Дмитрий Коржов. ГЕНИИ В ТРУСАХ НЕ ХОДЯТ

– «Надень»!
Наконец-то, хоть один человек говорит правильно!
Она даже не сказала это. Она закричала — не поворачиваясь, стоя спиной. А потом уже резко повернулась, чмокнула его в щеку — без продолжения, очень коротко, мимоходом. И снова отвернулась, одним движением надела тапки (о чём он, собственно, и просил), шмыгнула вперед, в комнату.
– А что, кто-то неправильно? – едва успел бросить он вслед.
– Да все! – полуобернулась она, смеясь, и добавила с неожиданной ненавистью. – Родители мои, например.
– Ну, невелика печаль… – снисходительно заметил он. – А кто у тебя родители?
Она ответила что-то. Но он не слушал, подумал про себя без лишней скромности: «А ты-то знаешь, с кем говоришь? Мне ли ошибаться в этакой малости?..». А потом мысленно одернул себя: «Ну что ты всё о себе?! Всеобщий любимец, живой классик — ну и что? В постели все равны…». Но и в постели они равны не были…
– Хватит, Дима, хватит! Я не могу больше кончать.
У меня ноги уже от этого судорогой сводит, – выдохнула она после очередной близости и счастливо зажмурилась: – Никогда и ни с кем так не было хорошо…
– Да много ли у тебя было-то? – наотмашь, не жалея, походя заметил он.
Но она не обиделась, только засмеялась плутовски:
«А вот было!» – и больно ударила его острым маленьким кулачком в грудь.
«Знаешь, когда обнаруживаешь, что мамы твоих любовниц моложе тебя, понимаешь, насколько стар…», как любил говорить его друг. Ее маме было сорок. На семь лет моложе его. А потому была она словно из другого мира.
Чистая инопланетянка. Привычки, привязанности, движения, даже язык — иные, с другой планеты, невероятной и загадочной. Да так, в сущности, оно и было. Почти во всем.
Он вспомнил, как она пришла к нему после выпускного вечера, который её славный одиннадцатый класс отмечал неподалеку от его дома, в съёмных домиках на берегу залива. Он за неё не волновался. Июньские ночи на севере светлые — сплошной полярный день. К тому же было непривычно тепло, так что гуляй не хочу. Ну, ребята и загуляли…
Она пришла около трёх, он почти уже спал. Открыл и сначала не узнал её. Красивое светлое личико было неожиданно серым, будто увядшим. Запах какой-то неведомой ему бражки («Что ж за гадость они там пьют?!»)
сшибал с ног. Да и она едва стояла на ногах. Да уже и не стояла — упала в его руки, еще не перейдя порог.
Она и сказать ничего толком не могла, выдавила только едва слышно:
– Прости…
Ранним утром он уезжал в Норвегию. Пытался её разбудить, но не смог. Зато вдоволь налюбовался на неё — спящую. Она лежала, разметавшись: одеяло как-то сбоку, грудь — на виду, коленки, вся напоказ, нараспашку, чуть приоткрыв маленький рот, очень покойно, очень счастливо, без забот. Школа позади, впереди — одно сплошное счастье, какие заботы?
Оставив надежду её растормошить, он тихонько поцеловал вчерашнюю школьницу в лоб, стараясь не шуметь, оделся, вышел и… И не смог закрыть дверь. Нет, изнутри она открывалась и закрывалась, но снаружи — никак.
Ключ он едва вытащил — тот был погнут. Не то, чтобы очень, но изрядно. «Ха, это она так вчера зашла…», – вспомнил он детали ночного пришествия свежеиспеченной выпускницы. Дверь у него была большая, железная, и ключ такой же, почти амбарный, в двери постоянно торчащий.
Так что налететь на него не так-то и сложно было, в её-то состоянии. «В её-то вчерашнем состоянии она, пожалуй, и дверь погнуть могла, – подумал он с горькой усмешкой. – Запросто!»
Он закрыл дверь другим ключом, еще один оставил ей. Порадовался собственной осмотрительности: «Что-что, а ключи-то, слава богу, в этом доме есть…»
Он вернулся вечером, а когда она в тот вечер снова пришла к нему за чаем, угощая заграничными гастрономическими изысками, мужественно пытаясь казаться строгим, спросил:
– Хочешь увидеть, какая ты вчера была?
Ответ его поразил. Точнее, это был не ответ, а вопрос.
Нет, она, конечно, на мгновение смутилась, даже чуть покраснела, потупилась, а потом подняла на него глаза и спросила почти со страхом, страхом и обидой:
– А ты что – снимал?
Он совсем не ждал такого. Попробовал на секунду мысленно представить, как это могло бы быть, себя, судорожно ищущего камеру или телефон, пытающегося снять ее трудные шаги по коридору до туалета… «Жуть какая. Да я физически не смог бы. Она же едва передвигалась — какое там?! Её же и пас, не до съемок…».
Он невольно засмеялся.
– Ну ты чего?! – непонимающе, с еще большей обидой спросила она.
Но когда он показал ей тот самый ключ, она тоже не смогла сдержать смеха. Держала его в руках, смеялась, время от времени вопрошая в недоумении: «Вот это — я?!
Это — я? Это правда – я?»
– Ты, ты! – смеясь вместе с ней, заверил он. – Ну не я же…
– Вот это да! – восторженно, широко раскрыв большие и умные зеленые глаза, подытожила она, а потом поежилась: – Да уж. Не ожидала от себя. Вот это девочка-отличница.
– Ага. Пионер — всем пример, – попробовал пошутить он: – А ты всерьёз думала, что я мог видео записать?
– А почему нет? – пожала она плечами. – Иные уникальные личности могли бы такое и в сеть выложить. Хоп-хлоп, и ты – герой ютуба!
– Ну это-то совсем не про меня, – с усмешкой заметил он, – не такой я продвинутый юзер. Да и не мог я физически. Не до того было. Я же тебя удерживал в вертикальном положении — всеми лапами. А когда устал удерживать, нежно подхватил и отнёс в теплую постельку.
– Нежно? В постельку? – подхватила она его игривый, даже чуть пошловатый тон. – И только? И больше ничего?
– С тобой — вчерашней? Ничего и быть не могло.
Она, снова чуть зардевшись, смущаясь, погладила его по руке и, как и в ту ночь, сказала одно только слово
– Прости…
…Он любил утренние часы, когда солнце не светит, а словно из невидимых пушек лупит лучами по улицам, выгоняет из закоулков скуку и дремоту. Если, конечно, нет туч. Впрочем, тогда, в начале июня, солнце светило и ночью. И порой будило его, не стесняясь неплотно задернутых штор. Именно ночью, когда меньше всего этого ждёшь. Если, конечно, не было туч.
А она… Она будила его и ночью, и утром. Как солнце. Утром это было особенно тепло. Она входила осторожно — ключ (тот самый, который она погнула, а он — поправил и отдал ей – на память и для прямого применения) в замочной скважине проворачивала осторожно, бережно, будто боясь вновь его повредить, поворотик за поворотиком. Дальше… Дальше и вовсе неслышно: раздевалась, тихонько, плавно перебегала в кухню и там начиналась жизнь — негромкая, с оглядкой, но он-то всё равно слышал. Он слышал всё: и как она валандалась с ключом, и как входила, и как готовила ему завтрак. Как она сказала ему виновато, но с вызовом: «Яичницу! Прости, я больше ничего не умею…». «Научу! – так он ей ответил. – Так в одном хорошем фильме один хороший человек одной хорошей девочке говорил…». «Это в каком-то фильме?». «Да был такой в моем детстве. Оскароносный…». «В твоём детстве? Это ж когда было? – смеясь, отвечала она. И, не переставая смеяться, добавила: – Ладно, погуглю!». Во как! Словно приговорила.
Готовить она, правда, не умела. Но яичницу — да, могла. Могла. Но так, на «троечку». Впрочем, яичницу испортить трудно. Ну, разве что если очень постараться.
Эта яичница и кофе (не как-нибудь, а в постель!)…
Ничего, кажется, не было вкуснее и слаще. Но сначала, сначала была она сама. Она чуть приоткрывала дверь в его дальнюю комнату, смотрела через щелочку, потом осторожно заглядывала к нему. А он… Он обычно притворялся, что ещё спит. Это её нисколько не смущало. На цыпочках, почти неслышно, она проникала в его логово (всё под рукой — и телевизор, и книжные полки, и уютный стильный диванчик, и кресло, где он привык проводить многие часы своей жизни – и ужинал здесь, и писал, и чёрт-те что иное делал), стараясь не дышать, приближалась лёгким светлым облачком, склонялась над ним.
Чувствуя её близость, её дыхание, он резко и, как ему казалось, внезапно открывал глаза. Она в лёгком, принесенном из дома, затрапезном халатике, сквозь который так видны были все её ручки и ножки, давно догадавшись, что он не спит, с удовольствием актерски пугалась, вскрикивала: «А, ты не спишь?! Негодяй!». Она бы и ударила его своим маленьким острым кулачком. Мешал поднос с яичницей и кофе.
– Ваш кофе, сэр! – только-то и говорила она. И хотела сказать что-то ещё. Но где там!
– Поставь! – обрывал её он. И проследив за тем, как она утверждает поднос на миниатюрном журнальном столике, притягивал девушку к себе. Да её и притягивать не надо было! Она обрушивалась в его кровать, которой служил диван, словно ныряла, — с головой, словно в омут бездонный. И было хорошо. И было счастье.
«Ты пришла, распахнула все окна, изгоняя мой личный дурдом…» – вспомнил он нежданно полузабытые строчки. Вспомнил и невольно произнес вслух, привычно пробуя на вкус, на голос, удивляясь, что помнит чужие (не лучшие!) стихи наизусть.
– О! – почти вскрикнула, вынырнула из омута-дивана, вскочила на колени. – Здорово! А дальше?
– Правда, хочешь?
– Ага, ага! – энергично закивала она.
– Попробую, – иронично усмехнувшись, медленно проговорил он, про себя, на фоне произносимого слова уже пытаясь вспомнить — для начала хотя бы рифмы. И — получилось.

Ты пришла.
Распахнула все окна,
изгоняя мой личный дурдом.
И под видом нехитрой уборки
Оживила заброшенный дом.

Исполняя несложные «па»,
Оказалась в ногах у кровати.
Улыбнулась: – А ты и не спал,
Хулиган без забот и занятий…

Позабыв про друзей и дела,
И тебя отпускать не желая,
Я шептал про цветы острова,
Где трава до небес неземная.

– Дальше не помню, – оговорился он, – она там уходит, говорит, что опаздывает, ля-ля, три рубля, в общем, а концовка такая:

Вслед кричал, что замки изломаю,
Горбылём свои окна забью…
Ты, в ответ мне, соседей пугая, На весь дом:
– Хулигана люблю!

Он читал не глядя на неё, отстраненно, словно сам себе. А потом посмотрел. Она сидела оторопело, глядела на него неотрывно, как на икону, на небожителя. «Чуть приоткрытого рта не хватает…» – подумал он. А она всё сидела — замерев, почти не двигаясь. Потом спросила тихо:
– Это что? Твое? – стихла на секунду, затем, не веря себе, добавила мягко крадущимся шёпотом, почти неслышно: – Про меня?
– Не мои и не про тебя, – не стал он её обманывать. – Про других людей и даже из другого тысячелетия.
– А как на нас похоже! – выдохнула она хоть и чуть разочарованно, но всё равно радостно. Потом чуть-чуть подумала и, покачав на невидимых ладошках текст, а точнее то, что осталось от него в памяти, сухо заметила: – Да ты и не хулиган вовсе. И не жди, убираться я у тебя не собираюсь!
– Да я и не жду, – откликнулся он. – А почему это я не хулиган?
– Ну как, ты — другой. Слишком серьёзный, слишком известный. Большой! «Великий и ужасный», как тебя некоторые называют… – начала щебетать она скороговоркой. Потом задумалась и, уже не торопясь, мечтательно протянула: – А хулиган — он опасный… Не знаю, может, ты и был когда-то хулиганом, но я не застала. Любить хулигана — это круто. А стихи чьи? Хорошие…
– Я плохие не запоминаю, – оборвал он её. – Был один хороший поэт. Очень давно. Он и умер уже давно — лет десять назад.
Он вспомнил автора. Это был крепкий, насквозь пропахший табаком и морем человек, которого друзья называли запросто, но с уважением – Боцман. Так он и был боцман — много лет отходил по морям-окиянам на судах «Севырыбхолодлота», любил это дело. И город, в котором они жили, любил, и поэзию, и водку. Вот выпито-то с ним было немало… Вспоминая автора стихотворения, которое вот так нежданно-случайно благодаря ему пришлось к ней, он поймал себя на мысли, что Боцман внешне был совсем не похож на свои стихи — теплые и нежные, подчас словно и не мужские совсем, слишком мягкие.
…Потом, спустя несколько дней, в одно из таких утр, когда им было особенно хорошо вместе, она, улыбаясь затаённо, словно самой себе, загадочно спросила:
– Хочешь, я тебе кое-что прочитаю?
– Кое что — это что?
– Я стихи написала про нас…
– Читай!
И она прочитала — без выражения, на одной ноте, чуть краснея и смущаясь:

Я к тебе приду с утра пораньше
Где-нибудь в двенадцать.
Будешь спать
(Ты ведь не встаешь, любимый, раньше).
Юркну птицей в теплую кровать,
Под твоим крылом неслышно скроюсь,
Позабуду мрак земных обид,
Буду, ни о чем не беспокоясь,
Наблюдать, как мой любимый спит.

Прочла, выдохнула, и смолкла — ждала, что он скажет. А он молчал.
– Ну что, я тоже что-то могу?! – не выдержала она паузы.
Он еще помолчал, а потом сухо заметил:
– Мочь-то можешь. Но что у тебя за «ботинок-полуботинок» там? – и, видя ее недоумение, добавил: – «Пораньше-раньше».
– Мы не на Лито! – почти выкрикнула она возмущенно.
– Не на Лито, – кивнул он, – но «ботинок-полуботинок» в наличии. А потом, как она, лирическая героиня твоя, его, героя, наблюдает, если уже в кровать юркнула?
Она почти закашлялась от возмущения и обиды, только-то и смогла выдавить в ответ:
– Зануда! Вот уж не знала, что ты такой…
– Так знай!
…Она долго не могла привыкнуть называть его на «ты». Что, впрочем, было вполне естественно. Он был известным в городе поэтом, отчасти — скандально известным — резким, трудным, запальчивым, не жалеющим в писательских разборках ни своих, ни чужих. Часть литературной среды города его боготворила, часть ненавидела и боялась. Она как-то призналась ему — еще до отношений, до всегдашнего, будничного «ты»: «Я привыкла смотреть на Вас из зала, снизу вверх… А потом… Вы ведь легенда.
Не представляете, сколько о вас историй рассказывают!
Сказочных! Подчас дурацких совсем, до изнеможения дурацких…». «Это каких, например?..». Вот тут-то она, наверное, неожиданно и для самой себя, впервые перешла на «ты».
– Про то, как ты дрался в подъезде — причем несколько раз! – с какими-то ухажерами каких-то твоих подружек. Было? – подмигнула она ему и демонстративно принялась загибать пальцы, словно боясь упустить что-то, не занести в кондуит, в строку очередное лыко: – Это раз!
Говорят, ты книжку не стал делать какой-то сказочнице, когда она тебе отказала — это два! Ну, девица-то, я так думаю, была и вправду сказочница ещё та. Скорее всего, это ты её не захотел. Но это — ладно, лирическое отступление.
А ещё говорят, что у тебя в каждом городе области — ты ведь много ездишь, да?.. Так вот, в каждом городе у тебя, как у моряка в каждом порту, по любовнице. Это — три! – торжествующе завершила она перечень его грехов. Сосредоточенно замолчала на несколько секунд, будто выверяя в уме, все ли назвала, а потом, чуть улыбаясь тонкими губами, добавила: – Ну, вот этому, последнему, я склонна верить. Вполне возможно.
Он засмеялся — не потому, что было так уж смешно, нет, но скорее от того, что не знал, как на всё это реагировать, что сказать. А потом заметил сухо и спокойно:
– Послушай, забудь всё это. Легенда живёт по своим законам. Зачем тебе знать, быль или небыль? Я и сам порой их не различаю. А что до любовниц, то, думаю, все, кто рассказывает подобное, никогда не бывали в моей постели.
Даже рядом…
– Правда? – почему-то не поверила она. И помолчав=подумав, прошептала тихонько: – Думаю, некоторые всётаки бывали.
– А я вот не думаю!
– Те, кто бывали, не рассказывают… – вкрадчиво заметил он.
…Она подошла к нему после одного из поэтических вечеров, где он много и удачно (он знал это, чувствовал, видел по реакции зала, который словно за факиром заморским потерянно следил за его словами и жестами) говорил, читал стихи, шутил. Это был какой-то сплав академической лекции и свободного, совсем ненаучного бреда. О литературе, конечно. Она подошла: высокая, русоволосая, длинные ноги, в зеленых глазах — страх, но какой-то особенный, весёлый, что ли. Так вот, она подошла и спросила — краснея, очень робко, по имени-отчеству, действительно, снизу вверх, как к далёкой недоступной звезде обращаясь, но и с вызовом, скрытым за вежливостью и пиететом:
– Простите…
Сказала и замолчала. Его уже кто-то тащил куда-то в сторону, кто-то звал прочь из душного зала, устроители вечера манили коньяком в кабинете директора. Он не мог ждать. Спросил:
– Что вы хотели?
– Простите, а где можно ещё вас услышать? То, как вы говорите…
Он даже не понял сначала, засмеялся:
– Везде! Я всегда в зоне доступа. Меня каждый день «три дома на вечер зовут». Тем, кого люблю, я не отказываю.
Оглядев её внимательней, рассмотрев её «ручки и ножки», как любил он говорить, понимая под этим весь телесный крой молодого и красивого существа, которое только что сделала ему невольный комплимент, усмехнувшись, подумал про себя: «Можно даже у меня дома…».
…Она впервые пришла к нему в апреле, когда улицы были полны весенней кашей из снега и соли, воды и грязи, а солнце светило уже почти не умолкая. Она попросила о консультации. Не лично, а в ВК. «А в глаза спросить боится… – подумал он тогда. – Впрочем, так удобнее. И краснеть не надо…». И тут вспомнились ему любовные шахматы — стародавняя забава, в которую он обожал играть когда-то в юности, да и не только в юности. Подумал: «А не рискнуть ли?», но остановил себя, умерил: «Только осторожно, не в лоб». «Рассказать Вам что-то о Ваших стихах? Да ради Бога! Приходите ко мне домой! Поговорим!». Она тогда долго не отвечала («Задумалась… Это хорошо, очень хорошо…»), а потом прислала вопросец со смайликом: «А на нейтральной территории никак нельзя?».
Можно было ответить «никак!» всё с тем же игривым, неунывающим смайликом, но он опять сдержался, понимая, что рано, рано. Поэтому написал: «Конечно, можно! Давайте в субботу, в два часа…».
На встречу он не пошел, написал ей, что приболел.
А она пришла, ждала его у железной, тёртой временем, двери Союза писателей, звонила. Он дал ей накануне номер своего мобильного. Но на звонки не отвечал, хоть и предполагал, что это она, — номера нет в памяти, зачем? Сообщение в соцсети она прочитала только вечером. И снова прислала смайлик — на этот раз обескураженный. И одно только слово: «Выздоравливайте!».
Они договорились, что встретятся через несколько дней там же, где намечали. Но она не утерпела, написала раньше — без смайликов, аккуратно: «Скажите, а Ваше предложение ещё в силе?». Он даже не стал уточнять какое. «А Вы сейчас дома?» – уточнила она. «Да!» «Я приду!».
И пришла. По дороге, шагая по затопленным тротуарам, промочила ноги. Такая вот и сидела в его кухне — мокрая, запыхавшаяся, испуганная, укутанная в его любимый плед, словно воробей, на лету угодивший в сеть, завороженно следила за тем, как он ловко управляется с джезвой, готовя ей свой фирменный кофе — с корицей и коньяком. Готовое блюдо она оценила:
– Как вкусно!
– Надо бы вам, наверное, кофе — отдельно, коньяк — отдельно… – заметил он со знанием дела.
– А разве можно?
– Не можно, а нужно!
Коньяк её оживил, а то сидела насквозь замороженная, скованная, ни шага в сторону, ни слова лишнего. А тут и слова нашлись, и даже фразы вполне себе правильно организованные.
– А я вас легко нашла!
– Так уж и легко? – насмешливо спросил он. И сказал уже серьезно: – Написала бы, я бы встретил. Или позвонила…
– Да зачем? – легкомысленно всплеснула она руками и принялась скороговоркой рассказывать свой путь «посреди юдоли городской»: – От остановки сразу вверх, мимо озера, мимо суда, и — готово. Да я знаю этот район, живу ведь рядом.
Она назвала улицу. Это было совсем рядом. «Даже если не особо спешить минут пятнадцать пешком… – подумал он почему-то почти радостно: – В двух шагах!».
Они о чём-то ещё говорили — о чём-то, как ему показалось, совсем не важном, как, в сущности, и должно быть, когда говоришь с молоденькой девушкой. Задумываться не надо, он знал об этом. «Да, не надо, но коньяк не помешает!». На его вопрос она с готовностью вскрикнула:
«Да! Он у вас вкусный!». «Армянский… – кивнул он и предложил: – Пойдем, логово своё покажу! Экскурсия на дому…». «Экскурсии я люблю!» – с желанием вскочила она с места, готовая, кажется, на всё — так, словно на старт вышла, какой-то очень важный для себя старт.
Они, и впрямь, погуляли по дому, поглазела она на весь холостяцкий его беспорядок, неубранную кровать и любимое кресло, из до потолка забитой книгами средней комнаты она не хотела уходить: «Какая библиотека у вас! – и, грустно улыбаясь, заметила: – Я бы здесь жить осталась…».
А потом она как-то резко, неожиданно засобиралась домой.
– Что ж так сразу? – искренне удивился он. – А стихи как же? Вы же хотели о стихах поговорить…
– Стихи? Ах, да, стихи… – смешалась она, задумалась, лукаво поглядывая на него из-под длинной челки, спросила — вопрос был таким же неожиданным, как минуту назад решение уйти: – Но вы ведь меня не для этого пригласили? Именно домой пригласили…
– Не для этого… – сухо ответил он и по-хозяйски, как своё, взял её за руку и притянул к себе. Точнее, хотел так сделать, но последнее было лишним — она сама бросилась ему навстречу…
Какие уж тут «вы», на самом деле? Всегда есть моменты (даже когда вы оба ещё не «мы», и всё еще врозь), когда «вы» невозможно. Особенно, когда расстояние, пусть даже пока лишь физическое, внешнее, не внутреннее, перестает быть, исчезает. В тот же их первый вечер, когда она пришла к нему сама, он из баловства и хорошего настроения закурил сигару — стоял голый у окна на кухне и пускал клубы дыма на вечернюю улицу. Она пришла и тоже закурила — тоненькую дамскую сигаретку без роду и племени. Потом попросила, краснея — то ли от сигаретки, то ли от наглости собственной:
– А можно мне тоже? – кивнула на сигару.
– Да, пожалуйста! Только осторожно.
Но осторожно не получилось: она совсем раскраснелась, закашлялась. В общем, пришлось отставить сигару в сторону, комфортно уложить в сигарницу, и приводить девушку в чувство. Что, впрочем, его только радовало — нравилось и хлопать её по голенькой спине (на ней тоже из одежды были только его теплые носки), и обнимать, и целовать.
К сигаре она больше не притрагивалась: «Я уж лучше сигареты…».
– Как знаешь, – не стал настаивать он. – Но сигара-то лучше!
– Не-а… – не соглашаясь, яростно замотала она головой. – Гадость это, эти ваши сигары.
– Не спорь со мной! – смеясь, заметил он, и продолжил полувсерьёз-полушутя: – Я — гений!
Вот тут её и сорвало, заставило забыть про все условности.
– Ты — гений? – непроизвольно перешла она на самое верное и естественное в этой ситуации обращение. И, как некую максиму, правило непреложное, изрекла: – Гении в трусах не ходят!
– Так я не в трусах, – нарочито обалдело оглядывая своё голое тело, осторожно заметил он. – Я же без трусов.
– А без трусов — тем более! – отрезала она победительно. Ну какие уж тут «вы»?! Когда близость абсолютна и естественна, а звонкие медальки и звания отступают перед обычными мужчиной и женщиной, даже если этот мужчина – властитель дум и лауреат, а эта женщина — вчерашняя школьница.
При этом она всё-таки довольно долго оставалась на этом изменчивом рубеже «ты-вы», не рискуя перейти эту грань совсем.
Мешало и то, что расстояние между ними переставало быть только для них, да и то на краткий срок, и никогда – для всего остального мира. Дистанция, пусть одна только её видимость, должна была сохраняться. Хотя, заметим, для него это было не столь безусловно, как для неё.
И то сказать, обманывать ему было некого, и долго объяснять, почему не пришёл ночевать, некому. Ему было легче, конечно, – он мог всюду называть её на «ты» даже на людях, публично, нисколько не выдавая этим того, насколько они близки. Иное дело она…
В тот же первый вечер, а, может быть, и в другой они гуляли вместе вдоль озера, около которого он жил.
Просто гуляли, целовались, болтали о чём-то без цели. И шли уже от воды к остановке, когда она вдруг схватила его за руку и потащила куда-то в сторону: «Там наша машина, бежим!». Они спрятались за безжизненный, брошенный торговый павильон, что торчал одиноко посреди площади, что отделяла озеро от дороги. И с разбега, не отдышавшись, принялись целоваться. Первый поцелуй случился почти на лету, и потому, должно быть, вышел таким приятными долгим. Лишь потом, едва переведя дух от бега и поцелуя, она объяснила: «Мама и папа из гостей возвращаются. Могли увидеть…».
– Дурочка, ну и что такого? Познакомились бы!
– С ума сошёл?! – отстраняясь от него, снова мешая «ты» и «вы». – И я больше никогда не смогла бы у вас бывать. У тебя…
– Да почему? – он как-то даже расстроился. – Я вроде не сидел, не привлекался. Беспартийный, не еврей.
– Да потому! – сверкая глазами, стукнула она его кулачком по груди, не ударила, а именно стукнула, – мол, сам всё понимаешь, но не сознаешься.
Ещё раз уточнять он не рискнул, снова прижал её к себе, защищая от ветра, что пришёл откуда-то с моря, а, может, и с океана, – холодный, чужой, защелкать по битым стеклам одинокого павильона. Он поцеловал её, хоть она и не хотела, не отдавала губы, пыталась отвернуться. Но он не дал, и всё-таки сорвал поцелуй с губ, потом ещё, и ещё один. Расстегнул её длинное пальто, ворот кофточки, нашёл грудь. Она уже не сопротивлялась, покорная его умелым рукам и губам…
А жила она, и впрямь, недалеко. Ну не через дорогу, конечно, но рядом. Поэтому, не напрягаясь, могла, в сущности, бывать у него хоть каждый день. Что и делала.
Только спать уходила домой. Впрочем, иногда не уходила.
Но для этого нужно было особое разрешение — что-то вроде индульгенции. По телефону. Он всегда с интересом наблюдал, как она это делала… «Мама, я останусь у Светы (Лены, Кати — далее по списку)? Ну мамулечка, милая, ну очень нужно! Как зачем? Мы будем заниматься… Как чем?
Литературой. Да, завтра. Завтра часам к двенадцати буду дома. Не волнуйся!». Она всё это говорила, сидя на нём верхом (сама потом себя смущалась: «Видела бы всё это мама! И где я, и с кем я. С ума бы сошла…»). Гримасничала при этом, обезьянка, маленькая, несусветно потешная. И всё ей сходило с рук. И мама ни о чем не догадывалась, да и от него у неё, судя по всему, имелись тайны, которые она не спешила открывать.
Пришла как-то под вечер совершенно испуганная, бледная, дрожь бьёт, но не от холода — от страха. Он быстро помог ей раздеться, и тут же — на кухню, заставил выпить хорошую рюмку коньяку, буквально втиснул в неё, влил почти насильно. Только тогда спросил:
– Что с тобой? Словно из колодца вытащили…
– Меня полицейские остановили… Прямо на улице.
Патруль.
– Да с чего вдруг? Где?
– А вот не знаю! – почти вскрикнула она с вызовом. – Когда от «Зари» на горку шла. Документы попросили…
– Откуда? От «Зари»? С чего бы это?
– У друзей была…
– И что?
– Ну, у меня же ни паспорта с собой, ничего… Хотели задержать.
– Как же ты отбилась?
– Сама не знаю как! Сказала, что в магазин иду. Поулыбалась обаятельно, пококетничала. В общем, поругали-отпустили, кучу слов наговорили, – ответила она уже легко, как о чьей-то шутке, о чём-то не важном и веселом. И, лукаво посверкивая зелёными глазками, сообщила доверительно: – Иногда, знаешь, хорошо быть девочкой.
Ему тоже показалось рассказанное ей чем-то выдуманным, водевильным, он на ходу принялся воображать совсем уж немыслимое:
– А, представляешь, если бы в городе объявили комендантский час? Патрули специальные. И по улицам ходить можно было только по пропускам.
– Как в войну?
– Ну да, немцы или, скажем, печенеги какие-нибудь вокруг, аусвайсы…
– При печенегах не было аусвайсов! – категорически, с видом отличницы-заучки, отрезала она.
– Да ты-то почем знаешь, девочка?! Всё могло быть!
И может быть! Вот что бы ты тогда делала?
– Это всё невозможно, конечно, – убежденно заверила его она. – Но, даже если предположить, что такое с нами произойдет… – она замерла на несколько мгновений, а потом выпалила залпом, как одно слово: – Даже если так, знаешь, я бы всё равно к тебе бегала. Плевала я на печенегов! Да и на ментов с немцами — тоже.
***
– Ты почему молчишь?.. – спросила она осторожно, уже четверть часа наблюдая за тем, как он нарезает привычные круги по кухне: делает ей кофе, улыбается, наливает шампанское, что-то машинально отвечает на ее легкокрылое щебетанье. И всё это — молча. Те несколько слов, что он всё-таки иногда произносил, речью назвать было никак нельзя. Даже в них звучало молчание — нелёгкое, глухое. Особенно неприятно это было видеть в нём. Словно это не он — говорун, словесный эквилибрист, спорщик, а какой-то другой человек.
Он знал за собой эту особенность замыкаться в себе, быть одновременно в нескольких сущностных пластах.
При этом внешний — тот, что доступен тем, кто в этот момент рядом, был отнюдь не самым важным, а порой и самым ничтожным. Не то, чтобы это слишком докучало близким, — он не становился при этом злым или агрессивным, вовсе нет, но словно бы уходил от них в иное, незримое, отделялся невидимой стенкой, сквозь которую — попробуй, достучись. А эмоций не было совсем и это, наверное, более всего удивляло знавших его людей, знавших как человека дерзкого и резкого, щедрого на крепкое, острое слово, никого не стеснявшегося и никого не боявшегося.
Он навсегда запомнил, как однажды вот так замкнулся при отце. Напрочь закрылся, во всю дурь. Вернулся с работы к себе после тяжелейшего дежурства, полного ругани и тьмы случайных и неслучайных разговоров с самыми разными людьми, а там — отец в гостях. Тот, хоть и знал за сыном такую привычку, но тут это его как-то по-особенному задело, взволновало. Мог бы ведь попросту взять и уйти, но не уходил. Бродил за молчащим сыном хвостиком, стол накрыл, пытался заговорить, пошутить. Но на всё в ответ-молчок, одни дежурные мёртвые фразы. Впрямую не спрашивал, знал, что бесполезно. Да и опасно. Он всё равно не стал бы ничего рассказывать, так был устроен.
Отец все ходил вокруг да около, все множил круги, а потом подошёл совсем близко, поймал его руку, и, заглядывая в глаза, снизу вверх, спросил: «Сынок, я что-то подумал. Может, за пивом сходить?». Он не нашёлся тогда, что ответить, — горло судорогой свело. Да и что тут ответишь?! Обхватил, прижал отца к себе. Так было стыдно. За себя, за дурацкую свою жизнь и нелепые привычки. «А за пивом тогда папа всё-таки сходил…» – подумал он.
«Ты почему молчишь?». Ну что он мог ей ответить?
Что день был трудный и пасмурный во всех смыслах? Из тех дней, что, кажется, весь мир с тобой в разладе и вражде, и вражда эта взаимна? Что работа не радует, новая проза не двигается с места, а выход из печати старой отложен?
Что талантливый мальчишка, которому ты долгое время пытался помочь, теперь, не стесняясь в выражениях, треплет твоё имя на каждом интернет-углу? Поймет ли? Она, для которой главная проблема сейчас, что сказать (как правильно соврать!) маме, когда та звонит вечером. А она — у него! У него, а не у какой-нибудь очередной подруги. Да надо при этом ещё и не забыть подругу предупредить…
– Да всё в порядке. Забей! – только-то и сказал он.
Но она не унималась. Причём (умная!) вопросов не задавала. Просто смотрела на него, не отводя глаз, не отрываясь. Но он молчал, как удавленный. Ему снова вспомнился отец. «Её даже за пивом не пошлешь… – подумал он холодно. – Несовершеннолетняя».

***

Весь конец июня и начало июля в городе почти не было солнца: то тучи, то дождь, а несколько раз даже снег — мокрый, скользкий, не радостный – заволакивали пространство, весь здешний мир. И город жил в сером, почти непроницаемом пасмурном мороке-облаке, что был порой тягостней и занудней, чем полная тьма, безутешней, чем полярная ночь, что неминуемо приходила сюда каждую зиму. Но она… Она продолжала прибегать к нему, несмотря ни на что. Даже без солнца.
– Слушай, а вот признайся: ты ведь тогда не болел? – как-то спросила она его.
– «Тогда» – это когда? – переспросил он, хоть и знал наверняка о чём она.
– Тогда, когда мы договаривались о встрече, и ты позвал к себе…
– Почему ты так думаешь?
– А я не думаю. Я — знаю! Да я пришла в Союз, там никого. Ходила-бродила вокруг, ждала, звонила тебе, а ты трубку не брал. Томилась до вечера, шлялась по городу, как неприкаянная. А потом ещё выяснилось, что ты не просто не пришёл, а не пришёл надолго, что сразу мы не встретимся. Опять — ждать!
– И — что?
– Да как ты не понимаешь! – всплеснула она руками.
– Я уже места себе не находила! На стенку лезть хотелось — такая тоска.
Она помолчала, улыбаясь каким-то своим мыслям, которые, видимо, не хотела доверять ему. Но потом всётаки решилась:
– Так хотела тебя! И видеть. И слушать. И — вообще, всего… Впрочем, ты ведь все это знаешь-понимаешь.
И без меня. И знал, когда не пришёл! Ты — умный.
– Да ты-то откуда знаешь, что я знаю? И знал?
– Чувствую… – улыбнулась она и застыла с полуулыбкой в уголках рта. – И тогда чувствовала, что всё не так делаю, что на поводу у тебя иду, проигрываю. Понимала, что разводишь, как малолетку, и всё равно шла.
– Ну и зачем? – усмехнулся он. – Если всё понимала?
– Так понесло! Не могла уже остановиться. Ха! – попыталась она засмеяться, но словно подавилась смехом.
Заговорила торопливо, будто боялась, что он её прервёт, не даст сказать всё, самое тайное, прежде тщательно скрываемое: – На крючке уже была, особенно не побарахтаешься.
Так тебя хотелось! Видеть. Просыпаться с тобой рядом.
Но, в первую очередь, слушать. Ты же говоришь так, как никто не говорит — здесь, в этом городе. Видеть тебя, спать с тобой, слушать тебя. И понимать, что всё это только для меня. Ни для кого другого.

***

Однажды она пришла совсем поздно, сказала, что останется на ночь. И тут же попросила у него мобильный:
«На моем денег уже нет, а мне должны написать…». «Так давай я на твой денег брошу!». «Не надо, мне пять минут…». Но сидела она, уткнувшись в мобильный, не пять минут, много дольше. Так долго, что он даже возмутился:
– Ну ты что – совсем ушла вконтакт… Про всё забыла. Даже про меня.
– Прости-прости, – принялась извиняться она.
– Да ладно, пустое, – засмеялся он, заранее за всё её прощая. – Вы ведь без этого не можете, я понимаю. На днях видел в троллейбусе, как ребятки, вроде тебя, может, чуть помладше, общаются.
– Как?
– А они не разговаривали, – не переставая смеяться, пояснил он. – Вообще! Картинки друг другу в смартфонах показывали. Молча. Как будто глухие.
– Ну иногда легче показать, чем рассказать, – возразила она.
– Порой и не расскажешь что-то, а показать — легко.
– Рассказать можно обо всём, – твердо заметил он. – Если, конечно, говорить умеешь. Впрочем, глухие хотя бы эмоционально как-то себя проявляют, жестами, знаками. А здесь — почти полное молчание. Ну, пара-тройка междометий, мычание. И — всё! Больше ничего.
Она только плечами пожала в ответ:
– Ну и что, подумаешь!
Помолчала, а потом сказала — без стеснения, как о чем-то совсем неважном:
– Я там в твою переписку заглянула, прости…
Он сначала даже не понял:
– Как это?
– Случайно не ту кнопку нажала… – спокойно пояснила она, и продолжила — столь же спокойно: – У тебя есть другая женщина.
– Да, есть, – холодно, насколько возможно спокойно ответил он. – Может быть, и не одна. Но как ты могла?..
– Ну а что такого-то? – отмахнулась, видимо, искренне не понимая его возмущения, она. – Я не нарочно. Не ту кнопку нажала.
– Послушай, тебя мама с папой не учили, что чужие письма читать нельзя?
– А разве это письма? – непонимающе непробиваемо спросила она.
«Тяжёлый случай… – подумал он. – И, видимо, уже не лечится. И дело, конечно, не только в маме с папой».
Он не впервые сталкивался с этим в Интернете — облегченное отношение — и к своему, абсолютно личному, и к чужому. Всё ведь в свободном доступе, люди беспрестанно показывают то, о чём и самим-то подчас стоило бы забыть поскорее, а вот — бац, и — по секрету всему свету, любуйтесь, лайкайте. А можно и перепостить, сделать почти своим. Да только ли Интернет… А разговоры по мобильному всюду-всюду, во всеуслышание, порой абсолютно личные, интимные. И ведь не скроешься, не спрячешься, уши не заткнешь. Он как-то в маршрутке попал на даму, которая громко, чтобы все слышали рассказывала по телефону про последние разборки то ли с мужем, то с любовником. Он сделал замечание, она прервала свой непотребный брех, гневно взглянула на него, а потом продолжила, на вопрос подруге о заминке пояснила: «Да, тут какой-то мудак разговаривать мешает…».
Он подумал о том, что, может быть, она не так уж и виновата в произошедшем. Мир диктует свои законы. Всё напоказ, вплоть до исподнего, и не различишь порой, где свое, где чужое. Но всё-таки: зайти на чужую страницу с чужого телефона, читать там чужие письма — что это? Видимо, всего лишь пустяк. Или — знак времени. Случайно нажатая кнопка.

***

Они долго не виделись после того случая. Он не звонил, не писал. Она — тоже. Написала внезапно — не в ВК, прислала СМС: «Хочу тебя видеть!». Он не хотел видеть её дома, написал: «Сегодня Литгостинная в библиотеке. Приходи!». После вечера, на котором он традиционно, привычно выступал, она долго ждала, пока поговорит с каждым, кто подходил к нему, — кто с вопросом или приветствием, кто и с разными его книгами — за автографом, а кто и показать стихи. Последние он не смотрел, забирал с собой со словами: «Я на ходу о поэзии не говорю.
Позвоните мне на работу…».
Потом, когда они вместе шли по улице, не к нему — он, кажется, впервые за время их знакомства, провожал её домой, она грустно, хоть и со смешком, спросила:
– Послушай, а тебе не надоело всё это?
– Что? – сразу и не понял он.
– Ну, этот город, эти двое, – указала на известный в городе памятник легендарным братьям. – Эти твои мальчики и девочки бесконечные. С бантиками и без бантиков, но все одинаково бездарные. Суета эта вся литературная и около.
– Ну о чём ты? – удивился он, наверное, не меньше её невинной способности читать чужие письма. – Это — моя жизнь. Суеты много, да. И скуки. И пустого. И когда видеть никого не хочешь, и делать своё дело не хочешь, и говорить что-то тоже не хочешь. Всё поперёк горла. Я не маленькую жизнь уже прожил. Ну, ты в курсе. Все бывало.
Но это — моя жизнь. Хотел бы иной, так бы не жил. Я и на службе, и в книжной своей жизни никогда не делал того, что мне не нравится. Никогда.
Она смотрела на него ошарашенно, вертела в руках чью-то тоненькую книжечку, должно быть, купленную на вечере. Он смолк на несколько секунд, отнял у неё ненужный предмет, быстро взглянул на обложку. Книжка была его — одна из первых, давних, которую он уже и забыть успел. Он усмехнулся, отдал книгу и продолжил вещать:
– А потом, знаешь, все можно иначе назвать, по-другому определить. От этого, кстати, если вернуться к литературе, зависит тональность текста.
«Что это я? Лекцию читаю? Как же, нужно ей мои лекции…» – подумал он и резко оборвал себя, заговорил, как ему казалось, проще, и, как ему казалось, о другом:
– Но мы не о литературе. Мы – о жизни. Так вот, всё то, о чём ты говорила, можно назвать другими словами. И тогда окажется, что суета лишь внешне — для таких, как ты, бессмысленна и бессодержательна. Это — движение, которое создают люди. И не самые, заметь, никчемные люди. Что же до мальчиков и девочек… Но они ведь тоже по-своему прекрасны, даже в своем неумении. Конечно, стихи, которые приходится читать в Лито, как правило, плохие или средние. Но! Даже в самых провальных текстах бывают находки.
Он снова замолчал, пытаясь вспомнить хотя бы парочку недавних примеров таких отдельных удач. Но вспомнил другое.
– А иногда (абсолютно случайно — какой-то друг семьи посоветовал) приходит какой-нибудь семнадцатилетний широколобый паренёк — смотрит исподлобья, людей сторонится, читать не умеет, стихи — на желтых листочках в клеточку.
То, что он говорил, действительно было когда-то. И паренёк был — совсем на него не похожий, да и ни на кого не похожий, уникальный, с «лица необщим выраженьем».
Сгинувший позже неведомо куда, в неоглядное великое ничто.
– Нехотя заглянешь в первый такой линялый листочек, и сходу понимаешь, что это не стихи… – он намеренно замолчал, заученно-умело интригуя слушателя, и громко продолжил: – Не стихи, а — поэзия! Поэзия! Причём самого высокого толка, несмотря на внешнюю косолапость и ошибки всех мастей, включая орфографические. И вот это и есть счастье, – подвёл он итог, потом, правда, оговорился, притворно горестно вздохнув: – Такое, правда, случается редко.
Она слушала с интересом, внимательно, даже несколько раз порывалась что-то спросить, но он вошёл в раж, а остановить его в таких случаях мало кому удавалось.
– Ну что, не убедил?
– Нет, почему, убедил! – заверила она радостно. – Ты это умеешь… А мальчик этот… Он сейчас где? Я его знаю?
– Не знаешь. И никто не знает. Давно это было, и быльем поросло.
– Понятно, – кивнула она, хотя ей совсем было непонятно, куда мог пропасть поэт, коль уж он такой гениальный. Однако сейчас её больше интересовало другое: – Но я немножко о другом хотела спросить. Не точно выразилась.
Скажи, а уехать тебе никогда не хотелось? Делать то же, что ты сейчас, но на более высоком уровне. В Москве, например… Или — в Нью-Йорке.
– Хотелось — не раз, – привычно доложил он. – Но давно. Сейчас — не хочется. А потом, я ведь сиднем не сижу, все время езжу. И, кстати, а почему ты думаешь, что высокий уровень — это обязательно где-то далеко? Это зависит не от города, от тебя самого и тех людей, которых ты собрал, какие ты вместе с ними условия создал для такого разговора. Для этого, конечно, нужно быть большим.
А вот для этого город совершенно неважен. То есть, он важен, конечно, но по-другому, на величину, масштаб явления он почти не влияет. Он влияет на качество того, что ты пишешь, но не потому, большой он, маленький, столичный или провинциальный. Всё дело в твоем отношении к нему.
– Как это? – недоумевающе спросила она.
– В городе, который не любишь, писать невозможно, – сказал он с той твердостью, которая не терпит возражений. – Вот с этим-то у меня всё в порядке. Я свой Город люблю.
– Да тут ведь снег в июле! – не поверила она ему, может быть, впервые за вечер. И уныло продолжила: – Сопки эти — бесконечный вверх-вниз. Серятина. И улицы, и дома. И люди такие же, за редким исключением. Кругом тоска-треска зелёная.
Наверное, нужно было рассказать ей про город. Его Город. О том, почему он так притягивает его, не отпускает.
Про его скрытую теплоту. Его размах и открытость — всему миру, всем океанам — космосу, который не только над головой, но и вокруг. И о ветре, который не только пронизывает насквозь, до печёнок, но ещё и подчеркивает эту открытость, готовность к дальнему пути, к неизведанному, подчас запретному и тайному. О блюзе, что звучит на его улицах даже в самую непроглядную непогодь и слякоть.
Но как такое расскажешь? Да, назвать можно, даже показать можно, но почувствовать, услышать скрытую музыку… Это сложнее. Такое доступно немногим. И заучить это накрепко — как урок, как правило, не получится. Как там у классика? «Всё, что было отмечено сердцем, ни за что не подвластно уму…» – это правда.
– А я свой Город люблю… – только-то и сказал он, повторил уже сказанное.
– Ну да, как же, знаю: «Жизнь моя с этим городом слита…».
– Легко, не задумываясь, процитировала она.
– Ага. Именно! засмеялся он почти счастливо, а потом добавил с хитрым прищуром: – Правда, я и Москву, например, люблю…
– Хитрый жук!
– Я тебе больше скажу — жучара! – он развел руки — то ли для того, чтобы показать, насколько она права, то ли, чтобы обнять. Потом продолжил задумчиво, вернулся к сказанному: – Да, и Москву. Но счастье не от города зависит. Совсем не от города.
Она, кажется, не согласилась, но сказала другое:
– А знаешь, я скоро уеду… Насовсем.
– Куда? – спросил он и попробовал пошутить: – В Нью-Йорк?
– В другой город, – ответила она серьёзно и назвала один из именитых поволжских городов — по-купечески раздольный, могучий и свежий, как вольный ветер великой русской реки. – Учиться. Для меня здесь нет места. Университет местный — твой родной, еле дышит, а кафедра, куда я планировала, совсем не живая стала. Ушли все. Точнее, их ушли.
Он знал, что происходило в новое время с его альмаматер, с кафедрой филологии, куда она стремилась. Оттуда в последний год были вынуждены уйти сразу несколько видных специалистов, отчетливых профессионалов, в том числе и те, у кого и ему довелось когда-то учиться. И это его, конечно, волновало, тревожило, даже раздражало, но не касалось впрямую. А теперь вот коснулось. Её слова прозвучали как приговор, как предел того случайного счастья, что происходило с ним (с ними!) в эти весенне-летние дни. Краткого счастья. «Впрочем, кажется, это плеоназм, лишнее слово…» – механически вспомнил он правильный умный термин. Счастье длинным не бывает, оно всегда кратко.
– А я тоже уезжаю, – ответил он, стараясь оставаться спокойным, – чуть позже, в конце августа… Большая и трудная экспедиция. Через семь стран. Ну, я тебе рассказывал.
– Правда? – удивилась она. – Что-то я не помню…
Расскажи!
«Ничего-то вы не помните…» – подумал он с досадой — и на неё, и на себя, из-за того, что изменить ничего не в силах, ни с собой, ни с ней. И коротко рассказал о том почти эпическом походе, подготовка к которому шла весь этот год, и он понимал, что, в принципе, не мог не рассказывать ей о ней.
– Хорошая поездка… – тихо сказала она, когда он кончил. – Напишешь мне оттуда? Из какого-нибудь дальнего далека, хорошо?
– Конечно, напишу! – радостно согласился он и притянул её к себе, взял её лицо в ладони, приблизил к своему.
– А ты?
– Постараюсь… – ответила она, коротко чмокнула его в щеку: – Не грусти! Подожди меня хоть чуть-чуть, я ведь приеду, на каникулы — точно! – и скользким угрём вывернувшись из его рук, буркнула шелестящим шёпотком: – Пусти! Мне уже надо идти.
«Не напишет, – подумал он. – А ждать ведь мне некогда… Не так много у меня времени».
– Ты не ходи дальше, хорошо… – попросила она у остановки, в шаге от её дома. – Мама, наверное, у окошка сидит, караулит.
Возражать он не стал, только поправил:
– Не караулит, а ждёт. Это хорошо, когда кто-то тебя ждёт.
Он ещё долго следил за тем, как она короткими, но быстрыми шажочками спешит от перехода к длинной тропке между валунами, уходит по ней всё вверх и вверх, следил, пока она не скрылась из вида, потерялась за нескладными, невысокими, но в тот год такими не по-северному щедрыми на листву деревьями. Следил за тучами, что так уверенно и беспощадно скрывали в эти дни Город от солнца.
Серые дни, серые улицы, серое море. Серый город.
Лето было в тот год холодным. И пасмурным. Впрочем, может быть, его и не было вовсе.

Опубликовано в Образ №3, 2020

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Коржов Дмитрий

Поэт, литературный критик, прозаик. Родился в 1971 году в городе Пермь в семье офицера. Окончил Мурманский государственный педагогический институт (1995) и Литературный институт им. А. М. Горького (2002). Член Союза писателей России (2002). Один из авторов биобиблиографического словаря «Русская литература ХХ века. Прозаики. Поэты. Драматурги» (Москва, 2005). Книги стихов «Ровеснику-отцу» (1992), «Тепло человечье» (1997), «Сербская тетрадь» (2000), «Слова и паузы: Поэзия. Проза. Критика» (2005), «Крымский марш» (2014), автор романа-трилогии «Мурманцы»: «Мурманцы» (2008) и «Мурманцы 1942» (2011), «Город между морем и небом» (2015), сборника повестей и рассказов «Сороковой медведь» (2016). Романа-биографии «Несмиренный живописец» (2017). Составитель Антологии поэзии Кольского края «Отсюда начинается Россия». Публиковался в журналах «Юность», «Московский вестник», «Роман-журнал XXI век» (Москва), «Север» (Петрозаводск), «Аврора» (Санкт-Петербург), «Странник» и «Nota bene» (Саранск), газете «День литературы» (Москва), альманахах «Осиянное слово» и «Братина» (Москва), «Коломенский альманах», «Снегири» (Петрозаводск), «Мурманский берег» и «Площадь Первоучителей» (Мурманск) . Редактор еженедельного номера областной газеты «Мурманский вестник». Живет в Мурманске.

Регистрация
Сбросить пароль