Слова уст человеческих — глубокие воды.
(Притч 18, 4)
Песнь I
Я — вода. Я — всесветная, равная
всему. И пыль — забытая, давняя
в часах, чьё не слышно: тик-так,
и лист, что стреляет в небесную
синь, скреплю я ошую, одесную
силу их, и держу равновесие так.
Я сильна. Если солью отмечена,
не рассыплюсь. Раны залечены
мной. Всем скорбящим — платок
рябь, с ней печали не пленницы
глаз. Храню купола и мельницы
я — над собой, где садится нырок.
Я везде. Сбираясь в пригоршни
оставляю в них след и от пашни
взборождённой сохой — на волах,
и в садах, где с красными — белые
яблоки, и где дожди а капелла и
с ветром — вторят эхом в Псалмах.
Я всегда. И в степи с легионами,
что к восходу шагают колоннами, –
катапульты на деревянных возах, —
и вяжу я их всех — с тою эпохою,
где следят за капустницей лёгкою
кто под Солнцем стоит на столпах.
Я разлита и в гласных дорических,
и в ледяных торосах арктических,
и в токкатах, чей звук ткёт облака.
В свирели для взморья Эгейского,
с всплеском баса гиперборейского,
я смиренна, где Дева седлает Быка.
Я меняю всё — и ритм, направления
русел, ландшафт, спасаю от трения
камни, и если я застыну, то скользя
фигурист, со мной чокаясь полозом,
в пируэт тело закрутит, и с образом
его так совпадая, и упасть не грозя.
Я меняю всех. Медленно в тёмную
воронку стремясь так, что донную
стынь чуют стопы, но баттерфляй
потому и возможен, чтоб взлётами
стал богатым пловец — не тенётами
ему волны тогда, да и берег не край!
Я приму песок с глиной — взвесями
растворю, и укрою их с перстнями,
и амфорисками — едина им глубина,
и, как схлыну, чернеть антрацитами
они могут, сжигая то, что Коцитами
сковано, чтоб темнела волос седина.
Я пустые углы найду, все трещины
найду, заполню их, словно вещими
снами — спальни царские и закуток
за буфетом и за кассой — на станции –
в узкой комнате, где традесканции,
расширяя ёё, чтоб возгорался восток.
Я узнаю в них не залпы, не дымное
поле, а за ним как сторону тыльную
ладони — себя, и переменчив поток,
что меняет равноденствие осеннее
на весеннее, до самого Воскресения
он всегда пересохшему горлу глоток.
Я законы храню. И на поверхности
они, и в глубине, точу для верности
их не спеша, бросая песком на песок,
для песчинки любой по отдельности,
и кристаллы в ней, не ведая лености
шьют материю: за лоскутом лоскуток.
Я хранима. Знаю, берегом каменным
успокоюсь, красноречием пламенным
когда стану больше, чем полнит исток.
У него я верю, что берегом глиняным
соберутся весь сор, вся тина, ил, и нем
будет — к переправе пароходный гудок.
Песнь II
Соль моя — это средство от гордости
Чтоб стянула жестоко — до твёрдости
отражения, сковав их, но не навсегда.
Чтоб ожили, словно чащи солистами
птичьими, омыты донными, чистыми
родниками стали рощи, холмы, города.
В городах, как на фотокарточке давней,
что размыта, видно — хлопают ставней
во дворе под гитару. И глух стук мяча.
Он запущен ладонью так, что вольною
дугой над узкой тесьмой волейбольною
летит, чтобы достигнуть другого плеча.
Там в парадных светло, и размечены
все дороги мелками там, и встречены
пароходы все, и все лайнеры и поезда.
И когда счёт лет месяцами, неделями
завершен, то полны — не асфоделями,
но астрами зрачки, где Ледяная Звезда
вморозила: вишни в стакане, рыбные
косяки в Океанах, сейнеры и дымные
поля, где почернела от взгляда трава.
От того, что с учётною книжностью
были долго горды неподвижностью
их в себе те, для кого светила — дрова.
Их холмы, что отмыты мной сызнова,
лишь страшат. Они знают, что истово
восходить на них — наказание, и вина
неизбежна и неискупима, что сытые
побеждают голодных, и что зарытые
в землю не встанут. Потому крутизна.
склонов не нужна тем, кто равнинами
только доволен, кто лёгкие не гимнами
наполняет, а куплетами, и знает до ста
лишь счёт, и что молчит от соли треска.
Что мешковиной, а не мёдом из вереска
пахнет тот папирус, где края нет у листа.
На холмах тех, что открою я, — гаммами
для них зазвучат грозовыми вигвамами
тучи, и смоют со щёк все обиды дожди.
И тогда моя соль это до с отголосками
ля, и, после си, — даже свежими досками –
не заглушить их, и не сказать: подожди
тому, что вольётся под веки остывшие:
островкам, словно льдинам поплывшим,
где шаманят с утра электричек свистки,
где сомов и лещей оживляю я в русле Ра,
где не жжёт лицо, но хранит ореол костра
где под сгнившей соломой крепки ростки.
Где уже никогда не уходят за край Земли,
отряхнув футболку свою, что была в пыли,
и чей зрачок широко в телескоп слюдяной
лепестком раскрывается, и как цветок росу
собирает — блики на ребристой коре в лесу.
И кивают в ответ, кто лес называл тюрьмой.
Так врастают друга в друга кругами и до
самых корней — лоза, которая в Туз Бордо
обращает свет, и аорта, что ткёт капилляр
и вену, намывая позвоночник, крепя ребро,
и так воздух держит, как на полотне Коро
ветви растят стволы, и шьют к ним гектар,
где костяк к костяку лежат в полный рост,
и щебет, который во тьме им заводит дрозд
слышат, как раньше над колыбелью песнь.
Только они мои волны толкают, и на весу
возле Ковшавпадая — в медведяилилису..
Их и коров — с луга заводят под свою сень.
И тогда соль падает в тело каждого, не губя
а храня его тем, что ведает оно, как теребя
ветер волосы, — при шторме бросает в дрожь.
И потому, чавкая в глине и хлюпая по грязи,
узнало, что не только ими, как его ни срази,
а полем станет, где зеленеетсорняк и рожь.
3 июня 2016
Опубликовано в Графит №15, 2018