Ефим Бершин. ПРОСТРАНСТВО ДЛЯ ЛЮБВИ И ДЛЯ МОЛИТВЫ

* * *

Меня прислали сказать вам, что он не придет,
Но мне самому не сказали, что он не придет.
Он не придет, — хожу я и всем говорю,
не замечая, что дело движется к октябрю.

Не замечая, что дело движется к холодам.
Осень искрит, как улей, как Нотр-Дам.
Месяц серебряным ухом в стойле небес прядет.
Он не придет, — говорю я. — Он не придет.

Скверы, трамваи, бюсты, реклама вин.
Мы — словно две собаки. Холодно нам двоим.
Он не придет, — хожу я и говорю,
не замечая, что дело движется к октябрю.

Стынет трубач в подъезде. Спит виолончелист.
Снова врастает в ветку желтый опавший лист.
Музыка заблудилась. Кто не придет? К кому?
Ум уже неподвластен собственному уму.

Он не придет, — заклинаю. — Он не придет.
Кто-то шуршит над ухом, словно меня крадет.
Тени ворон. Аптека. Сходка ночных воров.
Лай поцелуев из проходных дворов.

* * *

И скрежет дальних поездов,
и мост, влюбленный в оба берега,
и ревность берегов, и снов
необъяснимая истерика,

и бюст на вымокшем углу
и светофор на повороте,
и осторожный поцелуй
в пристанционной подворотне.

Вертлявая, как сучий хвост,
любовь, отмеренная в граммах.
Переселенные на холст
прекрасные уроды в рамах.

И можно жить, и петь, и пить,
в старинном доме на Фонтанке,
куда Вергилий мог бы Данте
кругами времени водить.

Гуляй, родная сторона!
Назавтра обещали пятницу.
Меня зарежут, словно пьяницу,
укравшего бутыль вина.

И загудит страна осенняя,
вымаливая у Отца
то ли чудесного спасения,
то ли прекрасного конца.

И снова будет жизнь расколота
на две большие половины.
Гомер. Бессонница. И комната
где тускло дремлет пианино

и где холодная, как мачеха,
в углу горбатится кровать.
А за окном гуляют мальчики,
готовясь жить и убивать.

* * *

Сырое одиночество огней.
Промокший бюст народного артиста.
Летит квадрига клодтовских коней
сквозь мелкий дождь, как колесница Тита,

с Большого — в направлении Кремля
над стройкой, подпираемой кружалом,
над сквером, где трезвонят тополя
набатом перед будущим пожаром.

По улицам горбатым и косым,
неудержимо следуя прогрессу,
летит сквозь дождь Веспасианов сын,
влюбленный в иудейскую принцессу.

Уже давно распяли на заре
юродивого юного раввина.
И напряженно дремлет на золе
сожженная российская равнина.

И с Храма, заслонившего пустырь,
смывает дождь остатки позолоты.
Молчит Христос. Безмолвствует Псалтирь.
Не спят в Кремле кремлевские зелоты.

И поутру, покинув Мавзолей,
всесильный Ирод на всеобщем рынке
недоуменно бродит средь людей
и милостыню просит на Ордынке.

А люди, вырываясь из оков,
копают в рост ненужные окопы.
И, заглушая сорок сороков,
заводит Бах тревожные синкопы.

А дождь идет, холодный, проливной,
глухим напоминанием о Боге.
Я молча дирижирую луной
и больше не мечтаю о свободе.

Покуда мы свободою горим,
горят костры, смещаются границы.
Тоскует Русь.
Изнемогает Рим.
И Ирода украли из гробницы.

* * *

Да что страна, ее леса и недра,
когда с какой ни глянешь стороны —
страна всего лишь продолженье неба,
как небо — продолжение страны.

И только снег, летящий мимо, мимо
чужих домов, где мог бы жить и я,
напоминает о единстве мира,
единстве быта и небытия.

Ведь в сумерках, лишенных дара речи,
так поступь снега сказочно легка,
что от покатых крыш Замоскворечья
почти неотличимы облака.

И кем бы мы не стали, обессилев, —
вечерней тенью, облаком, золой —
когда-нибудь небесная Россия
соединится с русскою землей.

* * *

Запятые птицами упорхнут
с пожелтевших страниц, едва
полевая гроза просвистит, как кнут,
перемешивая слова.

Потому что в начале был звук в ночи,
а не слово, не жест, не мысль.
Жизнь рождалась, как яростный треск в печи,
из которой бежала мышь.

И останется только этот треск,
эта мышь из пещной норы.
Ну, а я, дорогая, всего лишь текст,
недописанный до поры.

А еще — собака. Я весь, как есть,
слышу все, чем живет навоз.
Оттого и страсть к перемене мест,
что бежит от тела, услышав весть,
непутевый собачий хвост.

* * *

Пространство между Тверией и Тверью,
от Волги и до Галилейских вод,
едва сочится, словно свет под дверью.
Но связывает общий небосвод
и Тверию, откуда, неугодный,
в Крестителеву школу Сын Господний
пускался в путь, превозмогая ночь,
и Тверь, где мрачно угасает вера,
где ходит в школу, заслонясь от ветра,
любимая,
моя,
чужая дочь.

* * *

Дальний пригород. Ночь холодна.
Чьи-то тени на белой стене.
Словно здесь не земля, а луна
на обратной ее стороне.

Наизнанку развернутый свет.
Наизнанку развернутый звук.
Это снег. Это новый завет.
Это снова куда-то зовут.

Это манна засыпала двор
и дома, и мою колыбель.
Лишь у мусорной свалки, как вор,
озирается старый кобель.

Это снег. Это новый завет.
Это неба разодранный кров.
Из-под белого снега на снег
проступает ленивая кровь.

По дороге, под топот и лай,
где столбы из асфальта растут,
к заповедной земле, за Синай,
молодые собаки идут

то на Запад, а то — на Восток,
в ерихонские трубы трубя.
Я залаял бы, если бы смог,
да боюсь обнаружить себя.

* * *

Сжимается пространство языка.
Немеет ночь. И лишь твое дыханье
бездомной кошкой бродит у виска
и греет душу, как вино в духане.

Немая улица. Шагреневый язык.
Немые сны на выцветшем диване.
Как будто разлагаются азы
не слов, а самого существованья.

Так вот она, земная благодать.
Вот это слово, что во чреве бьется
и задыхается. И можно не гадать —
оно уже никак не отзовется.

А за окном спокойно, чуть дыша,
самоубийцей снег уходит в лужу.
Зародышем во тьме карандаша
томится стих, не выходя наружу,

безмолвный, словно снимок в паспарту,
или как ратник у истока битвы.
Сидит и ждет, пока я обрету
пространство для любви и для молитвы.

* * *

Вороватое небо крадется в закрытую дверь,
то вселенским дождем, то дверною цепочкой звеня.
Бьется голубь в стекло. Неопознанный раненый зверь
причитает в ночи: «Это я, это я, это я».
Кто-то воет в окне. То ли пьяная баба с метлой,
то ли дождь затяжной, то ли свора бездомных дворняг.
Догорает осина. И пахнет печною золой.
И в дырявую дверь проникает внезапный сквозняк.
Что сказать тебе, друг, про бездомную жизнь сквозняка,
бесконечную жизнь, что сочится, не зная границ,
и внезапным ознобом доносит к тебе сквозь века
вереницу событий и тени исчезнувших лиц?
Я не помню событий. И лица почти не видны.
И билет на ковчег не оставил мне праведник Ной.
Лишь свирепые стрелы с давно позабытой войны
прошивают пространство и снова свистят надо мной.
Это голубь в окне. Это шелест тревожных шагов.
Догорает осина, и ржавые петли поют.
Это север во мне серебрится сияньем снегов
на таежных делянках. Но все-таки тянет на юг.
Там, где вязаный город клочками спадает со спиц
тополиных ветвей, и петляет в потемках река,
и растет виноград — там, наверное, мама не спит
и окно прикрывает, невольно страшась сквозняка.
Между нами стекло.
Электрический воздух дрожит,
распадаясь в ночи на молекулы воронья.
Догорает осина.
И все-таки хочется жить.
Что за голос в ночи?
Это я. Это я. Это я.

* * *

Илье Бершину

Средиземное море теряет ритм,
и волна пожирает волну.
И звезда уже больше не говорит
со звездой и идет ко дну.

И голодное море — только грим,
нанесенный на лик веков.
А на дне средиземном тоскует Рим
синкопическим лязгом оков.

А на дне средиземном пылает Храм,
изнывает Ирод, и род
человеческий заново к топорам
призывает беспечный рок.

И расплавленный ворон в дыму парит,
завершая тоскливый круг.
И из пены выходит не Кипр, а крик
Афродиты, лишенной рук.

И гремит барабанщик, не зная забот,
закипает кровь на губах.
Аритмия,
синкопы,
убитый Бог.
Иоганн Себастьян Бах.

* * *

На балтийских болотах, где зреет стальная тоска,
над чухонской тайгой, позабывшей дыхание снега,
где желтеет вода, где все больше и больше песка,
бедуинским шатром распласталось осеннее небо.

И ложится на землю верблюжьего цвета листва,
и бездомные осы ломают засохшие стебли,
и чахоточный Чехов, едва подбирая слова,
выдыхает в пространство: «Ich sterbe… ich sterbe… ich sterbe…»*

Выхожу на порог, отгоняю бездомных котов.
Догорает закат, и душа еще вроде при теле.
Но тяжелым дождем на уснувшие крыши домов
опускается с неба тягучий песок Иудеи.

За вселенский разгул и за пращуров попранный прах,
за безумные речи, которые нам не простили,
за поверженный Рим, за глухой перезвон тетрадрахм
на российских просторах является призрак пустыни

и кудлатых пророков, покуда лишенных имен,
зазывающий клекот из душной песчаной метели.
И гортанная радость забытых окрестных племен,
отогнавших отары в отныне иные пределы.

Что же делать, мой друг? Да и стоит ли наших забот
в опустевшем пространстве искать золотого кумира?
Если выйдет пустыня — сюда переселится Бог
и сыграет на скрипке свое сотворение мира.
________________
* Ich sterbe — я умираю (нем.)

* * *

Чертыхаясь, иду по рыхлому снегу.
Цели нет. Осталась одна усталость.
Фонари скользят по черному небу,
словно фильм закончился, а титры остались.

Фильм закончился, но ничего не доказано.
И вот этот, который в чужом пальто,
Понимает: что-то еще не досказано,
не понимая — что.

Опубликовано в Гостиная 2021

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Бершин Ефим

Ефим Львович Бершин (настоящая фамилия Беренштейн, род. 16 октября 1951, Тирасполь, Молдавская ССР) — русский поэт, прозаик, журналист.

Регистрация
Сбросить пароль