Леонид Ильичев. ПО МАРШРУТУ ВОСЬМЕРКИ

Открытие мира

Мне три года и три дня, и это первое воспоминание хранится в моей памяти до сих пор. Мы живем с родителями, братом и домработницей на Моховой, в коммунальной квартире. Слева дом писателя Гончарова, с его тремя романами на «О», справа – композитора Даргомыжского, с оперой «Русалка», сзади – Фонтанка и Летний сад – привычная картина мира.
Мы с няней идем вперед, к Цирку, к улице Белинского, мимо ТЮЗа – бывшего Тенишевского училища (привет Мандельштаму и Набокову). Идем рядом, но когда у заброшенной церкви я вижу толпу, няня хватает меня за руку. Высоко на доме напротив, через улицу, большая черная тарелка радио вещает тяжелым голосом диктора. Оглядываюсь вокруг и вижу: многие женщины плачут, а немногие мужчины – без шапок. Шапку я снимать не хочу, но думаю: «Надо заплакать на всякий случай», – и плачу. Происходит это, как я позже определяю, 6 марта 1953 года. Умер Сталин.
Похоже, я уже знаю, от кого зависит наша жизнь, потому что второе воспоминание такое: лето, старший на девять лет брат стоит возле газетного щита, я – рядом. Щит большой, на нем должны уместиться восемь полос газеты «Правда». Брат смотрит на фотографию человека в пенсне, это Берия, большой вождь. Третье воспоминание: мне уже ближе к четырем, зима, холодно, снова щит с газетами, брат читает и говорит: «Берия расстрелян как английский шпион», а я вспоминаю прежнюю фотографию, лицо в пенсне, и и удивляюсь: почему шпион. Я знаю про Англию, там живет бабушкина сестра.
Потом — провал в воспоминаниях, после пяти я помню, как мне кажется, все. Ну, если не все, то многое, и многое же понимаю. Не понимаю только тех взрослых, которые сюсюкают со мной и разговаривают, как с маленьким, но я делаю вид, что мне это безразлично.
Картина мира проявляется, как переводная картинка. Со смерти тирана начинается моя осмысленная жизнь. Мне повезло, это случилось в моем бессознательном детстве. Наше поколение все же не знало такого всепожирающего страха, как те, кто помнил его живым.

Раскинулось море широко…

Мне шесть с половиной лет, и родители надумали отдать меня в музыкальную школу.
Петь я давно учусь у домработницы Шуры. Помню, как она ставит на дощатый пол нашей коммунальной кухни скамеечку — это для меня, а сама садится на табуретку, в ногах у нее помойное ведро, рядом на полу — эмалированная миска. Шура берет в одну руку картофелину, в другую — нож, начинает чистить и поет:

Каким ты был, таким ты и остался,
Орел степной, казак лихой!

Я слушаю и зачарованно смотрю, как вьется под ее ножом непрерывная спираль кожуры, чтобы потом упасть в ведро. Очищенную картофелину она бросает в миску. Потом мы вместе варим суп.
Шура живет с нами и спит на раскладушке возле камина, который занимает целый угол комнаты.
Скоро она выйдет замуж за моряка по фамилии Цыганов и уйдет от нас. Шура родом из вологодской деревни, неграмотная, поэтому письма на адрес китобойной флотилии «Слава» пишет мой старший брат. Он же читает письма Шуре от Цыганова. Мы впятером плюс виртуальный китобой живем в одной комнате.
На каминной полке стоит радио, оно работает весь день и часто «исполняет песни советских композиторов». А еще у нас пластинки. Иногда, когда старший брат приходит из школы и в настроении, мне удается уговорить его завести патефон. Брат меняет иголку звукоснимателя, крутит ручку патефона и ставит «Раскинулось море широко». Поет Леонид Утесов. Эту песню я знаю наизусть и часто гастролирую с ней по большой прихожей и длинному коридору, а иногда даю сольные концерты на кухне перед соседками, моими невольными слушательницами. Одна из них, Анна Архиповна, всегда хвалит меня, сравнивая, как я понимаю, с птичкой:
— Хорошо поешь, где-то сядешь…
Еще в моем репертуаре:

Летят перелетные птицы в осенней дали голубой,
Летят они в жаркие страны, а я остаюся с тобой.

Родители решают отдать меня в музыкальную школу, особенно хочет этого мама: она умеет играть «Музыкальный момент» Шуберта и играет его везде, где встретит пианино. Папу она посылает записать меня на прослушивание.
На приемный экзамен мы идем все втроем. Это недалеко: надо пройти по Пестеля, в сторону большой церкви. Потом дойти до Литейного, где гастроном, вход с угла — там прямо напротив входа мороженое и соки из стеклянных конусов, а стаканы переворачивают и моют фонтанчиком. А вообще там продают все: от хлеба до вина и папирос.
Литейный мы переходим и идем к церкви, но не доходим, а огибаем большой дом. (Церковь со временем окажется Преображенским собором, большой дом — домом Мурузи, где раньше жили Блок, Гиппиус и Мережковский, а тогда — шестнадцатилетний Иосиф Бродский.) Проходим позади этого дома весь квартал и еще один.
В вестибюле полумрак, толпа детей и взрослых.
Долго ждем, наконец меня выкликают, собирают пятерку детей и куда-то ведут. Поднимаемся по лестнице, плутаем по коридорам, снова идем по лестнице и оказываемся возле класса. Вызывают по одному.
Когда доходит очередь до меня, я подхожу к черному роялю и, как велят, встаю спиной к учительнице, что сидит за клавиатурой, и лицом к двум другим. Она нажимает клавишу и велит мне найти ту, на которую она нажимала, — из трех соседних, белых.
Первая — не та, я слышу, вторая — не та, третья — та. Потом простукиваю ритм, который мне ладонями выстукивает учительница, и на предложение спеть что-нибудь громко затягиваю: Раскинулось море широко, и волны бушуют вдали, Товарищ, мы едем далеко, подальше от нашей земли.
Это грустная песня. Кончается все печально, кочегар от непосильной работы умирает после вахты прямо на палубе: А волны бегут от винта за кормой, и след их вдали пропадает.
Мне дают допеть до конца и спрашивают:
— А что ты еще знаешь?
Я называю.
— У, какой серьезный артист, — говорит единственный мужчина-преподаватель. — Можешь идти, молодец.
Через неделю мы с папой находим меня в списке к зачислению. Нужно прийти осенью с документами.
Осенью происходит скандал: по документам выясняется, что мне нет семи лет, и меня выгоняют.
На маму кричат:
— Вы нас обманули! Вы отняли место у другого ребенка!
Сказать, что я тогда расстроился, было бы неверно, но избежать обучения музыке не удалось: за Нарвской заставой открывалось новое учебное заведение, и меня взяли туда. Ну, конечно же, на скрипку. Ехать удобно: восьмерка троллейбус идет прямо до места.
И только когда сейчас говорят об Иосифе Бродском, я, бывает, представляю, как меня взяли в ту музыкальную школу, и я каждый день хожу мимо его парадного, под его балконом. Мы встречаемся по дороге или в гастрономе напротив: я, шестилетний, зашел туда купить эскимо, а он, шестнадцатилетний, — за папиросами для матери. Или я, десятилетний, — выпить газировки с сиропом, а он, двадцатилетний, — купить бутылку вина. Он, конечно, никогда меня не замечает, зато я смотрю на рыжего парня и, хотя не догадываюсь, кем он станет, но запоминаю, чтобы вспомнить через тридцать лет и помнить всю оставшуюся жизнь.

Мы переезжаем

Мне двенадцать лет. Наша семья живет в тридцатиметровой, с камином, двумя окнами и высокими потолками комнате. Коммунальная квартира не очень большая, всего четыре семьи, многие живут хуже. Мой друг Вовка Жуков вообще живет в подвале, прямо под нами.
Я помню, как меня радовало, что все так замечательно устроено: школа в соседнем доме, до Цирка на Фонтанке рукой подать, рядом Летний сад, до музыкальной школы за Нарвской заставой меня возит восьмерка.
А родителям коммуналка не нравилась, особенно маме, хотя она вслух этого никогда не выражала — только мимикой и многозначительными взглядами, но я знал, что вырваться из коммуналки было их мечтой.
Наконец папе за его заслуги выделяют от Кировского завода отдельную двухкомнатную квартиру, прямо возле работы. В воскресенье мы едем на смотрины.
Солнечный полдень, в метро народу немного, поезд идет двенадцать с половиной минут — такая игра, засекать по часам на платформах. Эскалатор длинный, считаю: тринадцать светильников. Выходим из вестибюля станции «Кировский завод». С высокой площадки, как с вершины холма, озираюсь по сторонам. Домов нет, напротив высокий каменный забор, вдали — заводские корпуса. Тянет гарью.
— Что это за запах? — кричит мама, стараясь перекричать оглушающий шум.
— Мартены чистят, наверное! — кричит папа в ответ.
— Нашли время!
— А когда же еще? В выходной никто за руку не схватит, народный контроль гуляет. А вот почему так ревет — не знаю!
— Я знаю, — кричит мама. — ТЭЦ-14 лишний пар сбрасывает, клапана сработали. Мы проектировали.
— Удачно получилось, — вполголоса комментирует папа.
Идем по азимуту, шум нарастает. Входим под арку семиэтажного сталинского дома, в нем живет папин директор. Наша новенькая пятиэтажка — во дворе, из-за дома видна огромная труба, и клубы пара — источник шума. Квартира на третьем этаже. Входим — и тут уж мама начинает рыдать: жилая площадь меньше, чем наша комната, потолки низкие.
Вдруг шум прекращается, наступает тишина.
— Зато отдельная, — тихо говорит папа и смотрит на оседающее облако пара за окном.

День, когда я вырос

В 1962 году из центра Ленинграда, района, где улицы назывались знакомыми не понаслышке именами писателей: Некрасова, Жуковского, Белинского, — мы переехали на рабочую окраину, за Нарвскую «фабричную заставу, где закаты в дыму». Переезд считался большой удачей, потому что — из комнаты в коммуналке в пусть и малогабаритную, но отдельную квартиру.
Топонимика на рабочей окраине была иная: проспект Стачек, улица Васи Алексеева, — заводской рабочий, погиб в боях; улица Якубениса — пулеметчик, тоже погиб в революцию и похоронен рядом, на Красненьком кладбище. Потом улицу с этим Якубенисом переименовали в Краснопутиловскую в честь Кировского — Путиловского завода. Был еще ДК имени И. И. Газа, он возглавлял профсоюз официантов и погиб молодым в боях против Юденича.
Мы с Сергеем, моим другом по музыкалке, тихонько посмеивались: халдей (официант на музыкантском жаргоне) рулит культурой.
Три громоздких сталинской архитектуры дома своими дугами окружали Комсомольскую площадь.
Сергей жил в одном из них. Его отец был руководителем закрытого КБ, мать — доцентом вуза. Из окон их большой угловой квартиры на шестом этаже были видны и дымы от мартеновских печей, и пресловутый Дом культуры, и вся площадь, треугольный сквер, кольцо восьмерки троллейбуса. В сторону сквера мы и отправились гулять. За нами увязался семилетний Сережин брат Шурик.
В конце марта неожиданно запахло весной: солнечно, тепло. Так ясно вспоминается: пустынная улица, широкий тротуар, запахи асфальта и нагретой земли из сквера, и Сергей пересказывает мне «Магелланово облако» Станислава Лема. Шурик перепрыгивает ручейки талой воды и носится вокруг нас со своим мячом.
В следующем квартале застреваем у гастронома.
Пустые фасады, огромные окна, никакой рекламы, в простенках — длинные щиты с разворотами газеты «Известия». Шурик никак не хочет идти дальше, а упорно стучит своим мячом в стену и ловит с отскока. Мы его особо не торопим. Нашу беседу прерывает возглас:
— Чей это мальчик?
Смотрим — какой-то мужик схватил Шурика за руку и держит.
— Это ваш мальчик?
— Наш, — говорит Сергей.
— Что это вы творите! Зачем вы мяч кидаете в портреты депутатов? Думаете, что делаете? Да вас за это посадить мало!
Смотрю, а в газетах-то ряды фотографий с выборов в Верховный Совет СССР! Мы понимали: выборы никого не волнуют, но к пятому классу уже знали, что такое «пришить политику».
Мужик продолжает вещать:
— Он еще маленький, а вы-то уже должны соображать! За ребенком следить надо! Сколько вам лет? Сейчас пойдем в милицию, разберемся!
Мы с Сергеем как будто приросли к месту и молчим. Ноги ослабели, испарина, мысли бегают: «Милиция… Что будет со мной, с родителями? Какие у них будут неприятности?»
Мужик отпустил руку Шурика и говорит:
— Смотрите у меня! В этот раз отпущу, но чтобы больше так не делали!
Уф! Чуть было не попали в историю! Желание гулять отпало, мы молча отправились по домам и потом эту сцену никогда не обсуждали. Спросить бы Сергея (он стал большим композитором и уехал во Францию), помнит ли, — но его уже нет на свете, а Шурик наверняка все забыл.

Таланкины и поклонники

На День Советской армии дочке исполнялся годик, у жены заканчивался декретный отпуск, и надо было отдавать девочку в ясли. Хотелось оттянуть это пугающее мероприятие до осени: лето провести на даче, только весну закрыть, — и мы стали искать няню.
В 1980 году в Ленинграде няни были редкостью, но мне повезло. Как-то после работы по дороге к дому выхожу из восьмерки троллейбуса и на столбе вижу объявление:

Кому нужна няня или медсестра
ЗВОНИТЬ 253-ХХ-ХХ

Сорвал бумажку, хвостик с телефоном оставил себе, а само объявление выбросил и вечером, доложив жене и получив от нее согласие, позвонил. Мы уговорились о встрече в ближайший выходной, я назвал адрес. В конце разговора собеседница предупредила: «Имейте в виду, я беру пять рублей за визит». Пять рублей — немалая сумма, в заводской столовой неделю обедать, но заполучить няню — дело того стоит!
В субботу вечером раздался звонок в дверь, мы бросились открывать. Вошла худощавая женщина в легком пальто, шляпке и нитяных перчатках-митенках (такие носили сразу после войны, я видел в каком-то фильме) и очень-очень пожилая. Не снимая перчаток, она протянула руки к девочке, и дочка, которая к незнакомым людям относилась с большим подозрением (чуть что — сразу в рев), пошла к ней на руки. Хороший знак.
Прошли в комнату, сели за стол, и посетительница представилась:
— Лидия Таланкина, балерина. — Она достала альбом и стала показывать фотографии со съемок фильмов, в которых участвовала вместе с известными артистами. Я мало интересовался киноартистами, телевизор почти не смотрел, но Анатолия Папанова узнал.
— А где же вы танцевали?
— В Кировском, но это было так давно, мы ведь выходим на пенсию в тридцать пять лет! С тех пор я окончила медицинские курсы, получила диплом медсестры. И еще я заместитель председателя Общества охраны животных. Собачек люблю. Не хотите взять собачку?
— Собачку? — Ни я, ни жена никогда с собаками дел не имели, да нам и маленького ребенка хватало.
— Пристраиваю беспризорных собачек в хорошие руки. Возьмите собачку — я скидку дам! Представляете, Алла Шелест, прима-балерина, так она дома ворон разводит, а я вот с собачками вожусь. Все мы, бывшие балерины, одинокие и немного сумасшедшие.
Получив свои пять рублей, она ушла. Мы с женой переглянулись: ясно, что ребенка и коляску на наш четвертый этаж ей будет тяжело поднимать. Жалость душила, хотелось догнать ее и дать еще пять рублей: так проходит мирская слава! Человек, блиставший на сцене, на экране, должен влачить жалкое существование и доказывать, что она когда-то была кем-то! Хотя, если подумать, пять рублей за визит…
С тех пор я часто рассказывал в компаниях про нашу встречу с балериной Кировского театра. Совсем недавно, упомянув ее в очередной раз новым знакомым, решил поинтересоваться творческой биографией Лидии Таланкиной, чье имя задержалось в моей памяти на сорок с лишним лет, и заглянул в интернет. Первой же ссылкой выскочило:
«Дело балерины-расчленительницы!»
Выпускница  Московского  хореографического училища, 1902 года рождения (по документам — 1918 года рождения), в 1954 году убила и расчленила своего мужа, морского офицера, на 24 года моложе ее, за что была осуждена на 10 лет. Вышла на свободу в 1961 году по амнистии.
Отсидка до войны, работа на НКВД, профессиональное знание Камасутры («Злые языки утверждали, что вышла досрочно благодаря этому искусству»), семьдесят восемь лет при нашей встрече, если это была она… Удивление, которое я испытал, навеяло любимое нами, атеистами, выражение: «Бог отвел».
Няню для дочки мы нашли, правда, пришлось возить к ней ребенка на двух автобусах с пересадкой.
Девочка выросла и стала писательницей.

Без палки и поводыря

Зимний пейзаж: голые ивы склоняются под ветром на заметенном снегом склоне реки, а под картинкой стих. На двадцатипятилетие тетушка, учительница русского языка и литературы, подарила мне художественную открытку. В 1975 году я уже работал в ракетном НИИ, взрослый парень — смешно сказать, но эта открытка меня тронула, я ее сохранил, а стих запомнил.
Стихи меня, в общем, не задевали, но были важной частью в технологическом процессе: считалось, что они помогают знакомиться с девушками, а память у меня была хорошая.
В тринадцать я увидел у кого-то из парней томик стихов Асадова, такие пели во дворе под гитару. Даже запомнил что-то типа «Не ждал меня?
Скажешь, дурочка…». Однажды у родных я упомянул этого автора. Тетушка подняла бровь и спросила:
— Тебе нравится Асадов?
Я замешкался, она добавила:
— Ну-ну…
Любовь к Асадову от этого «ну-ну» немедленно прошла.
Удивительно, но у нас тогда не было языка для обсуждения тем, связанных с любовью, сексом. Эпоха романтики: «Заиграла в жилах кровь коня троянского, переводим мы любовь с итальянского».
В репертуаре Асадов остался для девушек помоложе и попроще.
«Не робей, краса младая, хоть со мной наедине, стыд ненужный отгоняя, подойди, дай руку мне. — Цитата из Лермонтова в момент, близкий к решающему, позволял продвинуться дальше. — Ну, скидай свои одежды, не упрямься, мы вдвоем…»
С девушками интеллигентными это бы не прошло.
Обычно я с ними дела и не имел, но когда случалась, скажем, филологиня, то к ней путь проходил через сонеты Шекспира в переводе Маршака: «Бог Купидон дремал в тиши лесной, а нимфа юная у Купидона взяла горящий факел смоляной и опустила в ручеек студеный». Дальше лажа про лечебный горячий источник и любовные недуги: «Но исцелить их может не ручей, а тот же яд — огонь твоих очей». Страшные времена!
Ближе к следующему дню рождения меня постигла несчастная любовь. К своему удивлению, я начал писать стихи. Растроганная тетушка оторвала от себя и подарила мне редчайший сборник Пастернака из Большой серии «Библиотеки поэта». Ни у кого такого не было.
Пастернак меня потряс. Казалось, мне открыт шифр к его стихам: как и он, во всем я видел любовь. Маршак, вслед за Асадовым, отделился и сгорел в плотных слоях атмосферы.
Мой друг тоже писал стихи. Я прочел ему свои, он позвал меня в ЛИТО, мы стали ездить туда вместе на троллейбусе.
Здание эпохи конструктивизма, просторное помещение, за столом — мэтр, член Союза писателей, напротив — ряды, на стульях молодежь, человек пятнадцать. Сначала один участник читает свои стихи, потом их ожесточенно критикуют собратья по перу, потом еще двое-трое читают, но уже без критики, затем заключительное слово произносит Мастер. Начинается главная, неофициальная часть.
Кто-то бежит за портвейном, пьют, почти не закусывая, страсти разгораются, мэтр травит байки, переходит на частушки с яркими рифмами. Допив купленное, по первому морозцу все идут до дальней станции метро, не переставая горланить.
Через несколько заседаний пришла очередь читать и мне, новичку. Я не переоценивал качества своих творений и для усиления эффекта решил начать ударно, взяв эпиграф с тетушкиной открытки.
Мэтр восседал за столом, немного сбоку, я встал по центру лицом к публике и начал декламировать:

Зима. И все опять впервые.
В седые дали ноября
Уходят ветлы, как слепые
Без палки и поводыря.

Воцарилась гробовая тишина. Народ замер. Стало слышно гудение ламп дневного света. В этой тишине я произнес: «Борис Пастернак». Сделал паузу и перешел на свой текст.
По рядам пробежал шумок, все зашевелились, как будто была команда «Отомри», но дослушали до конца. Двадцать лет спустя первый поэт кружка признался мне, что, услышав начальные строки, он замер с мыслью: «Поэт родился!»
Поэт не родился, но поэзия сыграла важную роль в моей жизни: в литобъединении я заметил одну девушку, в которую влюбился, и, кажется, взаимно, поскольку мы с ней женаты вот уже более сорока лет.
А начиналось все с поиска собственных выразительных средств, с поиска языка.
Память бесконечно колесит по маршруту детства. Я помню каждую остановку восьмерки, и с каждой связан какой-то момент жизни. Это кружение задает соразмерный мне масштаб города, мой ритм, мой лейтмотив, и к нему всегда хочется возвращаться. Возможно, если рассказать об этом другим, сам поймешь что-то важное о себе.
Как это выразить? Стихов я больше не пишу.
Скрипка пылится на верхней полке книжного шкафа.
Но синий сборник Пастернака со мной, поиск языка продолжается.

Опубликовано в Юность №7, 2022

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Ильичев Леонид

Литератор. Публиковался в коллективном сборнике «Ковчег» (2019) и литературных журналах.

Регистрация
Сбросить пароль