Галина Седова. СТАРЫЕ ВОДЫ

Урну с водой уронив, об утёс её дева разбила.
Дева печально сидит, праздный держа черепок.
А. С.  Пушкин

Дорожная кибитка качнулась в избитой, заезженной колее. За окном плыла глухая каменная стена прадедовской бумажной фабрики. Впереди, за густым снежным маревом, показался знакомый с детства силуэт высоких усадебных ворот. В их сумраке ей всегда мерещились родные тени: рядом, в усыпальнице при храме покоятся прадеды, стараниями которых выросли и обрели силу местные заводы.
Здесь, на тенистых берегах прохладной реки Суходрев, подле незабвенного «деденьки», промелькнуло её раннее детство — в шелках и в бархате, в забавах и диковинных игрушках. Помнится, специально для неё, чтобы в седле училась держаться, дед завёл крохотную пони. С ней испытала она прелесть дальних прогулок, с ней привыкла отдаваться волшебному вихрю движения — его упоительному ритму и грации. Со временем верховая езда стала страстью, единственным деревенским развлечением. Пожалуй, соперничать с таким удовольствием могли лишь танцы с их пьянящей душу иллюзией безмятежности.
Сколько восхищённых и завистливых взглядов ловила она вокруг, когда на светских гуляниях в окрестностях Петербурга, твёрдо держась в седле и выпрямив спину (не прошли даром уроки деда), свободно переходя с галопа на крупную рысь, оставляла далеко позади опытных наездниц и даже наездников! В такие минуты, как и вечерами, легко вальсируя в ослепительных бальных залах, она чувствовала, что рождена для триумфа, для блистательной жизни. Но триумф длился недолго… После бала приходилось подолгу выстаивать на крыльце, поджидая, когда наступит очередь для их кареты. Лакеи, которым не было дела ни до гибкости её стана, ни до ловкости ножек, знали одно: первыми подают экипажи особ титулованных, генералов, царских министров, дипломатов. Её же супруг — лишь камер-юнкер, да и то с недавнего времени.
Приходилось прятать досаду за беспечной дежурной улыбкой, отвечая на докучливые комплименты молодых офицеров. Они не оставляли её и после бала, оживленно оспаривая право распахнуть перед ней дверцу экипажа и откинуть подножку. В карете, с облегчением опускаясь на прохладные кожаные подушки, она могла отдаться сладкой дрёме, поджидая, когда окажется, наконец, дома в руках горничной. Тогда ослабеют шнурки на корсете, соскользнёт на пол вечернее платье, хранящее прикосновения чужих рук, которые только что вели её в танце, дождём посыплются булавки, и волосы, как в детстве, разбегутся волнами по плечам.
Мужу нравилось гладить её по волосам, когда, устроившись рядом с ним на ковре, она доверчиво склоняла голову на его колени. Горестно теперь вспоминать, что в такие минуты не особенно прислушивалась к его словам, отвечала невпопад. С губ слетало привычное: c’est tres joli1 с’est formidable2 или magnifique3 pourquoi ça?4 Он ловил на слове, смеялся над её невнимательностью своим особым, непринуждённым и заразительным, смехом. Кто-то из приятелей говорил, что он смеётся так, что кишки видны. Не кишки, а душа, — по-детски чистая и открытая. Нередко смехом прикрывал беззащитность: не желая выглядеть нелепым, старался сам рассмешить окружающих, говорил, что «ум высокий можно скрыть безумной шалости под лёгким покрывалом». Другой его знакомый — известный теперь поэт — говорил так: «И его весёлый звонкий хохот часто был шагов его предтечей».
Большой был мастер прятать серьёзность за кажущейся шалостью.
Помнится, как здесь, в Заводе, развеселил всех, когда посланный казачок застал его на бильярдном столе в большой комнате: лежит, говорит, барин, облокотившись, на бильярде, голову левой рукой поддерживает, а правой что-то быстро строчит на листах бумаги; ноги задраны кверху — отбивает ими такт какой-то мелодии. Не понимал мальчишка, что так появлялись на свет те дивные строки, которыми зачитывалась вся Россия.
Над ней же подтрунивал, если принималась за стихи. Лишь однажды, когда ещё невестой была, решилась ответить рифмами на его признание, записанное в её девичий альбом. Запомнила, что с улыбкой воспринял их поэтический диалог, показалось тогда, что стихи ему понравились, и после свадьбы вновь взялась сочинять, но он одёрнул, уже не шутя:
— Стихов твоих не читаю. Чёрт ли в них; свои надоели. Пиши мне лучше о себе — о своём здоровье.
Детей также не хотел приучать к сочинительству. Считал, что нечего стараться: отца всё равно не перещеголяют. Всё сказки им рассказывал, песенки напевал. Одну из них хорошо затвердил старший сын Саша. Вот и теперь всё просит, чтобы посадила его, как отец, на колено и, удерживая за руки, покачивая вверх-вниз, напевала бы с ним:

Во саду ли, в огороде
Девица гуляла.
Невеличка, круглоличка,
Румяное личико.

Мелодия и нехитрые слова песенки всем пришлись по душе. В ней красный молодец обещал милой девице не карету, не колечко золотое, о которых та мечтала, а единственно самое дорогое — свою любовь:

Поживём, моя милая,
В любви хорошенько,
Нам покажется годочек
За один часочек.

Песенку эту «при честном при всём народе» и «с присвисточкой» распевала чудо-Белка в сказке, которую муж придумал через несколько месяцев после их свадьбы специально для неё. Жили тогда в Царском Селе, обнесённом холерными карантинами, и захотелось ему, чтоб жёнка не скучала в уединении, а захлопала в ладоши от радости, распознав себя в волшебнице Царевне-Лебеди:

…Да на свете,
Говорят, царевна есть,
Что не можно глаз отвесть.
Днём свет божий затмевает,
Ночью землю освещает —
Месяц под косой блестит,
А во лбу звезда горит.
А сама-то величава,
Выступает, будто пава;
Сладку речь-то говорит,
Будто реченька журчит.

Как тут не признаешь себя, если друзья то и дело твердили, что сказка-то о ней, что это она «днём свет божий затмевает». Но на сердце вопрос остался — тот же, что царевича сказочного тревожил: «Только, полно, правда ль это?».
В самом деле, не привиделось ли всё, что случилось с ней совсем недавно, начиная со встречи с этим необычным — вовсе не таким, как прочие, — человеком, с которым поначалу боязно было слово молвить? Его громкое имя звонким эхом раздавалось всюду, и она скоро почувствовала, что даже в толпе они никогда не будут одни. Любопытство и зависть — вечные соглядатаи людей избранных — обратились к ним с той минуты, когда впервые он подошёл к ней на бале. Помнится, как, робея — почти дитя, — согласилась пройти с ним тур танца и положила чуть дрожащую руку на горячее крепкое плечо.
Его любовь ворвалась в её тихое бытие каким-то безудержным, дерзким вихрем. Душа жила ожиданием чего-то небесного, непременно возвышенного, а неблагородные земные влечения казались недостойными, низкими. Давно усвоила со слов маменьки, которой привыкла доверять, что страсти губительны: они смущают неопытные сердца, опутывая дурными помыслами. Следовало, наверное, благодарить маменьку за то, что та старалась спасти — ограждала от его присутствия, пыталась всячески отсрочить свадьбу. Но хотелось, чтобы наперекор здравому смыслу победителем в этой борьбе вышел он, а не маменька, которая не умела понять, что не было на свете силы, способной остановить его.
Перед алтарём предстала с трепетом в сердце, ни жива ни мертва.
Мужчина, стоящий рядом, казался каким-то чужим, нездешним. Пытаясь скрыть смущение, всё поднимала вверх глаза, будто искала поддержку под высокими сводами. А будущий муж несерьезно, словно мальчишка, переминался с ноги на ногу и озорно подмигивал кому-то в толпе. Там, среди гостей, стояли и её бедные сёстры. Перед ними чувствовала себя особенно виноватой: ведь, нарушая традиции, хотя и самая младшая, первая пошла под венец!
Лишь три года спустя, живя с мужем в столице, решилась просить его перевезти к себе незамужних сестёр. Рассчитывала поместить их фрейлинами в царский дворец, где их личная жизнь, дай бог, и устроится. Ответ мужа огорчил до слёз:
— Ты слишком хороша, мой ангел, чтоб пускаться в просительницы.
Погоди: овдовеешь, постареешь, — тогда, пожалуй, будь салопницей и титулярной советницей. Мой совет тебе и сёстрам быть подальше от двора.
Он убеждал, что приезд своячениц усложнит их и так непростую жизнь в столице:
— Эй, жёнка! смотри… Моё мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети покамест малы; родители, когда уже престарелы. А то хлопот не наберёшься, и семейственного спокойствия не будет.
Она же полагала, что он попросту ревнует к сёстрам, не желая делить с ними её внимание и любовь. Это казалось обидным, но переубеждать, настаивать на своём не стала: знала, что он непременно уступит. Хотя был и старше, и опытнее, но всегда терялся перед её смирением, а если позволяла ему осознать свою силу, то вовсе сдавал позиции.
Так и вышло. Скоро сам отыскал в Петербурге удобную и просторную квартиру на парадной невской набережной — целый этаж. Затем примчался сюда, в имение, вызвался даже проводить их до Москвы, хотя поначалу держал путь в другую сторону.
В памяти и теперь ясно предстает день, когда, взволнованные, все вместе они двинулись в путь, шутя и переговариваясь. Сознание того, что именно она подарила сёстрам радость предстоящих перемен, наполняло душу отрадой. Похоже, и муж был особенно воодушевлён в этот день, выглядел беззаботным, сыпал остротами.
Стояла погожая сентябрьская пора, и он распорядился не поднимать верх коляски, пока не выехали на большую дорогу. Это подзадорило сестёр: они не торопились пересаживаться в свой экипаж, и, устроившись впереди на высоком сиденье, торжествующе поглядывали по сторонам.
Их лица под кокетливо приподнятыми шляпками лихорадочно румянились и от счастья выглядели несколько глуповато. Особенно у Ази. В последние годы она часто хмурила брови, а улыбалась всё реже — будто примирялась с тем, что обречена век прозябать в здешней глуши.
Когда поравнялись с усадебной церковью Преображения, притихли.
Сколько слёзных молений слышали стены родного храма — всё о своей Богом забытой судьбе! Но пришла, наконец, пора: отслужен молебен перед дальней дорогой, святые образа Одигитрии и Николая Чудотворца озарены тёплым пламенем свечей. Братья обещали проследить, чтобы свечи не гасли во всё время долгого пути. Последнее крестное знамение, и, с Богом, — прощай, постылое прошлое!
Едва их длинный поезд — дорожные экипажи с детьми, прислугой и поклажей, запряжённые тройками свежих лошадей, — выехал из-под каменного свода старинных ворот, сёстры вновь оживились, словно птицы выпорхнули из клетки.
В воздухе, ещё по-летнему нагретом, наполненном ароматами увядающих полей, мешались запахи свежего сена и прокисшего тряпья с бумажной мельницы, клевера и животного клея, который денно и нощно варили на старой дедовской фабрике, несмотря на то, что доходов она приносила всё меньше и меньше. Муж всегда говорил, что будь его воля, он сумел бы наладить дело и вмиг укрепил пошатнувшееся состояние её родных. В тот последний приезд всё прислушивался к распоряжениям их старшего брата, твердил, что порядка в хозяйстве мало, а больше суета — по глупости и беспечности хозяев… Серьёзно обсуждал возможность выкупа у них нескольких деревень, мечтая поселиться здесь надолго:
— Кабы Заводы были мои, так меня бы в Петербург не заманили и московским калачом. Жил бы себе барином. Но вы, бабы, не понимаете счастия независимости и готовы закабалить себя навеки, чтобы только сказали про вас: «Hier Madame une telle était décidément la plus belle et la mieux mise du bal» («Вчера на бале госпожа такая-то была решительно красивее всех и одета лучше всех»).
Его внезапное появление перед самым их отъездом в столицу произвело тогда большой переполох: прислуга засуетилась, комнаты наполнились возбуждённым многоголосьем, вещи сдвинулись с привычных мест.
Даже книги из дедовской библиотеки перекочевали в сундуки, готовясь к отправке в столицу. Муж сам отбирал нужные, подолгу просиживая перед раскрытыми настежь пыльными шкапами.
Ох уж эти книги! Денег на них не жалел никогда. Говорил, что без книг остановятся его собственные занятия, а вот ей не всегда дозволял в них заглядывать, предостерегал:
— В деревне не читай скверных книг дединой библиотеки, не марай себе воображения, жёнка.
Библиотека теснилась, всё труднее было возить её за собой при переездах с городских квартир на дачи. За несколько лет кипы увесистых томов заняли в доме все самые неожиданные места: на диванах и креслах, на полу и коврах, даже на подоконниках и каминных полках. Без спросу никто не смел прикасаться к ним. Однажды муж даже заметил в сердцах:
— Книги, взятые мною в дорогу, перебились и перетёрлись в сундуке. От этого я так сердит сегодня, что не советую Машке капризничать и воевать с нянею: прибью.
До крайних мер, конечно, не доходил, но пригрозить розгами старшей дочери, когда много шалила, мог. На то и отец. Обычно же приходил к детям, чтобы поиграть с ними, побаловаться. Тогда и сам превращался в малого ребёнка: то в камин нетопленный заберётся, а пока его всюду ищут, внезапно выскочит с топотом и криками — чернее трубочиста, нагонит страху и рассмешит. Или прямо на полу затеет сражение морское: перевёрнутые кресла и стулья объявит кораблями и лодками и начнёт представлять бурю на море — колотить об пол медными листами, обычно лежащими перед створками печей и каминными решётками.
С его приездом в Завод возобновились шумные игры с детьми. В горелки играли даже её старшие сёстры и братья. После большой семьёй весело пировали в старой китайской беседке Нижнего сада, а ближе к ночи, уже вдвоём, уходили к себе — в Красный прадедовский сад, сохранивший парковые «утехи» прошедшего века. Там, среди затейливых цветников, и теперь смотрится в тихий пруд гостевой Красный дом, который, верно, не забыл их сердечный шёпот, горячие поцелуи, объятия, когда склониться на его просьбы и сладко, и немножко неловко. Память о тех волшебных минутах — их младший сын. Удивительно, как верно отпечатались отцовские черты в его облике и характере, хотя запомнить отца не успел — слишком рано отняла его судьба.
Те последние летние дни выдались какими-то особенными, сияющими. Поутру, разбуженные солнцем, они отправлялись на прогулки верхом. Ехали вдвоём вдоль крутых берегов Суходрева, окутанного утренним туманом, находили пологий спуск и пускали лошадей шагом вдоль прохладной реки. Забирались в чёлн, припрятанный в кустах, и переправлялись на другую сторону, подгоняемые течением и тёплым ветром. Там, лёжа в густой траве, под гуденье пчёл и стрекоз, она принималась рассказывать о том, что собиралась переменить в жизни: как будет во всём экономна, сменит модистку, наймёт новую прислугу… Он же, покусывая кончик ивового прутика, посмеивался и подбадривал:
— Ангел мой, жёнка! Ты баба умная и добрая. Ты понимаешь необходимость; дай сделаться мне богатым — а там, пожалуй, и кутить можем в свою голову.
Обещал, что непременно разбогатеет, причём скоро: своими трудами — «торговлей стишистою». Отрадно было, что ни на минуту не забывал о ней и всё восхищался её светлым отражением в тёмных водах реки, твердил, что краше нет никого на свете. Дал тогда прочитать письмо, которое написал её маменьке, где и о ней несколько строк:
— Жена моя прелесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Богом.
Годом раньше, в канун дня её рождения и именин, он ездил в Москву.
Остановился тогда у её родных на Большой Никитской, и оттуда — из антресолей московского дома — слал нежные письма, рассказывая, как отметил этот день с общими знакомыми. Один из них закатил даже целый пир — с шампанским, лафитом, зажжённым пуншем с ананасами — «всё за твое здоровье, Красота моя». Именно так: Красота с большой буквы!
А ещё называл «Ангел мой, жёнка!», «моя Мадонна» и писал:
— Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя на свете — а душу твою люблю я ещё более твоего лица.
От таких слов и сердечных признаний в душе пробуждалось ощущение покоя и невыразимого счастья, хотелось, чтобы мир замер, и они вместе могли насладиться его недвижимостью. А он тревожил, говорил, что время не остановишь, что жизнь, как река, устремлена в будущее и в непрерывном своём течении легко избавляется как от прошлого, так и от настоящего. Объяснял, что никому ещё не удавалось дважды войти в одну реку, испить одной и той же воды… Не всё понимая из того, что он говорил, запомнила одно: неизменно на свете лишь чувство, которое с Божьей помощью они сумели подарить друг другу, — та самая любовь, которую в знакомой песенке обещал добрый молодец красной девице взамен всех сокровищ. Это чувство наполняет жизнь до краёв, а после смерти остаётся с тем, кому судьба доверит его хранить. Тогда оно становится подобно неторопливым водам реки, сокрытым у самого дна под стремительной светлой волной. Кто-то зовёт эти воды тихими, кто-то — мудрыми, кто-то старыми, понимая, что река с неохотой отпускает их, будто опасаясь утратить с ними кажущиеся устойчивость и постоянство.
Теперь, после катастрофы, возвращаясь в Завод без него, она сознавала яснее, что всё действительно проходит, что «красою вечною» дано сиять лишь равнодушной природе. Однако верила, что в глубине сердца, окутанного скорбью, навек сохранит их признания, вздохи, улыбки, клятвы…
Когда они вместе покидали эти места, детей было двое: дочь и сын, теперь — четверо; у младшего едва показались первые зубки, а его сестра, которая позже появилась на свет, ещё не отлучена от груди кормилицы. С ними и предстоит начинать новую жизнь — без него. Хотя обратный путь из столицы проделала вместе с братьями, тётушкой, сестрой Азей, но его уже не было, и потому — одна!
Из Петербурга выехали во вторник. Считается, что в дальний путь лучше всего отправляться именно в этот день. Азя всю дорогу грустила: по доброй воле она никогда не оставила бы столицу. Но, потеряв в городе крышу над головой, схоронив там свои девичьи надежды, вынуждена была вернуться с сестрой в деревню.
Братья нарочно приехали за ними и взяли на себя все дорожные хлопоты. Недоставало лишь сердечной задушевности, которая соединяла их в детстве, а с годами будто иссякла. Возможно, дело было в денежном содержании, положенном ей и сёстрам по закону. Старший брат не умел или не желал выдавать его вовремя, чем всегда ставил её в крайне неловкое положение перед мужем.
Чаще помощь приходила от тётушки Катерины Ивановны. Старая фрейлина провела при дворе целую жизнь в каждодневных заботах об императорских особах: присутствовала рядом с ними на прогулках, обедах, балах, церемониальных приёмах. Тётушка знала, на какое расстояние следует приближаться к их величествам и их высочествам, что говорить, куда при этом смотреть, как держать руки… Своё же гнездо свить не сумела и весь остаток женской нежности и любви дарила племянницам. Вот и теперь, опасаясь, что младшая не выдержит сурового испытания новой жизнью, взялась проводить её до самого дома.
То, что беспокоило в эти минуты тётушку, сестру или братьев, похоже, не слишком интересовало её. Хотелось остаться наедине со своей скорбью, окунуться в письма, спрятанные на самом дне дорожного сундучка. Раскладывая их недавно в небольшие конверты, она аккуратно вывела на каждом названия городов, из которых он писал ей в разные годы. Десятки страниц, испещрённых знакомым почерком — жизнерадостным, бодрым, порывистым.
Казалось, они ещё хранят отблеск их промелькнувшей жизни:
— Ты пишешь мне, что думаешь выдать Катерину Николаевну за Хлюстина, а Александру Николаевну за Убри: ничему не бывать; оба влюбятся в тебя; ты мешаешь сёстрам, потому надобно быть твоим мужем, чтоб ухаживать за другими в твоём присутствии, моя красавица…
— Какая ты дура, мой ангел!..
— Побранив тебя, беру нежно тебя за уши и цалую — благодаря тебя за то, что ты Богу молишься на коленах посреди комнаты. Я мало Богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас…
— Приеду оживиться твоею молодостию…
— Мне здесь хорошо, да скучно, а когда мне скучно, меня так и тянет к тебе, как ты жмёшься ко мне, когда тебе страшно…
Письма эти, адресованные жене, принадлежали теперь вдове. Многое в них особенно ранило от того, что уже ничего невозможно переменить.
Уезжая в Завод, она просила, чтобы следом прислали и его книги — все оставшиеся в доме сочинения мужа. Через мысли, спрятанные между строк, надеялась ещё раз войти в реку своего утраченного счастья. Но, открывая эти книги одну за другой, совсем растерялась:
— Я пыталась их читать, но у меня не хватило мужества: слишком сильно и мучительно они волнуют…
В последние дни перед катастрофой был он как-то особенно погружен в себя, много писал, запершись в кабинете, даже ночью — при свечах; отсылал с нарочным какие-то письма, уезжал неведомо куда, возвращался глубоко за полночь и снова шёл в кабинет. Её звал к себе редко, и она утешала себя мыслью, что, видимо, так надо: уединяется, значит, пишет большой роман или новую поэму, которые вернут ему славу, следовательно, уймут тревоги и обеспечат им желанный достаток. Знала, что в такие часы никто из собеседников, кроме книг, ему не нужен, потому занималась детьми — благо, все были веселы и здоровы.
Поутру в самый день катастрофы, войдя в переднюю, чтобы отвезти старших детей к друзьям, услышала, как он напевал в кабинете. Камердинер сказал, что барин встал весело, и она с детьми заглянула к нему на минуту — пожелать доброго дня. После узнала, что сразу после их отъезда велел подать чистое бельё, вымылся с головы до ног, будто ждал какого-то преображения от судьбы …
Сознание не вмещало все последующие события: известие о смертельном ранении мужа, отчаяние, лишь изредка сменяемое слабой надеждой.
Свершилось непоправимое, и теперь, особенно по ночам, её преследовал какой-то необъяснимый ужас: начинало лихорадить, волнами накатывали судороги, слёзы лились ручьём. Душа будто рвалась на волю из молодого, живого тела. Домашние тревожились за её рассудок, доктора заставляли принимать лекарства… По счастью, отыскался духовник, который приходил несколько дней кряду. Как заметили окружающие, он сумел несколько умирить её скорбь. После задушевных бесед с духовником она смогла оглядеться в оглушительной пустоте новой жизни, вспомнила последние наставления мужа. За несколько минут до кончины он по обыкновению гладил её по голове, а она, присев у изголовья, кормила его с ложечки мочёной морошкой. Тихим, но твёрдым голосом велел ехать в деревню, носить по нему траур два или три года. Хотел, чтоб в свете о ней забыли, перестали злобно судачить, указывать пальцем. Поступила так, как советовал, хотя не понимала, в чём именно провинилась перед людьми. Не в том же, что, как всякая женщина, радовалась, что её красота привлекает внимание, что благосклонно принимала восхищение, не умея отличить лицемерие от искренности, светскую интригу от безобидной шутки?
Множество разрозненных, малозначащих фактов, которым не придала бы значения раньше, всплывали в памяти, обретая иной смысл: посреди бала внезапно оборванный разговор мужа с малознакомым господином, лихорадочное возбуждение старшей сестры Кати и какое-то особенно липкое внимание к ним светских кумушек. Многие предвидели несчастье, но никто не желал выступить против клеветы. Только муж. Её будущее спокойствие было щедро оплачено его страданиями и жизнью.
Когда подъехали наконец к знакомому крыльцу, дворовые высыпали на широкий двор. В сумерках она не могла разглядеть лиц, хотя у многих в руках были зажжённые факелы, озарившие двор и пышный парадный вход под широким балконом. По доносившимся взволнованным голосам поняла, что спящих детей внесли в дом, что следом начали втаскивать дорожную поклажу. Слышала, как старая нянька причитала на плече у Ази, как братья бодрыми голосами раздавали распоряжения; о чём-то хлопотала тётушка…
Вокруг — в усадьбе — стояла пронзительная тишина. Всё, как прежде, ничего не изменилось. Тихий вечер, как это часто бывало в здешних местах, унял налетевшую порошу. На фоне прозрачного зимнего неба из ночного мрака отчетливо выступили давно не стриженные старые липы; между ними той же пронзительно-тонкой нитью лежала дорога, ведущая в аллеи спящего парка. Издалека раздавался мерный шум падающей воды: плотина бумажной фабрики не давала застыть старым водам сонной реки, лишь сверху окованной в лёд.
В суетных хлопотах встречи о ней как будто забыли, и она не торопилась выходить — в оцепенении замерла в глубине кареты. Хотелось укрыться, спрятаться от бесполезных выражений участия и сострадания, повременить, пока душа освободится от тягот, которые привезла с собой. Но вопреки ожиданиям, среди блаженного покоя родных мест изнывающее сердце сжималось всё крепче. Она не могла знать, что отныне тоска по невозвратному счастью пребудет с ней навсегда, и, позднее, отвечая на назойливые вопросы о своём житье-бытье из французских посланий сестры Кати, невольно передала бумаге эту мучительную грусть:
— Редки те дни, когда сердце у меня не щемит. Зачем я тебе говорю об этом и жалуюсь? Будь весела и счастлива и прости меня за мои откровения, это у меня случайно вырвалось. Я не допускаю мысли, что могу разделить своё горе с кем бы то ни было…

1 Очень мило (франц.)
2 Замечательно (франц.)
3 Чудесно (франц.)
4 Отчего это? (франц.)

Опубликовано в Лёд и пламень №2, 2014

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Седова Галина

Родилась в 1957 году. Окончила исторический факультет Санкт-Петербургского государственного университета. Доктор филологических наук, пушкинист, член Союза российских писателей. Заведующая Мемориальным музеем-квартирой А. С. Пушкина в Петербурге. Автор книг «Пушкин и особняк на Мойке» (2008; 2009), «„Я жить хочу“: последние месяцы жизни Пушкина» (2008), «Ему было за что умирать у Черной речки» (2012). Автор и ведущая научно-популярных телевизионных передач, посвящённых истории русской культуры первой трети XIX века. Дипломант конкурса Ассоциации книгоиздателей России в номинации «Лучшая книга о Петербурге 2008 года», обладатель памятной медали МК РФ «200 лет со дня рождения М. Ю. Лермонтова» (2014) и главного приза Международного славянского литературного форума «Золотой витязь» в номинации «Литературоведение» (2015). Живёт в Санкт-Петербурге.

Регистрация
Сбросить пароль