Вглубь глазниц
* * *
Олегу Демидову
Я так любил те посиделки.
Залезешь в Химки: шпроты, ром,
и вот – уже родился мелкий
Олегович. С набитым ртом
в минуты счастья и восторга
я поднимаю стопку – вам!
Хочу сказать: «Давай, Серега!»
Сам говорю: «УРА, братан!»
А Катя! Катя, Катерина
поставит воду, завтрак, снедь.
И в этой жизни – жизни длинной
не стоит говорить за смерть.
* * *
Стихи по осени читают,
а пишут, верно, в феврале;
планшет, состряпанный в Китае,
поймал кузминскую «Форель».
Смотрю в очередное небо.
Вновь лаком стал ручей до льда.
Нажму на клавишу «отмена» –
и не уеду никуда.
Пусть веер северный и пальцы
не смажут зрение слезой:
мы пешеходы, постояльцы,
уходим в сумрак золотой.
* * *
Земляничные поляны Ленинграда
воскресают в памяти отца –
группа «Мифы», «Зоопарк», Давид Тухманов,
Первомай и свежая фарца.
Ну вот. Играет песенка сначала
/трамвай «ЛМ» перебирает провода/:
– Опять исчезли в облаке тумана
все голубые города.
* * *
С Разъезжей свернул на Марата,
но Uber я брать не хочу,
ведь есть по три сотни на брата,
и музыка есть – и лечу
на мифологический Невский.
В айфоне обратный билет.
К чему уезжать? Было б не с кем
идти за черту на просвет –
то дело другое. В лиловый
здесь воздух окрашен. Узор
моей памяти – только слово;
продолжается разговор –
и мы продолжаемся. Значит
и сеть перспективы верна:
филолог, дурак, неудачник –
вразвалочку. Сквозь времена.
Достигнут небес постранично,
их впишут в локальный реестр.
Те трое, минуя Аничков,
уходят. Играет оркестр.
* * *
Когда круженье остановится,
а дождь исчезнет навсегда:
прошепчешь русскую пословицу.
Иные встанут города
перед тобой. И будет линия
тянуться в солнечном столбце.
Ни на Дворцовой, ни на Минина,
ни в сводках премии «Лицей» –
такое больше не отыщется.
Ну а пока – закроем дверь
и вновь перечитаем Лившица.
<…> лежат окурки на траве,
идет прохожий по периметру,
не замечая – выше – нас.
Ты обернулась зримой римлянкой,
мне счастье – я живу сейчас.
Но даже в этом есть свой минимум.
Сложи сама себя в столбце.
Ни на Дворцовой, ни на Минина,
а лучше где-нибудь в конце.
* * *
Вот человек строкой цепляется за корку жизни, юность, двор.
Покуда титры не кончаются, он режет красный помидор.
И так вкусна его яичница! Но выйдешь в солнечный квартал,
где в хлебном Клавдия Ильинична, а человек уже пропал.
Ни седина, ни данность возраста, сплошной монтаж. Одна деталь:
вот он лежит на дне автобуса, и тот его увозит вдаль.
Верха деревьев пересвечены. Воздушных линий перебор
опять молчит. По праву вечности не происходит ничего.
* * *
От Покровской до Монмартра,
где живут твои друзья
/пару снимков – и обратно/,
не добраться мне. Нельзя.
Слегонца прокрутим Бреля.
Клик – представлю сам себе –
слепок раннего апреля:
прочерк, звездочка, пробел.
Вновь таксистка Женевьева
отвезет на Одеон.
Там был Паунд. И с припева
загрустит аккордеон.
Есть мгновение простое,
неприметное. Прочти.
В ресторане сядут двое,
что невидимы почти.
Огоньки горят как флоксы,
просит трубку господин.
Он, наверное, с Покровской –
и, должно быть, не один.
Покутят, пройдут сквозь двери,
разойдутся по домам.
Вглубь глазниц врастает время.
Опускается зима.
29.VIII.18
Он заводил свой рижский «Айдес»,
сам на «квадраты» вел друзей.
Им говорил: «Опохмеляйтесь!»
И был для них как Моисей.
Из крепких рук картофель падал,
когда в квартире шли звонки.
Но каждый знал – он где-то рядом;
он раньше был. И есть-таки.
От скороходовских ботинок
коробка желтая была,
коробка полная пластинок.
Слепая преданность битлам
несла его, безумца Ржевки,
в свободных дней круговорот,
где музыканты, их коллеги,
играли «Girl» и «Поворот».
Теперь ни адреса, ни строчки.
Для нас любая скрыта весть.
<нрзб> лишь ряд отточий –
и тишина нездешних мест
перетекает в данность света,
сухой ледок, живой металл.
«Карету времени! Карету!», —
он повторил. И вдруг отстал.