Евгения Зуева. ДОМОВОЙ

Мемуары в миноре

Слышишь вой, девочка? Это Волку не спится…
Баю-бай  —  не доверяй небылицам!
Берегут тебя брат Месяц, да седая Сова,
Да густая трава, источающая сладкий дурман-сок…
Баю-бай  —  утихай, голосок, закрывай свои очи  —
Утром смоешь остатки ночи ведром водицы ключевой,
А пока песнь споёт домовой!
Слушай, девочка, слова  —  и помни, что они значат:
Успей заснуть  —
А иначе…

Сибирская деревня  —  это извилистые тропы, заросшие косматой травой, ведущие в глубь непролазных лесов. Это суровые снежные зимы, тёплое с прохладой лето, подзвученное комариным писком и увлажнённое дождями Ильи-пророка. Это слякотно-чавкающая осень с разбитыми дорогами, где любой транспорт  —  бесполезная вещь. Это глухариные песни, быстротечные холодные реки и спелая клюква, минными растяжками разместившаяся в затерянных болотах.
Сибирская деревня  —  это суровые мужики в ватниках и резиновых сапогах. Это сбор грибов и ягод  —  как способ времяпрепровождения и заработка, крепкий самогон  —  ещё один способ времяпрепровождения и заработка, убивающий остатки разума и генофонда. Это перекошенные деревянные дома с облезлыми ставнями и прохудившимися крышами. Это топоры, ружья, пилы, охотники, вечно лающие собаки, душистая крепкая махорка, невыносимый рёв стареньких мотоциклов, запах деревенского молока, только что скошенной травы, легенды и поверья непроходимой тайги и вечно держащие на своих плечах мир женщины. Горожане иногда высовывают нос из мегаполисной системы и спешат сюда за крохами романтики, но через несколько дней сбегают обратно от слишком поглощающей тело и разум натуральности.
Вот в таком Богом забытом сибирском месте у меня был дом.
Название деревни с языка народностей, населявших в ту пору землю, переводилось как «благословенная река». Там и правда бежала быстрая речушка  —  резвая, вертлявая, как непоседливый сорванец, холодная, глубокая и очень узкая. Да только была ли она благословенной? Боюсь, что она даже не была благосклонной к местному населению. Каждый год в ней тонуло три-четыре человека, зачастую это были самоуверенные дети, решившие, что смогут её переплыть, в итоге  —  оборванная жизнь, горе и слёзы родителей, строгий наказ всем тем, кто только собирался пробовать свои силы в схватке с рекой,—  а она, благословенная, бежит себе, как и сотни лет назад.
Это был обычный дом сельских обывателей на окраине деревни.
Светлая изба с голубыми ставнями, большими чистыми окнами, с палисадником, в котором хозяйничал высокий сибирский кедр, посаженный ещё в шестидесятые годы, а гвоздики и бойкие шафраны напоминали его свиту, развлекавшую хозяина в часы глубокой летней задумчивости. В доме скрипели половицы, пенился кислый квас, пахло свежеиспечёнными шаньгами, всегда была чистая родниковая вода, а белые простыни пахли солнцем. Моя бабушка сушила бельё на открытом палящем солнце, и его неповторимый запах въедался навечно. Ночью простыни хрустели, грели и холодили одновременно.
Такого явления я больше никогда и нигде не встречала.
В этом обычном доме у меня было два любимых места  —  чердак и сени, именуемые в семье моей бабушки верандой. На чердак я карабкалась по старой скрипучей лестнице. Там было темно и таинственно, валялась всякая всячина, висели охапки сушёных трав, и было три осиных гнезда  —  осы оккупировали территорию чердака и никому не хотели её уступать. Там я училась смирению, терпению и выдержке. Банально, но я лазила туда читать. Сквозь отверстия деревянных стен беспрепятственно сочился дневной свет. Обычно я садилась так, чтобы луч света освещал только читаемую страницу, и вот так часами я сидела недвижимо, как каменное изваяние, лишь тихонько шурша страницами. Со мной свыклись даже осы. Они как бы позволяли мне остаться. Я почти не дышала, когда эти жужжалки летали вокруг или ползали по строкам очередного «Робинзона Крузо».
Насекомые с удовольствием путались в моей косе и ни разу не укусили, что удивляло бабулю, которая была не так смела, как внучка-сорванец.
Охапки сушёных трав напоминали казнённых воинов на виселицах.
Они издавали еле слышный траурный треск, провожая самих себя в последний путь. Ах, эти зимние травяные чаи  —  как причудливо они пахнут летом: приключениями и пыльным чердаком.
Не люблю всеобъемлющую тишину  —  от неё жутко болит голова, и есть во всём этом что-то аномально-космическое. Меня поймут те, кто хоть раз ночевал в деревенском доме: вокруг  —  чернильная ночь, справа  —  пожирающий деревню беспощадный лес, и ни одного звука  —  мир вокруг парализован. Я  —  городская девочка, привыкшая к шуму машин, свету фонарей, к мельканию круглосуточно не спящих окон и прочим «вышибалам» городской тишины,—  не могла перенести звенящую тихость деревенской ночи. По этой причине ночью тайком я сбегала спать в сени. Очень неоднозначное место, созданное лишь для меня и старинной рухляди. Именно там случалось всё самое интересное  —  то, во что я до сих пор не верю. В сенях было невообразимо холодно, что меня устраивало, ибо жар сельских печей мешал мне спать. Там стояла старая кровать с двумя пуховыми одеялами, где я грела детское тело и зарывала свои причудливые страхи. На стене висел старинный шёлковый ковёр  —  напоминание о молодости моих предков, стояли мешки с мукой, крупой, сахаром, пустые банки, швейная машинка, прялка и старый тяжёлый стол, устеленный клеёнкой,—  незатейливый антураж надолго остался в моей памяти. Была там ещё старинная этажерка, липкая от краски тёмно-карамельного цвета. Чего в ней только не было: банки с гвоздями, пряжа, старые книги с жёлтыми, пропахшими табаком страницами, стопка нотных тетрадей и коробка из-под пряника, в которой хранились старые фотографии.

Ох уж эти чёрно-белые снимки… И пугают, и завораживают одновременно. Я могла часами разглядывать этих незнакомых людей и бояться необъяснимого. Я пыталась понять теорию застывшего момента, но мне это не удавалось, и глаза видели лишь тёмный гипюр фотосомнений. Гипюр  —  это что-то совсем ретровое. Почему я вспомнила это слово? Многие фото от времени стали янтарно-белёсыми, и люди на снимках напоминали насекомых, застрявших в куске окаменелой смолы,—  это и жутко, и притягательно, как будто объект хочет выбраться, но уже никогда не сможет. Однажды на глаза попались фото чьих-то похорон. Я искренне не понимала, зачем фотографировать последний путь человека. Искорёженное лицо покойника, скорбь плачущих людей, крупные планы ненужных элементов… Зрение на это реагирует протестом, и ощущение, что ты не видишь людей, а смотришь на разлитые чернила,—  в памяти всплывают грязный ноябрь, Вертинский и больничная палата. Вспомнила фото, на котором я с длинноволосым юношей стою под зонтом, окна чёрно-белых зданий пялятся в пустоту, а мелкий дождь кажется царапинами на снимке. Позже его ревнивая девушка отрезала меня от юноши, и много лет спустя он вернул «меня мне», когда мы были уже давно «отрезаны» друг от друга огромными расстояниями, запутанными отношениями, не нашими детьми и чужими семьями.
Задумалась, как всё же сработала эта фотоампутация: с юношей мы расстались навсегда. Коробка с фотографиями была страшной шкатулкой, к которой тянулось моё любопытство в надежде узнать секреты туманного прошлого.

Проснись, проснись, лисичка и белочка,
Поёт старичок хромой.
Проснись, проснись, моя девочка,
Скорее беги домой!

Август  —  страшное слово, пугающее тревожностью ощущений, как будто скоро война, или долгая разлука, или тяжёлая смерть, или чувство, что за спиной стоит маньяк с топором… Даже не знаю, почему этот яркий летний месяц, щедрый на Спасы и урожай, с запахом сена и предосенней прохладой, вызывает непонятную боязнь. Возможно, всё дело в непроглядных туманах-завоевателях и слабеющем пред их натиском утре. Возможно… Я никогда не хотела видеть то, что скрывают туманы, как бы ни бунтовало человеческое любопытство,—  некоторые секреты лучше не трогать, как древние мумии, дабы не будить спящий страх.
Однажды августовской ночью я, десятилетняя, жутко мёрзла в сенях и не могла уснуть. Шторы царапали стёкла шатких окон, издавая причудливый шорох. Ветер гулял по крыше, создавая акапелльные этюды. Все эти трески, шорохи и всплески куда лучше, чем гробовая тишина тёплой избы. Когда я почти успокоилась, почти согрелась и почти заснула, вдруг отчётливо услышала глухой, низкий, как из бочки, голос. Он вторил: «Проснись! Проснись! Проснись!»
Я огляделась и от страха ещё глубже спряталась под одеяло. А голос всё громче и громче, как старый колокол, повторял: «Иди домой!
Иди домой! Иди домой!»
Испуганного ребёнка долго уговаривать не нужно  —  я схватила одеяла и вбежала в избу. Семья мирно спала, тепло печи разливалась облаком привычной неги. Я тихонько пробралась под бок бабули, как бы отгородившись ею, как щитом, от того, что со мной происходит.
— Замёрзла? —  спросила сонная бабушка.
— Да…— соврала испуганная я.
Лишь утром я узнала, что возвращавшаяся из сельского клуба разгорячённая молодёжь бросила булыжник в окно нашего дома, и он приземлился в сенях аккурат на моей подушке. Страшно подумать, чем могло всё закончиться, останься я там… Наивное дитя рассказало бабушке про голос, про страх и прочее, на что мудрая женщина вымолвила:
— Милая, тебе это приснилось.
— Ну нет же,—  спорила я и приводила свои неуклюжие детские аргументы.
Что могла сказать в этом случае бабушка внучке?
— Это домовой, он тебя бережёт!
Странно, но этот ответ почему-то меня устроил  —  то ли оттого, что дети любят таинственных сказочных персонажей, а может, потому, что это правда.
Долгое время мне запрещали спать в сенях, мотивируя тем, что это небезопасно. Но я всё равно тайком туда сбегала, часто оставляла своему спасителю пирожки и печенье, но ничего не происходило.
Я даже стала думать, что, может, это и правда мне причудилось…
А что будет, если не слушать голос, не замечать, делать всё наоборот?
Шафраны в палисаднике напоминали новорождённых детёнышей солнца, которые с удовольствием распространяли эту солнечную религию в локальном пространстве флоры. Они вертели яркими головками, как весёлые клоуны цирка, вызывая невольную улыбку случайных прохожих. В деревне как-то не принято срезать цветы, обрывая их жизнь, и украшать избы этой эстетикой умирания и увядания. Это присуще городским жителям, упаковывающим цветы в бумагу и громоздкие вазы. В деревне всё начинается и заканчивается естественно… Я любила шафраны  —  плела из их крупных голов венки и пускала в путь по холодной реке, надеясь на исполнение своих скромных подростковых желаний.

Не проси защиты у снов,
Не ищи для себя оправданий,
Не рви разноцветных цветов
Ради своих желаний…

Домовой не ел моих пирогов и до поры до времени никак не обозначал своё присутствие. Меня начала мучить бессонница, что для ребенка  —  редкость. Я коротала ночи то в недолгих дрёмах, то в мечтах о пальмах и танцах туземцев, о которых читала в книжках…
Пока снова не услышала предостережение домового, который уже перестал меня пугать. Я смирилась с тем, что надо слушать маму с папой, дедушку с бабушкой и домового.
«Не рви цветов»,—  бубнил мне мой хранитель в одну из ночей, а я решила поступить иначе.
Утром, глядя из избы в открытое окно, я любовалась шафранами.
Завтра родители должны забрать меня в город  —  через два дня в школу. Появилось непреодолимое желание сорвать букет цветов себе на первое сентября. Я потянулась из окна за цветами и… не удержавшись, вывалилась из окошка дома в палисадник. Вот и не верь после этого наказам. Итог  —  вывих руки, наказание от мамы и продлённые каникулы, но уже в бинтах. Эх, домовой, с детьми в своих наветах нужно быть более настойчивым, как мама.

Отросли у деревьев ветки.
Сказки уже не греют.
В прошлом остались предки.
Девочка всё взрослеет…

То, что жизнь страшна, непонятна и местами коварна, начинаешь осознавать к тридцати трём годам. Те, кто умудрился понять это раньше, кончают плохо, даже если и сподобятся дожить до восьмидесяти лет… А в тридцать три все циферблаты  —  с оскалами наёмных убийц:
«год  —  за три, и мысли в пятнах» (цитировать саму себя считается верхом самоуверенности, я бы сказала, даже нарциссизмом или как там это именуется у дам); а память тасует мечты и факты и отражается в зеркале твоей же собственной обречёнкой… Вот в таком состоянии самое оно напиваться в одиночку в пустом деревенском доме. Не декадентство, конечно, и не сибаритство  —  но всё же… Слякотный октябрь, снег ещё не пробрасывает, но вот-вот должен появиться, как надоевший родственник с рассказами из своей жизни. Тихо пью второй день… Совсем тихо  —  без воя, плача и случайно слетевшего с губ мата. Первую бутылку открывала с мыслями о высшем благе, о предназначении. Постепенно в крепком самогоне тонули все мои добродетели, остатки разума, гордости, ревности и человеческого облика. Сидя на полу в льняном старом платье моей прабабки (а как вы думали  —  мода, етить её), прижавшись спиной к тёплой печи, разглядываю облезлые половицы.
— Эх ты, домовой, с детства блюдёшь мою безопасность. Где ж ты был вчера, когда я ровно не могла пройти вдоль половиц, споря сама с собой, что сумею? Синяк на плече  —  как напоминание, что я всё делаю «правильно». Да о чём ты? Конечно, стыдно! Я пыталась даже спрятаться от Господа Вездесущего  —  как будто за угол, как будто получилось, как будто… Свернула медный крест на спину, скрыв Господа под льняными покровами: авось закроет глаза сам и всё Его святое семейство и не увидит моего падения.
Ползу на улицу в поисках нового состояния, просветления и просто вдохнуть октябрьский туман  —  негоже пить совсем уж без закуски.
Мёрзнут пальцы… Ангел-хранитель, казалось, совсем забыл про «заблудшую подопечную»  —  синяк покрылся тёмной коркой, и плечо нынче вакантно… Вот бы встать с пламенной речью: «Дамы и господа, леди и джентльмены!» Начинаю выть в голос. Какие дамы, какие леди? Леди не глушат осень водкой, или водку осенью, или свою жизнь этими двумя сволочами… Пить больше не хочется  —  только выть, спать и материться. Шаг, и ещё, и снова по прямой… Войти в тёплую избу с запахом похмелья нет сил. Валюсь с ног на пол в своих излюбленных сенях…

Тише, тише, светлячки и мыши.
Громко кричит стая ворон
Да со всех четырёх сторон!
Справа летит много разных вестей.
Слева ворона сулит гостей.
Позади плещет огненная вода.
Берегись  —  впереди беда…
Всё по воде вилами.
Боль, синяка коснись…
Девочка, милая,
Проснись!

Похмельный сон был глубок, как неразбериха моей жизни, и светел, как, надеюсь, её дальнейшее воплощение. Во сне я ругалась с уборщицей в нашей редакции. Из отпуска я привезла банку с Океаном, поставила её на свой стол как напоминание о том, что я видела эту невыразимую водную стихию. А сердобольная Мариванна сочла эту воду ненужной безделицей и вылила в клозет. Обидно  —  теперь мой Океан грустно плещется в канализационных дебрях. Постепенно сон становился тревожным. Я слышала многоголосья различных споров, ругани и блеянья овец. Отчётливо я стала разбирать знакомый спокойный и равнодушный голос домового  —  он вторил: «Вставай!
Вставай! Вставай!»
Стало совсем нечем дышать. Я проснулась от удушья  —  мне на лицо сыпалась мука из свалившегося мешка. Из избы в сени сочился лёгкий дым. Собрав остаток пропитых сил, я вошла в избу. На кухне горела клеёнка кухонного стола. Этот небольшой пожар мог стать трагедией  —  мог, но не стал. Я вылила три ковша воды на огонь, два  —  на своё лицо и… сделала два вывода:
— пьянство не порок  —  но не впрок;
— продам я к чертям этот дом…
Все остальные мысли растворились в октябрьском сопливо-кисельном воздухе. И кто сказал, что осень  —  это красиво? Она фригидна, бездушна и во всём виновата…
Земля  —  владение моего многострадального государства и мне не принадлежала, продать я могла лишь саму постройку. Старая изба пришлась по душе пятидесятилетнему мужчине. Потрёпанный жизнью «афганец» говорил, что устал от городской суеты, что покупает не столько дом, сколько добровольное одиночество. Я, как и полагается в рекламно-продавательных целях, красочно рассказывала о том, что это одно из лучших мест для отшельничества. Повествовала о том, что я в этом доме больше приобрела, нежели потеряла, о своих неудачных экспериментах с алкоголем и осмыслением моего жалкого бытия, о счастливых моментах детства, о когда-то цветущих шафранах и солнечных простынях. Умолчала я о главном обитателе дома, понимая, что сурового мужика такая ерунда не может интересовать. Мы условились встретиться здесь через неделю с деньгами и документами и разъехались каждый по своим городам и весям…

Больно хлещет крапива, словно горит огонь.
Прошлого нитка криво  —  линией на ладонь.
Память имеет значенье, голос в плаче дрожит.
Ты попроси прощенья, чтобы счастливо жить…

Звонок деревенской соседки:
— Приезжай, твой дом сгорел…
А дальше всё смутно, как в старой газетной хронике. На месте когда-то живого дома, на месте моей боли и моей памяти тихо тлело пепелище цвета крысиной оравы. Остались лишь осколки жизней трёх поколений: обугленный ковшик, железная спинка кровати, старый медный таз, служивший мне в детстве барабаном, и чудом уцелевшая пустая коробка из-под пряника, хранившая застывшие фотолица. Эти осколки  —  моё вечное ранение, аукающееся на погоду и в минуты отчаянья и грусти. Дом обратился в сотни пепельных птиц и улетал куда-то в небо. Я легла на остатки сгоревшего прошлого, чтобы навсегда уснуть. Пепелище издавало странный треск, который постепенно становился всхлипом, а потом громким воем. Я закрыла уши руками, но от этого нельзя спрятаться… То ли это вой дома, то ли домо-вой…
Прости меня, домовой. Я ревела так, как не ревела уже давно, слёзы не капали, а падали тяжёлыми железными шарами необъяснимого чувства вины и причиняли невыносимую боль каждой клетке моего тела. Моя внутренняя истерика вылилась в неудержимый бег.
Я схватила обгоревшую подковку, висевшую на двери сгоревшего дома, и бросилась бежать на железнодорожную станцию. Не помню, как преодолела эти пять километров, пытаясь скрыться от чувства вины. Помню, как рыдала на лавке пустой электрички с обугленной подковой в руках, оплакивая молчаливого хранителя.
Бегут годы… Места моей боли и памяти заросли дикой травой, и скоро их поглотит безбрежный лес. Я бываю там редко, но когда случается там появиться, везу в память о былом шафраны  —  фонарики моего погасшего детства.

Ау-ау  —  по тропинке кривой
В припев отпускаю душу.
Слышу песню твою, домовой,
Ты тоже мою послушай!

Опубликовано в Енисей №1, 2019

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Зуева Евгения

Родилась и живёт в Красноярске. Педагог, культуролог, журналист, путешественник. Победитель и участник различных литературных конкурсов. Руководитель артпроектов Агентства креативных идей и рекламных инициатив «13 параллель». Дипломант краевого литературного конкурса 2013 года на соискание премии имени Игнатия Рождественского в номинации «Малая проза». Публиковалась в альманахе «Енисей», газетах «Красноярский рабочий», «Зимняя вишня», в журнале современной литературы «Процесс» (Чехия). Победитель Всероссийского конкурса книжных рекомендаций «Книжный штурман 2019» в номинации «Лучшая рекомендация художественной литературы». Дипломант международной премии в области искусства «Филантроп». Автор сборника стихов «Капли моих забот» (2014).

Регистрация
Сбросить пароль