Путевая проза
Продолжение
Глава седьмая. Никосия
Отвезя сына в школу, я вернулся в деревню. Утренняя прогулка уже стала ритуалом. Маршрут был один и тот же. Я спускался вниз мимо нескольких полуразрушенных традиционных кипрских домов, поворачивал в сторону церкви Святого Мины и шёл к деревенской площади с её чудесной старой церковью Святых Афанасия и Кирилла и недавно отреставрированным культурным центром. Церковь действительно была старой, ей было как минимум триста лет, а вот культурный центр был ровесником церкви Святого Мины – бодрым и крепким столетним зданием. Возвращался обычно мимо муниципалитета – прекрасно построенного внушительного современного здания с библиотекой. Но сегодня до площади я так и не дошёл. Из открытых дверей церкви доносилось чарующее пение отца Константиноса. Я вошёл вовнутрь, в полумрак и прохладу, и тихо сел в ближайшее кресло. На службе было всего шесть человек, всё же восемь часов утра здесь – это самый разгар рабочего дня. Отец Константинос произносил нараспев «аллилуйя», и я забыл о делах и планах, тревогах и волнениях. Мне было хорошо здесь и сейчас. Наверное, это и можно назвать счастьем.
Когда молитва закончилась, я вышел на залитую солнцем улицу. Настроение было приподнятым. Всё же христианские традиции сильны здесь невероятно, и все ритуалы пронизаны радостью.
Каждое воскресенье начинается на Кипре со звона колоколов. В шесть часов утра церкви и храмы уже полны. Заполненные до отказа машины продолжают приезжать до восьми, в итоге у храмов образуется форменное столпотворение. Священники нараспев читают молитвы, которые разносятся из динамиков на всю округу. Больше всех происходящему радуются маленькие девочки, каждая служба для них – настоящий праздник, на который мамы одевают их в самые нарядные платья. Именно дети первыми бегут к причастию. За ними идут старики, затем все остальные. На улице, у входа, уже стоят подносы спросфорами. К девяти все разъезжаются с радостным чувством выполненного долга.
Два года я просыпался по воскресеньям от колокольного звона, а молитву было хорошо слышно даже сквозь закрытые окна. И почти десять лет, приезжая каждый год в Эрими, я наблюдал, как улучшается храм. Вот достроили вторую колокольную башенку; вот храм облицевали тем самым светлым ракушечником, который придаёт кипрским домам такой нарядный вид; вот на входе установили резную деревянную дверь необычайной красоты; а вот, наконец, смонтировали подсветку, и теперь по ночам храм словно парит над землёй. Постепенно украшался он и внутри. Это постепенное движение к лучшему вселяет уверенность в завтрашнем дне и так отличается от нашей привычки – сделать всё идеально, вложить в постройку кучу денег и потом пассивно наблюдать за разрушением, упадком, увяданием.
Ну что же, пора ехать в Никосию. Меня там сегодня ждёт Нора Наджарян, писательница, с которой я познакомился лет пять назад. Однажды утром я решил, что пора завести знакомства с местными литературными знаменитостями. Нора оказалась самой доступной – у неё была страничка в Фейсбуке. Я немедленно написал ей, тут же получил ответ и на следующий день же приехал в Никосию, где она живёт и работает. Её работа типична для писателя – она преподаёт в гимназии английский язык.
Нора – армянка. Сто лет назад её предки бежали на Кипр из Турции, спасаясь от устроенной турками кровавой резни, а теперь она каждый день ходит по улице Ледра, главной улице Никосии, расколотой с 1974 года пополам «зелёной линией», разделяющей Республику Кипр и никем, кроме Турции, так и не признанную Турецкую Республику Северного Кипра. Нора пишет стихи и короткие рассказы на английском, армянском и греческом, и самая известная её книга так и называется – «Ledra street». В первый раз мы встретились в Центре визуальных искусств и исследований CVAR; тогда, пять лет назад, она пригласила меня на выставку «Tempus Fugit – Morphou, Soli & Vouni 2016». Пятеро приятелей – художники, фотограф, музыкант и поэт, – отправились в путешествие по острову, посетив два места на Северном Кипре, город Морфу и развалины древнего города Соли, и деревушку Вуни неподалёку от Лимассола. Свои впечатления они выразили в рисунках, фотографиях, музыке и стихах, которые, как молитва, звучали из динамиков. Поэтом как раз и была Нора Наджарян. С тех пор я мечтаю сделать что-то подобное – выставку, на которой звучали бы стихи.
Нора обожает израильского прозаика Этгара Керета, и её собственные рассказы с каждым годом сжимаются, становятся всё короче и насыщеннее. Читая её, я вспоминаю Папиниана, величайшего римского юриста, который писал настолько лаконично, насколько это было возможно.
Поездка в Никосию, дорога в которую занимает всего час – это путешествие в другой мир. За последние тридцать лет, после начала большой волны иммиграции на Кипр, его города и регионы разделились по национальному признаку. Лимассол – «русский», «бизнесовый» город, здесь живут около двадцати пяти тысяч выходцев из России, Украины, Беларуси. Здесь есть русское радио, русские газеты и даже русское телевидение, и в редком магазине или кафе вам не удастся объясниться по-русски.
Пафос, наоборот, в основном английский. Это самый спокойный город на острове – спокойнее, пожалуй, только маленький Полис, единственный расположенный на севере город «греческого» Кипра.
Ларнака – город странный. Скорее, это просто пункт прилёта и отлёта. За два часа можно осмотреть все местные достопримечательности, главными из которых является набережная Фуникудес, храм Святого Лазаря, того самого, которого воскресил Христос, и памятник основателю стоицизма, Зенону Китийскому. Но Ларнаке многое можно простить просто за то, что она входит в двадцатку древнейших городов мира. Ну и за Зенона, конечно.
Айя-Напа – летняя тусовочная столица острова. Это город пляжей и дискотек. Рядом с ней – Протарас и Паралимни, которые пытаются как-то заменить потерянную Фамагусту с её лучшими на Кипре пляжами.
Ну, а Никосия – город политиков, беженцев и культуры. Именно тут находятся главные музеи Кипра.
Никосия была ещё недавно не только столицей острова, но и городом самых высоких на Кипре небоскрёбов. Теперь Лимассол перещеголял её. Но кому вообще интересны небоскрёбы? Самым ценным, самым дорогим и интересным был и остаётся для меня в Никосии старый город. Город внутри крепостных стен, город-солнце, идеальный город эпохи Возрождения, такой же, как итальянская Пальманова и мальтийская Валетта. Стены этого идеального города были сооружены венецианцами для защиты от турок, но так и не выполнили своего предназначения. Никосия была захвачена ими после семинедельной осады. Гораздо менее защищённая Фамагуста сражалась дольше, почти одиннадцать месяцев. Но крепостные стены в Никосии остались, и на месте бывшего крепостного рва, заполненного в XVI веке водой реки Педиэос, теперь стадионы и парки.
Из одиннадцати построенных в 1560-х годах бастионов, названных когда-то в честь одиннадцати аристократических венецианских семей, пожертвовавших деньги на их строительство, пять сейчас находятся на греческой стороне, пять – на турецкой, и одна контролируется миротворцами ООН.
Никосия – не просто единственная в мире разделённая столица. Это самый сложный и многонациональный город острова. Только здесь и в Иерусалиме можно услышать одновременно звон колоколов и азан – призыв муэдзина к молитве.Прекрасно отреставрированные дорогие дома перемежаются здесь с заброшенными, нежилыми, в которых давно уже выбиты окна и провалены крыши, а чиновники в дорогих костюмах, вышедшие из здания мэрии, тут же оказываются среди групп бесцельно бродящих сомнительных личностей всех цветов кожи. В невзрачных домишках, в небольших квартирах живут десятки суданцев, сирийцев, индусов, которые не только давно не работают, но, возможно, никогда и не начинали этого делать. Самые успешные из них становятся вышибалами в ночных клубах, внутрь которых страшно заходить, продают траву или «курируют» престарелых проституток, которые годами поджидают своих клиентов в полуразрушенных лачугах прямо у зоны отчуждения. Эта буферная зона, тянущаяся на сотни километров вдоль всего острова, в Никосии проходит прямо посредине старого города, и главная его артерия, там самая пешеходная улица Ледра, разделена контрольно-пропускным пунктом, устроенным на границе южной и северной, греческой и турецкой частей. Пограничный переход торжественно открыли третьего апреля 2008 года, спустя четыре года после провала референдума по объединению острова. Генеральный секретарь ООН Кофи Аннан разработал тогда целый план по воссоединению Кипра перед его приёмом в Европейский Союз. План не сработал, на референдумах, которые проводились в каждой из общин, были получены противоположные результаты. Турецкая община проголосовала за объединение, греческая – против, и это было вполне объяснимо – уровень жизни на юге в три раза выше, поднимать «север» с заселившимися туда десятками тысяч турок с континента пришлось бы им, а рычаги управления распределялись практически пополам, так что новый конфликт был неизбежен. Да и Турция отказалась выводить свои войска с острова. Тем не менее, перемещаться между обеими его частями стало с тех пор несравнимо легче. Когда-то, в первый свой приезд на Кипр, я мог лишь издали, с верхнего этажа башни Шаколас, самого высокого здания на улице Ледра, посмотреть на турецкую сторону с вызывающим, огромным, нарисованным прямо на склоне одной из вершин горной цепи Пентадактилос красно-белым флагом Турецкой Республики Северного Кипра. Теперь я могу пересечь эту границу сколько угодно раз в день, пройти быстрый паспортный контроль и попасть из размеренной атмосферы находящихся прямо у линии разделения греческих кофеен сразу на шумный, грязный восточный базар, на котором нужно внимательно следить за содержимым сумок и карманов, да и вообще держать ухо востро, чтобы не быть обманутым, облапошенным кем-то из ушлых продавцов или просто прохожих. Северный Кипр – уникальное место, куда могут совершенно свободно попасть и совершенно безопасно жить любые преступники, потому что непризнанная республика не подписала ни одной международной конвенции, а визы для приезда туда требуются от граждан всего трёх стран: Сирии, Армении и Нигерии. Респектабельные турко-киприоты, ничем почти не отличающиеся от своих греческих собратьев, теперь в меньшинстве, хотя и пытаются держать рычаги управления в своих руках. Северный Кипр сейчас – это средоточие мусульман всех стран мира, перемежающихся, однако, погнавшимися за дешёвой недвижимостью англичанами, россиянами и даже израильтянами, а ещё студентами, получающими почти даром отличное англоязычное образование в многочисленных местных университетах, самый известный среди которых – основанный богатейшим турком-киприотом Суатом Гюнселем Ближневосточный университет.
Но, попав на восточный базар, не стоит сразу поворачивать назад. Достаточно пройти пару сотен метров, и лавки заканчиваются, узкие улочки старого города – такие же, как и в южной его половине – вновь становятся тихими и немноголюдными, и одна за другой появляются вдруг такие же кофейни, заполненные доброжелательными людьми. Множество их – во дворе Бюйюк-Хан, самого большого на острове караван-сарая, построенного через год после перехода Кипра под власть османов. Совсем рядом – Бедестен, бывший крытый рынок, а до турецкого завоевания – церковь Святого Николая, где мы смотрели когда-то шоу суфийских дервишей. «Я отправился в турецкий квартал и сел среди извозчиков и шоферов выпить кофе с коньяком, в тени Бедестана, в самом памятном месте во всей Никосии», – писал о нём Даррелл. К нему практически примыкает крупнейшая на острове мечеть Селимие, перестроенная в конце XVI века из великолепного католического собора Святой Софии. Собор строился долго, с 1209 по 1325 год, и служил, как и константинопольская Айя-София, местом коронации – только в никосийском, как и в Соборе Святого Николая в Фамагусте, короновали не византийских императоров, а кипрских королей, французских феодалов Лузиньянов. Служил собор и местом упокоения некоторых из них – в частности, Гуго III де Лузиньяна, короля Иерусалима и Кипра. Того самого Гуго, которому был посвящён трактат Фомы Аквинского «De regimine principum».
В 1570 году, во время османской осады, собор был переполнен людьми, ищущими укрытия. Когда девятого сентября город пал, последний католический епископ Пафоса, Франческо Контарини, произнёс в соборе последнюю христианскую проповедь. В своей молитве он просил божественной помощи и увещевал людей. Увы, это не помогло. Взломавшие дверь османские солдаты убили епископа и большую часть его паствы. Мебель и убранство, не разрушенные на месте, были просто выброшены на улицу. Возглавлявшему оборону столицы Николо Дандоло османы отрубили голову. Двадцатитысячный город опустел, в нём остались лишь обращённые в рабство женщины и дети. Уже 15 сентября в новоиспечённой мечети состоялась первая пятничная молитва. На ней присутствовал Лала Мустафа-паша, тот самый «кипрский завоеватель», который приказал содрать живьём кожу с защищавшего Фамагусту венецианского военачальника Маркантонио Брагадина. В честь этого собор Святого Николая в Фамагусте именуется теперь мечетью Лала Мустафы-паши.
Брагадин, один из лучших военачальников за всю тысячелетнюю историю Венецианской республики, удерживал Фамагусту с сентября 1570-го по начало августа 1571 года. Семь штурмов и сто пятьдесят тысяч артиллерийских залпов выдержали гарнизон и жители города. Численность османских войск превосходила венецианцев как минимум в двадцать раз. Не получив помощи от Венеции и Священной лиги католических государств и оставшись без продовольствия – очевидцы писали, что горожане если собак, кошек и крыс – Брагадин и двое других руководителей обороны, капитан Пафоса Лоренцо Тьеполо и последний губернатор венецианского Кипра, Асторре Бальони, вынуждены были сдаться. Мустафа-паша обещал всем защитникам города свободный выход, с тем, чтобы они могли добраться до Крита, но обещания своего не сдержал. На церемонии капитуляции, когда Брагадин должен был передать освободившийся от жителей и защитников город Мустафе, османский военачальник, первоначально встретив его с любезностью, вдруг начал вести себя странно. Источники писали, что турок узнал об убийстве по приказу Брагадина пятидесяти мусульманских паломников, среди которых были его люди: якобы глава обороны Фамагусты нарушил своё обещание относительно их безопасности. Брагадин всё отрицал, но повёл себя заносчиво и, вполне возможно, сказал Мустафе, что тот пытается найти предлог для мести за то, что несколько сотен венецианских солдат смогли в течение многих месяцев противостоять его двухсот пятидесятитысячному войску. Мустафа вытащил кинжал и отрезал Брагадину правое ухо, велев палачам отрезать оставшееся и вырвать тому ноздри. Губернатора Асторре Бальони, который начал упрекать османского командующего в несоблюдении соглашения о капитуляции, Мустафа приказал убить. В последовавшей за этим резне погибли триста пятьдесят венецианцев.
Через две недели, 17 августа 1571 года, после пыток и издевательств Брагадин принял мученическую смерть: на глазах оставшихся в живых и ставших пленниками жителей и защитников Фамагусты с него живьём содрали кожу. Четвертованное тело бывшего военачальника было выставлено в качестве военного трофея. Потом его кожу набили соломой и сделали чучело. В таком виде, верхом на осле, останки казнённого возили по улицам Фамагусты. Позже Лала Мустафа-паша привёз головы казнённых военачальников и кожу Брагадина в Стамбул, чтобы порадовать султана Селима II, сына знаменитой Роксоланы.
Говорят, Селим был не очень доволен. Нет, он не был чувствительным гуманистом. Просто он не хотел чрезмерно портить отношения со Священной лигой, образовавшейся для помощи венецианцам.
Очевидцем всех этих событий был Франческо Меризи да Караваджо, дядя великого художника. Вот что он писал: «…Там, на мачте галеры висит тело! <…> Голова, лишённая ушей, обезображена и покрыта гнойниками. Лицо проведитора Маркантонио Брагадина почти что неузнаваемо. Его тюремщики жестоко оскорбляли и избивали его с того самого момента, как он был брошен в тюрьму (после того, как ему отрезали уши), и его судьба была предрешена, поскольку он с негодованием отверг принудительное обращение [в ислам].
Перед повешением он вынужден был перетаскивать корзины, полные камней, получая удары и пинки от солдат. Лишь по прошествии долгого времени он был сброшен с мачты корабля, где все, только что ставшие рабами, могли видеть его с битком набитых галер. Как и Христа на кресте, его издевательски спросили – не видит ли он, случаем, сверху возможности, что кто-нибудь вмешается, дабы спасти его. Затем его обнажённым привязали к столбу и начали сдирать с него кожу.
Брагадин не издал ни единого стона, и Лала Мустафа был взбешён. Брагадин прожил до того самого момента, когда с него содрали всю кожу – за исключением одного лишь пальца на руке, откуда она никак не снималась, так что в итоге пришлось ампутировать фалангу – и даже более того: вплоть до мига, когда – уже после того, как с него живьем содрали кожу – его члены были разорваны на куски жаждавшими крови солдатами. Его кожу тотчас же набили соломой, так что создавалось впечатление, что тело героя возродилось, дабы вынести новые надругательства вместе с головами своих подчинённых Лоренцо Тьеполо, Бальони и Луиджи Мартиненго, отрубленных несколькими днями ранее.
Долго ещё несчастные останки носили по округе и показывали как символ триумфа Оттоманской Империи. В конце концов они добрались до Константинополя…».
Хочется верить, что жестокие времена канули в прошлое, но совсем недавняя история кипрского конфликта заставляет в этом усомниться.
И тем не менее в каждый приезд в Никосию меня неудержимо тянет к «зелёной линии», буферной зоне, разделяющей город на две части. Наверное, это сидящее глубоко внутри желание дойти до какой-то конечной черты, до предела – точно так же на любом из островов я хочу непременно дойти до края, мыса, обрыва. Двадцать лет назад, в первые наши приезды на Кипр, линия действительно была пределом – дальше пройти мы никак не могли. С тех пор многое изменилось, но многое и сохранилось – окрашенные в белый и голубой цвета бочки из-под масла, мешки с песком, будки наблюдателей, колючая проволока… Только вот тянувшиеся вдоль линии разграничения кварталы зияющих пустыми окнами, усыпанных мусором и обросших травой заброшенных домов постепенно сжимаются, как шагреневая кожа. Нет, дома никуда не исчезают – их просто реставрируют, а вместе с реставрацией исчезает тот дух опасности, тревожности и загадочности, который витал над этими местами несколько десятков лет. Тогда, двадцать лет назад, гулять здесь было кайфом – ржавые вывески на фасадах давно пустых магазинов, паутина, покрывающая брошенную мебель, которой десятки лет пользовались лишь коты… Я до сих пор помню заброшенную парикмахерскую с двумя креслами, на которых последние посетители сидели летом 1974-го. Кресла были покрыты густым слоем пыли, а рядом, на столике, лежали основательно заржавевшие инструменты. Сейчас парикмахерской уже нет. Всё меняется, оживает, но плакат с истекающим кровью островом всё так же висит возле крошечного кафе «Берлинская стена», находящегося прямо у пограничной линии.
Входить вовнутрь немногих оставшихся заброшенными домов – необыкновенный кайф. Я влюблён в старую греческую архитектуру, и сердце моё усиленно колотится, когда я вижу высокие просторные холлы с крутой лестницей в дальнем от входа конце, узкие резные окна, поросшие апельсиновыми и лимонными деревьями дворики… Помню один из таких домов – дверь в него находится прямо перед колючей проволокой, а основная часть уже в нейтральной зоне. Впечатление внутри фантастическое – там свежо и просторно. В Никосии жарче, чем в других кипрских городах, летом тут от 35 до 45-ти, поэтому просторные тенистые холлы – настоящее спасение.
Сегодня утром Нора Наджарян занята, поэтому я первым делом отправился к Панкипрской гимназии, в которой преподавал английский язык Лоренс Даррелл. «Никосийская гимназия – большое обветшалое здание в пределах старой, выстроенной ещё венецианцами городской стены; вместе с дворцом архиепископа оно и составляло духовный центр греческой общины, как бы её нервную систему», – писал он. От обветшалости, которая понятна – гимназия основана в 1812 году, в период Наполеоновских войн – сейчас не осталось и следа, её несколько раз реконструировали, и даже сейчас портик закрыт строительными лесами, поэтому ученики входят вовнутрь через пристроенное рядом новое здание.
Своих тогдашних учеников и особенно учениц Даррелл описал так ярко, что, кажется, достаточно закрыть глаза, чтобы увидеть их всех, одержимых страстной любовью к учителю, всех, чьи имена в журнальном списке напоминали персонажей греческой трагедии: Электру, Ио, Афродиту, Иоланту, Пенелопу и Хлою. Особенно, конечно, красавицу Афродиту, на уроках сочинявшую стихи и спросившую однажды Даррелла, почему в английском языке понятие «любить» обозначается всего одним словом, тогда как в греческом их несколько, и тот, дабы не уронить престиж империи, выдал ещё пару синонимов – «обожать» и «сходить с ума», после чего все девочки в своих сочинениях стали форменным образом сходить с ума, употребляя это выражение как попало. Именно Афродита вручила Дарреллу подписанную всем классом петицию с декларацией о праве народа Кипра на свободу. Свобода далась нелегко. Старшеклассники, которых каждый день видел Даррелл, стали участниками террористических групп. Борьба ЭОКА, национальной организации кипрских бойцов, за независимость от англичан принесла много жертв. Самыми известными из них стали тринадцать бойцов, тайно похороненных по приказу губернатора Кипра, сэра Джона Хардинга, на территории единственной на острове никосийской тюрьмы. Девять из них были повешены там же. Удержать всё в тайне так и не удалось, но это не стало для англичан препятствием. Как не стало препятствием и письмо Альбера Камю королеве Елизавете с просьбой пощадить одного из осуждённых, двадцатитрёхлетнего Михалиса Караолиса. Письмо осталось без ответа, а для исполнения приговора из Англии даже приехал последний британский палач, печально знаменитый Гарри Аллен.
Здесь же, во дворике тюрьмы, похоронено тело заживо сожжённого англичанами Григориса Афксентиу. Но все попытки губернатора Хардинга сдержать волнения на и без того уже неспокойном острове оказались безуспешными. Потом, во время войны с турками, греки-киприоты особенно отчаянно бились за территорию тюрьмы. Сейчас тюремное кладбище стало национальным памятником, который посещают ежегодно десятки тысяч людей.
Когда-то, после прочтения «Тропика рака», Даррелл написал Генри Миллеру: «„Тропик“ научил меня одной очень важной вещи. Писать о тех людях, о которых я кое-что знаю. Вы только себе представьте! Вся эта коллекция гротескнейших персонажей сидела у меня внутри, и я до сих пор не написал о них ни строчки — только о героического склада англичанах, и о голубкоподобных девах, и т.д. (7/6 за книжку)».
С губернатором Хардингом Даррелл тоже был прекрасно знаком – ещё бы, ведь Даррелл руководил департаментом по связям с общественностью британской администрации. Его безудержный панегирик Хардингу сейчас даже неловко читать. Посудите сами:
«Невысокого роста, … но при этом прекрасно сложенный, он обладал врождённым обаянием придворного, в сочетании со спокойствием и мягкостью мудрого патриарха. … человеку этому были свойственны проворство и сноровка франколина и ясный цепкий ум администратора, привыкшего принимать ответственные волевые решения.
<…> Трезвым и прямым взглядом солдата он окинул хаос и растерянность, в которой до сих пор пребывала нерешительная и отчаянно нуждающаяся в средствах местная администрация, и сразу сделал чёткий вывод: следует восстановить общественный порядок, а на силу отвечать силой. Вскоре вслед за ним начали прибывать и его солдаты: великолепная выправка, загорелые (и всё ещё улыбчивые) лица, они которые мигом оживили атмосферу на пыльных окраинах пяти городов. Позиция на шахматной доске начала как будто сама собой меняться в лучшую сторону, фигуры были вдумчиво и осторожно перегруппированы».
Однако все решительные меры – комендантский час, концентрационные лагеря, смертные приговоры – привели лишь к новой волне насилия. Правда, когда в 1957-м Хардинга отозвали наконец в Лондон, ему был пожалован титул пэра. Это было красноречивее любых слов, которыми можно было бы описать британскую колониальную политику.
Даррелла, к счастью, политика занимала куда меньше литературы. В нескольких эпизодах своей замечательной книги он упоминает одного из своих учеников, Павла, усердно штудировавшего древнегреческих поэтов. Узнав от другого учителя, что Павел даже в ранние утренние часы сидит за книгами, Даррелл показал ему стихи своего приятеля, Йоргоса Сефериса. Стихи эти вызвали у Павла удивление и даже лёгкий испуг. Сейчас любой ученик Панкипрской гимназии, даже не знающий о том, что Сеферис получил в своё время Нобелевскую премию по литературе, может просто перейти дорогу, войти в Музей фольклорного искусства и увидеть сразу же у входа красивейшую деревянную, выкрашенную в фисташково-зелёный цвет дверь от церквушки в деревне Дали, которую привёз туда друг Сефериса, художник и первый директор музея, Адамантиос Диамантис. Маленькая сова на двери так вдохновила поэта, что он написал стихотворение «Кипрские мелочи», посвящённое одновременно сове и Диамантису. Стихотворение это – на греческом и английском – можно прочесть тут же.
Увы, музей при Панкипрской гимназии, в который я рвался, чтобы увидеть какие-то следы пребывания там Даррелла, сегодня закрыт. Собственно, Даррелл не был там единственной знаменитостью – в гимназии преподавали кипрский архиепископ Хризостом I и поэт Димитрис Липертис, а окончили её несколько кипрских президентов, среди которых был и архиепископ Макариос III, и даже один Нобелевский лауреат, Кристофер Писсаридес.
Даррелл был прав. Если улица Ледра – это главная артерия Никосии, то площадь Архиепископа Киприана, как бы высокопарно это ни звучало – духовный центр греческой её части. Начать хотя бы с того, что сам Киприан – кстати, и основавший гимназию – был участником основанного в 1814 году в Одессе тайного общества «Филики Этерия», с восстания которого против Османской империи и начался путь Греции к независимости. Когда в конце февраля 1821 года Ипсиланти с гетеристами перешёл Прут, чтобы поднять восстание в Молдавии и Валахии, после чего началось восстание в Пелопоннесе, турки начали убивать греков на всей территории Османской империи. В первый день Пасхи, 10 апреля, в Константинополе был повешен Григорий V. Девятого июля управлявший Кипром Кючук Мехмет велел явиться в Никосию четыреста восьмидесяти шести знатным киприотам, в числе которых были епископы Пафоса, Кирении, Китиона, и, закрыв городские ворота, обезглавил или повесил четыреста семьдесят из них. Сам архиепископ Киприан был публично повешен на дереве напротив средневекового дворца Ги де Лузиньяна.
Сейчас на площади Киприана находятся Архиепископский дворец, Музей Византийского искусства, Музей национальной борьбы, фольклорный музей и Собор Иоанна Богослова, в котором проводится интронизация всех новых кипрских архиепископов. «Но место само по себе было довольно уютное, с широкой подъездной дорожкой, в полупрозрачной зелени перечных деревьев, а стоявшая прямо напротив крохотная церквушка Святого Иоанна и вовсе являла собой совершенно восхитительный образчик византийской архитектуры» – так писал о площади Даррелл. «Крохотная церквушка» была построена в XVII веке на месте бенедиктинского аббатства, и размер её объясняется просто – во времена Османской империи ни один христианский храм не имел права соперничать с мечетями ни высотой, ни внешним видом.
Выйдя из фольклорного музея и поглазев в очередной раз на стоящие за стеклом автомобили, принадлежавшие когда-то Макариосу III, я медленно пошёл в сторону улицы Ледра, где меня должна была ждать Нора. Пройдя мимо мечети Араблар, действительно крошечной, и, как водится, перестроенной турками из церквушки Ставрос-ту-Миссирику, я подошёл к церкви Панагии Фанеромени. Она купалась в солнечных лучах, почти парила в них, и мозаичный архангел Гавриил у входа казался живым благодаря волшебной игре света и тени. Площадь перед церковью уставлена столиками нескольких кафе. Найти свободное место тут всегда проблематично, а жизнь здесь бурлит – кто-то играет в нарды, не забывая при этом наслаждаться фраппе, кто-то курит траву, но все обязательно громко переговариваются между собой.
Этот гул радостных, оживлённых голосов в уличных кафе – один из самых больших кайфов в жизни.
Хоть я пришёл немного раньше, Нора уже ждала меня. Это было весьма кстати, потому что ей удалось занять столик.
После объятий и поцелуев, столь привычных на Кипре, мы оба заказали всё тот же фраппе. Она похвастала новой книгой, рассказала о своих выступлениях в Голландии и Словении. Рассказал о своих новых книгах и я.
После этого мы замолчали. Ведь о чём обычно говорят приятельски настроенные по отношению друг к другу писатели? Обычно они перемывают косточки другим писателям. Нет, конечно, не оплёвывают друг друга – это удел поэтов. Но пожаловаться на недооценённость, согласиться друг с другом в том, что получившие в этом году большие премии авторы не слишком их достойны – часть обязательной программы. Тут-то и вышла загвоздка – мы с Норой существуем в совершенно разных писательских мирах. Я не знаю никого (ну, почти никого) из тех, кем она восхищается, кому завидует, с кем конкурирует. То же самое и у неё.
Спасение пришло внезапно.
– Нора, скажи, зачем ты вообще занимаешься этим гиблым делом? – спросил я неожиданно для самого себя.
Она посмотрела на меня вопросительно.
– Ну ты ведь тратишь на сочинительство кучу времени. Как и я, собственно. И что ты получаешь взамен? Деньги? Нет. Грандиозную славу? Тоже нет. Тогда зачем?
– Я давно уже не представляю свою жизнь без этого.
– Да-да, понимаю. Не могу не писать. Так отвечают почти все. Но это сейчас, а ведь до того, как ты начала, сидение за столом и заполнение листа строчками не было твоей насущной потребностью и привычкой.
– Во-первых, я начала довольно рано. Во-вторых, Маркес давно ответил на этот вопрос. Ты родился писателем, как кто-то родился евреем, а кто-то – чернокожим. Успех пьянит, и любовь читателей окрыляет, но это всё второстепенно, потому что хороший писатель будет писать, даже если башмаки у него рваные, а книги не продаются. Вот видишь, я помню его слова почти наизусть.
– Да, я помню. И о том, что каждый из нас должен прожить именно свою, а не чью-нибудь жизнь. Реализовать себя, осуществить свою главную мечту… Но у каждого из нас главная мечта меняется с десяток раз. Кстати, плохой писатель тоже будет писать, даже если его книги не продаются. В общем, я не верю в подобную романтику. Она подходит для статьи заштатного психолога в глянцевом женском журнале. Прости.
– Ну хорошо, а какой ответ есть у тебя?
– Для меня самое ценное в писательстве – это познание с его помощью себя и мира. Я тут согласен с Генри Миллером. Часто ты понимаешь что-то только после того, как опишешь. И это бесконечный путь, у которого не может быть завершения. Помнишь у Стендаля: «Я трепещу всё время от мысли, что, желая высказать истину, я записываю только вздох». В общем, постичь, но не достичь. Потому я до сих пор сомневаюсь в необходимости писать художественную прозу.
– Это ещё почему?
– Сама посуди. Ты выстраиваешь сюжет, конструируешь героев, и всё для того, чтобы вложить в их уста свои собственные мысли, делая вид, что они не твои собственные. Опять же Миллер писал о том, что диапазон писателя ограничен его интуицией. Я знаю – ты скажешь, что герои в процессе написания начинают жить собственной жизнью. Но больше, чем знаешь ты сам, герои сказать не смогут. Так лучше я сам и буду героем, буду писать о себе и о тех, кого я лично знаю.
– Мне кажется, ты слишком зациклен на себе. Мне интересны и другие люди, интересно то, что я, как мне кажется, смогла в них разглядеть. Кстати, твой Миллер сам утверждал, что главное – понять своё назначение и следовать ему.
– Боже, как же надоело это предназначение. Мне кажется, найти его можно только тогда, когда его не ищешь. А вообще мне нравится мысль Сигизмунда Кржижановского о том, что писатели – профессиональные дрессировщики слов. И публика, как в цирке, оценивает мастерство дрессировщика и платит тому, кто развлекает её лучше всех.
Нора засмеялась, и это был хороший момент для того, чтобы сменить тему.
Мы поболтали о карантине и путешествиях и снова согласились с тем, что нужно устроить совместные чтения.
Полтора часа пролетели незаметно. Ей пора было уходить, да и я должен был возвращаться в Лимассол – не хотелось ехать затемно.
Я снова прошёл несколько кварталов вдоль зелёной линии и вернулся на площадь Киприана, к машине. Через пятнадцать минут я уже был на трассе. Путь назад всегда быстрее, а здесь ещё и потому, что дорога идёт вниз, к морю.
Широкая гладкая трасса была сегодня почти пустой, можно было ехать совершенно автоматически. Как-то раз я проехал так четыреста пятьдесят километров от Одессы до Киева – ни разу не нажав на педаль тормоза и ни разу не уйдя с левой полосы.
В общем, ничто не отвлекало меня от размышлений на ту самую тему, которая так неожиданно – или, наоборот, ожидаемо – всплыла в разговоре с Норой.
Откровенно говоря, я ведь до сих пор играю в писателя, хотя ничем другим давно уже почти не занимаюсь, более того, всё, что я пишу, публикуется в лучших толстых журналах. Амбиции вечно борются во мне с неуверенностью в собственных способностях. Но это, наверное, черта характера – я вообще практически во всё играю, отказываясь ассоциировать себя с какой-то профессией, родом занятий, считая, что делать так – значит обеднять самого себя. Любое описание себя будет ошибочным, односторонним, сиюминутным слепком собственных представлений о себе. Но как же, чёрт побери, интересно это копание в себе! Ведь так парадоксальным образом исследуешь весь мир.
Кроме того, игра создаёт ложное ощущение защищённости. Хотя, пожалуй, если и ассоциировать себя с кем-то, то писатель выглядит самым симпатичным. Ещё университетский профессор, но это несбыточная мечта.
Долгое время я мучился от того, что не занимаюсь никаким созидательным, тяжёлым, а, соответственно, нужным другим людям трудом. Таким трудом, по моему представлению, могла быть работа на сталелитейном комбинате, или в деревне, на земле; или же работа врачом, медбратом, санитаром, в конце концов, учителем. Вместо этого я работал аудитором, финансовым директором, а теперь вот пишу книги. И что же? Если не напишу в день хотя бы двух-трёх осмысленных абзацев, под вечер имею полное ощущение бесполезно прожитого дня. А если ничего не пишу два-три дня, начинаю злиться на себя и на весь мир из-за бессмысленности и никчемности своего существования. Что же такого содержится в этом процессе, такого ценного, чтобы придавать жизни осмысленность? Чтобы даже полчаса работы могли уравновесить, а то и перевесить все остальные занятия дня? Или это просто привычка? А может, иллюзия, ложные надежды на то, что кто-то прочтёт мою писанину, кому-то она понравится и даже чем-то поможет? Хотя чем она может помочь? Ведь это не учебник, не практическое пособие, в конце концов, не кулинарная книга, то есть никакой практической пользы от моего сочинительства быть не должно. Разве что поднять кому-то ненадолго настроение? И ради этого все эти усилия, шлифовка стиля, вычитки и правки?
Потому я постоянно сомневаюсь в том, нужно ли – и зачем – писать художественную прозу.
Хотя, если ты не написал роман, писателем считаться не можешь.
По крайней мере, таково устойчивое убеждение многих.
С поэзией, например, всё ясно – это прекрасный способ выплеснуть эмоции, зафиксировать их, это моментальный снимок эмоционального состояния (да-да, я знаю, что поэзия бывает не только такой). С нон-фикшном тем более понятно. Это вещь прикладная, в высшем своём проявлении предназначенная для передачи знаний тем, кому они нужны. Аристотель писал о том, что познание – высшее благо. Вот и нон-фикшн служит распространению этого высшего блага. А так как процесс познания бесконечен, и новые люди рождаются ежесекундно, такая литература обречена на вечность. Можно даже с пафосом сказать, что автор нехудожественной прозы служит идеалам просвещения и вообще является учителем.
Тут понятно.
А с художественной прозой что? Моментальным слепком, снимком чувств она стать никак не может – слишком долог процесс написания. Автор придумывает конструкцию, структуру, героев, сюжет – и что, всё ради того, чтобы передать одну или две мысли, идеи?Зачем вообще писать о других, тем более придуманных других? Почему не писать только лишь о себе, ведь устами других ты неизбежно выражаешь свои собственные мысли? Хотя – какие собственные. Мысли – они как коты, гуляют сами по себе, приходят в голову и уходят из неё по собственному желанию и вообще являются общим достоянием. Вполне возможно, что мысль, которую я в данную секунду считаю своей, зародилась в чьей-то голове несколько тысяч лет назад и потом дошла, доплыла, долетела до меня, прожив сотни лет в чьей-то памяти, тысячу лет – на книжных страницах, перекочевав оттуда в статейку в глянцевом журнале, прочитанную неизвестным мне спичрайтером, включившем её в текст для телеведущего, который был в свою очередь услышан каким-нибудь лидером мнений и опубликован им в Фейсбуке, где я и прочёл её, забыв через несколько дней об источнике.
В общем, мне приходит в голову один ответ – писать о других имеет смысл лишь тогда, когда они уже живут в тебе, надоедают своими назойливыми мыслями, избавиться от которых можно, лишь изложив на бумаге. Когда персонаж стал на время частью тебя самого и внутри тебя живёт своей собственной жизнью, а потом пишет твоей рукой, выстраивая собственный сюжет. И ты – писатель – тут снова выступаешь проводником.
Хотя, может быть, не стоит идеализировать писательский труд? Не стоит придавать ему такое значение? Если даже Уистен Хью Оден на вопрос о том, чем он занимается, предпочитал скрывать то, что он писатель, а отвечать, что изучает историю Средневековья? Это и серьёзнее, и понятнее. Да и вообще, по мнению Одена, изящные искусства давно перестали быть общественно полезными – после изобретения книгопечатания стихи перестали быть средством запоминания, а художник после изобретения фотоаппарата перестал быть нужным для сохранения в веках портретов и пейзажей. Раз так, то художники и писатели общественно бесполезны, и значит, они бездельники и дармоеды, а занятие их – безобидное хобби. Если так, то можно относиться к этому занятию без пафоса и даже с лёгкой иронией. Не считать его главным, а свести в ранг рядовых. Помыл посуду, сыграл в теннис, написал рассказ.
Звучит логично. Но почему тогда так плохо, когда два-три дня не удаётся сделать даже простой дневниковой записи? Может быть, прав Ромен Роллан, и все радости жизни – в творчестве? Может быть, это самое творчество – не только попытка, но и единственный надёжный способ избежать забвения, ускользнуть от смерти, и не только смерти, но и пустоты бытия? Помню, как понравилась мне фраза Кортасара о том, что аргентинцы защищаются от действительности и спасаются от пустоты тем, что стремительно и жадно поглощают некую «культуру», бросаются изучать радиоактивные изотопы или эпоху президентства Бартоломе Митре. Так и я бросаюсь каждый день изучать чью-то биографию, восхищаться делами великих, выискивать интересные факты – это придаёт жизни какой-то смысл, какую-то значимость. Когда пишешь о ком-то большом, люди начинают тебя с ним невольно ассоциировать. Эту уловку я и использую.
Задумавшись, я чуть не пропустил поворот на Лимассол. Слева, на вершине Крестовой горы, уже был виден монастырь Ставровуни. Не задумываясь, я повернул к нему.
Вверх вёл долгий серпантин, и я начал уже бояться, что не успею в монастырь до наступления темноты. За годы жизни на Кипре я так и не удосужился приехать сюда; может быть, повезёт сейчас. Главное – попасть туда до шести вечера, до закрытия.
Чем выше я поднимался, тем более фантастическим становился вид. С площадки перед входом в монастырь, у церкви Всех Кипрских Святых, где обычно ждут своих мужчин их жёны и подруги – для женщин монастырь закрыт – был виден весь север острова, не только Пентадактилос и Месаория, но даже Кирения, море и мыс Апостолос Андреас. С другой стороны, далеко внизу, огни опоясывали Ларнакский залив. А дальше – море, уже тёмное бескрайнее море до горизонта.
Заходящее солнце почти спряталось в облаках, окрашивая их розовым цветом, и я не мог отказать себе в удовольствии сделать пару десятков снимков, пусть это и заняло несколько драгоценных минут. То, что моя машина была на парковке единственной, настораживало. Ворота монастыря были закрыты, и в воздухе была разлита не нарушаемая даже цикадами дрожащая, пронзительная тишина.
Я легко толкнул калитку.
Она оказалась открытой.
Вокруг не было ни души. Я был один в огромном монастырском дворе.
Я начал было думать, что калитку не заперли по ошибке, и монастырь уже закрыт. Но всё же решил войти вовнутрь. И – о чудо – дверь в храм легко поддалась. Широкий холл, лестница наверх, коридоры – и никого вокруг.
Казалось, я попал в заколдованное, сказочное место.
Внезапно в полной тишине кто-то взял меня за плечо.
Я вздрогнул.
За моей спиной стоял высокий монах в чёрной рясе, появившийся буквально из ниоткуда.
– Монастырь уже закрыт, – сказал он вежливо и тихо. – Но если вы хотите увидеть животворящий крест и приложиться к иконам, я вас проведу.
Я растерянно кивнул головой. Прикладываться к иконам мне никогда не хотелось, но тут ситуация была безвыходной.
Монах быстрым неслышным шагом пошёл вперёд, я поспешил за ним. Через минуту он отворил дверь в небольшое помещение церкви.
В углу, едва освещённом несколькими свечами, сидело трое седобородых старцев и вполголоса читали молитву. Посреди иконостаса ярко светился золотой крест с частицей животворящего креста внутри.
Свечи горели и перед иконами. Тяжёлый воздух был насквозь пропитан их гарью.
Всё было торжественно и таинственно одновременно.
Монах стоял у меня за спиной. Я перекрестился, поклонился иконам и повернулся к нему.
Так же молча он вывел меня из церкви, провёл по нескольким коридорам и открыл небольшую дверь.
– Калитка уже закрыта. Когда вы подойдёте к ней, немного подождите. Я открою.
Двор монастыря был всё так же безлюден. Я подошёл к калитке и через несколько секунд услышал щелчок. Кто-то следил за мной, но откуда, я так и не смог понять. Подойдя к машине, я увидел, что нижние ворота тоже закрыты, и выехать я не могу. Полагаясь на всевидящее око, я завёл двигатель и подъехал к воротам. Они тихо открылись, и я вновь оказался на серпантине.
Ветер шумел в кронах сосен, уже совсем стемнело, и я ехал домой, стараясь не потерять трепетное ощущение вечности и красоты.
Монастырь Ставровуни, основанный, согласно преданию, в 327 году Святой Равноапостольной царицей Еленой, матерью императора Константина – один из самых древних монастырей в мире. Гору, на которой он расположен, упоминали ещё Страбон, Плиний старший и Птолемей. После Никейского собора Елена отправилась в Святую Землю, где, согласно легенде, нашла три креста. На первом был распят безумный разбойник Гестас, на втором – благоразумный разбойник Дисмас, на третьем – сам Иисус. По приказу Елены крест Иисуса, Животворящий Крест, был разделён пополам – одна часть осталась в Иерусалиме, а вторую она взяла с собой, чтобы привезти сыну. Так как невозможно было различить, на каком именно из двух оставшихся крестов был распят Дисмас, а на каком Гестас, Елена решила разобрать их и собрать вновь, поменяв горизонтальные перекладины. Таким образом, каждый теперь содержал часть креста раскаявшегося разбойника. По пути в Константинополь корабль Елены попал в бурю и пристал к южному берегу Кипра. Когда наутро волны и ветер улеглись, оказалось, что один из крестов пропал. Оказалось, что он парит в воздухе как раз над горой, где ныне стоит монастырь. О дальнейшем расскажет игумен Даниил, чудесным образом оказавшийся на острове в 1106 году:
«И есть там очень высокая гора, а на той горе святая Елена крест поставила кипарисный большой для прогнания бесов и исцеления всякого недуга и вложила в крест честной гвоздь Христов. И бывают там, на том месте, у креста того, знамения великие и чудеса и доныне. Стоит же тот крест на воздухе, ничем не будучи прикреплен к земле, но так, Духом Святым носим в воздухе. И тут я, недостойный, поклонился святыне той чудной, и видел глазами своими грешными благодать Божию на месте том, и исходил весь тот остров как следует».
Чудесный крест в середине XV века похитили мамелюки, потом он волшебным образом вернулся, а потом вновь пропал. Где он сейчас – не известно. А сам монастырь за свою долгую историю много раз подвергался набегам, был разрушен, горел, но сейчас переживает новый расцвет.
По преданию, Елена основала на острове не только Ставровуни, но ещё несколько монастырей, после чего сразу произошло несколько важных событий. Во-первых, закончилась многолетняя засуха, которую сопровождали мор и засилие ядовитых змей (с ними расправились кошки, привезённые из Египта). Во-вторых, киприоты обрели духовное возрождение в новой вере. Правда, для этого пришлось разрушить храмы прежней веры, но так нередко бывает.
Когда я приехал в деревню, было совсем поздно. Сын спал, рядом с подушкой лежал мобильник – без Шопена, загружаемого из Spotify, он давно уже не ложится. Я не смог отказать себе в удовольствии прогуляться. Улочка Баха была пустынна и темна, но запах цветущего в соседнем дворе лимона магнитом тянул к себе. Запах чистого, беспримесного счастья.
Опубликовано в Южное сияние №4, 2021