлянд; на ярко освещенном помосте веселили народ самодеятельные артисты.
Люди вокруг Горовцова стояли усталые, с тяжелыми лицами. Они были хорошо, добротно и даже богато одеты. Каждый человек поодиночке смотрелся нормально, но в целом собрание вызывало фантастическое чувство. Собрание чопорных учителей, пышных домохозяек, офисных девушек в лохматых мехах, мрачных мужиков в грубых ботинках, лавочников в норковых шапках, чиновников в мешковатых дублёнках, принаряженных старух в пуховых платках…
Ночь усилила чувство неприкаянности,  вдруг  охватившее Горовцова.
«Какие странные люди!» – с грустью подумал он. Эти грубые лица были ему теперь чужими, словно он залетел сюда с другой планеты. Да и самих собравшихся, казалось, ничто не объединяет, кроме места жительства. Видно было, что жилось им тяжело, что всякая материальная радость даётся с немалым трудом и что никаких перемен к лучшему не предвидится. Люди знали, что в новогоднюю ночь следует веселиться (таков обычай!), и очередное «задание» тяжкой печатью лежало на них.
«А чему радоваться?!» Ещё один год жизни прошёл? Что тут за счастье?! И будет ли прожит без потерь год наступающий? Без скорбей и бед?! Тяжелая мысль давила на людей, пытавшихся погрузиться в беспечный мир праздника.
Но… не получалось.
Горовцов подумал, что все они похожи на мореплавателей, потерпевших крушение и спасшихся на необитаемом острове. А вокруг – бушующая стихия, и только они, в ночи, цепляются за кусочек суши.
И радоваться можно одному – продлению страданий в земной юдоли.
Они, его земляки, находят, во что верить, как обманывался в свои семнадцать Горовцов, отправляясь в путь из родного города. Без ясной цели. Ни на что не надеясь, но с глубочайшим доверием к жизни! Может, он был не прав, вверяя судьбу случаю?! Или в этом и заключалась мудрость: в надежде на чудо жизни, на встречу, меняющую всё к лучшему?!..
«Снег кружится, летает, летает…» – рефреном звучала музыка, касаясь идеальных, так редко затрагиваемых, струн в его душе.
Он слушал представление с огромным вниманием. Будь Горовцов сейчас в Венской опере, он, может, был бы более рассеян. Он пробрался поближе к гремящим колонкам, чтобы лучше видеть.
На сцену вышла женщина в норковой шубе, с пышной прической, самоуверенным лицом.
Потом выступал немолодой мужчина в высокой, чуть ли не в полметра,  шапке  (стилизованный костюм боярина), была и русская красавица в павлопосадском платке с кистями, были две немолодые, но стройные Снегурочки с желтыми искусственными косами.
Всё  напоминало  грустную сказку в этот быстро бегущий, хлопотливый вечер.
«Потолок ледяной, дверь скрипучая…» – надрывались колонки.
«Синий-синий иней сел на провода…» – притоптывал на сцене жизнерадостный дуэт.
«Ой, снег, снежок, белая метелица…» – задорно и высоко пела русская красавица с круглым румянцем на щеках.
Но никакого снега не было.
Грустные серые окрестности тонули в ночи за пределами центральной площади. Тяжелое свинцовое небо нависало над головой. И на душе было серо, муторно – Горовцов не понимал, почему.
У сцены образовался небольшой пятачок, здесь пытались пуститься в пляс дети, они прыгали вокруг старушки в вытертой ветхой дублёнке, пуховом платке, сапогах-дутиках. Может, она весь год ждала этого часа? Может, уже и рюмочку пропустила? Небось, в молодости была певуньей и заводилой. А сейчас – только остатки прежнего лада. Но попытка веселья всё равно получалось у неё лучше, бодрей, чем у оцепеневшей, настороженной толпы.
«Вот и я, как эта старуха, – усмехнулся Горовцов. – Всё пытаюсь бодриться, воображаю себя юношей».
Некрасивый, невысокий мужичок кружился в танце, держа на руках дочку – большую девочку, лет шести, наверное. А она не радовалась, белое лицо её оставалось безучастным. («Стесняется», – догадался Горовцов.) Подвыпивший отец, напротив, ликовал: очень ему, видно, хотелось похвастать пригожей дочерью-красавицей.
Табло на здании универмага пульсировало зелёными огнями:
«До Нового года осталось 4 часа 48 минут».
Поодаль, на Аллее Славы, молодежь  украдкой  распивала спиртное. Но и здесь веселье было показным, натужным. Впереди – долгая жизнь, и они, эти провинциальные парни, не знали и не понимали, как устроить её правильно. Они были нарочито грубы, будто говорили всем: «А мы ничего не боимся!» И в соединении застывших гранитных бюстов героев на аллее со страдающими, искаженными лицами молодых людей рождалась больная, сюрреалистическая реальность.
«Неужели в семнадцать я тоже был мрачен и растерян?» – попытался вспомнить Горовцов.
Нет, всё было по-другому!
Падал снег, молодую кровь его волновала любовь – первая, самоотверженная и чистая. Не к чернявой девочке Лере – к ней была симпатия, расположение, а к волшебству новогодней ночи, к снегу (пушистые сугробы укутали городишко, превратив его в сказочный дворец), к жизни вообще. Всё тогда радовало Горовцова: болгарское вино «Медвежья кровь» – красное и тягучее, лимонад «Дюшес» с пузатыми грушами на этикетке, магнитофон с музыкой «Пинк Флойд», поздний рейс автобуса, когда в просторном салоне, яркожелтом, светящемся, только сонная, усталая кондукторша.
Неужели это ностальгия? Или, действительно, жизнь потеряла вкус?!
Всё нынче есть, всё, кроме радости! А так, пожалуйста, в магазинах – полно еды (раньше, бывало, «достать» банку кофе – удача!); горы тряпья – из любых стран (унизительное добывание джинсов Горовцову до сих вспоминать неприятно; и, кстати, когда джинсы стали доступны, он возненавидел их, полностью вывел из гардероба); техника – на любой вкус, вон, даже у пенсионеров мобильники. Для души церковь восстановили – выселили хлебный магазин, достроили купол.
Ну, Горовцов, что тебя нудит, что – не так?
«А  может,  моё  нынешнее состояние и есть нормальное ощущение жизни, а прежнее, молодое, – ложное? – растревожился он. – С чего я решил, что радость и счастье – спутники человечества?!
Наоборот, это редчайшие подарки, до которых надо дорасти, и просто так они не даются».
Он вслушивался в то, что пели на сцене: сборная солянка из старых советских хитов («у леса на опушке, живёт зима в избушке…») с лёгким вкраплением народности («валенки, валенки…»). Наконец самодеятельность добралась до современности – зазвучали произведения о «раскрепощенной» любви. В песнях было что-то ненатуральное, бесстыдно-ложное – и в словах, и в музыке, и даже в гримасах исполнителей, пытающихся придать греху ореол романтики.
«Значит, идея «частной жизни» возобладала», – усмехнулся Горовцов. И теперь растерянный народ ищет себя – в новых песнях, в общих праздниках.
Мучительный концерт закончился внезапно – «упала» фонограмма. Напрасно осанистый Дед Мороз и две молодящиеся Снегурочки кричали в микрофон – усилители только шипели. Действо спас фейерверк: в тёмном небе расцвели фантастические астры и васильки.
Тут и там салют дополняло уханье хлопушек, пьяные крики «С Новым годом!», взрывы петард.
Толпа задвигалась, заколыхалась, расползаясь к краям площади, где из палаток вился шашлычный дым. Резко запахло жареным мясом, горелым луком. Загудели, засигналили на дороге авто, навязчиво, вразнобой звенели мобильные телефоны.
«На выпавший, на белый…» – снова зазвучало в памяти Горовцова ужасающей, безнадёжной строкой.
«Да ведь жизнь прошла!..» – вдруг ясно и чётко понял он, так отчётливо, будто завтра ему навсегда уезжать туда, откуда не возвращаются.
Нет прежней страны, в которой он родился, да что там – климат на Земле изменился!.. А он – остался прежним Саней, ранимым и доверчивым.
«Как странно, – думал Горовцов. – Почему же я понял это только здесь, на площади? Не из умных книг, не у собора Святого Петра?..»
Он словно вернулся к точке отсчёта жизни, он будто бы мог начать всё сначала и совершить, наконец, то, для чего был рождён.
А над полупустой площадью летела из динамиков ретро-музыка:
«Снег кружится, летает, летает…»

БЕЛЫЙ ЦВЕТ

Василиса  проснулась, открыла глаза и ахнула: сквозь лёгкий тюль окошка видно, как кружатся редкие, круглые снежинки. «Заморозки! – пронзил её ужас. – В начале мая!»
В один миг она приникла к стеклу. И рассмеялась: это был не снег, а белый цвет – с яблонь, груш, вишен. Лепестки усыпали землю в палисаднике и всё летели, кружась, бело-розовые.
«Какая же я счастливая! Неужели ничего когда-то не будет: меня, вишнёвого цвета, моей любви?!..»
Она сидела на остановке среди старух, потом ехала с ними автобусе. Василиса выбралась на рынок купить продуктов и нахватала вроде всего понемногу, но сумки получились неподъёмными.
Старухи вышли из церкви.
Нарядные, оживлённые, в белых платочках, в новых юбках и кофтах, они были освещены радостью праздника, но говорили негромко, деликатно. Они будто только что узнали тайну жизни и теперь, ликуя и скромничая, несли её.
Василиса вглядывалась в их лица, слушала простые разговоры.
И думала: «Неужели у каждой из них – душа 17-летней девушки?!..
А накануне все кричали «Христос Воскресе!», были добрыми, предупредительными. Мужики – в новых, редко надеваемых костюмах, и оттого, что эта одежда им непривычна, что она их сковывала, мужики вели себя по-другому, не так, как всегда, сдержанно курили у ворот кладбища и говорили негромко.
Жены их были с высокими причёсками, сильно накрашенные, в вечерних платьях, на шпильках, как будто нарядились в театр или на свадьбу; малые дети, тихие, с испуганными личиками, цеплялись за материнские юбки, страшась большого стечения торжественного народа. Могилы стояли весёлые, нарядные, как цветочные клумбы;  аккуратные  холмики были любовно присыпаны оранжевым песком, украшены пышными искусственными венками, букетами из пластиковых роз, ромашек, сиреней.
Между могил шныряли с пакетами ловкие мальчишки, собирали «поминание» – крашенные яйца, конфеты, пирожки, хвастаясь друг перед другом добычей. На входе певчие затянули раздольное, на голоса, прославление Воскресению Христову. В углу кладбища толпа чёрных, некрасивых цыган – грузные мужики в атласных рубахах, бабы с золотыми зубами – сгрудилась вокруг стола со снедью. Они, гомоня, пили и закусывали.
–…А бабушка, тебе она, получается, прабабушка, лечить умела, к ней люди ходили. – Василиса с племянником Игорьком стояла у пары простых могил с чёрными фигурными металлическими крестами. – Лечила молитвой, заговором. От испуга, от болезней нервных. Один раз я слышала – за занавеской сидела, как пришел мужчина и так просил, так умолял её, чтобы она приворожила девушку! «Я всё отдам, что у меня есть, лишь бы она была моя». Бабушка отказалась: «Це не Божье дело.
Люди должны по согласию сходиться. Я тебя могу полечить от тоски, чтобы ты о ней больше не думал». Не знаю, чем дело кончилось, но такой разговор я слышала. А дед Иван, твой прадед, суровый был! Не любил болтовни. Он дошел до Берлина и расписался на рейхстаге. Есть фотография: он с бойцами, а на стене крупно – «Иван».
– Василиса, это кто ж с тобой, не ли Васи сын? – Ольга Казачкова, троюродная, подошла к ним с кумой Галиной.
– Да! Приехал с Калуги погостить.
– Ой, парень какой славный!
А работаешь где? На заводе? Неженатый пока? А невеста есть?
Если нету, мы тебе в Лазоревке найдем, девки у нас – красавицы…
– Дедушка, мы с тётей Василисой сегодня были на кладбище, и я, можно сказать, увидел свои истоки, – говорил Игорёк после праздничного обеда, за чаем с куличом.
– А пра-прадедушки Михаила где могила?
– Там же, но теперь не найдёшь.
В войну кресты на дрова ломали.
Зимы были страсть холодные, – объясняет дед Петро.
Игорёк-уголёк – так зовёт племянника Василиса. Черноглазый, черноволосый,  белая  футболка ему к лицу. «Эх, Вася», – вздыхает она, вспоминая погибшего брата.
Вырос парень без отца, некуда ему голову преклонить!
– Я, дедушка, считаю, что сначала надо образование получить, жильём обзавестись, а потом жениться, – рассуждает Игорёк.
Но уверенности в его голосе нет, он как бы «советуется».
– А чё ж, невеста есть? – вкрадчиво спрашивает дед.
Игорёк мнется, потом, посматривая на Василису, бухает:
– Есть, но она сильно молодая, ей 18 только!
– Учится где?
– В колледже медицинском, на фельдшера. Вот, – Игорек показывает на экране телефона фото белокурой девушки со строгим, волевым лицом.
Василиса с отцом по очереди рассматривают невесту.
– Пойдёт, – выносит вердикт дед Петро.
– Такая спуску не даст, – смеется Василиса.
– Да, – соглашается Игорек, и видно, что ему нравится, что «не будут давать спуску». – Но жениться… – Он морщит лоб. – Я не знаю… Это дело такое… Это…
– Хуже, чем ипотека! – подсказывает Василиса.
– Именно! – с жаром восклицает Игорек. – На всю жизнь! Вы подумайте только! – он машет руками, глаза его, опушенные длинными, как у девушки, ресницами, влажно блестят.
– Вот тебе сейчас 26 лет, – рассуждает дед Петро. – И ты собрался учиться, жильё зарабатывать. А когда ж ты жениться собираешься?
– Дедушка, по-другому не получается! – объясняет Игорек.
– Потребности, знаете, какие сейчас у молодёжи? И одеться надо, и отдохнуть культурно. А зарплата на заводе заморозилась. А тут ещё ипотека…
Дед Петро смотрит на внука со снисходительным прищуром.
– Да? У нас сосед, тоже Игорем звать, – он показывает в окно на соседний дом, – старше тебя на год. Неделю назад третий раз женился! И в каждой семье – по дитю! Во как! Дед с бабкой не успевают за него алименты платить! Они ж уморились от его жен! – и дед Петро заразительно хихикает, машет рукой. – Привыкнут к одной – он её уже к матери отвез, другую взял. Ну всё, мол, эта любовь настоящая, машину лентами убрал, повез в загс новую бабу, пожили-пожили,  дитя  родили, опять не так! И со всеми, заметь, под запись идёт. По закону!
– Вообще, Игорь – парень хороший, работящий, – вступается за соседа Василиса. – Не везет ему в семейной жизни.
– Дедушка, а как ты женился на бабушке?
«А правда, как?» – и Василиса с удивлением вспомнила, что мама никогда не рассказывала ни про свадьбу, ни про ухаживания отца.
– Я пришел из армии, и Марию один раз увидал – на улице. И так она мне понравилась!.. Узнал, чья. Пошел к деду Ивану. Говорю: отдай за меня дочь! Он: бери Зинаиду, старшую. Нельзя дорогу перебивать. А я: не хочу! Мне Мария нравится! Ну, и дело ничем кончилось.
А потом я уехал на Урал и вызвал Марию письмом. На станции встретил её на машине-полуторке, с шофёром. Приехали на квартиру, я водителя угостил, он с нами пообедал, выпил. Вот и вся свадьба – три человека! И ничего, прожили вместе 52 года. Такто, – дед Петро хлопнул широкой ладонью по столу. – Ты вот что, Игорь. Я тебе дал денег, на хороший костюм хватит, на застолье.
Есть невеста, говори: выходи за меня замуж! Согласна – хорошо, нет – до свиданья. Другую найдём, ещё лучше. А то будут они хороводиться: когда-то он выучится, заработает… А жить когда?!..
Ранним, зябким и ясным утром провожала Василиса племянника на автобус. Вышли на остановку заранее, ждали. Игорь то хмурился, то улыбался.
– Как спалось на новом месте? – спросила Василиса, чтобы что-то спросить (всё уже переговорено).
– Ой, тётя Василиса! Мне такой сон был! Я вот думаю, к чему? Будто я иду с девушкой, с Мариной – я вам её показывал – по дороге.
А вокруг поля, село или деревня внизу, домики видны. А на холме, вдалеке – белая церковь. И я ей показываю – нам туда. К чему бы это?
– Не знаю, – смеется Василиса.
– Может, к венчанию? Сон хороший, сладкий?
– Да, очень!
Через два дня и Василиса уезжала домой из родительского дома. За утренним чаем слушала отца, который обещал бодриться, беречь себя и наказывал ей «поменьше работать».
– А то, может, бросишь город?
И – домой?!.. – со слабой надеждой говорил он.
Она только головой качала.
Отец утешал и себя, и её:
– А всё равно, видишь, я дом сохраняю, и много народу вокруг меня кормится. Приедут внучата, я им деньжат скоплю, и они знают: хоть сколько-то, а дед поможет.
– Да.
Уже облетел белый цвет с яблонь, и только черемуха, мамино любимое дерево, стояло белоебелое, как невеста.
…Василиса ехала в автобусе, потом в поезде, в метро, опять в автобусе, и всё ей виделась эта черемуха, чудился душный аромат, и глаза её влажнели.
Далеко, в белых цветущих садах, жила теперь её мама. И всё это – и прошлая жизнь, и нынешняя, как-то были связаны, всё росло одно из другого, рождалось, умирало и снова возвращалось, и казалось, что жизни не будет конца, и хотелось верить в это, хотя, наверное, это был обман, но такой сладкий, как бывает в мечтах и надеждах.

В ДОЖДЬ

–Погода  отвратительная, – говорила старшая сестра. Она была настроена решительно, но растворимый кофе в фаянсовой чашке размешивала бережно, аккуратно, боясь расплескать напиток.
Оля любила эту чашку – голубые колокольчики на толстостенных боках, ручка – крендельком, и радовалась, что сестра выбрала именно её.
Весь день, с утра, без перерывов, на улице шел дождь, упорно, бодро, будто выполнял чьё-то задание, и потому не мог остановиться на полпути. Дождь был осенний, серый, тёплый, а день – безветренный, влажно-туманный.
Дали были закрыты дождевыми завесами, они шли уступами от неба до земли, и казалось, что весь мир помещен в огромный дождевой дворец, в котором открываются всё новые и новые залы.
В Ялте, наверное, было солнечно и ясно, там аквамариновая волна, нагретая галька и раздольный полёт чаек, в деревенской России бабье лето – с танцующими паутинками, с рыжими косогорами и валками соломы на полях, а здесь, в Москве, дождливый день – с красными, будто обожжёнными, кленовыми листьями на тротуаре, с тёмно-зеленой ивой под окном, с тяжелым веером серых брызг на дороге, с набрякшими зонтами на бульваре – они, как грибы, возникали то тут, то там. Но прохожих немного – день выходной, а куда ж идти в такой дождь?!..
Оля хлопотала на кухне. Она любила сестру, но скрывала нежность напускной беспечностью, боясь расстрогать её своей чувствительностью. «Какой чудесный день! – думала она. – Мы вместе.
Это такая редкость!.. Мы в тепле, уюте, пьём чай с булками и с повидлом из яблок. (Варенье привезла сестра.) А яблоки собраны у родного дома. Это же совсем другие яблоки, немагазинные. Редкий промежуток, когда наши близкие живы и здоровы, и мы говорим не про их болезни и скорби, а про всякие пустяки. Боже! Какое же это счастье – длинный дождливый день!.. Да ведь такого дня я и припомнить не могу, если честно!..»
Но вслух она сказала другое:
– А я люблю такую погоду. Под неё хорошо думается, особенно в деревне, если, конечно, срочная работа сделана до дождя и тебя не тревожит ни сено, ни огород, ни крыша на сарае. Хорошо тогда смотреть в окошко, в палисадник с фиолетовыми астрами, хорошо думать, отвлекаясь от зачитанной старой книги, хорошо вспоминать прошлое, счастливые мгновения (как здорово, что они были, никто их у тебя уже не отнимет!) и надеяться на чудесное…
Мысленно она добавила: «Надеяться, даже если жить осталось совсем немного. И встречать каждый день, как великое счастье!»
По выражению лица Оля увидела, что её рассуждения кажутся сестре странными, если не глупыми, и поспешила переменить тему:
– А где твой кожаный плащ?
– Висит. Иногда я его ношу, но вообще он мне надоел.
И Оля тотчас вспомнила другую осень. Стояла несусветная грязь, с низкого неба шла противная морось. Сестра провожала её на автостанцию. Оля уезжала на междугородном автобусе в Москву. У неё тогда была интересная работа, кипучая жизнь, загранкомандировки, а сестра оставалась в провинции, среди грубого быта, скуки, связанная родственными обязательствами… Оля, глядя из окна автобуса на одинокую фигуру в кожаном плаще, не смогла сдержать слёз – сердце её защемило. И, каждый раз, возвращаясь к этому воспоминанию, она испытывала перед сестрой чувство вины.
После чая, невзирая на дождь, они пошли по магазинам – сестра хотела купить что-то потеплее, чем лёгкая куртка, что была на ней.
Они перемерили кучу пальто.
Ничего не подходило – одни были малы, другие велики, третьи – коротки, четвертые – не по фигуре, пятые – не того цвета. Обошли три магазина, вымокли, хотя всё время были под зонтами.
Обе измучились, устали. Надо было возвращаться домой, собираться на поезд.
И всё равно Оля была счастлива. Её казалось, что звучит симфония дождя, что в величественном дворце природы играет великий пианист – Лист, например; и оттого, что слышит всемирную мелодию, она сопричастна её минору, и так по-хорошему сентиментально было у неё на душе, так неповторимо!
«Никогда,  никогда  больше в моей жизни не будет такого дождя!..»
Сестре же она говорила другое:
– Послушай, у Веры (дочери) целый гардероб вещей, которые она не носит. Давай посмотрим, может, что-то подойдет. Не хочу, чтобы в дождь ты мёрзла.
– Да-да, – соглашалась сестра.
Но ей непременно хотелось купить сегодня что-то новое – раз уж вышли по магазинам в такой дождь. Сестра выбрала шляпу – вишнёвую, классической формы, из отличного фетра и, на удивление, очень дешевую.
Оля из солидарности купила модную кепку и тоже почти даром.
Они смотрели в тонированное зеркало, подсвеченное с боков.
Покупки их обновили – сёстры походили на удачливых авантюристок.
– Ну вот мы и в Париже! – смеялась Оля, убирая чёлку под козырёк кепки.
Сестра загадочно улыбалась – она заразилась её настроением.
И снова шёл дождь, вода струилась по тротуарам, в потоке кружились лимонные и багряные лодочки облетевших листьев, и терпко пахло дубовой корой, когда они шли через маленький старый парк, и непонятно было, что сейчас – день или вечер? – от долгого дождя затуманилось небо, сумрачные тучи скрыли солнце.
Они купили колечко пахучей белорусской колбасы. И снова сидели на тесной кухне, обсуждали погоду, детей и будущее.
– Зачем столько тряпок? – ахала сестра, перебирая вещи племянницы «на отдачу».
– Страсть это, – отвечала Оля.
– Кто-то собирает деньги, кто-то – одежду. Люди пьют, курят, обжорствуют или, наоборот, служат «культу тела». Страсти маскируют… – она хотела сказать «ужас жизни», но смягчила, – смыслы бытия.
Несколько недель назад, проснувшись рано утром, она долго лежала в постели (был выходной), перебирая дела предстоящего дня.
И вдруг почувствовала, как от неё будто «отодвинулось» прежнее. Это было похоже, как если бы на реке начался ледоход. Огорошенная, Оля схватилась, села на постель. Словно граница пролегла для неё, и прежние, «уплывающие» желания показались обманными, призрачными. Она ощутила укол грусти – будто в этот миг что-то безвозвратно потеряла, утратила в себе.
А сестра рассуждала:
– Я Арише (дочери) говорю: тебе тётя Оля отдает свою кухню. Ну возьми ты эти шкафчики!
На первый случай! Какая разница, что там у тебя в новостройке будет висеть?! Выкинешь потом или таджикам отдашь. Нормальная кухня, – сестра показывала на шкафчики рукой.
– Да, – соглашалась Оля.
– А она мне говорит: «Я сама знаю, как мне поступать и что брать!» Вот ты можешь представить, чтобы мне мать что-то говорила, а я не сделала?!
«Интересно, – думала Оля, – нравится ли маме такая погода?
Видит ли она нас сейчас оттуда, из другого мира? Как мы чай-кофе пьём?»
Сестра наставляла:
– Ты меня не провожай, опять под дождь, промокнешь, время потеряешь.
– Ничего не потеряю, – смеялась Оля. – Может, мне за эти два часа – до вокзала и обратно – потом там побольше начислят, – она кивнула на потолок.
И на вокзале шел дождь, встрёпанные, как воробьи, пассажиры прятались под навес над перроном. По-деревенски пахло угольным дымом – он вился над мокрой спиной длинного состава; нарядные и торжественные проводники в синих плащ-накидках проверяли билеты.
Они прошли внутрь вагона, в темноте нашли 15-е место, сели.
Сестра уже мысленно была в пути и как бы «отъединилась» от Оли.
Новая вишнёвая шляпа грустно лежала на столе.
– Возьми себе, – сказала сестра.
– Куда я её буду носить в деревне?
В куриный сарай, что ли?!
– Нет, – отказалась Оля. – Будешь смотреть на неё, вспоминать Москву.
Домой она возвращалась в холодных сумерках. Дождь прошел. Золотыми свечами отражались на влажных тротуарах фонари. Медленно, как единый организм, двигался плотный поток машин по шоссе, весь прошитый тревожно-кровавым пунктиром стоп-сигналов. И, скрытое от всех, мерно стучало её тревожное сердце, запечатлевшее дождливый день той счастливой осени.

Опубликовано в Бийский вестник №3, 2019

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Сычева Лидия

Родилась в 1966 году в Воронежской области. Окончила исторический факультет Воронежского пединститута и Литературный институт. Работала преподавателем, журналистом. Автор нескольких книг прозы и публицистики. Главный редактор интернет-журнала «МОЛОКО» («Молодое око»). Живет в Москве.

Регистрация
Сбросить пароль