Андрей Никоноров. ЛЕТОПИСЕЦ

С одной стороны неба уже показались звезды, с другой — еще совсем светло. Фонари не определились, к какой стороне примкнуть. Но, сомневаясь, зажглись. Пахло жженой листвой: такой панельный Рене Магритт.
В апреле очень приятные вечера. Весь день шпарит в районе двадцати градусов тепла, испепеляя каждого, кто надел пальто. Вечером же холодный ветер забирается под то же пальто своими корявыми холодными пальцами, и ты понимаешь, что не такой дурак, как думал о себе с утра. Просто апрель хитрее.
Я закурил. На лавочке во дворе моей хрущевки сидел дед.
— Дай закурить.
— Тебе же нельзя!
— Ну одну…
Дед смотрел на меня настолько жалобными глазами, что мое сердце дрогнуло. Вдруг он сегодня последний день живет, а я ему в сиге откажу.
— На. Но! Пей таблетки, а то получишь по…
— Спасибо тебе, родной!
Я сел рядом. На детской площадке тусовалась кучка подростков. Лукьян Умирыч затягивался и смотрел на них сквозь свой фирменный прищур. Когда шайка собралась уходить, один из ребят кинул в урну бутылку колы. В урну он не попал, но решил не утруждаться и удалился восвояси.
Умирыч выдохнул дым тяжелее, чем до этого. Выставил вперед открытую ладонь и провел ей вверх. Бутылка, презрев законы гравитации, поднялась над землей и нырнула в мусорку. Я улыбнулся.
— Это еще ладно. Не со зла же. Вчера двое горку расхреначили, я всю ночь чинить пытался. А это же пластик, я ж с пластиком никогда…
Из моего подъезда показался второй старичок и, опираясь на тросточку, поковылял к нам. Умирыч заулыбался во весь свой беззубый рот.
— Етить, кто вылез! Умилыч, здарова!
— Здарова, Умирыч!
Деды трясли дряблые мышцы в своем старческом рукопожатии. Лукьян Умирыч и Иван Умилыч были нашими дворовым и домовым. Да, рядовые горожане видели в них просто дедов, неизвестно как переживших палеозой и дошедших до наших дней в относительно нормальном, хотя и бэушном состоянии. На самом деле эти двое живут здесь со времен, кажись, вятичей — до сих пор путаюсь в славянских племенах. Во всяком случае, в тех кипах бересты и прочей лабуды, переданных мне предыдущим летописцем, эти двое были чуть ли не самыми ранними персонажами.
— Ладно, мужики, вы тут сюсюкайтесь, а мне надо до Варвары Ярославны добежать.
— Постой покамест! — Умилыч всматривался в мои глаза, пытаясь найти ответ на свой вопрос без слов. Говорить ему тяжко — годы.
Я телепатически молчал.
— Сегодня будет?
— Будет.
— Ну беги, летописец.

* * *

Почему-то я вижу их с детства. Когда в июльский душный полдень на городском пляже я облил какого-то мужичка, лежавшего на песке, водой из бутылки, мать меня отругала:
— Ты совсем, что ли! Даже с этими так нельзя!
Кто эти и как так — я сперва не всек. Понял только, что есть какие-то «эти» в нашем городе. Сам же дядечка мне подмигнул, поманил пальцем и сказал:
— Пацан, я водяной. Иссыхаю… Бутылочка, конечно, хорошо, но вот если бы ты дотащил меня до озерца, был бы благодарен.
Видели бы вы глаза матери, когда я, подающий надежды юный художник, взял водяного за мозолистые ладони с нестрижеными когтями и, тужась, потащил к воде. Как только бомж коснулся воды, выражение его лица с алкогольно-опьяненного сменилось на выражение победившей веры в человечество.
Водяной плюхнулся в воду, я сполоснул в ней грязные руки. Мама в ступоре смотрела, как мужичок проскрипел:
— Да, малец, ты однозначно не так прост, как кажешься. Еще встретимся.
И поплыл.
Про следующие встречи с «этими» говорить маме я не стал, опасаясь трехчасовых лекций о вреде бомжей. Я не понимал ее отвращения. Все равно ведь человек, даже если грязный и пьяный. И бездомный.
Другие «эти» на водяного не походили. Но обычно выглядели как раз как те социальные элементы, с которыми бы вы меньше всего хотели контактировать в повседневной жизни.
Примерно из-за этого и случилась моя вторая встреча с ними. Я возвращался на автобусе поздним декабрьским вечером (хотя, конечно, зимой в какое время вечера ни ткни — все позднее). У «Детского мира» зашла старушка, от которой только и ожидаешь услышать про джип в Москве и что-то там в Амстердаме. В автобусе почти никого. Детского мира, правда, тоже лет двадцать как нет. Бабушка целеустремленно дочапала до меня и приземлилась рядом. От нее не очень приятно пахло, как от всех старух в общественном транспорте, из всего многообразия попутчиков выбирающих тебя.
Я живу почти на конечной. Как правило, до площади Громова никто не доезжает, и я спокойно спрыгиваю на импровизированную остановку — залитый на песке бетонный прямоугольник, перебегаю дорогу и пилю еще минут пять до дома.
Каково же было мое удивление, когда эта старушенция начала корячиться, чтобы вылезти на моей остановке. А потом еще затребовала помочь ей дотащить сумку до квартиры, а то сил уже нет с этим пенсионным фондом, Господи, будь они прокляты, ворують и ворують, все наесться никак не могуть, тьфу!
Я человек простой. Просит бабуля помочь — помогаю. Всю дорогу она рассказывала обыкновенные пенсионерские вещи, про сына, который забыл, про подорожавшие лекарства, про акции во всех локальных продуктовых. Большую часть реплик я слушал молча. Иногда кивал, иногда многозначительно тянул: «Эх. Да-а-а…»
Сумка у нее правда тяжеловата. Иногда диву даешься, куда все эти старухи катят по утрам в транспорте? Куда им всем надо в час пик? Нет бы дома сидеть, есть беззубым ртом вареную курицу и смотреть Галкина по Первому. Или чего там они смотрят?
— Так мы летописца искали. Теперь не будем.
— Чего?
Сначала я подумал, что мне послышалось. От неожиданности даже остановился.
— Что, простите?
— О, мы пришли! Вот мой подъезд. Подымешь сумку, сынок?
Подъезд соседний с моим. Классика. Больше всего в жизни обожаю совпадения.
Коридор квартиры напомнил мне тот, по которому ты в семнадцать лет в три ночи пробираешься на улицу кутить мимо спящих родителей. Еще и завален откровенным барахлом. Похоже, в квартире никто не живет. Или старушке просто лень убирать. Хотя обычно старушкам никогда не лень убирать…
— Проходи в кухню, чайку налью за помощь!
Как мне вредит моя деликатность! Она исковеркала мне… Впрочем, от чая вряд ли будет хуже.
В кухне под тусклым светом какой-то простецкой советской люстры сидел дед.
— Здравствуйте.— Я немного стушевался. Бабушка вроде не говорила, что у нее есть дед.
— Привет. А я тебя как раз давно жду.
— В плане?
Я слегка попятился и уперся во что-то. В голове: пистолет, направленный мне в спину, семья пенсионеров-рецидивистов, месть за процентщицу. Обернулся — нет, всего-навсего чуть не опрокинул поднос с сервизными чашками из, вероятно, полупрозрачного серванта.
— Садись, родной, обо всем по порядку. — Дедушка указал рукой на табуретку у батареи.
Только сейчас я заметил, что стол завален как будто рукописями — листами, исчерканными символами,  похожими на русские буквы. Только не русские. Сложно.
Я сел. Бабушка с улыбкой поставила передо мной чашку и блюдце с плюшками. А еще коробку классического рафинада. Помню, в детстве очень любил кусковой сахар. Сидели с дедом в беседке, он заваривал чай с мятой…
— Мелиссой и лимонником. Сахар макай и откусывай — будет очень вкусно!
Старик смотрел мне в глаза и улыбался. Он очень напоминал Дмитрия Лихачева: такие же седые волосы, советский пиджак, размеренная речь. Словесник, вероятно.
— Знаешь, дружок, мне про тебя Онуфрий Семеныч рассказал. Я тогда не поверил. А ты, оказывается, и правда такой, каким тогда ему показался.
— Кто рассказал?..
— А! Ты настолько не осведомлен. Онуфрий Семеныч — наш участковый водяной.
Старик все еще смотрел мне в глаза и улыбался. Я поперхнулся.
— Так. Добро. Меня лет пятьдесят назад тоже позвал на кухню, как я думал, спятивший дед и начал гнать пургу. А это же Союз еще был — сам понимаешь, что угодно на кухне страшно говорить. Особенно такое. Но теперь вроде можно. Максимум пальцем у виска покрутят.
Я молчал. Действительно, если выбирать между пальцем у виска и расстрелом, первое симпатичнее. Старушка подсела к нам, подперла ладонью подбородок и стала следить за беседой.
— В общем, дружок, приятно познакомиться. Я — летописец. В отличие от человечников, мы, летописцы, смертные. И мое время подходит к концу.
— В отличие от кого?
— А! Ты насто-о-олько не осведомлен… Смотри. Часто ты встречаешь внезапно разговорчивых людей на улицах?
— Ну, бывает.
— А очень прилипчивых?
— И это случается.
— Это не люди, дружок. Это человечники. Назвали их так потому, что проверяют обычный люд на человечность. Кто как — кто-то давит на жалость и просит милостыню, кто-то хамит, кто-то просто докучает. Суть одна — этих людей не очень любят и считают за… Как бы сказать?
— За юродивых нас считають. — Старушка впервые вступила в беседу.
— Спасибо, Клавдия Владимировна. Да, за юродивых, ненормальных, убогих. И другие синонимы. Суть в том, что эти люди были и есть. Хотя быть им осталось недолго.
— Ну, мы еще посмотрим, кому недолго. — Клавдия Владимировна улыбнулась как человек, который знает несколько больше обывателя.
— Об этом немного позже. Смотри. — Лихачев указал на хаотичные листы. — Это летопись. Здесь все, от Рюрика до Путина, как менялись русские люди. Все их встречи с человечниками. Их писали многие, в том числе и я. А теперь предстоит тебе. Потому что ты — следующий летописец.
Челюсть моя уже лежала где-то на уровне плюшек.
— А почему я…
— А этого никто не знает. Разве что, говорят, ты неплохой художник. Но сколько я ни вчитывался в листы, ответа не нашел. Видимо, летописцев выбирают где-то там, где наши бумажные записи потом примут в качестве отчета. В общем, сейчас не об этом. Ты — не просто следующий летописец, а последний. У каждой истории должен быть конец. История человечников закончится либо тем, что люди пройдут проверку, и тогда все докучающие элементы навсегда исчезнут. Либо тем, что люди ни с чем, как обычно, не справятся и исчезнут сами. Пока непонятно. Единственное, тебе придется дописать эту летопись.
— А как?
— А это я тебе расскажу в следующий раз. Запомнил квартиру мою?
— Да…
— Жду завтра в семь.
Я моргнул и очнулся прямо у дверей своей квартиры. Жаль, не успел спросить, почему в семь — есть ли у него график работы и перерывы на обед. Хотя, может, так шутить не стоило бы — вроде дед нормальный.
Не знаю, почему, но на следующий день я пришел туда. Возможно, юношеская тяга к приключениям. Я ходил в эту нехорошую квартиру (жаль, живу я не на Садовой, а на Лесной) целый месяц. Почти каждый день.
Старичок рассказывал мне о видах человечников — попрошайках в электричках, алкоголиках, которым не хватает на проезд, старушках в очереди и многих-многих других. И уверял, что все это существа еще из Древней Руси. Там их называли и кикиморами, и вольными, и домовыми, и как только нет. А сейчас, простите, двадцать первый век. Приходится оптимизироваться.
Еще старик учил меня летописной грамоте. Ее то ли по привычке, то ли по традиции, то ли из-за бюрократических проволочек вели на старославянском. Пришлось осваивать — благо я призер районной олимпиады по русскому. Не так сложно.
В один день старичок пригласил меня, сложил в авоськи разные тома летописи. Сказал, что самые последние строки будут написаны особыми чернилами, и я точно пойму это. Потому что это будет апрельский день, в который начнут жечь листву. И меня обязательно попросят закурить. Чернила нужно будет забрать у Варвары Ярославны — продавщицы «Пятерочки» рядом с нашим домом. Да и любые писательские принадлежности, которые также не вечны, следовало заказывать у нее. И прийти к горящим полям в полночь.
На следующий день в квартире мне никто не открыл.

* * *

В отличие от старика, человечники никуда не исчезали. Но и, конечно, не молодели. Думается мне, рассвет сил у Умилыча и Умирыча пришелся на тринадцатый-пятнадцатый века. Эти двое ждали конца, наверное, сильнее всех. Именно им приходилось чаще контактировать с людьми — жить в их дворах и домах.
Я их любил, без дураков. Классные деды. Они ко мне относились с большим уважением: так, наверное, безнадежные пациенты относятся к лечащему врачу. Знают, что все, по сути, потеряно, но ловят каждое слово. Правда, пациенты — с надеждой остаться, а эти — с надеждой уйти.
Красная вывеска магазина отвлекла меня от ретроспектив. Подмигнул бабушке, продающей вязаные носки у входа в магазин. Замечательный пример конкуренции в условиях современного рынка. Интересный тест на то, что выберет человек общества потребления. На входе стояли продающиеся куличи — до Пасхи всего ничего.
С недавних пор в «Пятерочках» можно забирать доставленные заказы. Летописные принадлежности, конечно, не исключение.
— Мущщина! Пятьдесят один рубль семьсят четыре копейки!
— Ну…
— А вы сколько дали?
— Пятьдесят один рубль…
— А где семьсят четыре копейки?
Варвара Ярославна была обычной, полной кассиршей. «Полной» здесь можно трактовать по-разному. Многие люди, контактировавшие с ней, добавили бы еще «хамоватая». Мало кто догадывался, что на самом деле Варвара Ярославна — ярчайший человечник, проявляющий истинное нутро покупателей. Когда она заметила меня, то моментально изменилась в лице, ее щеки расплылись в улыбке.
— Люда! — донеслось куда-то в неизвестном направлении. Покупатели недоумевали. Варвара Ярославна все объяснила. — Пра-аходим на другую кассу! Эта на спецобслуживании!
На складе магазина высились вавилонские башни коробок. Вероятно, разрушив одну такую башню, продавцы раз и навсегда потеряли общий язык с простым народом. Но ничего.
В одном из дальних углов, как и положено, лежала маленькая коробочка. Варвара Ярославна подойти не рискнула — просто указала рукой. Я соскоблил ногтем скотч. Внутри — чернильница, пузырек и новое перо. Не знаю, зачем такой джентльменский набор — вроде нужны были только чернила. Но сверху картина летописи все-таки виднее.
Уже перед самым моим уходом Варвара шепотом, чуть ли не озираясь (хотя кого ей бояться?), спросила:
— А что, правда сегодня?
Я улыбнулся.

* * *

— Обидно, что я — человек, не который пишет, но которым пишут.
Умилыч почесал лоб.
— Может, так и лучше?
— Просто не понимаю, почему именно я пишу эту летопись. Почему никто другой не мог? В чем моя особенность? Что от меня зависит?
— Знаешь, в летописях вообще крайне сложно придумать что-либо свое. События и явления здесь происходят вне зависимости от личности автора, и он лишь наблюдатель. Констататор очевидного. Это у тебя, дружок, глаза боятся.
— А руки?
— А ручки-то вот они… — Умилыч покрутил своими стариковскими ладонями перед моим лицом.
Первый раз макнул перо в чернильницу. Нужно сказать, я совершил своего рода революцию в летописании. Как-то со скуки оставил на полях небольшую зарисовку происходящего. Обыграл то, о чем пишу, в миниатюре. Потом пробежался по летописи и понял, что больше никто зарисовок не делал. Единственное, после всех значимых событий шла одна и та же миниатюра, закрывающая главу: поле, скопление людей, поднявших головы к небу, и огонь.
Раньше мне казалось, что это всего-навсего метафоры, образы. Но сейчас я писал о том, что слова предыдущего летописца (или, может, это более древнее пророчество?) начали сбываться:
«і҃ ꙁагорелись полѧ в мѣсѧцѣ ꙗпреле. Конецъ пѫдходилъ всеи исторїи человечниковъ. Соидетъ тотъ ѻгонь либо на людеи не прошедшихъ испꙑтанїѥ либо на тѣхъ кто ихъ истѧꙁалъ. і҃ оустановитсѧ покои».
На полях я снова набросал миниатюры. Всех, кого вспомнил: от водяного до Варвары Ярославны. Всех тех, кого обычно люди ненавидят. А я люблю.

* * *

Мы вышли где-то за полчаса. Идти недалеко, но Умирыч с Умилычем не особо шустрые. А я решил идти вместе с ними. Все-таки провожаю стариков в самую важную для них дорогу.
Город спал. Душный апрельский день переходил в теплый апрельский вечер. На мне, кажется, была футболка, спортивки и рюкзак на плече. В рюкзаке — летопись. Если что, буду с ходу фиксировать последние события.
Умирыч с Умилычем стучали тросточками по асфальту, покрытому трещинами. Казалось, что трещины остаются как раз после ударов, но я уж и начал забывать, кажется, что неровности дорог у нас явно постарше любой летописи.
На небе ярко светила луна. Вскоре между последними городскими домами — понастроенными недавно высотками — показалось поле. Никаких вулканов или пожаров. Так, немного дымило. Запах жженой травы слышался издалека, да и дымок плавно стелился по дороге, от поля ведущей.
Когда мы добрались до поля, на западе явилась большая звезда в виде копья. Человечники — небольшая кучка, наши локальные уполномоченные по добрым делам, — стояли и смотрели на эту звезду. И, кажется, все восприняли ее как знак. Только никто не мог понять, чего именно знак.
Кучка юродивых, презираемых и ненавидимых казалась еще меньше под черными сводами звездного неба. Мне их искренне жаль. Тяжелый труд — нести благо другим, когда берешь удар на себя. Еще больнее от мысли, что мне придется расстаться с ними. Или, может, если люди все же не пройдут проверку, и сам я исчезну? И все мои близкие?..
— Слушай, — Умирыч глядел в небо и заговорщическим шепотом спрашивал Умилыча: — А как ты думаешь, чем все кончится?
— Да кто же знает. Так выходит, что у Концов Света нет каких-либо индикаторов. В истории же вообще редко кто-то бегает с табличкой, мол, «началась Смута» или «начался Конец Всего».
— У меня было достаточно времени, чтобы понять это.
— Тем более. Разве на фоне веков лишние пять минут что-то значат?
Все замолчали. Двенадцать. Ничего не происходило — лишь где-то во дворах лаяла сигнализация.
— Летописец, а как оно все должно пройти?
Если бы я знал. Конечно, хороший прогнозист делает выводы о будущем на основе прошлого и настоящего, но такое ведь нельзя прогнозировать. Нужно пророчествовать. А я скорее бюрократ в этой системе вселенских проволочек.
— А вы чего тут?
За моей спиной раздался детский голос. Обернулся. Мальчик тер сонные глаза и глядел на наше сборище. Пара десятков человек в ночном поле.
— А мы на звезды смотрим, — сказал Умирыч. — Хочешь с нами?
— Хочу!
Погибе Луна и бысть яко месяц. Затмение. Но все стояли и смотрели. Никто не исчез и не растворился. Паренек тоже, не отрываясь, глядел на небо.
— Вы давно тут? — дернул он за рукав Умирыча.
— С самого начала, — улыбнулся тот.
Под звездным небом всегда хочется говорить о чем-то высоком, особенно зная, что в такие моменты слова всегда ценятся сильнее. Потому что важные. Потому что, вероятно, последние.
— А что было в начале? — вмешался я.
Мальчик поглядел на меня круглыми от изумления глазами.
— Бабушка говорила, что в начале было слово.
Умирыч улыбнулся еще сильнее и по-дедовски потрепал паренька по белокурой голове.
— Слыхал, летописец? Все зависит от тебя. В начале было слово, так что и в конце должно быть слово.
Я пожал плечами.
— Да нет, Умирыч. Все проще. Выбор дается до последнего.
Я показал пальцем на горизонт. Туда, где недавно явилась звезда и где сейчас заканчивалось лунное затмение:
— Последнее слово просто еще не сказано.

Опубликовано в Юность №7, 2022

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Никоноров Андрей

Родился в 2003 году в городе Жуковский. Победитель конкурса «Класс», студент МГИМО.

Регистрация
Сбросить пароль