Елена Севрюгина. «КНИЖНАЯ ПОЛКА» В ЖУРНАЛЕ “ЮЖНОЕ СИЯНИЕ” №2, 2023

В ТРЁХСТАХ ШАГАХ ОТ ЯРОСТНОЙ ЗИМЫ
(София Максимычева, Дурочка. Стихотворения. – Волгоград: Перископ-Волга, 2021. – 100 с.)

Дурочка – слово, которое чаще всего используют, чтобы подчеркнуть наивность, доверчивость и бесхитростность женщины. В эпоху ярко выраженной эмансипации представительницы «слабого пола» отчаянно хотят быть равными мужчинам, тщательно маскируют свои подлинные чувства и желания. Художественный мир Софии Максимычевой – глубоко личное, камерное, даже интимное пространство. Это мир женщины – хрупкий, уязвимый и одухотворённый любовью. Название книги, такое бесхитростное на первый взгляд, говорит о многом и характеризует автора как человека глубоко искреннего.
Лирическая героиня Софии способна подкупить читателя тем, что она не боится быть слабой – напротив, ей в своём творчестве важно подчеркнуть исконную особенность женской природы, мягкой и восприимчивой, чувствительной и открытой для мира мужчины. В простой мифологеме женского счастья, ограниченного уютом домашнего очага, есть высшая мудрость и высшая правда. Множество «личин», сопровождающих женщину в её повседневной жизни – не более чем маски, за которыми прячется беззащитная маленькая девочка, желающая только одного – любви и понимания.
С первых строк книги читатель чувствует особую доверительную авторскую интонацию, приглашающую если не к диалогу, то к совместному проживанию понятного всем душевного состояния:

Поперёк души – страница,
вдоль страницы – тишина,
если дурочке не спится,
значит дурочка одна.

Слышишь, дудочка заводит:
– Что ты, дурочка, грустишь?
В женской маятной природе
разве что-то разглядишь?..

Жизнь в любви и вне её, неизбежное столкновение с миром мужчины, чреватое как новым созиданием, так и разрушением – сквозные темы поэзииСофии Максимычевой. Она убеждена, что подлинная сила женщины – в её слабости, способности полностью отдаваться чувству, без которого мир становится немым и опустошённым. Отсюда и единство образного ряда, и повторяющиеся мотивы, выполняющие роль смысловых скреп в поэтической ткани книги. В ней нет разделов, да они и не нужны. Это нескончаемое повествование с одним, а максимум двумя лирическими героями, которых можно условно назвать Он и Она.
Художественное пространство сборника выверено очень тщательно. Лишённое эпической масштабности, оно чаще всего ограничено двумя объектами – домом и садом. Очевидно, что сад – хорошо знакомая не только русской, но и мировой культуре метафора, используемая многими поэтами и писателями золотого и серебряного века. У Максимычевой сад – проекция самой лирической героини, чьё стихийное существование так же, как и любой природный объект, подвержено любым внешним воздействиям. Её душа – яблоня в этом саду. Она может плодоносить или засыхать при отсутствии ухода, мужской заботы и внимания:

Всё в нашей жизни предсказуемо,
где сад стареет не случайно.
Мне стать тобой неописуемой,
не год, не два хранившей тайны.

Ведь ты советуешь мне – яблоне –
вцепиться намертво корнями.
Но плоть моя тобой разграблена,
подведена к глубокой яме…

«Квиты: вами я объедена…», – невольно вспоминаются цветаевские строки. Такова и лирическая интонация Софии Максимычевой, чьё творчество продолжает традиции серебряного века.
Образы дома и сада составляют единое художественное пространство книги – одно продлевается в другом, проявляется в другом наподобие сообщающегося сосуда. Иногда они становятся символом уюта и цветения женской души, орошённой любовью, но нередко дом оказывается пустым, а сад – заброшенным и разграбленным. «Женщине, как диковинному цветку, требуется постоянный уход», – как будто говорит нам автор. Но мужчина, обманом проникающий в мир доверчивой женщины, подчас способен растоптать этот цветок, разорить гнездо, разрушить надежды. Наличие или отсутствие в жизни любви прямым образом влияют на мир лирической героини и пространство вокруг неё. Художественными средствами выразительности, разной системой образов автор демонстрирует, насколько различны между собой мир счастливой, влюблённой, женщины и мир женщины одинокой. Так, счастье разделённой любви напрямую связано с темой материнства, плодоношения и созидания:

И трубочист плывёт, как сом,
среди расставленных столетий.
Он точно знает обо всём:
и о тебе, и наших детях,

которым – время не пришло
на этот белый свет явиться,
но ты меня целуешь в лоб,
и в чреве зреет чечевица.

Плодотворное зерно любви, из которого рождается космос новой жизни – это личная вселенная героини. И только этой новой жизнью может прирастать пространство, созданное для двоих. Но в целом оно не стремится к расширению – напротив, чем ограниченнее оно, тем ощутимее космос внутри, тем крепче объятия и слаще поцелуи:

…сухая почва, низкий потолок,
тяжёлая листва и покрывало.
от нежности ты ночью изнемог,
где не прикосновений было мало
<…>
где нам уже не двинуться… зачем?
пьём запах чабреца и зверобоя;
и кажется, что я не надоем
губам твоим, не знающим покоя…

Совсем иначе обретает себя женщина в пространстве нелюбви. В поэзии Софии Максимычевой тема одиночества сопровождается ключевыми образами-символами. То, что ещё совсем недавно было частью мироздания, живым и дышащим микрокосмом для двоих, становится безводной пустыней, бесконечной зимой.

Куда ты смотришь? О чём мечтаешь?
Вокруг разломы и снег лежалый.
Легко одета, как будто в мае,
так, словно зябнуть ты перестала.

Вот так неистово ждут любимых
и тех единственных – с кем не страшно,
и потому проседают зимы,
когда вздыхают под снегом пашни.

На смену ветхозаветному раю для Адама и Евы приходит «пространство личного балкона». Идее материнства и домашнего очага противопоставлены мотив одиночества, бесприютности и бездетности. Отсюда образы кукушки и лисицы кицунэ, которая в японской мифологии может быть как добрым, так и хитрым, лукавым, духом, ассоциативно связанным с темой разлуки, осени, предательства:

По можжевеловой тропе
бежит лисица Кицуне…
<…>
И лисий дом, и дальний свет,
и дым кострищ в закатной гуще,
к земле склоняемая ветвь,
когда-то яблони цветущей…

Осени, наряду со всеми прочими сезонами, лирическая героиня Максимычевой явно отдаёт предпочтение. И для неё это – не обязательно пора грусти и разочарования. Скорее, это время духовной зрелости, когда на смену необузданным страстям приходит обретённая с годами мудрость, желание сохранить лучшие крупицы воспоминаний и простить случайные обиды. Зрелость природы и человеческой души: благодаря такому психологическому параллелизму возникает образ женщины – жрицы, доброго духа домашнего очага, трепетно хранящего огонь любви, его, пусть даже и угасающее со временем, тепло:

голубое свечение сада
и замедленный танец осы.
Время позднему яблоку – падать,
хлопотливому времени – стыть.

Напоследок, губами сухими
дни считая один к десяти,
повторять зачарованно имя,
словно осени жертву нести.

Жертвенность и нежность, способность ко всепрощению, желание во что бы то ни стало сохранить сад и «дом, подверженный любви» – таковы штрихи портрета лирической героини Софии Максимычевой. Любовь – её единственный бог, заменяющий все прочие ценности, поэтому так важно сохранить её во что бы то ни стало, даже «в трёхстах шагах от яростной зимы»:

А если так – уверовать в закон,
незыблемую летопись и схиму,
где голос расстояньем искажён,
ранжируя святых и одержимых?
Почувствуй, как дрожит озябший лист
от холода, возлюбленный мой пастырь!
Отверженное время одалиск
и птичья эмиграция горластых.
В трёхстах шагах от яростной зимы
иллюзия тепла одной ладони –
твои калифорнийские холмы
и глаз луны навыкате драконий.

СВЕТ И ТЬМА, ОБВЕДЁННЫЕ МЕЛОМ
(Геннадий Калашников, Ловитва. – М., Летний сад, 2022. – 216 с.)

Ситуация, когда автор говорит со своим читателем разными, но в равной мере убедительными голосами, встречается довольно редко в прозе и тем более в поэзии. Читая книгу Геннадия Калашникова «Ловитва», по ассоциации вспоминаю оригинальную задумку, осуществлённую автором «Кладбищенских историй». Это экспериментальная работа, написанная одновременно и от имени Григория Чхартишвили, и от его псевдонима Бориса Акунина. Пока Чхартишвили с искренней любовью к деталям и дотошностью журналиста воссоздаёт реальный облик пяти известнейших акрополей мира, его «двойник», любитель мистических историй, придумывает леденящие душу «страшилки», погружающие читателя в иные измерения.
Вот так же, в соавторстве с самим собой, Калашников выпустил большой сборник – своеобразный итог творческой деятельности, в пространстве которого столкнулись его столь непохожие друг на друга ипостаси. В книге несколько частей, но по сути их две – поэтическая и прозаическая, состоящая из коротких эссе-воспоминаний о жизни в отчем доме, о литературной учёбе и творческой работе в столице. Поэзия поражает масштабностью и всеохватностью авторского мышления. Здесь нет никакого очевидного указания на подробности личной жизни, на конкретных людей или конкретные события. Да и личность самого повествователя кажется весьма условной и предельно абстрактной. Это не совсем человек и даже не совсем писатель – скорее демиург, некая стихийная субстанция, пребывающая в неразрывном единстве с окружающим миром.
В то же время прозаическая часть знакомит нас с собственно Геннадием Калашниковым, уроженцем мало кому известного села Ровно, учеником знаменитого Бориса Слуцкого, сотрудником московской газеты «Литературная Россия».
Думается, что подобная антитеза, ставшая краеугольным камнем композиции книги, более чем оправдана. Из этих видимых противоречий складывается целостное представление о человеке, чьё творчество является естественным продолжением и неотъемлемой частью биографии и частной жизни. И впервые это связующее «звено» мы обнаруживаем в рассказе-предисловии, где объясняются истоки творчества Геннадия Калашникова. Поэзию как стихию, овладевшую им изнутри, автор осознал в момент разлива реки Оки, при сложном переходе по напруженной тяжёлыми льдинами воде: «И вот в разгар этой разгорячённой, сосредоточенной ходьбы что-то, как пишут в романах, шевельнулось во мне; в такт шагам, на помощь им возник какой-то непонятный, но мой, я это сразу почувствовал, ритм, требующий слов, да не просто слов, а каких-то особых и рифмующихся слов».
Лирический герой этих строк – натурфилософ и в жизни и в творчестве, его муза черпают свою неиссякаемую силу из четырёх стихий – огня, воздуха, воды и земли. Анализируя более подробно поэтическую часть книги, следует отдать должное Иосифу Фридману – автору послесловия к «Ловитве». Даже не послесловия, а научной статьи, дающей мощное теоретическое обоснование не только поэтике и художественному  мировоззрению Калашникова, но и современному литературному процессу в целом. Именно Фридман, апеллируя к книге «В центре циклона», назвал её создателя натурфилософом, чьё художественное видение – отнюдь не дань древним и утратившим свою актуальность учениям, а напротив – уникальное поэтическое пространство, в котором между взглядами философов-постмодернистов и установками досократиков обнаруживается «избирательное сродство».
После такой, предельно объективной и предельно точной характеристики поэзии Геннадия Калашникова трудно сказать что-то принципиально новое, но имеет смысл дополнить картину собственными впечатлениями. Автор не просто совмещает в себе «человека Гераклита» и «человека постмодерна», пребывающих в вечном поиске сотериологических, духовных опор мироздания, либо ещё не найденных, либо уже потерянных. Он мыслится нам ещё и человеком Возрождения, в душе которого живёт апокалиптическая тревога, связанная с реальной угрозой распада Единой Цепи Бытия, с пониманием необходимости регулярно вправлять «вывихи вселенной», разлад в которую вносит именно человек. Однако творец эпохи Возрождения, «совращённый» творцом эпохи постмодерна, никак не может помыслить себя средоточием мира и отводит себе в общей картине мироздания весьма скромное место: «в правом нижнем углу».И всё же даже в этом хрупком, подверженном всякого рода влияниям пространстве, сохраняется нечто, благодаря чему жизнь не может мыслиться как поступательное движение к абсолютному распаду. Это сила противодействия, вера в теорию равновесия добра и зла. При самом неблагоприятном раскладе остаётся надежда обрести свет – хотя бы «огонёк папиросы», понять, что всё не случайно, в силу твоего существования на этой земле:

Ты тёмную реку переходишь вброд,
ища во тьме огонёк папиросы,
словно на берегу тебя встречает тот,
кому задаёшь и на чьи отвечаешь вопросы.
<…>
Мы живём впотьмах, впопыхах, и весь этот мир,
где досужий крестьянин успел обновить свой полоз,
всего лишь эхо, неясный, зыбкий пунктир,
надтреснутый, запинающийся, негромкий голос,

говорящий чудную, чУдную весть
о том, что ты здесь и уже с пути не собьёшься…

И всё же главной надеждой автора – той самой противостоящей энтропии «диссипативной структурой», о которой, ссылаясь на лауреата Нобелевской премии Илью Пригожина, пишет И. Фридман, является слово. Оно – тот самый «пятый элемент», который равнозначен спасительному свету, эфирному веществу. Тяготением к слову как творческому акту во многом объясняется и название книги. Её автор – ловец и добыча, живущий у берегов словесной реки. Пока на него «охотятся высшие силы», готовые призвать к себе в любую минуту, он сам непрерывно ищет противоядие, обретая его в поэтической речи. Только поборов эту стихию, творец обретает право на бессмертие и силу противодействия земному притяжению:

Как жука из коробки,
достаю очередное слово
с усиками суффиксов,
рогами приставок,
золотым хитиновым корнем,
перламутровым окончанием.
По всем законам физики
оно не может летать.
И всё же взлетает,
оставляя стремительный росчерк,
и гудит, и жужжит, и стрекочет.
<…>
Всё остановится. Всё перестанет длиться.
А оно всё будет летать, трепетать, светиться…

Стихи изобилуют образами-скрепами, лингвистическими маячками, позволяющими легко ориентироваться в художественном пространстве книги, не теряя «ариадновой нити» повествования. «Острие стрелы», «хомут и подпруга», «трепетанье, удилище творца согнувшее дугой», «сутулый поплавок», что «увяз в воде по плечи» – всё это ключевые элементы общего ассоциативно-смыслового поля, сводящегося к центру, к семантическому ядру, указанному в заглавии: ловитва, охота, в которой каждый попеременно является то преследователем, то добычей. Кстати, свои «охотничьи трофеи» автор щедро демонстрирует чуть ли не в каждом стихотворении. Некоторые из них уже имеют статус исторического раритета. Зерно постмодернистского сознания Калашникова дало такие потрясающие всходы потому, что неустанно «удобрялось» традицией.  Вот «ноздри демона, вдыхающего ветер», и «кремнистый путь», который «над бездною блестит» – интертекстуальная дань лермонтовскому романтизму. А вот тютчевские мотивы ночной стихии – той самой «бездны с её страхами и мглами», которая обнажена перед человеком во всей своей подлинной сути:

Что-то вдруг промелькнёт в суете,
с суетою настойчиво споря,
так ревущий прибой в темноте
говорит об огромности моря.
<…>
Тяжкий рокот ночной, этот вой
перемен и несчастий предвестье.
А наутро посмотришь – покой,
каждый камешек вроде на месте.

Иногда со страниц книги вспархивает «смущавшая душу Фету» сверхзвуковая ласточка, «чёрно-белая, как судьба». Вопреки заявленной теме, вряд ли она когда-нибудь станет добычей «рыжего коршуна», смотрящего на мир «круглым оптическим глазом».
Но вот мы переходим ко второй части книги, где автор, долгое время вещавший что-то из-за «кулис» своих образов, как великий Гудвин, неожиданно возникает перед читателем в своём подлинном обличии. Велико ли наше удивление? Думается, что нет. Эта прозаически-эссеистская составляющая «Ловитвы» воспринимается как приквел к озвученной ранее «натурфилософской истории». Два раздела – «Каво люблю» и «То что было» – не просто погружают нас в мир авторских воспоминаний. Они становятся логическим обоснованием его поэтики. Любовь к стихии (природной ли, творческой ли) – вот подлинное «начало» жизни Калашникова как творца. Увлекательные рассказы о любви к лошадям и установке водоканала, повествование о замечательном поэте и педагоге Борисе Слуцком, воспоминания о работе сотрудником еженедельника «Литературная Россия» – в сущности, что это? Адаптированные к уху простого читателя и слушателя истории о покорении какой-либо мощной силы: лошадиного норова, воды, слова, даже государственной системы, в противостоянии с которой нередко рождается творческая искра. Это переломные моменты жизни автора, в ходе которых он, одержав верх над очередной стихией, покорив её себе, постепенно становился творцом, кузнецом новой реальности. В этой реальности нет заданных форм, чётких очертаний Бога и человека, определённых ответов на вопросы – есть только ощущение пути, поиска слова и смысла, благой и неблагой силы, данных в исчерпывающей себя формуле: «свет и тьма, обведённые мелом»:

Никогда не пора,
ни в ночи, ни с утра,
погоди у воды, ледяным повернувшейся боком.
Кто-то смотрит на нас,
словно тысячью глаз,
то ль одним, но всевидящим оком.
<…>
Ведь запомнит вода
у запруды пруда,
что не входят в поток её дважды,
то, что свет – это тьма,
что открылись с холма
горизонта с полями пространные тяжбы

ОТ ЧЕРНОЗЁМА К ДВЕРИ НЕБОСВОДА
(Роман Смирнов, В городе: Стихи. – [б.м.]: Издательские решения, 2019. – 72 с.)

Количество городов, обозначенных на географическом атласе мира, неисчислимо – даже статистика тут не поможет. Но это только те, про которые мы знаем. А знаем далеко не обо всех и далеко не всё. Ведь у каждого свой город – индивидуальный и неповторимый. Петербург Мандельштама, Пастернака, Бродского, Достоевского совершенно не похожи друг на друга. Они – дети разных родителей.
Вот и поэт Роман Смирнов, рождённый в Электростали, подарил читателю свой город, ставший естественным продолжением его лирического героя. У этого города – особый характер и особая система координат. Он опоэтизирован и одухотворён, наделён внутренней жизнью, на первый взгляд незаметной для окружающих. Лёгкий налёт провинциальности, присущий всем маленьким городам, придаёт ему особое обаяние, создаёт атмосферу лёгкости и простоты, приглашая к диалогу.
И это диалог не только с читателем. В художественном пространстве книги, как я уже отмечала в одной из рецензий, «как минимум, два лирических персонажа – это сам автор и его идеальная проекция». Эти двое постоянно полемизируют, осложняя жизнь своему создателю, в котором попеременно побеждают то простой обыватель, корнями вросший в свою малую родину, то по-хорошему амбициозный творец, стремящийся выйти за пределы ограниченного пространства. Отсюда столь противоречивые настроения книги: тут и провинциальная робость, и неожиданная дерзость, и привязанность к быту, и неожиданный полёт фантазии. Ощущения автора меняются – и город меняется вместе с ними. В сущности, это даже и не город, а маленькая вселенная, универсум, в котором каждый объект и каждая вещь наделены особым смыслом. Поскольку центральной осью, приводящей в равновесие всё это хрупкое мироздание, и главной точкой отсчёта становится сам лирический герой. Ему совсем не обязательно совершать географическое перемещение, чтобы выйти за пределы слегка уже наскучившего, однообразного городского пейзажа. Достаточно заглянуть «по ту сторону» очевидного, по-конфуциански превратив любую бытовую подробность в наделённое значением действие, сделав внешне непритязательный объект порталом в иную реальность. Склонность к алхимическому преобразованию физики в метафизику превращает автора в настоящего романтика «мелкотемья». Поэтический метаурбанизм – ведущая стилевая черта книги и одновременно её визитная карточка:

Парят над городом клубы
из восклицательной трубы.
Они всегда такого цвета,
ну, кровь с прокушенной губы.

А я по городу иду.
Моя среда вошла в среду,
когда до пятницы читаешь,
что написали на роду.

«Среда, вошедшая в среду» – идеальный образ органического сосуществования автора и его постоянного окружения. Высокие притязания человека, наделённого особым талантом, испытывающего каждодневную, потребность «чаще запрокидывать голову и при этом не закрывать глаза», не равнозначны здесь снобистскому презрению к бытовому и повседневному. Здесь нет и намёка на традиционную оппозицию «столица-провинция». Напротив, герой Смирнова крайне внимателен ко всему, что его окружает. Он не сосредоточен на самом себе – ему интересно в подробностях и деталях, с пытливостью репортёра изучать текущую хронику дней. Отсюда фактографичность, объективность, даже некоторая маргинальность авторского стиля. В его поэтический объектив попадают и парковая лавочка (один из центральных образов-маячков книги), и прохожие, снующие вдоль платформы «Серп и Молот», и птички, которые над головой «галдят и гадят», и незатейливая история соседа Вовки, которому за жалобный рассказ не грех и на водку дать:

…был профиль – и гордость и слава,
И волосы – львиная грива,
А ныне хоть слева, хоть справа,
Плешивенько как-то и криво…
<…>
Так слушал соседа я Вовку,
и плакал он сквозь глаукому.
Добавил ему я на водку.
А как отказать? No comment…

Возможно, другим искателям новых ощущений и нужно осваивать новые страны, покорять пространство больших городов, но здесь иной случай. У поэта достаточно внутренних, духовных резервов для того, чтобы ощущать себя счастливым в границах малой родины, совершать каждодневное путешествие, не сходя с привычного места и даже не выходя из дома: можно спокойно помечтать о чём-нибудь в кресле, даже написать о нём оду – при этом как бы невзначай, мимоходом, «вытащить наружу пришедшую во сне строку», не покалечив её об иное измерение. Стоит ли убивать время и силы на дальность расстояния, если можно следовать простому принципу: omnia mea mecum porte (всё своё ношу с собой).
Привычная для Романа Смирнова атмосфера жизни, общения, повседневного бытования не убивает и не калечит душу – она преобразуется в нечто иное и становится формой самоидентификации. Провинциальный город в его повседневных реалиях – естественное продолжение самого лирического героя. Лиши его этих привязок – и духовная опора рухнет, поэтическая сила иссякнет. Но всё же речь идёт даже не о конкретной географической локализации – речь об особом взгляде. Взаимоотношения поэта с миром выстраиваются в особой плоскости: это не профанная горизонталь, а духовная вертикаль, поступательное движение не вперёд, а вглубь, в область непостижимого, которое «всегда непощадимо и не ново».
Это отражено и в композиции книги. От деталей, частностей, бытовой конкретики и повседневной рефлексии движение мысли осуществляется в сторону глобального, общекультурного: туда, где поэту, возможно, уже отведены иное место и иная роль. Здесь уже границы пространства и времени расширяются настолько, что утрачивают всякое значение и смысл. Здесь спокойно, с пастернаковским размахом, ведётся диалог о вечном:

О это лето – влёт, по-жеребячьи –
когда впервые от восторга слёг,
в грудном бреду, в беспамятстве, рыбача
у вечных вод выуживая слог,
нет, не забыть. Печатью узнаванье.
Широким шрамом, меткой на груди
предназначенье, знаково, заранее:
о кляксах зим, о святках, но гуди!

А в сущности, что есть настоящий поэт? Выражаясь словами самого Романа Смирнова, «хорда от маргинального до сакрального», путь «от чернозёма к двери небосвода». Потому что нельзя пренебречь земным во имя небесного: они неразрывно связаны и находятся на противоположных сторонах одной звенящей струны. И тем звонче эта струна, чем зорче взгляд по отношению к тому, что рядом, в непосредственной близости от тебя. К тому, что «крутится, вертится, гуглится», живёт и рождает особенных людей – мальчиков с футлярами, неравнодушных ко всему на свете:

Мир крутится, вертится, гуглится,
и прячутся в «лайки» эмоции,
но… мальчик идёт по улице.
Мальчик будущий Моцарт.

<…>
Я помню «…земля ещё вертится…»
и капли «датские». Даром ли?
Спрошу. Мне никто не ответит за…
но… мальчики ходят с футлярами.

МEЖДУ ЗВЕРЕМ И БОГОМ
(Григорий Князев, Живые буквы. Книга стихов для взрослых и отчастидля детей. – М.: АСПИ, 2022. – 124 с.)

Книга Григория Князева стала для меня одним из самых приятных и неожиданных открытий. Неужели в эпоху постмодерна, где каждый автор стремится к предельной изощрённости и необычности слога, ещё есть такие поэты – способные чистым, предельно ясным языком объяснять явления высшего порядка?
Однако не будем заблуждаться на сей счёт и вслед за Еленой Крюковой согласимся, что эта поэзия «не так уж проста, как может показаться на первый взгляд». Я бы даже добавила, что она совсем не проста и в основе своей амбивалентна. Пожалуй, это главная черта художественного мышления Григория. Он – «житель небес», пишущий о вполне земных вещах, но под особым углом зрения. Каждый стих – пытливое заглядывание за грань, непрерывный диалог или даже перекличка двух миров – «близкого» и «дальнего» голоса, находящихся в разных измерениях, но всё же соположенных друг другу:

Слышишь, как птицы шифруются-прячутся
В кронах черёмухи, вязов и лип?
Нечто за «фьюи»и «тьюи»их значится,
Если наречие перевели б.
<…>
Мне далеко до Франциска Ассизского.
Целые ночи и дни напролёт
Почта крылатая голоса близкого
Дальнему голосу музыку шлёт.

Поэт постоянно терзается масштабными вопросами мироздания, продолжая развивать традиции русской классической литературы. В каждом земном объекте и явлении ему видится прообраз «мира горнего». Внезапная смена оптики взгляда – и границы реального исторического пространства начинают плавно перетекать в пространство мифологическое, где время застывает, существуя по иным законам. Преодолев географическое расстояние «между Волгой и Окой», лирический герой Князева мысленно оказывается «посредине Стикса», втайне надеясь, что не сможет забыть того,«чем на земле проникся». В отличие от своих великих предшественников Лермонтова и Тютчева, талантливый уроженец Великого Новгорода хочет примирить внутри себя две ипостаси – низшую, неотделимую от телесной оболочки, и высшую, связанную с существованием в тех сферах, где можно «уловить и шёпот Бога»:

Мне дано в ощущениях многое –
И земных, и небесных даров.
То тактильно, то мысленно трогаю
Мириады соседних миров.

Я – геном, но над шифрами этими,
Над цепями, к которым я глух,
С бесконечными клетками-клетями –
То, что названо древними «дух»!

Но иногда мучительные противоречия неизбежны, и в момент осознания трагического несоответствия земного пути высшему предназначению у поэта рождается тема двойничества. Мир лирического героя распадается на две половины: в одной жизнь – не более чем биографическая схема, в другой – высший замысел творца. Для процесса самодентификации крайне важно распознать свой подлинный голос среди «великой разноголосицы» ложных и временных голосов:

Что знаю о себе, и надо ли,
Две бездны – жизнь и смерть – тая,
Куда слова и сны попадали,
Встречаться мне с моим же «я»?
<…>
Касаясь своего предплечья,
Свои же кудри теребя,
Что если никогда не встречу я
И не услышу сам себя?

Автора этих строк пугает перспектива «шагнуть в небытиё», «в чёрный вакуум», не оставив о себе никакой памяти, не продлив свет стихотворной строкой, оставшись зверем в темноте квартирной норы. Но вопреки тревожным предчувствиям, книга полна проблесков надежды, веры в то, что «Всё творится и всё творимо, / Всё друг друга тайно творит. / Повторится неповторимо / И себя во всём повторит!». Надежда рождается от непрерывного ощущения своей причастности вечному, от осознания своего места в общей картине мироздания, «в цепочке следов», которые есть связь между поколениями. Тема смерти логически преобразуется в тему памяти о предках, и близких и далёких. Нередко упоминаемое в стихах Григория Князева кладбище становится особым пограничным пространством, где уживаются сразу все времена и отчётливее слышен голос истории, начиная с её самого раннего, ветхозаветного, периода:

Чистим наши могилки
С мамой каждой весной.
Вот к прабабке развилка,
Дальше – дедушка Ной.

За табличкой – табличка,
И приходит на ум
Всех имён перекличка:
Я – Натан, я – Наум…

Только в этой «перекличке» отдалённо родственных друг другу голосов, в преемственности эпох и поколений – залог бессмертия. Поэтому лирический герой Князева, пусть даже с некоторой долей осторожности, с неизбежным ощущением тревоги, оставаясь один на один со своими собственными шагами, всё же продолжает обживать родственную Блоку урбанистическую территорию с неизменным фонарём, аптекой и ночной улицей. Обживать и верить – всё повторится «как встарь», на новом витке истории:

Иду в аптеку за полночь –
Шагов своих пугаюсь.
Проспекты обездвижели,
Погасли светофоры.
Вновь тяжко заболела ты.
Недуг привносит хаос.
Из трёх лекарств считалочка.
Не дозвонюсь до скорой.

Тривиальный поход за лекарством для любимой на глазах читателя развёртывается в масштабный путь духовных исканий, со всеми характерными признаками: острое чувство одиночества в атмосфере ночного города, «до ужаса пустого», неизменная рефлексия и очередная смена декораций – когда в привычном будничном интерьере, под влиянием эффекта внезапного déjà vu, обнаруживается портал в другое временное измерение: священник-провизор и чумное молчанье отсылают «от времени новейшего назад, к Средневековью».
Такое ретроспективное, масштабное видение мира позволяет автору ощущать свою причастность не только всем эпохам, но и всем формам жизни, начиная с микроорганизмов. Доброта и милосердие – отличительные черты лирического героя Григория Князева. Он хочет научиться понимать птичье наречие, хочет верить в то, что и у зверей есть свой собственный рай, куда они попадают по заслугам, имея прямое отношение к высшему, божьему, промыслу:

Пусть люди судят: мол, звери – в раю,
Судьбы, мол, характера – нет,
Но глажу тёплую кошку свою
И вижу в глазах её свет.

Глаза её умным светом горят,
Мерцая, как твой изумруд.
Так жалко преданных милых зверят –
Неужто бесследно умрут?

Таким же безграничным чувством милосердия пронизаны и детские стихи Григория. Впрочем, не совсем они и детские – в них поставлены всё те же неразрешимые вопросы бытия. Но особый взгляд на мир, где всё связано незримыми нитями родства, где каждый объект уникален и бесценен, свойствен именно ребёнку. Ему, несущему в своём сердце мудрость философа, гораздо легче интуитивно постичь взаимосвязь между человеком и бабочкой: их жизнь одинаково хрупка и обречена на угасание:

Мы сами словно куколки,
Мы хрупкие тела.
Нас дома ждут родители,
Домашние дела.

Нас ждут ещё сто тысяч дней,
Ещё сто тысяч встреч.
Едва ль мы сможем краткий миг
С той бабочкой сберечь.

Стоит ещё добавить, что главной причиной авторского беспокойства, которым пронизана вся книга, является осознание двойственной природы человека. С одной стороны, он причастен высшим мирам, способен слышать голос Бога, но с другой – подобно зверю, живёт в ограниченном пространстве собственного двора и дома, не испытывая потребности в духовной связи с окружающими:

Неужели и мы – тупиковая ветвь?
Целых девять мозгов для чего осьминогам?
Век – с вещами на выход, с надеждой на свет –
На границе стоим между зверем и Богом…

Задаваясь подобным онтологическим вопросом, автор заранее находит ответ на него: он верит в то, что всё не случайно, что в конечном итоге зверь, живущий в человеческой душе, будет побеждён желаниями высшего порядка:

Если люди как звери, откуда у нас
Вера в то, что царит демиург или демон,
В сотню тысяч – пассивный словарный запас,
И на кладбище крест, точно плюсик, – зачем он?

ТАМ, ГДЕ ЖИВЁТ НЕПУГАНОЕ СЛОВО
(Владислав Китик, Светлое время дня: стихотворения. – Одесса: Астропринт, 2022. – 152 с.)

Владислав Китик относится к той категории поэтов, мысль которых часто обращена не к острозлободневным вопросам, а к проблемам общечеловеческого масштаба. Он размышляет о жизни и смерти, о юности и зрелости, о подлинных ценностях человеческой жизни.
Казалось бы, в книге «Светлое время дня» внимание должно быть сосредоточено исключительно на смыслах вневременного характера. Однако первое же стихотворение начинается со строк о грядущем: «С чего бы? И всё ж не устану всегда просыпаться в грядущем…». Китик воспевает и сиюминутное (Меня пугает участь мотылька, Но мне сиюминутное дороже). Однако важно понимать, что поэт не отождествляет текущий момент жизни с чем-то временно актуальным – ему гораздо важнее увидеть в краткосрочном нечто неизменное, регулярно повторяемое в природе и лишенное социальных привязок: «прозрачность крыл над свежим лепестком», бабочек-однодневок, которые «омоложают вечность». Примирить эти величины, отказаться от преходящего, наносного ради того, что остаётся важным в любые времена и эпохи – вот в чём поэт видит свою основную задачу:

Найти ли этот звонкий стык?
Поймать ли ветер вездесущий?
Вернуть неповторимый миг,
Который был тобой упущен?..

Тем не менее, главным инструментарием, с помощью которого Владислав Китик выстраивает свой созерцательный взгляд на мир, становится прошлое. Для него воспоминания – источник вечных образов-констант, противопоставленных текущим остросоциальным проблемам.
Подобные образы, заставляющие автора постоянно обращаться к воспоминаниям детства и юности, обретают цвет и плоть, движение и звук, наделяются особым смыслом, становятся универсальными, принадлежа особой системе координат, где всё вечно и неизменно. Важное место в этом художественном пространстве принадлежит старой Одессе. Для Китика это город его детства – здесь всё остаётся не тронутым временем. Башни и мосты, одесские дворы, которые «то молчаливы, то сварливы, но – добры», дома и подъезды, акации – всё это реанимировано авторским воображением, и читатель окунается в атмосферу далёких лет, слушает гул базаров и площадей, в которых ощущаются неповторимые, присущие только этому городу, обаяние и шарм. Сами поэтические строки словно пропитаны особым акцентом – в них «звучит» причудливый говорок, унаследованный от коренных одесситов:

Послушай город, словно отчий зов,
Крадущуюся поступь сквозняков
В его подъездах, сочное арго
Базаров, криминальное танго
Листвы, впитавшей горечь октябрей
И горловое пенье сизарей.

Апофеозом симфонии становится звук трамвайчика – того самого, который, связывая незримой нитью прошлое и настоящее, не устаёт звенеть на улицах и мостовых родного города Веры Зубаревой, поэта и землячки Владислава Китика. И мы понимаем, что нет на свете такой силы, которая могла бы остановить его движение – он будет неуклонно двигаться по одному и тому же маршруту, всегда останавливаясь на одних и тех же станциях.
Первая любовь и первая дружба, первая боль и первая большая радость, первое столкновение с неизбежным – всё это образы-константы, связанные со значимыми этапами духовного взросления человека. Их Владислав Китик тоже забирает с собой из мира детства и юности. Одновременно это и главные лейтмотивы книги. Подобные темы затрагивали буквально все классики русской и зарубежной литературы. Китик, наследуя их традиции (как, впрочем, и традиции золотого века), всё же находит свою неповторимую интонацию, отличающую его от великих предшественников. Щемящая ностальгическая нотка растворяется в гармонии поэтического текста, организованного повторами и созвучиями:

И в холода не нужно огорчаться.
Погашен свет, уснули домочадцы,
Разлёгся на полу уютный кот,
Как снег, спустясь неслышно с табурета.
Берёт сомненье, что пройдёт и это,
Хоть несомненно то, что жизнь пройдёт.

Отдельно хочется сказать и о композиции книги. В заголовках разделов прослеживается путь авторской мысли: от печали по утраченному до состояния духовного катарсиса, связанного с осознанием того факта, что подлинно ценное утратить невозможно – оно навсегда остаётся с человеком. «Вернуть неповторимый миг», «Сквозь межреберье стен и лет», «Лучшее сбывается сейчас», «Свет очистительной печали», «С мыслью о воскресенье» – каждый новый шаг как будто приподнимает автора над землёй, вселяет в него надежду, что жизнь прожита не зря. И не стоит тосковать о прошлом, потому что его нет – есть только настоящее вневременное, единственно возможное место нашего пребывания:

Знаешь, дружище, а прошлого нет.
Только один ты здесь множество лет,
С пирса спустив свои ноги босые,
Ловишь ставриду коту на обед.

Грамматически такое состояние подчёркивается употреблением глаголов в переносном значении – о том, что когда-то было пережито, Китик говорит так, как будто испытывает аналогичные ощущения в текущий момент речи. Вот как, например, описаны в книге курсантские годы поэта:

Барахолка. Время осеннее.
С ветром трудно сыграть вничью.
Тельник свой за сборник Есенина
Я снимаю и отдаю.

В этом и заключается универсализм художественной мысли автора. Где бы ни был его лирический герой, он всегда пребывает дома, он близок к своим истокам и независим от неумолимого времени, потому что всё подлинно ценное не имеет срока давности. Сравнивая себя прошлого и нынешнего, автор понимает, что фактически ничего не изменилось, как будто и не существовало прожитых лет:

Что тот школяр, что выросший двойник!..
Опять, усвоив правила нечётко,
На подпись, будто вечный ученик,
Несу свою досадную зачётку.

И всё же детство и юность, как главные судьи и хранители внутреннего света души, сопровождают лирического героя Китика на протяжении всей жизни. Перед ними он держит отчёт о ценности своего пребывания на земле, перед ними же произносит свою главную человеческую исповедь, в которой – самые сокровенные чувства, мысли, чаяния. И всё потому, что в современном мире почти не осталось места для созидания – оно убывает по мере того, как текущие, временные смыслы, обретая актуальность, убивают смыслы вечные. Иной раз эти откровения кажутся тривиальными сетованиями по поводу того, что мир не совершенствуется и некому ныне «глаголом жечь сердца людей»:

Почтовые ящики нам заменил интернет.
Ужался словарь, и почти не осталось газет,
Разбросаны камни, и для созиданья камней
Почти не осталось. Как тени в театре теней,
Слова потеряли значенье, отбились от строк,
Отправились по миру, сделались сыпью дорог.
А жгучесть глагола, питавшего, как молоко,
Забылась легко. Но о ней вспоминать нелегко.

Вроде бы и сетования… если бы не одно «но» – то важное «но», в котором – ключ к разгадке художественного метода Владислава Китика. В его поэтическом мире на теневой, неяркой стороне оказалось настоящее. Оно кажется тусклым и серым, как чёрно-белые кадры кинофильма, но на этом непривлекательном фоне сильнее слышен голос издалека. Тот голос, на зов которого автор неуклонно идёт много лет, и каждый раз идёт по правильному маршруту. А что же является конечным пунктом назначения? Всё то, что принадлежит тому «светлому времени дня», который заменяет собой все времена одновременно и в котором всегда будут живы и великие строки Пушкина, и несгораемые рукописи «Мёртвых душ», и самые важные воспоминания каждого из нас.

Оконца хат утомлены
Почтовой далью расстоянья.
Там, за туманною Савранью,
Коней саврасых табуны.

Там время дремлет на цепи,
Живёт непуганое слово.
Там счастья круглая подкова
Мерцает в мареве степи.

Опубликовано в Южное сияние №2, 2023

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Севрюгина Елена

Родилась в Туле. Живёт и работает в Москве. Кандидат филологических наук, доцент. Член московского ЛИТо «Избранники Муз». С ноября 2014 года ‒ член Московской городской организации Союза писателей России.

Регистрация
Сбросить пароль