Солдатик
Над крылечком подъезда висит темнота.
Тётя Гуля-уборщица кормит кота
и от грязи дороги спасает.
Много лет длится битва с опавшей листвой,
где она – санитарка, связист, часовой,
запылённый солдатик Аксая.
Руки стёрты, морщинисты, пахнут дождём.
Но пока на притихший стареющий дом
гонит осень свои легионы,
тётя Гуля до ночи стоит на посту,
улыбается ветру, глядит в пустоту.
И летит к ней звезда на погоны.
* * *
Сбереги эту улицу с видом на дом,
затихающий в полдень, гудящий под утро,
менестреля-шмеля, что поёт ни о ком,
опыляя асфальт и дворовую утварь.
Сбереги соловьиную хмарь и забор,
где на досках черны письмена и портреты,
и листву – не сметённый газонный декор,
не менявшийся здесь с прошлогоднего лета.
И когда я зачем-то отсюда сбегу,
не заметив, как ночь причитает старухой,
в задымлённую даль и в такую пургу,
от которой не греет любовь и сивуха,
где кусается снег и ползёт в сапоги,
и до самого мая не думает таять,
сбереги этот дом и шмеля сбереги,
положив их в мою заскорузлую память.
* * *
Осенью закончились грачи,
словно их и не было в природе.
Дождь идёт, земля кровоточит,
мир сошёл с ума и сумасбродит.
В сердцевине холода и тьмы,
паники, помноженной на хаос,
мы ещё не поняли, что «мы» –
не местоимение, а статус.
Не горим, не греемся теплом
влажных губ и маленьких гостиниц.
Но уже шагает за углом
нежность, как отважный пехотинец.
И уже не буря во дворе,
а стихи, где хочется остаться,
где рука, зажатая в руке, –
это строчка нового абзаца.
Коктебель
Когда со мной случился Коктебель,
до лета оставалось четверть шага,
рыбачью лодку, словно колыбель,
раскачивали духи Кара-Дага.
Я помню, как дрожали небеса,
окрашенные маревым закатом.
Не тучи, а ставрида и хамса
смотрели с высоты подслеповато.
Покуда ночь из звёзд сплетала сеть,
окутывая наши выходные,
хотелось по-цветаевски взлететь
и рифмы посвящать тебе чудные,
чурчхелу покупать за полцены,
глядеть, как жизнь вращается лениво –
ни окрика чужого со спины,
ни горечи, ни смерти, ни войны,
лишь бабочки, летящие на пиво.
* * *
То, что было – нам со счетов не сбросить.
Подари слова мне, в которых осень
с ноября подёрнута белизной,
а внутри неё колокольни, срубы.
Мы, продрогнув, греем губами губы
на мосту, в бессоннице затяжной.
Псиный лай и холод вокруг собачий.
И луна, как сдутый футбольный мячик,
до утра качается в полынье.
Подари слова, не скупись на звуки.
Наша встреча пахнет всегда разлукой,
чьим-то домом, музыкой, оливье
(оливье вписалось сюда для рифмы).
У любви двойные для нас тарифы,
для неё ни поводов, ни основ.
Потому и смотрит она свинцово.
Ну и пусть! Отдай мне её, как слово,
то, в котором спрятано много слов.
Блаженный Том
В селении, где ширились ухабы,
и церковь не соперничала с пабом
в желании гостям представить рай,
был мир, как скорлупа, непрочно-тесен.
Блаженный Том – хранитель древних песен,
любил подчас висеть, как попугай,
вниз головой на ветке тополиной.
Он громко пел. Но лился над равниной
не звук, а свет, сошедший с языка.
«Чиста вода в уродливом сосуде.
Безумный херувим», – дивились люди,
и шли к нему на свет издалека.
Молчали псы, не жалила крапива,
пока горел огонь неторопливо
в светильнике из музыки и слов.
Склонялось в покаянии селение.
И суть любви являло воскресение,
в котором каждый встречный слышал зов.
«Не слушайте его! – кричал викарий, –
Он меньший из живущих ныне тварей!
Испорченный, гнилой материал!»
Но тёк елей в тумане невесомом,
когда Господь на ветке рядом с Томом
сидел и незаметно подпевал.
* * *
Мне вдали от дома снится чаще,
и не отмахнуться, хоть убей,
Алмата, лежащая, как в чаше,
у тянь-шаньских каменных цепей.
В зелень, как в чапан, она одета,
капает с макушки пыльный зной
в сонное черешневое лето
с вызревшей единственной звездой.
Вон базар, потеющий от жара,
манит и зовёт издалека.
Маленькую пери из Талгара
узнаю в торговке молока.
Тяжело вздыхаю без причины.
Сон плывёт, цикадами звеня,
и луна с глазами Темучина
по-родному смотрит на меня.
* * *
Помнит август огни заката,
дом в предсердии Астаны,
где сроднился подъезд щербатый
с горькой музыкой тишины,
где любовь по ступеням длинным
шла, не зная, что там обрыв,
где, укутавшись в песни «Сплина»,
был я болен, суров, ревнив.
Злился, плакал, стоял часами
у закрытой родной двери.
Дребезжала тоска ключами,
холодящая изнутри.
Но никто не впустил, не обнял.
Ночь качала паучью нить.
Сквозняки усмехались злобно,
и соседка звала курить.
* * *
Когда в чужой стране, в январских лапах,
зажатый в съёмный старый монолит,
почуешь, как тоска к тебе на запах
придёт и по-собачьи заскулит,
седлай коня, закидывай баулы,
езжай тропой, закованной под лёд,
туда, где ветер с песнями Джамбула
седую бездорожицу скребёт.
Пока ковылья высохшая стружка
с высокого холма слетает в ров,
зажми в ладонях солнце, степь и кружку,
наполненную чаем до краёв.
Здесь дух костра не старится, не меркнет,
земля скрипит, как ветхое седло.
И жизнь благословляет в небе беркут,
и в памяти кочующей светло.
* * *
Под взглядом остывающей зари,
мы, выжженные, словно пустыри,
подсчитываем раны и пропажи.
Обиженно поёт вдали домбра.
Нас больше нет, мы умерли вчера
для бабочек и ангелов бумажных.
Сжигай мосты и с ними догорай.
Как прав был рассудительный Абай,
считая, что в любви течёт отрава.
Глотнёшь, и там, где были миражи,
лишь ворон обездоленный кружит,
и песнь его полынна и картава.
* * *
Сижу под небом черноликим,
сбежав от пропасти и лжи
туда, где осень с птичьим криком
летит за чьи-то гаражи.
Где обескровленное солнце,
как точка серая впотьмах.
И одиночество крадётся
с ружьём в охотничьих руках.
Сквозь гобеленовую слякоть
чужая музыка плывёт.
А где-то дом, и впору плакать,
рифмуя сутки напролёт
подъезды, лестницы, фронтоны,
застывший призрак у дверей,
чьё фото в старом телефоне,
как вспышка памяти твоей.
* * *
Где черти пестуют чертят
в суровый вечер,
и сквозняки со зла скулят
по-человечьи,
где приобщили тишь да гладь
к мечтам о чуде,
я отвыкаю привыкать
к вещам и людям.
Я отвыкаю. В горле ком,
в мозгах морзянка,
а город пахнет табаком
и валерьянкой.
Иду, прошитая бедой,
на сердце – пластырь,
покуда овнов на убой
уводит пастырь.
Опубликовано в Плавучий мост №1, 2023