Алексей Чугунов. И ОТТУДА ПРИХОДЯТ ПИСЬМА

Повесть

Горе тому, кто любил только тела,
формы, видимость! Смерть отнимет у него все.
Учитесь любить Души, и вы найдете их вновь.
Виктор Гюго

Лист первый

Здравствуй, родная! Истосковался сильно по тебе. Тоска ест меня без остатка, словно лев пожирает свою добычу. Тоска выпивает из меня все жизненные соки. Скучаю по тебе жутко, любимая. Кажется, что я теряю всю свою разудалую боевитость и мужскую сдержанность. Более похожу теперь на половую тряпку, о которую и ноги впору вытереть. Не думал, что я смогу так опуститься. Тоска, разлука – мои убийцы и кровопийцы, что исподволь превращают меня в бесформенное ничто. И в каком-то смысле – тлю!
Еще вчера я вымаливал у своей нянечки (добрейшей души человек!) принести хотя бы пару листов чистых да простенький грифельный карандаш. Она, видя мучения мои, сама заливалась слезами горькими, утешая и успокаивая меня. Все «миленьким» меня называла или «касатиком» и по голове гладила, как ребеночка малого. Но с сего не противно, не унизительно. Будто птичка беззаботная с банановой окраской или с розовой грудкой садилась мне на лоб и что-то щебетала радостное и ликующее.
Ночь наступала… Но её я плохо помню, вернее, сама чернь неба, лунный взгляд округлый не задержались в моей памяти. Стена кирпичная с росписью мезенской, корзинка с фруктами на круглом столике в углу, ваза из тыквы-горлянки с букетом маргариток пронизывались серебряной нитью, что можно назвать светом ночи. И большое окно, словно парус шхуны, влекло куда-то вперед.
А я плакал в подушку, мысленно и вслух прося письменные принадлежности. Никто не откликался, никто не мог удовлетворить мою безобидную просьбу. Вскакивал как ошалелый. Несся к окну. Ногтями пытался царапать стекло – они, ноготки мои, неприлично коротки, обгрызены – скверная детская привычка. Не добившись результата, начинал барабанить по стеклу костяшками пальцев. Снова рвал словами сухой разряженный воздух: «Да дайте же мне клочок бумаги, карандаш! Христом Богом прошу!» Но мое обиталище: кровать железная никелированная, с изогнутыми прутками; коврик ворсистый прикроватный; постельное белье всегда свежее; одеяло тонкое с двумя полосками, словно сбежало из армейской казармы; тумбочка у кровати с двумя внутренними отсеками; чайничек хромированный с носом – и не нос будто, а дуло пистолета; пиала из фарфора, белая-белая, как лебедь, да и похожа чем-то на лебедя… на лебеденка; и пара старых стульев с инкрустацией – все в полном безмолвии. Ничто не шелохнется! Никто не пискнет! Не гаркнет на меня!
В ярости я брал вазу с цветами – и об пол ее! Осколки стекла, словно осколки шрапнели, разлетались в разные стороны. Вода тоже выбирала свою геометрию пути. Лишь цветы падали кучкой, растеряв лишь несколько своих бледно-розовых лепестков. Буйство мое неожиданным образом на этом заканчивалось.
Глядя на эти художества, что раскинулись на гладком полу, я затихал, медленно шел к своей кровати. Было в тот момент такое чувство, что кто-то вне помещения грозил мне пальчиком – какой нехороший мальчик!.. И я ложился, укрывался до самого носа одеялом и засыпал.
Утром я вновь бросался в ноги пришедшей нянечки. С покрасневшими глазами от слез приговаривала она:
– Ну что я могу, касатик мой!
– Неужели это так сложно? Всего лишь, ну я не знаю, салфетку какую-нибудь. Кусочек графита…
В ответ она только тяжело вздыхала.
На полу чистота, кругом привычный идеальный порядок. И ваза с маргаритками на столе, как обычно. Наверное, и не было ничего такого крамольного, из ряда вон хулиганского с моей стороны. Сон. Тем более в моем-то состоянии иногда ночь не ночь, а день переходит в день. Многое стало в моей памяти крошиться. Что ж, я согласен с постановкой вопроса и с его очевидным ответом: «Я болен!»
А теперь главное, дорогая! Если я пишу эти строки, а они осязаемы в некотором роде, наполнены словами, как бывают наполнены коробочки маковые семенами, это значит, что-то случилось, что-то произошло. Ведь не по воздуху же я вожу воображаемым пером, и там, в виде дымовых колечек, рождаются мои письма к тебе. Нет, разумеется, нет! Просто случилось чудо обыкновенное, самое лучшее за всю мою жизнь.
Я задремал. Лучи солнца, будто пьяные, разгулялись слишком вольно по комнате и нагнали на меня сон. А когда проснулся, сладко зевая, то увидел небольшую стопку бумаг и карандаш на тумбочке. И теперь я здесь – с тобою! Бумага шелестит под рукой, края ее чуть приподнимаются. И бежит вольно, словно ветер сирокко в пустыне, мой карандашик. Наконец я начал писать письма к тебе, моя любимая! Беленочек!

Лист второй

Монетки медные берез, золотозвонные, покачивались на ветру. Они кувыркались и плескались в лучах солнца, а оно в свою очередь затевало любимую утеху. Где светом, где тенью одарит веселые треугольные застежки-листья. И вертятся они, неугомонные, лихачат в круговороте воздуха. Может показаться, что эти листья-крохотульки катаются на аттракционе «Седьмое небо» и шелест их приятный чем-то похож на детский радостный крик. Уж такое развлечение! Сами березки, беленые природой, удивленно замерли, едва качаясь. То ли невестушки, то ли матери в ожидании, когда детвора утихомирится. Наиграется!
Был я вчера на прогулке с нянечкой в березовой роще. И ты, моя родная Беленочек, если бы знала, как эта роща похожа на нашу ту… Ту, где мы с тобой частенько гуляли, прохаживались, как две царственные особы, держась за руки. Мир коленопреклоненный замер, взирая на нас – влюбленных. Я до сих пор ощущаю тепло, трепетное касание рук.
В березовой роще мы почему-то любили соблюдать обоюдное молчание. Молча взирали на рядки берез-красавиц, укутанных в белые лоскуты, на извилистую тропку из мелкого песка… Я, нарушая нашу «тишину», сказал как-то, что в Голландии в некоторых парках дорожки ракушками посыпают. Ты ответила тихо двусмысленно: «Не так важно, чем устелена дорога, лишь бы дорога была». И дальше – молчаливое созерцание. Поглядывали на зеленый ковер травы, на кустарники крушины ломкой и шиповника. Я где-то читал, что крушина ломкая оттого, что почки ее перезимовывают, будучи не защищенными почечными чешуями, и что это представляет особый интерес для натуралистов. Я, конечно, не фанат природы, не ползун за травинкой, но не прочь углубиться иной раз в познания окружающей среды. Люблю полистать схожую литературу. Отсюда и засела в голове подобная мелочь. Да, разумеется, что вокруг нас роща – не просто роща, а Шамбала, Лемурия, Эльдорадо и Агарти в некотором роде. Чего ни увидится в призме любви. Но мы наслаждались не только вольным творением природы, но и испытывали блаженство. Украдкой бросали взгляд, боковым зрением скользили осторожно. Смотрели долго глаза в глаза – испытывали друг друга. Глаза твои, Беленочек, уму непостижимые, раскосые, с еле уловимой хитринкой и всегда сверхоптимистичные.
Мы прогуливались по дорожкам и частенько наталкивались на диковинки, сделанные руками человеческими. Того самого Гурьяна. До чего же мастеровитый был мужичок.
Гурьян творил у себя в частном доме, что неподалеку от березовой рощи. Создавал вещицы из дерева, из листового металла, из кузнечной ковки… И всегда один. Что удивительно – абсолютно безвозмездно. Большинство считало его чудаком. Разве разумный человек будет целыми днями копошиться над своим детищем, а затем устанавливать бесплатно на улице, просто так, на радость людям? Ладно бы, если все сделано было на скорую руку. Но нет, он выделывал нечто сказочное, нечто за гранью обычного. У скамейки – основание из кузнечной ковки с завитушками. Урны – скорее тюльпаны. Скворечники – мини-дворцы, избушки, а то и в виде головы лешего. Еще он понаделал домиков для книг в роще и свои фолианты туда положил.
Помнишь, Беленочек, как мы однажды заглянули в один из книжных домиков, а там сборник стихов века серебряного, руководство о пчеловодстве, Эдгар По с рассказами, Герман Гессе «Игра в бисер». И все книги были с сопутствующей записью на титульной странице – добрые пожелания читателю от Гурьяна. Ты была ошеломлена. Щечки загорелись миловидным румянцем. На твое лицо опустилась выразительная грустинка.
– Как же такое может быть?! Люди к Гурьяну относятся в лучшем случае с улыбочкой. Чаще – проходят мимо или просто бормочут что-то омерзительное, если вдруг случайно его повстречают. А дети?! Носятся оравой за ним и выкрикивают свои матерные речевки да вдобавок палку кинут в его сторону. Но в нем не просыпается злоба и ненависть. Он весь в любви к людям, – тяжело и разгоряченно проговорила ты.
Что же я ответил? Ведь что-то же ответил на твой пылкий бунт к бесчувственным, твердокожим людям. Вряд ли умиленно молчал. Я не из тех, что… Память, моя ты или не моя?
Кажется, вспомнил. Что-то проглядывает из потемок разума. Я начал ехидно противоречить тебе. Да! Именно так! Деревца, духмяный воздух, кручение любви –   все это очаровывает и пьянит голову, но я, словно мерзкий дьяволенок, обнажаю свою дурную натуру. И в час прекрасный на прогулке я неизменно и во всем затеваю спор – ненужный, бесполезный, взрывоопасный.
– И что с того? Зачем так распыляться? Тоже мне любовь всечеловеческая! Он мастерит, а вон на его новой скамейке уже накорябана «ответная любовь народа». Урну его цветочную погнули и перевернули вверх дном, – начал я метать свои язвительные слова.
– Зачем ты так? – обиженно проговорила ты.
Но я продолжал, как продолжал и дьяволенок во мне:
– Гурьян неприятен во многих отношениях. Одет, как бомж, в рвань. Штаны заляпаны краской. Штормовка пережила не одно десятилетие. Ботинки будто носил сам Чарли Чаплин, вернее его знаменитый персонаж… От него всегда неприятно пахнет!
– Ну и что! Этот человек одинок! Некому за ним ухаживать, присматривать. Запустил себя опять же по причине одиночества, – робко начала ты спорить. – Жена его умерла много лет назад. Сын живет в Чехии, и ему ровным счетом наплевать на своего отца, ни разу не приезжал навестить. Да, соглашусь, Гурьян забыл о себе самом, но нашел силы творить красоту для людей.
– Человек должен быть прекрасным во всем! К примеру, увидишь ты на улице торговцев сахарной ватой. Один из них опрятно одет, чист, как ангел, а второй будто из ада вылез: черен его глаз колкий, волос грязен и ладони будто сажей измазаны. У кого купишь сладость детскую, нежную? Ответ очевиден.
– Не то! Не то говоришь! Как ты можешь это сравнивать?.. – произнесла ты с наворачивающимися слезами на глазах.
А я, как отъявленный заумный спорщик, продолжал и продолжал тебя травить своим ядом. Хотя, по сути, был согласен с тобой всей душой! Но вот откуда во мне эта мерзость бралась, я не знаю! Мне вдруг захотелось переломить ход обычных мыслей, идей твоих. Я слишком цинично, бесстыдно показывал тебе подноготную вещей. Зачем, спрашивается? Таким образом я наносил тебе обиду, причинял боль нестерпимую. И, кажется, сейчас даже боюсь помыслить об этом, я получал удовольствие. Был я, что уж скрывать, редкой сволочью.
Вчера гулял с нянечкой в березовой роще… Она не ахти какая разговорчивая. Я много думал о тебе, о наших отношениях, где много любви и моей дьявольской горчинки, что временами портила все. Уж лучше бы я испускал газы в неподходящий момент, чем свои слова саркастические. Здесь, в письме, я честно, искренне прошу у тебя прощения…
Пылинки фосфоресцирующие, едва зримые поднимались из-под ног. Плетенки-тапочки противно шаркали по мелкому песку. Я задрал голову вверх и поразился, как верхушки берез образовали эллипс и дальше продолжали тянуться друг к другу. Интересно, что их притягивает? Какая сила? От долгого разглядывания приятно закружилась голова. Посередине эллипса – заплаткой синей-синей небо. Оно тоже манило, притягивало к себе, будто звало в гости на чашечку чая с молоком. Там креслица белые, ватные. Фонарь желтоглазый разбрасывает свои лучи повсюду. А сверху полотно холодных звезд мерцающих – прямо светлячки.
– Пора возвращаться! – раздался тихий, безмятежный голос нянечки за моей спиной. Выплыв из своих фантазий, я опустил голову и медленно побрел обратно…

Лист третий

Ты знаешь, Беленочек, сколько звезд в галактике? Сколько деревьев на нашей планете? От 100 до 400 миллиардов звезд и около 3,04 триллиона деревьев. Цифры потрясают, цифры эти убивают воображение напрочь. Казалось бы, звезды – это бесконечные, бесчисленные единицы, что полыхают во тьме вековой. Мириады маленьких существ, живущих своей космической жизнью. Они нам подмигивают. Они посылают нам свой чуть холодный привет. И тут какие-то деревья с небольшой по сути планеты Земля, островки словно куски разрозненные, и всюду – мировой океан. И деревья (опять я их упоминаю), до них легко дотянуться и обхватить руками. И их больше бесчисленной россыпи звезд. Как такое может быть? Меня терзал сей факт мучительно долго. Не мог представить, как вообще был проведен подсчет: каким мерилом, шкалой, калькулятором? И как разглядеть те звезды, что не видны в самый мощный телескоп? Конечно, в астрономии существуют какие-то математические формулы, которые помогают подсчитать «бытие» звезды вне видимости специальных приборов. А если дальше и дальше, в самые глубины Вселенной?
Хотя вижу твое недоумение, Беленочек. Подумаешь, что-то когда-то выдал мне поисковик Яндекс, а я из головы не выбросил цифровой мусор. Я уж было хотел перечеркнуть этот абзац. Заштриховать свою «космономию» в письме. Но прелюдия эта предшествует одному изумительному событию, которое произошло сегодня ночью.
Я наблюдал за полетом кометы.
Было довольно поздно, я ворочался в постели, ерзал туда-сюда – сон не шел. Подушку давно превратил в растекающийся блин. Одеяло уползло к ногам, как змея. Простыня стала бугристой, холмистой. Открыв глаза, я тупо смотрел в белый потолок. Хотя какой это белый потолок – скорее, серая мгла над головою, и тени невротические полосками, крестами шли от небольшой выключенной люстры. Тени подрагивали, дрожали. Мне надоело биться с бессонницей. Из чайничка, что на тумбочке, сделал пару глотков. Встав с постели, не стал надевать тапочки, так босыми ногами и протопал до окна. В окне-то я и увидел летящий космический объект с бледно-синим хвостом и необычным свечением.
Не сказать, что меня ошеломило. Нет! Точнее, я принял увиденное как данность, словно кометы, как и падение метеоритов, угасание белых карликов, возникновение червоточин здесь заурядное явление.
Смотреть, любоваться небесной красотой было занятно. Летела комета по касательной. Словно некий яркий пучок света пытается прорезать чернь Вселенной. Но что-то у нее не очень получается: чернота остается чернотой. Разглядывая космическую гостью, я напряг свою фантазию и представил одну прельстительную картинку: в небе ночном мы с тобой, Беленочек, летим, как в картине Марка Шагала «Над городом».
Эх! Как мне хочется тебя увидеть, прижать к себе крепче и никогда не отпускать. И целовать, целовать как можно нежнее, растворяясь в любви без остатка.

Лист четвертый

Видел сон. В красках карри. Много слепящего солнца. И реальность в нем намазана толстым слоем. И сон ли это был?
Мы готовились к маленькой нашей годовщине – бумажной свадьбе. Два года прошли. Я не хотел праздновать, что-то не грело внутри. Считал глупостью, бабьей блажью. Ты, Беленочек, каким-то удивительным образом уговорила меня. В процессе обсуждения я понуро сидел в кресле и пил свое любимое темное пиво, хрустя сушеной рыбкой. На твои доводы говорил только: «Зачем?» В конце концов согласился. Про себя подумал: «Ну, там хоть Прыщик будет. Поугораем!»
Беленочек, ты не представляешь, как мне тяжело было видеть (стало быть, во сне) тот «бумажный» вечер. И после пробуждения вспоминать увиденное. Сердце будто терли наждачной бумагой.
Июль жаркий до невозможности. К чему не прикоснись на улице – раскаленная сковорода! Кондиционер в квартире едва справлялся. Со двора шел пряный запах шашлыков; он подло лез мне в ноздри, раззадоривал аппетит. В тот момент я курил, пуская дымовые колечки. И ждал гостей. Ты, Беленочек, со своей сестрой Викой возилась на кухне: замыслили чудо-юдо рыбу кит, одним словом потрясное рыбное блюдо с рисом и изюмом. На кухню меня и близко не подпускали, дабы не начал хватать из нарезки овощей или фрукт какой, а мог запросто и ложкой нырнуть в готовый салат.
Спустя час (ох, мучительный час для моего желудка!) звенели сопрано бокалы, брякали вилки, касаясь тарелок, и шуршали салфетки. Стол праздничный, «самобранный», как мироздание, собрал вокруг себя гостей, охочих выпить да закусить. Заодно «протостировать» предлог. Гул стоял, как на железнодорожном вокзале.
Был Кораблев с супругой – молчун, врач-офтальмолог и знаток японской поэзии.
Мадмуазель Сулейкина – моя бывшая однокашница и, так сложилось, друг семьи. Она терпеть не может, когда я к ней так обращаюсь – мадмуазель. Ты, Беленочек, тоже меня часто в этом упрекала.
Кто там еще? Валентина Григорьевна – теща; вот уж запамятовал, так запамятовал. Своевольная… Хотя прости, Беленочек, меня снова потянуло на язвительные эпитеты. Всецело вина моя: не сложились у нас нормальные человеческие отношения с твоей матерью. Будто кошка черная между нами пробежала, даже две кошки. Да и я со своим гонором. Она сидела недолго – около часа побыла. И то больше на кухне возилась, помогала вам с Викой.
Пришел с подарочным набором – с фужерами для мартини, а также для вина белого и красного – Ягодкин Серега. Политизированный до косточек, владелец суши-бара. Ягодкин всегда в белых носках. Как была однажды мода в девяностые лихие, так он до сих пор и носит белые носки. Говорят, у него целая полочка в шкафу выделена для них.
И конечно, Прыщик, он же Прыщиков. Балагур, массовый затейник и просто хороший человек с голливудской улыбкой. Он, как обычно, прихватил свою гитару. Но я помню, Беленочек, ты его все же не очень переваривала: раздражали его юмористические выпады. Тут тебя понять можно: шуткует он слишком хлестко, порой сортирный юмор плавает на поверхности. Он любит блеснуть на публике, устроить что-нибудь эдакое.
Подарков надавали кучу. Как водится на «бумажных свадьбах», презенты были не все привычно из бумаги. Разве что фотоальбом. В эпоху передовых нано-технологий, цифровых медиа подарок малость припоздал по времени. Он у нас потом лежал, пылился на антресолях с пустыми кармашками внутри. И одна записная книжка с изображением Микки Мауса на обложке. Цветов было больше. Всевластие хризантем, роз нежно-белых. Ваз даже не хватило, пришлось импровизировать. В ход пошли пустые бутылки из-под вина, банки трехлитровые. А Прыщик предложил вообще поставить букет ландышей в сапоги, если таковые найдутся. Он якобы проделывал что-то подобное с сапогами его подружки – выглядело весьма оригинально. Инсталляция в чистом его виде. Сам Прыщик подарок преподнес – вот так подарок! Дырокол! Скромненько и со вкусом. Правда, я не совсем понял, какой он вкладывал смысл в него: то ли дырявить бумагу, то ли вообще здесь кроились более глубинные намеки с легким флером боцманского юмора. Загадище!
Теперь я попробую воссоздать тот треп, что нависал тогда в «бумажный вечер», насколько позволит мне моя хрупкая память. А болтали мы без умолку, так, что стены и окна пластиковые вибрировали в тон. И соседи милые постукивали по батареям.
– Клайпеда! – подчеркнул Серега Ягодкин.
– Что? Где? – посыпались вопросы за столом.
– Был там в прошлом месяце, у Куршского залива. В Средневековье городом-крепостью владели тевтонские рыцари.
– По делам бизнеса? – спросила мадмуазель Сулейкина и молниеносно проглотила кусочек золотисто-желтого сыра «Ламбер». Желваки ее заходили как мельничные жернова.
– Если бы бизнес. Читал лекцию в музее часов о вреде либерализма в условиях авторитарного режима.
– Че-его-о? – недопонял молчун Кораблев.
Мадмуазель Сулейкина от неожиданного ответа икнула пару раз, будто сама была слушательницей той увлекательной и познавательной лекции в Литве.
– В Клайпеде? Да ладно! – засомневался Прыщик и рукой провел нежно по струнам своей гитары, которую он любовно прислонил к своему стулу. – Хотя, пес тебя раздерет. Ты, Корабль, – и элдэпээровец, и коммунист. Так что для тебя любой политический ляпсус, как штаны надеть и ширинку застегнуть на все пуговицы, – срезал Прыщик.
– Вот что, политики, давайте лучше выпьем нашу сладенькую, – предложил я и потянулся к своей давно налитой рюмке.
– Может, тебе хватит пить? Хорош! – проговорила ты недовольно.
– Когда мне будет хорошо, тогда и будет хорош, а пока мне непозволительно пропускать мимо рта рюмку. Полную до краев рюмку. Гляди-ка, водочка искрит и манит, как красна девица!
Замелькали смешки. Ты, Беленочек, я заметил, взгрустнула. Почувствовала себя одинокой, будто была вне нашей веселой компании.
Прыщик взял гитару и начал петь хриплым голосом. Ела его сахарными глазками Сулейкина, подперев голову руками. Со лба спадали каштановые волосы с завивкой; она то и дело сдувала их в сторону, выпячивая нижнюю губу. Корабль уминал остатки рыбы на тарелке и устраивал иногда набеги на вазу с фруктовыми нарезками. Его жена налегала на салат с шампиньонами. Вообще-то Кораблевы довольно «шкафообразные», круглолицые, посему еда у них на первом месте в списке жизненных ценностей. И в гостях от них редко услышишь слов увесистых и длинных, ибо лицом они обращены преимущественно к еде. Вика пила густой ароматный чай. Казалось, она и не слушала нашего доморощенного певца – смотрела в окно с узорчатым тюлем. А ты, Беленочек, насколько я помню, ушла на кухню. Зачем? Я даже и не поинтересовался тогда. А ведь ты обиделась.
Жара немного спала, как только солнце желтоглазое скрылось из виду. Через открытую балконную дверь подуло вечерней свежестью с едва уловимым запахом мяты и мелиссы, что растет возле нашей хрущобы. К черту кондиционер! Природа рулит! За окном млела налитая медным светом листва клена. В сторонке одиноко колышутся мелкоплодные яблони – ранетки. Слышно, как во дворе копошится детвора. Временами раздавался рев мопедов – молодежь проворно нарезала круги во дворе. Помню, с мопедами обычно больше ковыряешься, измазанный весь в литоле и бензине. Реже – катаешься на них. Мне, в тот момент уловившему настоящие живые звуки, вдруг резко захотелось туда – на улицу. Может, тоже сделать кружок на мопеде или погонять мяч с пацанами? А не сидеть здесь с кислой рожей своей и глядеть на рожи и того гаже. Извини, любимая, за прямые и весьма неприятные слова. Но мне хочется быть правдивым во всем, что пишу сейчас на бумаге. Можно добавить, что это вообще-то сон, ко всему прочему.
После песни Высоцкого Прыщик запел для пущего веселья частушки. Гости бесхитростно заулыбались. Дергая резво гитару, Прыщик принялся подмигивать то одним глазом, то другим. И непонятно, кому подмигивания эти предназначались. Когда очередная серия музыкальных каламбуров подошла к концу, а от гитарных струн валил дым, он вернулся к своей тарелке с салатом и попутно глотнул водочку из рюмки.
– Когда я мою чашки на кухне, мне всегда грустно. Вообще беспокойство появляется, тревога, – добавила мадмуазель Сулейкина, глядя в оливковые глаза Вики.
– Секрет спокойствия прост: моешь чашку – думай о чашке! – ответила Вика.
– Не-ет! Я так не могу…
– Когда моешь чашку, думай о чашке хорошо! – добавил я, вертясь на стуле.
– Да что там думать, когда мысли нехорошие лезут, – почти заныла мадмуазель Сулейкина.
– Неужели такая никудышная чашка? Выкинь ее, к чертям собачим, в унитаз, – срезал Прыщиков, вероломно влезая в диалог.
– Прыщиков! – одернула его строго Вика.
Я хихикнул, и довольно некрасиво. Но мало кто обратил на это внимание, разве что ты, Беленочек. Ты в это время вернулась из кухни с большой пиццей на тарелке, от которой шло духмяное «сырное» тепло. Там еще помидорки, кусочки сервелата, лучок-зелень, пряности, что усиливали волшебный аромат.
Гости принялись уминать выпечку, шелестеть оживленно фантиками от конфет, хрустеть сдобными печеньями с кремовой шапочкой, запивать все это хозяйство горячим мокко с ванилью. Тема о «священной чашке» закрылась сама собой.
А я тяпнул еще рюмочку, закусил бутербродом с лососевой икрой и крякнул, испытывая неземное блаженство. Немножко и вкусно поесть я всегда любил. А кто не любит? Разве что покойники. После опрокинутой очередной дозы алкоголя захотелось живой экспрессии, движения. Выпившие люди, как известно, делятся на две простые категории: одних начинает одолевать скука, а впоследствии и сон, а в других будто взлетает ракета-носитель «Протон-К». Я, как ты знаешь, Беленочек, как раз их этих – шатунов, бредунов. Продвинулся бочком поближе к Сулейкиной: она, как мне показалось, заскучала. Мои остекленевшие глаза-иллюминаторы, моя радуга-дуга идиотская улыбка обращены в ее сторону. Тут, как назло, ее глубокое декольте действовало как магнит.
Извини, дорогая, что и здесь пишу «эту мерзость». Какая я все-таки сволочь, и нет мне прощения.
Сулейкина, заметив мое внимание к ней, поначалу немного смутилась, затем спросила:
– Помнишь нашу классную по математике?
– Ариадну Федоровну?
– Да! Так вот я недавно узнала, что она уехала в Австралию.
– К кенгуру и утконосикам, к-хе-хе? – без особого удивления произнес я.
– Она ведь нас до сих пор ненавидит, – проговорила Сулейкина.
– Что же вы хотите, мадмуазель, мы ее жутко доводили, – перешел я на «вы».
– Опять… – обиженно с наигранностью пролепетала Сулейкина.
– Вот выйдешь замуж, тогда перестану звать-обзывать. Замужнюю буду звать тебя гордо и возвышенно – мадам! А пока только – мадмуазель.
– А помнишь, как наша математичка Ариадна собрала со всего класса дневники и всем без исключения поставила двойки? – проговорила Сулейкина, резко вернувшись в школьную тему.
– Это когда все мы смылись в кино на ее уроке? Как раз должна быть контрольная.
– Прямо как в фильме «Чучело». Там что-то похожее было.
– А помнишь, как она у нас на уроке расплакалась. Мы тогда шумели чересчур, на ее слова почти не обращали внимание. А она в слезы. Платочком утирается, – полез и я в воспоминания былой своей непутевой юности.
– Мы и не знали, как толком реагировать на ее нюни неожиданные. Альбинка, отличница с первой парты, разве что принялась ее успокаивать. А тут ты пошел, молча, со своим пакетом к выходу. Ариадна вскочила, хрясть тебя по голове указкой и закричала ошалело: «Куда?»
– Да-а! Шишка на моем котелке долго не проходила. Но я отомстил ей спустя пару недель…
Мы рассмеялись. Гости, сидящие и не сидящие за столом, тут же уставились на нас, будто на клоунов цирковых.
Я продолжал выплескивать свои воспоминания:
– Слушай, а ты помнишь, как я был в тебя влюблен в классе восьмом?
– О-о! Это трудно забыть! Такого Дон Жуана еще нужно поискать, – весело отозвалась Сулейкина. – И цветы мне носил. Конфеты шоколадные покупал. И где только деньги брал, интересно знать? И со школы постоянно меня провожал. И однажды даже подрался из-за меня с Колькой Кузницей. Нос ему расквасил. У него потом огромный синячище под глазом красовался.
– Надо же! И ты до сих пор помнишь это? – поразился я.
– Первая любовь не забывается! Поцелуи в трамвае. Из-за этого пропустили свою остановку. Долго гуляли вдоль старых деревянных домов с белыми наличниками. Тискались, как котята, – мечтательно прошептала Сулейкина, погружаясь в прошлое.
– Да уж! Вот времечко было. И где же оно теперь? – с пьяным придыханием произнес я. Мы чокнулись рюмками и заглотили своего «адского змия».
Потом, чуть пошатываясь, прошел в ванную. В раковине я ополоснул лицо холодной водой и долго смотрел какое-то время в свое отражение. Кругловатое лицо, под глазами синь, волосы русые взъерошены. «Ну и рожа у меня!» – проговорил я. Именно тогда, дорогая, я почувствовал – делаю что-то не то. Кромсаю грубыми кривыми ножницами по краю наши отношения.
Прыснул на себя пару капель туалетной воды, что стояла на полочке. Вышел в зал. Тут же сел за стол и принялся есть. «Мне нужно трезветь и незамедлительно», – сделал для себя вывод. Иначе наделаю делов-делищ – не исправишь веками.
Пока я расправлялся с дарами моря, ты, Беленочек, с густой краской на лице разговаривала с женой Кораблева. В твоем голосе проскальзывало волнение. Я уловил ухом именно этот кусок диалога.
– А когда вы ребеночка заведете? Пеленочки, погремушки, коляска, первые слова, шаги… – спросила Кораблева. – Это же новый мир, который взорвет ваш мозг и сделает вас самих крохотными детишками.
Опять вечно подползающий вопрос. Валентина Григорьевна и мои родители уж изнылись в ожидании внука или внучки. Мы пока отделывались изношенной, заученной, как таблица умножения, фразой: «Вот в универе на факультете философии и социологии отучимся на вечернем, тогда обязательно лялькой обзаведемся». И это спасало от дальнейших расспросов. И в самом деле, спальню превратили временно в рабочий кабинет. Стол письменный завалили твоими, родная, учебниками, конспектами, распечатками с принтера. Так что и лжи, по сути, никакой нет.
Потянулся к кружке ананасового сока. И вдруг я услышал твой ответ, родная. Обрывки фраз и клоки боли.
– Он не хочет!.. Он не испытывает отцовских чувств… Излишние хлопоты, говорит. Не хочет и не может взять на себя такую ответственность. – И ты в ту секунду печально посмотрела в мою сторону. В твоем взгляде отражалось все: потеря, детские слезки, отравляющая жизнь желчь моя, одиночество и неутихающая, ноющая, как зубная боль, обида.
Меня как током шибануло. Хотя наверно лучше бы шибануло. Тысячи ощутимых разрядов пробежали по всему телу. Особенной электродугой прошлись по сердцу, где след, по всей вероятности, остался обугленный. И кровь, та быстротечная река, забурлила во мне, закипела. Я сам себе начал объяснять, выявляя истинную причину, но слова, что говорил голосом внутренним, начали путаться, застревать, будто невольно попадали в мышеловку. Твоя правда-соль и мои подлинные увертывания тогда почему-то стали злить меня. Росла непомерно во мне злоба. И она в каком-то смысле горбилась. Я сильнее вдавливал голову в шею, хмурился, сипел в нос. Тяпнул еще одну рюмку – ну ее, трезвость, в баню.
Встал и с деланной ухмылкой на лице прошел к небольшой стенке с сервизом. Глянул кисло на набор тарелок с изображением японских девушек в кимоно с веерами и зонтиками в руках. Вокруг них цветущая сакура. Захотелось вдруг взять тогда эти тарелочки да запустить их в свободный полет с балкона. Пусть японки побудут «летающими тарелками». Была, сознаюсь, дорогая, такая хулиганская мысль. Я даже приоткрыл дверцу стеклянную, но… Я же не варвар и не школьник-пятиклассник. Я остановился. Да и штормило немного. Сбоку, ближе к окну, стол со включенным компьютером. На мониторе прокручивались скринсейверы с нашими семейными фотографиями в качестве заставки. Чтобы при случае гости могли и фотографиями полюбоваться. Глядя на фото, мне и с ними тоже захотелось что-то непотребное сделать. Усы и бороду, к примеру, пририсовать. А может, напакостить, так напакостить… Пожелалось многое, но я просто включил музыкальный плеер и рев девичий группы «Мираж» разлился по всей квартире. Колонки с сабвуфером, подключенные к компьютеру, авантажно качали музыку. Дабы привлечь публику к танцам, я начал выделывать кренделя с подскоком. Что скрывать, из меня танцор как из бегемота балерина. Вот поэтому никто и не сдвинулся с места; мои далеко не искусные «па» явно их отталкивали. Поэтому я попрыгал чуток в гордом одиночестве и опять вернулся к технике.
Полистал плейлист в плеере – включил «Sade». Эклектика живая, свет неоновый ночного города будоражил воображение. Голос Шаде Аду интимно ткал нитями невидимыми тишину невозможную. И возможная родится тишина… Что, собственно, и произошло.
Смолкли гости. Все потихонечку вышли из-за стола. Каждый нашел себе пару, и они поплыли в медленном танце. Свет люстры из муранского стекла притушили. Кораблевы – понятно, что Кораблев танцевал с Кораблевой. Серега Ягодкин с тобой, дорогая. Прыщик, улыбчивый наш, с Викой. Ну а я, как нарочно, – с мадмуазель Сулейкиной. Может, и нарочно. Не могу сказать со всей точностью. Происходящее текло по законам, неведомым нам. И притом мое ожесточение на себя, на весь мир.
Вообще, медленные танцы – вещь подлая со всеми ее соблазнами. Где можно еще так открыто, не стесняясь, прощупать понравившуюся девушку. Именно в медленных танцах можно понять, понравился ты или нет своей партнерше. А уж если шепчешь на ушко, и она в ответ… М-м-м, сказка продолжается.
Стоит ли напоминать, но тогда я вел себя как человек совсем не трезвый. Пары алкогольно-водочные не спешили из меня выходить. Танцуя с Сулейкиной, я со вкусом мял нежное ее тело. Мои руки, словно почувствовав самостоятельность, чересчур расшалились. Что Сулейкина? Сулейкина смеялась. Приняла мой огонек. Проговорила разве что шепотом: «…до сих пор такой же шалун!»
Ты, разумеется, все это видела. И случилось то, что должно было случиться. Ты ушла в свою комнату. Собрала в дорожную сумку вещи и ушла. При гостях сказала, что уезжаешь к матери на некоторое время, а мне прошептала на ухо, чтобы я горел в аду.

Лист пятый

Пылинка, как средоточие целого макромира, вольно, а возможно и безвольно, путешествовала в моем обиталище. Золотые брызги солнца капали, где им пожелается. Сейчас его «прожекторные» лучи освещали маленькую, крохотнейшую частицу, которая бог знает откуда взялась. А здесь стерильно! Она не торопилась к конечной своей цели. Ее движения чем-то походили на венский вальс. Один плавный шаг, и вот уже одна доля такта исполнена. В движении, кажется, она искрилась, блистала. И будто не пылинка вовсе, а крохотный светлячок пустился мерить необъятное пространство, освещая собою путь. Или может статься, редкостный артефакт из руин каменных древних воспылал огнем, как только попал под владычество яркого солнца.
С интересом я наблюдал за пылинкой. Она, кажется, присела на стуле, но и пары секунд не прошло, как завальсировала дальше. Коснулась пылинка полотенца вафельного, затем спинку стула обогнула. Ручка эбонитовая дверцы тумбочки стала ее временным пристанищем, но ненадолго. Снова взлет. И будто ей сопутствовали порывы ветра. Что если ветер суховей?! Взобралась на краешек тумбочки – прикорнула. О чем-то призадумалась! А там чайник-барин, и весь такой хромированный, блескучий поджидал ее. Он довольно горяч, вспыльчив. И «слюной брызжет». Но что пылинке-то? Ей нипочем! Летит себе беззаботно, и лето свое жаркое пропела. Да, как та самая стрекоза, прожигательница жизни. Быть может, и пылинка вся праздничная, фееричная и не обременена суетою сует. А что, если так и нужно? К чему пыжиться?…
Лезли мне тогда мирные ленивые мысли. Лежал на кровати, повернувшись на правый бок, подложив под щеку ладони. Позу позаимствовал из детства.
Эх, если бы ты знала, дорогая, нежная, милая, что происходило минут тридцать назад. Никакой слащавой идиллии и в помине не было. Никаких тихих раздумий, что плыли вслед за яркой пылинкой. И ленца не давила на живот.
Минут тридцать назад я сходил с ума, я паниковал. Самоуничтожался, если можно так выразиться. И все от предыдущего письма, что я написал тебе – явно перегнул палку. Мое самолюбие, амбиции и тут показали свою скверную личину. Хотя оправдывался, изъяснял свой честный взгляд в прошлое, однако… Я сволочь конкретная! Черт из табакерки! И профессия моя гадкая!
Метался будто в лихорадке на кровати. Со лба стекал поток пота, жег глаза. Волосы слипались в одну кучу невообразимую. Лицо – мясное филе; уж очень образно, грубо я, конечно, выразился о своей личине. Но правда в том, что я действительно пунцовый на вид. Капилляры близко расположены к кожному покрову. Во рту жар, сухость – поднималась температура. Все ломило внутри. И давление артериальное подскочило, будь оно неладно! Головные боли нестерпимые, точно голову сдавливали две железобетонные плиты. Улыбку старался изобразить, но что-то не удавалось. Что если геморрагический инсульт подкрадывался? Впрыск, фонтанчик крови в мозг – и все! Щупал пульс на запястье – бьется как барабанная дробь – явственно, порывисто. Шейные позвонки пронизывала боль – остеохондроз. Уж и он здесь, пакостник! И, кажется, растет что-то в районе щитовидной железы – набухли узлы. Касаться даже страшно. Отсюда у меня и голос стал хриплый, низкий. Аутоиммунный тиреоидит? Или просто горло болит? Не могу толком разобраться в симптомах, которых чересчур много и разом. Таким образом из меня жизнь утекает? Или что?
Ломило в суставах. Всего выворачивало. Так и тянуло выломать все свои кости, хрящи да выкинуть куда-нибудь подальше. В мусорную корзину, к примеру. Как ненужный хлипкий стройматериал человеческий. Ко всему прочему ныло в желудке, и тяжесть такая, будто кирпич проглотил. И давил, треклятый, нестерпимо. Позывы рвоты, щемило в пояснице, и снова боль. Боль! Гастрит атрофический – сразу поставил себе я диагноз. Или язва? Ух, язва язвительная!
В ногах тоже ничего хорошего. Выступили, показали свою иссинюю красоту вены, что сплелись паутиной, сеткой разодранной, беспорядочной. Огонь шел снизу. Горело жутко.
Я никогда не думал, что бывает столько боли. И с такой неимоверной силой. Можно допустить вероятность мнимости, коэффициент преувеличения, но ни разу в жизни я «болячками» не истязался. Не такой я типчик!
Но боль (что, если это наслаждение?) сводила меня с ума. Как я в тот момент завидовал Чарльзу Дарвину, страдавшему подагрой. Всего лишь подагрой! Винсент Ван Гог – известный шизофреник, и ему моя зависть. Синдром Марфана у Авраама Линкольна – с его худощавой фигурой и вечным спрыском адреналина (ну разве не счастливчик?). А депрессия почти у каждого третьего великого гения. Везунчики…
Пытался лежать, укрывшись своим солдатским одеялом, но, увы, без движения невозможно и пяти минут пролежать. Боль выгоняла меня из кровати. И я вскакивал, наступая на прохладный пол босыми ногами. Шел в сторону окна, затем обратно. Присаживался на краешек стула и тяжело вздыхал. Хватался руками то за голову, то за живот, то начинал щупать шейные позвонки, пытаясь хоть как-то массировать тревожные места. Но боль от манипуляций только усиливалась. Клацал зубами от озноба, а от него, окаянного, кожа покрылась гусиными пупырышками. Было и так: стоял у стены и тупо водил по ней рукой, ощущая ее приятную шершавость. Искал в ней успокоения, если возможно. Пытался забыть свое тело, хотя как забыть? Вопросы без ответов. Они, ответы, остались где-то там.
А мозг, если разобраться, устроил великую революцию. Он отказывался объективно и субъективно мыслить. Он выбрасывал только слайды из прошлого. Из нашего прошлого, Беленочек. Именно так! Наверно, трудно поверить, но вся эта боль моя физическая шла от вины, которую я тогда чувствовал. Многоножка-боль шла от истерзанной души. Или как бы сказали современные медики: «Все наши болезни от стресса». Все сходилось на душе, которая страшно фонтанировала страданиями. И не знал никогда, что человек может так страдать!
Я виноват, дорогая, перед тобою! И нет мне оправдания! Я помню, как жутко тебя обидел, когда собирались кататься на лыжах. Зима-снежница, розовощекая, пышная, стояла на дворе. Чуть сыпало снежком. Нас позвали друзья на «Трамплин». Хотя там чаще скейтбордисты лихачат, но ничего, и нам, лыжным людям, местечко найдется. В кафе в стиле декораций Уолта Диснея нас ждали горячие блины со сметаной.
Собирались в спешке. Ты нервничала, так как на лыжах ходила неуверенно, а со спусками – полная беда. Но ради теплой дружеской компании решила рискнуть. Я, чувствуя твое волнение, вместо того чтобы поддержать, возьми да ляпни с дурости:
– Куда же?.. Ты же на лыжах как курица однолапая!
Ты промолчала.
На «Трамплин» поехали, но кататься ты наотрез отказалась. Стояла в сторонке удрученная, молчаливая. И в кафе почти ни слова не обронила. Настроение на вечер я тебе основательно испортил. И не покаялся, не извинился, а следовало бы. Со стороны кто-то скажет, что пустяк и в семье обычное дело – портить друг другу настроение. Но нет, меня это сильно жжет. Полыхает огнем каждая клеточка, одноклетка тела и души.
А помнишь, любимая? Кухонька. На плите в кастрюльке закипает прозрачный куриный бульон. Приправы разной брошено и опять-таки некоего волшебства. Аромат невообразимо вкусный, который вдохнешь и уже, кажется, сыт. Ты ложкой деревянной помешивала варево. Попутно читала книгу. Если мне не изменяет память, книжонка так себе – затерта вся. Корешок сверху надорван, буквы с черным тиснением нечитабельны. Советского издания точно; и где ты ее откопала? И помню до сих пор – Стендаль «Красное и черное». И тут я врываюсь на кухню, и такой весь из себя – настоящее торнадо, смерч, сгусток озлобления. Ноздри раздувались, как у разъяренного быка. Мы обменялись парой фраз с характерной колкостью. До сих пор храню в памяти некоторые шматы слов:
– Антон просто помог нести пакеты с продуктами. Он тактичен и вежлив в отличие…
– И как-то вы странно забуксовали на лестничной площадке. Времени-то прошло прилично!
– Разговаривали. Представляешь, соседи имеют иногда хорошую привычку – общаться с другими соседями.
– Удачно же ты, сама разговорчивость, подвернулась ему, соседка! – ехидно подытожил я. – И не в первый раз! Твою мать!
Ревность ломала наши и без того хрупкие, нет – хрустально тонкие отношения. И я первый ее прародитель! И ты, родная, все подобное мерзкое терпела. Терпела как могла.
А я же тогда чуть не ударил тебя. Чуть не стал кухонным боксером. Практически занес уже сжатый кулак, но твой молчаливый и в каком-то смысле воинственный взгляд меня остановил. Ты гордо, возможно и кичливо, с поднятой головой смотрела на меня, и глаза твои – остроконечные стрелы – готовы были разделаться с опасностью. Ты как бы говорила, молча, на высшей точке дерзости, небывалой смелости: «Давай бей! Убивай!»
Рука моя сама непроизвольно опустилась.
Как много было всякого дрянного. И славного – не сделанного мною. Казалось бы, рождалась мечта – она светленькая, с розовыми щечками, с изящными ямочками. Радость так и светится. Мы строили планы – на карте мировой расчерчивали циркулем, карандашом по линейке точный не извилистый путь. Транспортиром – угол острый наших устремлений. Но вдруг, как всегда, является злой бармалей-бармалейкин (то есть я!) и рвет на клочки все наше планирование, строго заявив: «Не сейчас!» Что за больная и неразумная извилина крутила мною?
Часто случались скандалы по моей вине с Валентиной Григорьевной, с мамой твоей. Виноват! Виноват! Пульсирует в голове моей, волочится тоненькой ниточкой разочарование в самом себе.
Помнишь, Беленочек, я пришел весь в синяках и ссадинах. На костяшках пальцев с разодранной кожей – кровь. Сцепился с Прыщиком по пьяни. И пошло: примочки, перекись водорода, гепариновая мазь, бинты. Охи, ахи!.. Забота твоя, милая, была трогательна, будто я смертельно болен, и вот-вот остались считанные минуты… Твои слезки, казалось, не вязались с реальностью. Как же – это пустяки, обычные мужские, и заживет как на собаке. Но ты очень и очень переживала, аж бледненькая стала.
Еще об одном сожалею… А ты и не знаешь. Имелся случай с Гурьяном. Торопился я в контору заказчика – в серпентарий. Тогда я немного прихрамывал от растяжения лодыжки. Настроение неважнецкое. Не хотелось никого видеть, слышать, и вообще отделиться бы магическим образом от реалий жизни. Пивка холодного попить с фисташками где-нибудь на обрыве необитаемого острова. И волны драчливые плескались бы у подножия земли. И небо такое, такое – платиновое!
На углу дома на меня чуть не налетел Гурьян, спешащий по своим делам. В руке у него большая несуразная сумка из кожи бог весть каких годов. Старая олимпийка советских годов смотрелась на нем как худущий мешок из-под картошки. Сапоги кирзовые – загляденье, ни встать ни сесть! И я обратил внимание: у него руки тряслись. И первое, что он спросил, не найдется ли у меня рубликов десять в долг.
Я не стал пускаться в меркантильные проволочки, а сразу послал его куда подальше. Гурьян от слов грубых весь скукожился, сжался как пружина, будто я его сейчас бить начну. Посмотрел своими глазками собачьими бездомными на меня. Пустил слезу, но тут же стер ее грязным рукавом. Повернулся в другую сторону и поплелся медленным шагом. Меня тогда ни капельки не кольнуло. О чем сейчас сильно сокрушаюсь. Ну кто я после этого? Кто?
Беленочек! Моя родненькая! Ненаглядная! Солнышко! И внимание мое к тебе было недостаточным. Цветы без повода, хотя бы ромашки белокрылые, и те не приносил. Считал это лишним. В ванной видел на полочке таблетки и был прекрасно осведомлен, что это препараты от беременности. И пустые гнездышки в упаковке говорили мне, что ты их часто принимаешь. Воспринимал все как должное, с убеждением: «Мы же не хотим сейчас детей». Именно – мы! Не я – чертов эгоист!
Из меня, родная, наихудший вышел бы отец. Прости меня, Бога ради! Я не могу, не выношу само присутствие детей. Поначалу кажется, что я их стесняюсь и в каком-то смысле боюсь. Я не люблю сюсюкать с крохами малолетними и не могу смотреть, как это делают другие. Все оттого, что всюду мерещится фальшь и дурная наигранность. Не знаю, о чем говорить с шестилетними: а что сказать полезное подростку? А как представлю, что я меняю подгузники, то немедленно тошнота подступает. Крики их выворачивают меня наизнанку – хочется бежать и бежать без оглядки. Слаб, безволен и сам веду себя иногда как малолетнее дитя. И где же мне силенки взять для неподъемного груза? Что скрывать ото всех и от себя – в первую очередь я безответственный…
…безответственный, безответственный. Порою я задавался вопросом, а здесь все чаще он меня «пожирает».
Вопрос, так сказать, всех вопросов: «За что ты меня любишь?»
Раньше бывало: в виде конфетти любовь грандиозным всплеском рассыпалась между нами. Торжество любящих душ. На прогулках за руку держались. А помнишь, сколько раз я брал тебя на руки, как только перед нами возникала большая лужа? Ты хихикала и дрыгала весело ножками. А я по луже – плевать на ботинки итальянского пошива! По барабану, что ноги промокнут. Ни капельки не волновала возможная простуда, воспаление легких. Ты для меня – все! Все: глоток воды, вселенная на бесконечном витке, чашка горячего кофе по утрам, легкий бриз у взморья, шорох травинки благостный под босыми ногами, вкус карамелек из детства, вдох и выдох…
Но временами я все же «ломался», ломался как системный блок компьютера. И, как уже говорил, во мне пробуждался дьяволенок. Я был такой сволочью, что и пристрелить мало. И как ты терпела, как любила? За гранью невозможного. Или это и есть любовь… наша любовь?
Как же все ныло, болело, зудело, стучало… Постель свою превратил в скопище разорванного тряпья. Из подушки валил невесомый пух. Матрас белесого цвета и тот не выдержал моей нечеловеческой нагрузки – разошлись в некоторых местах швы. Я чуть не ныл, а может и выл как раненый волчонок, попавший в капкан. Вообще, было иногда ощущение, будто я сидел на скамье подсудимых, склонив свою голову. А кругом люди. Кругом разные люди: с булыжником в сердце, крючконосы, с сочувствующими взглядами, с бледными, как простыня, лицами – и все как один показывали на меня пальцем. «Вот он – виновник всех бед и несчастий! Вот он – разносчик заразы и всякой безобразной хвори!» – гудели люди, и я вторил им заодно.
Пришла нянечка. Она чуть ли не бежала, завидев меня, мученика, страдальца и своевольника, в удрученном разбитом состоянии. И тут же протянула мне какую-то пилюлю небесного цвета, приговаривая:
– Прими таблетку, касатик! Измучился, гляжу, весь! Будет значительно легче. Намного легче!
Я, не задумываясь, принял лекарство и водичкой не запил. Спустя минут пять (сложно в такое поверить!) боль в ее множественных проявлениях исчезла, будто ее и не было вовсе. «Неужели сильнейший анальгетик?» – подумалось мне.
Пылинка, звездочка малая, кружилась далее по своей привычной самопроизвольной орбите.

Лист шестой

– Пошли! – нежно прошептала над моим ухом нянечка.
– Ку…ку-да? – спросил я полусонным голосом. Остатки сна, цветики-самоцветики не совсем завяли в сознании. Зевнул я пару раз, глядя в окно на вздымающуюся утреннюю радугу. Или это сон? Мне подумалось, что радуга была чересчур выразительно-яркой и крайне близкой – рукой дотянуться можно.
– Пошли! Собирайся! – ласково повторила нянечка, взбивая подушку и поправляя одеяло.
Мне собираться особо нечего. Влез ногами в тапки, и путник-скороход готов.
Выйдя из своей палаты больничной, я сразу попал в длинный коридор. Тут же принялся разглядывать новое место пребывания. Надо же! Не был здесь ни разу. Или не замечал ранее другие пути и выходы? Первое, на что обратил внимание: панели на стенах выкрашены в цвет болотный, ядовитый. Чрезвычайно неприятная окраска угнетает. Будто шагаю по коридорам НКВД. Грохот открывающихся железных дверей можно услышать при желании. И топот конвоиров. Да мало ли что еще!
Фантазия моя не на пустом месте разбушевалась. Тут всего предостаточно для драматической картинки. Уж кто-то расстарался.
На стенах висели плакаты с инструкциями: на одном – действия при пожаре, на другом – как правильно пользоваться электроинструментом, на третьем – действия при поражении электрическим током. Инструкции с наглядными изображениями в виде веселых человечков. И все бы ничего! Но в сих плакатах было что-то не то, непривычное. Я стал внимательнее вглядываться в них. Благо, что нянечка меня не торопила. Веселые рабочие человечки были не совсем веселые. Один, к примеру, из-за неправильного использования циркулярной пилы нарисован с отпиленной головой. Другой человек-человечек весь в трясучке: ток уж его сцепил своими крепкими электронами. А горе-пожарник с огнетушителем в руках изображен в обугленном виде. И «мрако-готических» рисунков тьма. Я бывал на предприятиях, видывал там на стенах плакаты с инструкциями, где для легкого усвоения материала, в том числе охраны безопасности труда, имелись незатейливые рисунки. Но такого черного юмора там и в помине нет. И кто здесь смеется так не по-доброму? С озадаченным видом я посмотрел на нянечку – она казалась невозмутимой и немного задумчивой.
Шли дальше. Пол под ногами мозаично-бетонный с мраморной крошкой, шаги по нему отдавались гулким эхом, будто я топал тяжеленными башмаками или чеботами. На потолке обычные лампочки без плафонов, но полыхали они довольно ярко, даже слишком. Что характерно, окон не было вообще. Уж действительно Лубянка померещится… Или секретный объект глубоко под землей.
Попался на пути щит пожарный с багром, лопатой и кошмой, внизу – ящик красного цвета с песком. Рядом – пара огнетушителей. Казалось бы, все стандартно, ан нет! Багор и не багор вовсе, а колющее древковое оружие – протазан с плоским металлическим наконечником. Шутки ради заменили? А кошма? Хе! Далеко не просто войлочной ковер из овечьей шерсти, пропитанный глиняным «молоком» для придания большей огнестойкости, но и… Золотая нить пронизывает кошму.
Сразу тупая мысль режет: «Где они достали историко-мифические экспонаты? И для чего?» Вообще диковинное получается ребячество.
Долго не имело смысла стоять около пожарного щита, двинулись дальше. Нянечка моя, как и прежде, не особо разговорчива, порой просто путь рукой указывала. Мне артачиться незачем – я и шел. Катился и катился как послушный мячик.
После длинного коридора повернули налево – на лестницу с немалыми лестничными пролетами. По ней мы стали спускаться вниз. Звук от моих шагов усилился, стал намного громче. Что-то же выходит: на моих ногах теперь чугунные боты, цепи?! В щиколотках напряжение непривычное, и пятки побаливали – сами ноги не желали идти туда. И даже смешно от подобных иллюзий, которые растут как грибочки галлюциногенные в столь престранном месте.
А перила, насколько я их разглядел, вполне солидные: кованые, с актантными листьями, местами – лоза виноградная. На пролете лестничном и на площадке занятный геометрический розеточный орнамент. По нему и ходить было как-то неловко – из-за боязни испортить красоту или испачкать. Хотя, чем я мог испачкать? Не суть важно! Трепет был и волнение в нагрузку. Может, оттого, что казалось, что шел я по бумажной лестнице, а впрочем, вздор я говорю. Ах, да! Забыл добавить: на стене прикреплены горшочки с искусственными цветами: и все розы помпонные, конические, чашеобразные. На листьях бутылочного оттенка коротенькие щетинки, а на стеблях изогнутые шипы. Но что очароваться – все бездыханно! Меня не могла не поразить вызывающая контрастность между коридором и лестницей. Словно два разных по нраву дизайнера поработали над сооружением, или один, но с болезненной двуличностью.
Спуск занял по самоочевидным меркам самое большее десять минут. Хотя с моей расшатанной психикой возможны преувеличения. Внизу опять туннельный коридор. И он почти ничем не отличался от предыдущего. Разве что добавился посторонний шум: вдалеке где-то капала вода.
Нянечка открыла передо мною первую попавшуюся дверь, обитую дерматином. На ней красовалась позолоченная табличка с надписью «Директор». И больше ничего!
Согласно надписи, мы и очутились в заурядном кабинете: стол широкий буквой «Т» шоколадно-коричневого цвета, шкафы офисные с толстенными папками на полках, несколько портретов исторических деятелей. Одного узнал сразу – Жан-Жак Руссо, уж его я помню, поскольку выкрал портрет французика этого в кабинете истории в школьные свои безбашенные годы. Второй – Нельсон Мандела, южноафриканский государственный деятель с широкой улыбкой на лице. Прочие: совершенно не узнаваемы, будто фотографии неважного качества. Лица расплывчатые, мутные, словно находятся глубоко под водой.
Это первое, что я успел увидеть, разглядеть, как только вошли в кабинет. Ибо сразу меня окликнул человек, сидящий за столом.
– Вы, уважаемый, ко мне? Впрочем, как всегда не вовремя.
– Да я…
– Придется зафиксировать опоздание и внести в реестр соответствующую поправку, – гундел в нос директор.
И как его я сразу не заметил, такого квадратного, с широкими плечами, с лицом одутловатым и носом с горбинкой. А лысина блистательная как пасхальное яичко! Костюмчик вызывает крайнее изумление: с джаз-пайетками ультрамариновых оттенков и с галстуком-бантом – ну прямо выпученная жаба! Не «директорре» вовсе, а цирковой жонглер, и он вот-вот достанет свои булавы из-под стола и начнет ими жонглировать. И гоготать, как рыжий клоун… лысый клоун.
– Ваш рост? Размер ноги, талии? Сколько родинок на теле, пигментных пятен? Сколько ворсинок и волос на голове? Сколько раз вы бреетесь в неделю? И чем? Электрической бритвой, станком или опасную бритву предпочитаете? Как вы относитесь к высокой температуре? Была ли у вас мышиная лихорадка?
Он продолжал и продолжал нести формулярную ересь. Во всяком случае, я так воспринял нескончаемую череду нелепых и анекдотичных вопросов. Я и рот открыл в надежде, что он сделает паузу – словечко скажу. Но кабинетная, правильнее всего, бюрократическая машина вовсе не думает о передышке.
– Сколько вам полных лет? Не чувствуете себя лет на десять старше? Вас не били в детстве ремнем за какую-нибудь провинность? Не враждовали ли вы с учителем истории? Курили втихаря сигаретные бычки в туалете? Как часто вы дрались с Прыщиком, простите, с Прыщиковым? Вам нравятся небесно-голубые цвета и цвет индиго? Ваши пристрастия к грейпфруту вам не вредят?
Квадратный долдонил и долдонил, не переставая. Меня чуток перекосило: как же это он Прыщика упомянул и другие мои тайны? От кого? Откуда? Я перестал вслушиваться в поток дальнейших слов его, да и ни к чему. Да и нужны ли здесь мои ответы, если я настолько прозрачен? Неужели из-за моей болезни они проштудировали все документы обо мне и больничную карточку. Школьные дневники, блокноты с заметками вытащили из кипы макулатуры, которую рука не поднималась выкинуть. Уму непостижимо!
Я продолжил изучать кабинет. Наверху шкафа я приметил глобус, прижатый в уголке. Часть полушария отсутствовала: кто же так старательно земной шар разрезал и зачем? Рядом (шутка такая, что ли?) ножовка по металлу со сломанным полотном. Аллегория по части завоевания мира и ее последствия? Мне захотелось вдруг сказать какую-нибудь скабрезную шутку. Но на ум ничего такого похабного, саркастического не пришло. Даже не знаю, с чего возжелалось мне поразвлечься словами перед квадратным. Сам себя иной раз не узнаю.
А шут со всем этим, продолжим! Глянул в один угол: кадка с кактусом, и он круглый, как арбуз, а иголки ершистые. Под кактусом лужа, перестарались с поливом, выходит. Причем вода и на пол натекла ручейком серебристым. В другом углу: вентилятор, как и полагалось ему, бесшумно работал. Лопасти белокрылые свои по кругу прокладывали путь, в спешке что-то наверстывали. Но нельзя не заметить одну противоестественность: не ощущалось ветерка, дуновения от оборудования. Не гонял вентилятор потоки воздуха, как ему положено. Стоял я рядом. Безусловно, можно предположить вращение в другую сторону – вразрез законам электротехники, но, так или иначе, колебания воздуха должны быть с задней стороны вентилятора. Но ничего подобного: «волнений» воздуха нет со всех вероятных сторон. Размышления мои прервали неожиданным образом:
– Ау! Вы меня слышите? – сурово спросил директор и глазища выпучил свои лемурские.
– Что? – не сразу сообразил я, когда вернулся из зрительного путешествия по кабинету.
– Что значит «что»?
– Ну, я… Конечно слышу!
– Слышит он, – проворчал сухо директор. – Душа, а не соображает ни шиша!
– Почему же душа? – оскорбился я. Во всяком случае, задело, словно дали школьнику-неучу подзатыльник.
– А кто вы? Вы, батенька, меня не слушаете. Все носитесь своими думами пустыми по кабинету. Вот скажите, любезный, что вы здесь увидели? Огнедышащего дракона или, может статься, призрак принца датского бродит меж шкафов?
Я тотчас потерялся, оторопел. Не ожидал разворота подобного. Что занятно, я не знал, как вести себя в данной ситуации: то ли пуститься в извинения, то ли заявить свое громкое «я».
– И даже не старайтесь! – вдруг сочно резюмировал он.
– Вы о чем?
– Я о ваших возможных извинениях! Они здесь ни к чему!
– Простите, создается впечатление… Уж не читаете ли вы мысли? – выстрелил я.
– Зачем мне читать? Вы сами мне их и говорите, причем голос ваш подобен грому. Всякого мертвого своей нахрапистостью и своевольностью из гроба поднимете. Хайп стремитесь сорвать!? Мыслишки у вас бродят бойкие. Как там, «афтар жжет»!?
Квадратный яйцеголовый – занимательный малый! Он то изъясняется языком прошлых веков, то лопочет как неисправимый «айтишник», затуманенный интернетом. Разумеется, он во всех отношениях неприятен. Его глянцевая внешность отталкивает, а амбициозный тон раздражает.
Но я продолжал с гонором нести околесицу:
– Прикажете молчать как рыба? Так мне не трудно! И язык могу проглотить, если необходимо.
– Вот что, уважаемый! Сделайте одолжение – бросьте свои разукрасы, выверты. Вы не в том положении…
– А в каком я положении? – съерничал я.
На мой вопрос директор только почесал свою золотую лысину, затем тихо проговорил, как будто самому себе:
– Как же нелегко с вашим братом. Все, практически все не осознают, где они находятся…
На его мирный шепоток я собрался снова резануть нечто злобное, но он поднял руку свою правую, дав этим понять, что мне лучше соблюсти тишину. И сказал как можно безмятежнее:
– Ладно! Закончим ненужные препирательства. Вот лист бумаги с гербовой печатью. Не сочтите за труд, распишитесь! Будьте так любезны!
Дальше как в тумане. Мое смирение было для меня сюрпризом. Гипнозом ли каким пронзили или околдовали «подземные миряне», но более я… скажем современным языком, не выпендривался. Затих как мышь за стенкой. Поставил подпись изящным росчерком с завитушкой и вышел с нянечкой в коридор.
В этом бесконечном коридоре нас ожидало множество других дверей, которые мы открывали. Двери были разные: деревянные, как будто сколоченные наспех; стальные или, скажем так: бронированные, словно за ними хранятся слитки золота, жемчуга, сапфиры и бриллианты; были и двери как двери – квартирные с номерами 524 и 142 (необычный, конечно, разброс цифр); была дверь, чем-то похожая на дверь холодильника «Полюс – 2» (она меня улыбнула: уж не точево ли за нею?). В большинстве же своем двери ничем не выделялись – своего рода безликие, невыразительные и холодные. Когда прошли небольшое расстояние, снова попались двери с хаотичной нумерацией – 845 и 179. Я уж, грешным делом, подумал, а не кроется ли за числами конкретный смысл, и принялся было за математику… ну, там сложение, вычитание. Но мои вычисления в уме прервала нянечка:
– Нам сюда! Но только глянем одним глазком.
Дверь из породистой древесины неохотно скрипнула. А за нею…
За нею школьный класс с партами. И парты не разобрать какого времени. С черными, как уголь, столешницами, наклоненными для удобства чтения и письма. Классическая парта Эрисмана, если мне не изменяет память. По бокам парт на крючках, как я сразу заметил, висели детские портфели. Черная доска на стене, на которой написано мелом: «Школа – это место, где шлифуют булыжники и губят алмазы», а чуть ниже, в грубой выразительной форме: «А насрать!» И две черточки под нею. Класс пустой. Ни души более, ни тени. Казалось, пустота живет в этом месте веками, эпохами… Хотя где пыли слой и седина паутины? Ужель тряпкой влажной наводят постоянно чистоту. Мне стало душновато от «мертвого» класса, я посмотрел в глаза нянечки, ища в них, не сказать, что ответ, но хотя бы маломальское объяснение. Взгляд ее выразил грусть и недоумение. Но слов каких-либо пояснительных она не обронила, а только вышла из класса. Я тоже не стал задерживаться.
Как только я оказался в коридоре, на меня быстрым шагом надвигалась незнакомая женщина. Решительное строгое лицо со сжатыми губами. Редкая русая прядь волос, собранная в пучок. Очки большие, оправа-черепаха, – буквально прятали все ее лицо. Ни штришочка косметики на смуглой сухой коже. Одета соответствующим образом: длиннополая юбка из серого трикотажа, блузка светлых оттенков, поверх нее кулон в позолоте с изумрудным камешком внутри, словно армейская кокарда. Под мышкой классный журнал. «Училка!» – то ли вслух, то ли про себя проговорил я. Хотя «училка» мягко, благодушно сказано, скорее – классная дама.
Она (как мне показалось), идущая на таран, тут же обошла меня, как обходят стоящее на пути дерево, урну с мусором, столб. Женщина сразу прошла в класс. В пустой класс!
Стоит ли говорить, но мистификация увлекла. Я проследил за действиями классной дамы через не закрытую до конца дверь. И напряг свои любопытные ушки.
– Здравствуйте, дети! – послышался черствый холодный голос женщины за дверью. В ответ тишина. – Садитесь! Начнем наш урок…

Лист седьмой

Пришлось, Беленочек, прерваться. С листами… листьями осенними, письмами… я запутался. Я строчу и строчу, как литературный негр, боясь не успеть к сроку. Хотя какой срок?! Ворох написанного растет, множится. Сшить бы нитками белыми, склеить и укрыть форзацем муаровым. Обложку сделать как броню. И будет книга стоящая; книжка меня… Что щебечу я, собственно? О чем? В унынии, в растерянности я пытаюсь упорядочить и слог свой драный, заикающийся.
Но продолжу.
У лифта остановились. Правильнее сказать, я остановился по причине того, что не было кабинки, одна шахта, которую прорезали несколько толстых тросов. Куда они тянулись? Сам проем в шахту не преграждался никакой дверью, якобы с дерзновенным намеком: «Если хочешь – лети вниз!» Само наличие шахты лифта привлекло мое внимание. Я и подошел и глянул вниз. Мрак густой царил там, но мне что-то почудилось… Я напряг зрение. Уж, наверное, привиделось. Галлюцинация! Нянечка стала меня уговаривать отойти от проема. Но в упорстве своем я продолжал вглядываться в глубины. С опаской смотрю, рукой держусь за косяк, хотя, какой к черту косяк – попросту обычный металлический уголок, намертво приваренный. И тут замечаю, что еле заметные движения – тени – становятся более зримыми. Это были руки.
Человеческие руки! Они лезли, тянулись по стенам. Как такое может быть? Страх стал сковывать меня. Жуть! В голове одно: «Что за чертовщина?» Снова за спиной слышу тихий, почти плачущий голос нянечки. Но меня уже не оторвать. Мой мозг пытается анализировать, высчитать потенцию яви. Метафизика, диалектика – раздери ее таракан! Мистификация! Декорации!
В коленках дрожь, испариной покрылся лоб. Но не могу оторвать взгляда. Надеюсь я, что вот-вот привыкну к тому мраку, что мои зенки обретут четкость, нужную контрастность, буду видеть, как кот, как филин в ночи. И все само собой образуется.
К видениям добавились слуховые галлюцинации. Стало казаться, что слышу стоны, скулеж. Мужские и женские голоса вперемешку, похожие на хор, поющие чересчур безалаберно. Я отошел от проема. Прислонился к стене. Нянечка проговорила уныло, но с конкретным подтекстом:
– Мы туда не поедем! Нет смысла и…
– Разве я туда стремлюсь?
– Пошли, касатик мой! Мы и так задержались.
Только я сделал несколько шагов, следуя за нянечкой, как тут же резко развернулся на сто восемьдесят градусов и бросился опять к лифту – глянул вниз. Но ничегошеньки в той бездне не было – абсолютно! Как ни щурил глаза, ни силился – ничего! И нытье потустороннее тоже прекратилось. На правой ладони почувствовал прохладу. Глянул: кровь течет! Порезался, по-видимому, о железный уголок.
Шли снова коридорами вечными. Все дороги здесь ведут к коридорам с панелями болотного цвета, от которого уже блевать хочется. А сколько преодолели лестничных пролетов, поворачивали и не раз: то направо, то налево. Вниз спускались и наверх взбирались, а все одно сводилось, сходилось к коридорам, твою мать, болотного цвета… Выберусь, поправлю здоровьице. Вернусь на свою квартирку двухкомнатную – обязательно покрашу все стены в болотный цвет, а может, и весь мир.
Так я издевался сам над собою и бесился, свирепствовал от бессмысленных гуляний. Хотелось выкарабкаться быстрее на воздух и узреть хотя бы одним глазочком дневную пелену, осколки треугольные, овальные солнца. Но приходится довольствоваться искусственным безжизненным светом, что брызжет с потолка.
Мы бывали в одном кабинете, где был выдан какой-то бланк розового цвета. Заходили в другой – бумага формата А 4, исписанная изящным готическим шрифтом и на латыни, как мне показалось. Бумажки, и бумажки, и еще бумажки цвета зеленоватого, как богомол. И всю эту пачку носила с собой нянечка, я же, чувствуя усталость, потерял всякий интерес к своим «больным» делам. Иногда просто бормотал шепотом детскую, а может статься, и не детскую, но ужасающую колыбельную:

Баю-баюшки-баю,
Не ложися на краю.
Придет серенький волчок
И укусит за бочок.
Разгрызет тебе он почки
На мельчайшие кусочки.
Съест мозги, кишки, желудок,
Ненасытнейший ублюдок.
Перекусит позвоночник,
Мерзкий, гадкий полуночник.
Будет долго он жевать,
А потом пойдет блевать!
Ты невкусный и противный,
Горький, пьяный, никотинный.
Героин себе колол,
Нюхал клей «Момент», осел.
Нефиг дурью-то страдать,
Детям ночью надо спать!
…Баю-баюшки-баю,
Не ложися на краю.
Чтобы не пришел волчок,
Сомкни глазки и молчок.

В конце концов, я не утерпел и дернул на себя первую попавшуюся дверь в коридоре. Спросишь меня, родная: зачем? Не знаю! Получилось с наскока, с дурости. Нянечка, стоявшая рядом, и ахнуть не успела: насколько я был скор, стремителен. И дверь тяжеленная, дубовая поддалась легко, будто ждала меня.
По ту сторону… Такое даже трудно вообразить – огромный сталеплавильный цех, где сплошные сполохи огня, летящие, как мотыльки, искры металла. Пары, дымовая завеса у мартеновских печей, цистерн. По желобам текла река янтарно-червонная. Я не знаток литейного производства, и что увидел, назову своими именами, обзову, как понравится. Сверхнереальное! Невозможное! Везде что-то грохотало, гудело, шипело. В общей массе звуки те больше походили на мощнейший водопад – что-то вроде Ниагарского, Игуасу.
Крутился в разные стороны крупный ковш, двигаемый поршнями. В вагонетки сливался жидкий металл. И всюду, куда ни поверни голову, лестницы, стальные решетчатые конструкции, катающиеся краны-штабелеры, кран-балки. И трубы, трубы как змеи извиваются. Понятное дело, что в цеху стояла жара нестерпимая, и будь у меня с собой обычный термометр, он наверняка бы взорвался.
Сам не заметил, как я прошел вглубь сталеплавильного цеха. Там работала масса народу. Хотя не то, что масса, но с десяток человек точно. Пара рабочих в защитных очках орудовали возле наклоненной цистерны, с которой стекал поток расплавленной стали. Один что-то дубасил кувалдой. Другой, в спецовке, будто из фольги, багром курочил огненную жижу.
Стал наблюдать за работой сталеваров этих, литейщиков. А кто не любит смотреть на огонь со сполохами, на воду с волнующей рябью и на людей, что самоотверженно трудятся? Но один из рабочих приметил меня и улыбнулся широко, обнажая свои зубы, все, как один, золотые. Фикса! Меня это немного смутило.
Вдруг в цехе стало все останавливаться: техника, оборудование. Даже, как мне показалось, реки железные, что текли по своим желобам… по своим делам, и те соизволили сделать остановку. Наступила невозможная тишина! При случае пролети в другом конце цеха комар-пискун, и его можно было услышать.
Рабочие один за другим повернулись в мою сторону. Лица чумазые, пыльные. Поглядывают на меня с нескрываемым любопытством и улыбаются все как один золотом. Прямо-таки золотой прииск, а не цех – артель пролетариев.
– Вы к нам? – спросил один басистым голосом Бориса Андреева.
– К нам! К нам! Родимый! – ответил за меня худощавый парень, очень смахивающий на актера Петра Алейникова.
– Только посмотреть зашел…С-случайно, – произнес я сконфуженно.
– Ексель-моксель! Смотритель нашелся! – ответил третий с одутловатым лицом. – Ты бы еще кресло с собою приволок и попкорн. Пучеглазить было бы куда удобнее.
И тут они заржали, как табун лошадей, как стая шимпанзе, обнажая рядки зубов золотых, что уж там, это все выглядело мерзким и вместе с тем невсамделишным. А в принципе, какая теперь разница?
– Сдается мне, мил человек, что ты засланный казачок… Стукачок, да? – вдруг спросил человек с багром.
– Точно! Фиксирует все, точно кинокамера, – подтвердил другой.
– Потом доложит наверх, кому следует. Ишо тот Азеф!
– Да вы что, мужики?! – оторопел я.
– К нам сюда народ разный ходит. Туповатые, ушибленные. А бывает, что и не ходит. Что ему здесь нюхать горячий воздух, пыль, срань всякую? Люди мы простые, если что – в рыло. За нами не заржавеет!
– Можем и ломиком вломить меж глаз. И нос вдавить до ровной плоскости. Был тут один вертлявый по разнарядке. Долдонил, что энто ошибка. Ему надоть на верхние этажи. Скулил, как сучка больная! А то и ногами топал – характер свой выворачивал. А мы, народ хоть и терпеливый, и всяких макак видывали, но такого – впервые. Мы, недолго думая, его в нашу «бочку с медом» вниз головой и…
– И что? – спросил я осторожно.
– Что-что… До сих пор там барахтается, – ответил тот, что с голоском Петра Алейникова.
– Но ты не боись! И здесь можно день куковать и другой. Человек с его природой гнилостной могет везде прижиться: в яме ли какой со змеями, червями, опарышами или вон в ентом, как его – Интернете, в Фейсьбуке. Уж там он рожу свою многоликую во всех ипостасях раскрашивает. А души как не было, так и нет – выцвела, аль гигабайтами придавило. Был и другой деятель, мыслитель быта и дензнаков. Говорил, что у него миллиарды, триллионды зеленых. И все нам пытался всучить, заблагодарить. Но на что нам никчемная трухляндия, жужики-денги. Вон Чобос его и вразумил, прямо как родной отец.
– Было дело! – промычал гулко, будто сам Борис Андреев, потирая нежно молот кузнечный.
В висках у меня что-то застучало. Начал постепенно пятиться назад.
– Лучше я пойду, наверно.
– Ну вот! Только к нам пожаловал, и здрасти вам – домой намылился! Пятки намазывает слюнями своими жирными…
– А ты не бойся, мы тебя не больно зарежем. Чик – и ты уже… цивильный, розовощекий франт. Сибарит, е-мое!
После нерадостных слов рабочие, словно сговорившись, стали потихоньку брать меня в кольцо. Шаг за шагом, не торопясь, приближались к центру, где стоял я, как каменное изваяние. Все, назад ходу нет!
Какой ужас овладел мною! В моей жизни были ситуации и похлеще, из которых удавалось выбраться. Но здесь, в треклятой больничке, я разхлюпался как никогда.
Одним словом, меня ждала незавидная участь – стоял и более не шевелился. Пусть хоть на крохотные кусочки измельчат и остатки отдадут крысам.
Как часто мне приходится говорить – вдруг! Вынуждают обстоятельства. И на самом деле, вдруг некая сила, чья-то мощь схватила меня за волосы. Так обычно хватают тех, кто тонет. И прямо-таки из круга (почему-то хочется сказать аморального, алчного) вырвала меня.
Мои «попечители», похоже, и пикнуть не успели, как меня в цехе уже не было. Что конкретно произошло – тайна, покрытая мраком, да и плесенью. Почти как прыжок во времени, а в моем случае – прыжок в пространстве. Ибо, когда меня вырвали из лап этих «крокодилов», я оказался… в женской гримерной. А точнее, у стриптизерш.
У красивеньких изящных стриптизерш. Иными словами: попал я в малину. Прости, родная, за разлет приторных слов и за то, что пишу опять о бабах.
Да чтоб меня сахаром в глаз, но я пялился на сей натюрморт, как дите смотрит на кучу шоколадных конфет. И, что самое поразительное, я стал невидимым. Меня, сидящего на свободном стуле с мягкой обивкой, замершего у трюмо с ухмылочкой, прислонившегося к зеркальному гардеробу, никто не заметил, не увидел.
Очи мои бедовые разбегаются. Глазные яблоки готовы выскочить из своих орбит, как у героев старых диснеевских мультфильмов. О Господи, какие тела, формы! Куколки античные с фарфоровой гладкой кожей. Смуглые, с талией-тростинкой. А грудь? Эдемский сад, бахчисарайский фонтан, сады Семирамиды –  ничто по сравнению с этим очарованием. Круглые, упругие, как мячики, и соски проступают сквозь лифчик. Некоторые без лифчиков. Все, как на подбор, длинноногие, с фотомодельной внешностью. Хотелось крикнуть, раздирая горло: «Это неправда! Так много красоты в одном месте не бывает!» Или, может быть, где-то скрытая видеокамера стоит? Собрали по сусекам: согнали красоток с Голливуда, наших Russian girls, а может, и куртизанок элитных…
Они крутились, вертелись у своих зеркал, вступая в короткие перепалки, или просто обменивались пустячными фразами. Рыженькая – огонь скандинавский в атласной комбинации с оттенками персика – мягко промурлыкала:
– Как же утром было восхитительно! Bon aрpetit! Мой красавчик мне чашечку глинтвейна в постель, букет чайных роз. Вставать не хотелось вовсе. Валялась бы и валялась в постели целыми днями.
– Горазда ты сочинять, Линдия! Пахала сутками на шесте, ублажая влажные взгляды кобелей. Утро какое-то выдумала, – подрезала едко ее девушка в чулках.
– Вредная ты! Ненавижу тебя! Даже помечтать нельзя! – обиженно вымолвила Линдия и принялась укладывать у зеркала свои пламенные волосы. – А может, и было, не сегодня утром только. Он такой, такой… Прямо Ален Делон! Аполлон!
– Вот коза однорогая! Что ерепенишься?! – натирала непринужденно свое обнаженное тело маслом девушка в чулках со стрелками. Ее кожа стала светиться, как вода в океане в вечерний закат.
– Ах ты, сучка костлявая! – завелась рыжая, вскакивая с плетеного креслица у трюмо.
Подошла к спорщицам женщина лет за тридцать в кожаной куртчонке с вырезами на груди, а стройные соблазнительные ноги – в колготках в мелкую сеточку. Волосы черны, как ночь, стрижены под каре. Горгона так Горгона – и сексуальная, и властная. Она четко, словно сержант на плацу, скомандовала:
– Хватит, девочки! Не зубоскалить!
Жаркие спорщицы тотчас стихли, принялись за свои женские дела. Я заметил, что в гримерной не ахти какой порядок! На вешалке одноногой развешано легкое бельишко мадмуазелей, шляпки из велюра, кашемира с бутоньерками. Шляпы с набором перьев – Мулен Руж рулит. Одеяния повсюду, словно осенний листопад. На столике журнальном и на трюмо – гора всяких флакончиков: пузырьков, тюбиков, баночек с кисточками и прочей косметической атрибутики.
Вошли две девицы-красавицы, похожие друг на друга как две капли воды; понятно – близняшки. Их нежные упругие тела сверкали блескучей бирюзой, что являлась в виде бутончиков разных цветов, змей и звездной россыпи. Конечно, много было бирюзы в интимных местах. И более на барышнях ничего не было! Какая же красотища в этом!
– Девочки! У кого-нибудь есть сигаретка? Курить страшно хочется! – спросила одна из близняшек.
– На столике возьми, – ответила томным голосом девушка в шелковом пеньюаре с китайскими иероглифами на спине.
В гримерной поплыли колечки дыма. Затем одно колечко вдруг выгнулось – получилось сердечко. Еще одно сердечко зависло в воздухе. Бирюзовая близняшка выдохнула носом дым – вышел кораблик-парусник на гребнях волн.
– Эх, как хочется полета. Я могла бы быть, наверное, чайкой. Одиночество. Однодневность давит, дышать уж нет моих сил. Могла быть чайкой! Но я – стриптизерша. Сцена пылает неоновыми огнями, а стальной шест подобен ошейнику для собаки. Как тошнит от уродов тех, что мысленно имеют меня. Глазки текут сальной похотью с жирком. Язык бултыхается мешком во рту, слюна течет. Как же мерзко… Хочу быть чайкой… Воспарить. Нет. Просто быть, в конце концов! – тихо пролепетала кукольной внешности блондинка. Над губой у нее родинка как у Синди Кроуфорд. И тоже, как все, – полуодетая, полуобнаженная, но что особенно бросается в глаза – ее неподдельная грусть, хандра. В руках она держала чашку душистого чая с лимоном.
– Ну ты, мать, дала! Чайка, канарейка, попугай!.. – резюмировала девушка в чулках со стрелками.
– Сколько малосодержательного в нас самих? Сколько масок надето на наши лица? А за масками – ничего! Но ведь есть надежда – вырваться из нашей темницы, из башенки среди пепельных туч. И вам разве, девочки, не хочется того же?
– Меня устраивает! Пусть меня хоть весь мужской мир вожделеет, давится слюнями и дрочит, – ответила девушка с короткой челкой в костюмчике стюардессы из латекса.
И тут меня внезапно выдернули из гримерной.

Лист восьмой

Не поверишь, родная, но утомился писать – пальцы онемели и не гнутся. Штыри неподатливые! В моем карандаше не раз графитовый стрежень ломался, а больше стачивался. Ладно, незачем жаловаться, а гнать и гнать строку мне следует. Взял на себя правило, а впрочем, заявлял ранее. Благо, что бумага еще есть! Закрадывается подозрение: а не подкладывают ли мне чистые листики? Не добавляют ли, желая, чтобы я продолжал письмотворчество.
Сейчас, как ты поняла, Беленочек, я снова в своей палате после «сверхскоростных прыжков». Я более не стал расписывать свои дальнейшие приключения в мирке лестниц и зеленых, как игуана, коридоров. Надоело очерчивать штрихами скучными скучный мрак! Вернулся благополучно, и точка. У нянечки добавились прочие документы с подписями и печатями – ворох бюрократических бумаженций поражает воображение. В какой-то больничке невозможно отлаженный механизм бюрократии! Бывает же такое!
Посоветовала мне нянечка немного отдохнуть, поспать час-два, а после – снова в путь-дорожку. Вот вместо того, чтобы прилечь, сел за письменный стол. Вновь нахлынули воспоминания. Они достаточно шустрые, лезут и прут из всех щелей сознания, подсознания, из мозговой коробочки.
Помнишь, родная, как ты меня долго уговаривала пойти с тобой в книжный магазин «Букинист» на улице Ленина. И якобы хозяин там – частный предприниматель, некий Лязев, – милейшей души человек, как и его книги.
Ты заявила, что хотела бы приобрести «Ледяной дом» Лажечникова, «Таинственную страсть» Аксенова о шестидесятниках и что-нибудь любопытное из Ремарка. Я – в штыки твою инициативу. Деньги на ветер пускать – не такое уж милое дело! Зачем нам пылесборники? И вообще: с какого в книжный?! Я не противник книг, но плодить дома реликт считаю наивысшим пиком глупости. Мало книг сейчас на помойках валяется?! Люди избавляются от хлама бумажного, а мы в дом. Помню, я ворчал долго и основательно, но тебе, как всегда, удалось меня уговорить, убедить и вложить горсть веры, что не хлебом единым жив человек.
«А пес с ними! – подумалось тогда мне. – Главное, что большинство книг в «Букинисте» стоят сущие копейки. Не взять ли собою баул челночный? А вдруг и я соблазнюсь и приобрету штук десять великой и бессмертной литературы?»
Сели в автобус с двумя полосками по бокам. На остановках толкотня. Водители сигналят, как ополоумевшие, и дергают машины. Нет у них терпения подождать лишние секунды. От их звона у меня в ушах гул стоит, поэтому терпеть не могу ездить в пассажирском транспорте в час пик. А ты, Беленочек, – молодчина! В отличие от меня, стойко переносишь различные городские перекосы.
Через минут тридцать мы в «Букинисте». Вывеска неброская, и сам магазин далеко не супермаркет. Малыми своими размерами проигрывает современным книжным. Меж стеллажей за столом восседал Лязев в очках. Он держал в руках маленькую книжку и проникновенно читал стихи. Возле него стояло два слушателя с какими-то котомками в руках. Один из них, с длиннющими спутанными волосами до плеч, очевидно, леший из реликтовой глухой пущи. И, кажется, запах шел от него с примесью еловых веток, шишек и коряг.
Я не охотник до стихов и к тому же дилетант. Но ради приличия постоял, послушал. Не вытерпев и пару минут, пошел блуждать один меж зубьев книжных. Ты, Беленочек, осталась наслаждаться стихами. Мне шикала, чтобы я не отлучался и стоял рядом.
Гуляя меж полок, первое, на что я обратил внимание, – как много полных собраний сочинений авторов. Но вот какая заковырка: захочет ли хоть кто-то их приобрести? Каким надо быть больным книгочеем, чтобы транжирить денежки на тонны бумажные.
Поглядывая на книги, я осторожно притрагивался к корешкам, некоторые брал в руки просто так, для понта. Большинство книг издано в советские годы, и от них веет затхлостью. Их обложки скучны.
Завернув к стеллажу у окна, я приметил девушку с пышными волосами. Она крутилась возле полки, ее руки, как крылья бабочки, порхали по книгам. Глаза ее янтарные сощурены – близорукость. Девушка что-то искала, долго плутала среди стеллажей. Из любопытства я стал поглядывать на нее искоса: интересно, что она так упорно ищет?
Прошло порядочно времени. За такой промежуток можно найти не одну дюжину искомых авторов. Но девушке охота не удавалась. Я не удержался и спросил ее:
– Девушка, вы что-то ищете?
– Да! Достоевского «Бесы».
– Надо же! Тяжелая артиллерия! – воскликнул я удивленно. Хотя, чего греха таить, не читал я «Бесов»; вернее, как-то глянул разок – строчки мутные, и дальше одного абзаца не пошло. Но наслышан, что труд сей малочитающему тяжел и неподъемен, как и прочие творения Достоевского. «Язык изломан, частит повторениями…» – кто-то высказался о нем, но кто, хоть убей, не помню! Молодежь наша интересуется Достоевским – поразило до самой печенки.
Тут мой взгляд наткнулся на «Бесов», и я немедля указал девушке на найденную книгу. Она тепло меня поблагодарила и собралась идти к кассе, вернее к Лязеву. Пока она не ушла, я задал свой вопрос:
– А почему все-таки «Бесы»?
– Подруга посоветовала! Потрясный мистический триллер, – и легко, словно на крылышках бабочки, она скрылась из вида… моего. В руке крепко сжимала вожделенный триллер Федора Достоевского.
Знаю, ты бы сейчас меня, родная, стала упрекать, что я далек от литературы. Увалень, каких поискать! И, кроме своих биологических, природоведческих, ничего в руки не беру. Согласен на все сто бубенчиков! Но я учился в средней школе и грыз, как все, от звонка и до звонка школьную программу. Измучен до предела уроками литературы, в частности нравами всяких там печориных, митрофанушек. И я не мог не знать Федора Достоевского и то, что он натворил как писатель… Ладно, как великий писатель!
Слушай, а ведь я тебе этот случай даже не рассказывал, вернее не успел рассказать. Как только я остался один средь маститых писак, ты пришла с полным пакетом книг.
– Ого! И когда ты успела столько прикупить?
– Уметь надо! Хотя я заранее позвонила сюда. Артур, помощник Лязева, согласился мне помочь. У них же группа есть в ВК.
– Книг, я вижу, ты взяла больше, чем планировала.
– Не вредничай!
– Я не вредничаю, а разумно пытаюсь осмыслить убытки, которые мы несем в данную минуту, – упрекнул я тебя осторожно.
– И зануда при этом!
В ответ я хмыкнул.
Только вышли на улицу, как в нос ударил прохладный запах листвы молодой, травы свежескошенной. Оказывается, пока мы топтались в «Букинисте», прошел легкий дождь. А также надуло, намыло бог весть откуда тонкие нотки черемухи и сирени. Сирени… Эх, найти бы пятилепестковый, сжевать и загадать желание! А что? И я могу до одури быть сентиментальным.
Стоял май, свежо надушенный. Май – чистюля еще тот! И в цветниках разукрашенных он прятал свою невинную улыбку… Мимо пролетел шмель мохнатый; ленив его полет весенний, и едва слышно его знатное «храпение». Я заметил, что он кружил недолго и, приглядев нечто солнечное, сел на кружок одуванчика. Всюду чистота. Брусчатка под нашими ногами сияла, как зеркальце, словно ее старательно натирала прачка. И натирала как положено – с мылом, с щетками, с чистящими порошками.
Празднично стало, не буднично, благодаря стараниям обычного дождя. И громовые звуки беспокойного города, по моему ощущению, были приглушены кем-то старательно. Или у меня оказия со слухом? Неважно, главное, я испытал невероятный прилив сил и настроения… Смех, шутиха, ворох конфетти, вкус сахарной ваты, клоун в ботинках-выворотках; и все вперемешку.
Ты, Беленочек, тоже заулыбалась, засияла – погодка вытворяет фокусы похлеще графа Калиостро.
– Слушай! Есть одно собрание литераторов, которое проходит в Доме Союза писателей. Они всегда встречаются в среду вечером, в семь часов. Мы как раз попадаем, – предложила неожиданно ты.
– Собрание?! Подпольное? – пошутил я.
– Обычное. По большей части там обсуждают свои материалы, будь то стихи или проза. Как бы сказать, делают корректировку.
– Но я что там делать буду? Мы что там делать будем? Вроде как не литераторы-писатели-писаки мы с тобой, Беленочек! Родненькая моя!
– Посидим, послушаем! И потом, туда ходит одна моя подруга. Она пишет неплохие проникновенные стихи. И детские рассказы. Сегодня у них читка стихов и прозы, что-то вроде свободного микрофона. Мне бы очень хотелось послушать наших современных литераторов.
– Даже и не знаю! Мы с тобой уж точно ничего такого не пишем, не грызем по ночам гусиные перья в поисках вдохновения. Не стругаем строки в ряд и в столбик. И ты прекрасно знаешь, мать моя моих детей…
– Это не смешно!
– Извини, пожалуйста, обронил…
– И что? Значит, не пойдем? – спросила сухо ты.
– Знаешь, солнце так задиристо светит, на улице так приятно. И все по-настоящему. Одним словом, пошли! И пусть я полный профан и дегенерат в литературе, но сегодня я не прочь послушать добротные стихи.
– Ура! Ты умница! – несказанно обрадовалась ты.
И мы двинулись в сторону Молодежного театра и дальше на Коммунистическую улицу. Держались за руки, снова искорки в глазах, смешок рассыпался мелкий – наше редкое, нужное счастье. Тут ты вдруг захотела мороженое в стаканчике, увидев женщину-мороженщицу с тележкой через дорогу. Напротив гостиницы «Башкирия». Я не понимал твое пробудившееся желание, тем более ты никогда не была падка на этот белый холодок. Ты смеялась, подтрунивала надо мной и тянула меня в сторону, как расшалившийся игривый ребенок. Ты мяла мои пальцы, как я обычно мял твои. Ты строила смешные рожицы, крутилась, вертелась как заведенная.
И раздался внезапно стук, глухой со скрежетом стук.
Ничего… Почему я больше ничего не помню? Вот наказание! Я царапаю, давлю сильнее карандашом по бумаге. Но ни одного отголоска. Закрываю глаза, стараюсь вспомнить. Но нет! Что было дальше? Не помню! Будто выкрутили электрическую лампочку, и наступила непроглядная режущая тьма.

Лист девятый

Передо мною русловая гряда мелкого кварца – песка; и меж пальцев ног застревали его частицы, щекотали. Гряда ползла небольшой полосой, а в целом – гладь белесая. То берег у моря, где размеренно набегала волна, и все какой-то ровной ступенькой двигалась она к берегу. А ее взъерошенная пена всего лишь незначительный бортик. И при случае по волнам-ступеням можно взобраться, коль есть умение ходить по воде.
Шел я настолько неторопливо, насколько можно было, оставляя за собою четкий след босых ног. И оглядываясь на свои округлые первобытные отпечатки, чувствовал себя первопроходцем или, на худой конец, аборигеном. Вот она – вольность бытия и разума! Море шумливое, властное. Море живет по своим негласным законам. И переменчиво в цвете, словно хамелеон. Пока я швырял ногами песок, оно было холодным, цвета электрик, а как только солнце чуть взыгралось, море заиндевело серебром. Иногда просто сказочный отлив красок радовал глаз – индиговый ультрамарин. То и вовсе – травянисто-малахитовый, а сквозь толщу воды были видны планктонные водоросли и снующие морские обитатели.
Над морем нависло мраморное малоподвижное небо, в его чертогах суетились сизые качурки, по прозванию народному – штормовые ласточки. В былые времена качурок считали душами утонувших моряков. Мне, как тяготеющему к тонкостям природы, известно, что птица эта из отряда буревестникообразных. Клюв у них чрезвычайно забавный: мало того что загнут вниз, так поверху клюва две короткие ноздреватые трубочки.
Пролетали большие поморники. Весьма грозные они на вид, этакие ястребы морские. И не зря так выглядят: уж больно они дерзки с другими птицами, отбирая у тех пищу. А едят они, большие поморники, главным образом, рыбешку. Неподалеку я приметил и несколько гагарок, плавающих на волне: черноватые с белыми полосками на большом клюве и на крыльях. А их я бы назвал «утконосая зебра». А что? Звучит!
Воздух у моря особенный, ионизированный, и дышится легко. В детстве у меня были проблемы с легкими, и благодаря частым поездкам на Черное море с родителями недуг исчез.
Начал я свое повествование, попав на море нежданно-негаданно. И ты, Беленочек, мой камешек драгоценный, ты тоже, наверно, уже мало чему удивляешься, когда читаешь мои письма. Я и не знал, что рядом с моей больничной палатой море. Хотя… скорее, знал. Внутренней точкой ощущал его присутствие, его величие. Или я подгоняю свою явь под другую, пытаясь рационально мыслить? Ну нет же! Было море, слышен его слабый рокот, но по наивности – незаинтересованности своей – не придавал значение. Мало ли что шумит, может, дорожные рабочие укладывают горячий асфальт, укатывая его катком. Или, еще проще, заурядный автомобильный гул в черте города.
К берегу я пошел не один – со мной, как верный страж, была нянечка, и все, как обычно, без объяснений. По идее, получился сюрприз сюрпризов.
И как же было дивно, радостно шагать по берегу! Такой прилив счастья почувствовал, словно меня одарили всеми моими исполненными желаниями по взмаху волшебной палочки, по приказу золотой рыбки, по прихоти цветика-семицветика. Статься может, это мое первое ликование души и сердца во время пребывания в больнице.
И здоровье стало улучшаться.
Остановился. Вглядываюсь вдаль и вижу на скалистом утесе маяк. Белый, как облако, а купол его окрашен в цвет пунцовый. В море не тихое бросал свой спасительный луч, прорезая тучные облака. Порой из-за сполохов света можно было подумать, что он искал кого-то, искал мучительно и долго. А первостепенная его задача – спасти себя от одиночества. Действительно, маяки по задумке своей, безусловно, одиноки в этом мире. Выполняют огромную работу, а никто и спасибо не скажет. Это относится и к маяку, и к его служителю. Самая одинокая профессия в мире! Помнится, как капитаны кораблей искренне благодарили за работу на маяке одного мужчину преклонного возраста и заодно поздравляли его с днем рождения. Трогательно было даже для меня, эдакого мерзавчика.
Побрел дальше. Вдруг меня кто-то в спину легонько толкнул. Я от неожиданности резко развернулся, почувствовав опять те самые шипы страха, трепета. Бог его знает, что за тварь человеческая на этот раз меня поджидает. Оказалось, обычная собака – вислоухая дворняга с белой звездочкой на груди. Она вся была рыжей, лохматой, с кожаным ремешком на шее. Когда мы столкнулись взглядами, она начала прыгать, кружиться от необузданной радости. И повизгивать. Неужели приняла меня за своего хозяина, которого потеряла?
– Хе! Вот те на! А ты кто? – спросил я дворнягу и присел на корточки.
Собака в ответ тявкнула пару раз и лизнула мой подбородок.
– Ну ты даешь, собака! Можно подумать, что я твой хозяин или лучший друг.
Она опять гавкнула, но громче, конкретно утверждая что-то.
– Может, ты хочешь есть?
На этот раз она встала на задние лапы и сделала кружок, как цирковая обученная собака. За прикормку ли, или так, по настроению?
– Как же тебя зовут, дворняжка?
Она завиляла хвостом, снова посмотрела на меня своими сливовыми глазищами и побежала по своим собачьим делишкам. Бег ее был довольно беззаботный, с припрыжками и с повизгиванием. Замирала на пару секунд, поглядывала в сторону моря и вновь, почти захлебываясь щенячьей радостью, мчалась по берегу дальше. Нет, ей хозяин не нужен. Ей куда лучше живется и дышится без намордников, без поводков, без чужой навязанной воли.
Мне оставалось идти и идти.
Берег – мой оберег.
Как-то ранее не подчеркнул, а все опять моя забывчивость, что по другую сторону берега зеленели холмы. Они чем-то походили на тюркские тюбетейки, к которым хотелось прикоснуться, погладить. Почему я не великан или там Гулливер какой-нибудь среднестатейный? Всю красоту здешнюю обнял бы, прижал к себе ручищами, вдыхая первозданность и чистоту.
Прошли с нянечкой еще немного вдоль моря. Ногой я наткнулся на ракушку. Домик ее спиралевидный представительно хорош… авантаж. Покрутил в руках и по привычке, как всякий человек, приложил ракушку к уху. И что? А ведь шумит! И там шумит, и здесь шумит! И шепчет что-то на своем языке. И только я оторвал ее от уха, как мой взгляд прицельно лег на мерцающий огонек вдали: то ли факел, то ли костер.
– Что это там? – спросил я нянечку.
– Нам, пожалуй, туда… – махнула она рукой в сторону огонька.
И действительно горел костер. Полыхало огнище, плясали языки пламени, как юбки пестрые цыганки, а внизу чернели разбухшие полешки, местами покрытые инеем седым. Ввысь взлетали сотни мелких «мотыльков», которые потом решительно исчезали в небе. Вокруг костра сидели несколько человек, и они вели спокойную непритязательную беседу.
– Здравствуй, добрый человек! Присоединяйся к нашему огоньку, – обратился ко мне один из них, с короткой бородкой.
– Не знаю, удобно ли? – замялся я. Вот ведь оказия – добрым человеком меня сроду не называли.
– Какие могут быть неудобства?! Присоединяйтесь. Садитесь. И стеснения ваши ни к чему. Переведете дух, и ноги ваши отдохнут заодно.
– Но я, наверно, помешаю вашему теплому разговору?
– Ничего подобного! Хотя я, пожалуй, догадываюсь, отчего вы так сконфужены. Вас, верно, никогда не называли добрым человеком? Оттого что себя вы никогда таковым не считали.
Я покраснел, как провинившийся мальчуган. Хотя, казалось бы, уже привык, что меня читают здесь как газету. А человек с курчавой бородкой, с правильными чертами лица и со взглядом мыслителя продолжал:
– Человек изначально рождается добрым. Когда ребенок маленький, ростки добросердечия в нем излучаются всечасно. Чего стоит только его улыбка беззаботная, глазки-цветочки! Тельце, пухленькое, малое, трепыхается. Нет места и намеку зла. В сей миг он – царь и созерцатель прекрасного. В любви колыбельной течет его жизнь. Да, разумеется, со временем могут случиться надломы: одиночество, кривое влияние чужака, быт злокачественный, средства информации в свете негативном, привычки дурные. Все это ведет к отрицанию отрицаний. Так рождается зло. Тигр саблезубый внутри человека и кусает его, и рвет его, побуждая к отвратным поступкам. Но я и тут скажу – добрый человек! Ибо в минуты тишины, спокойствия, в часы уединения со своей совестью, раскаяния в нем снова и снова побеждает добро! Так что побудь с нами, добрый человек!
Я осторожно присел на пенек с одной цветущей веткой. Я как будто побоялся надломить рвущуюся к жизни эту маленькую стрелку со смарагдовыми листочками и розовыми бутонами. Пламя того костра дышало мне в лицо своим теплом.
Все находящиеся близ, а их человек семь набиралось, сидели кто как. Один, в старых поношенных джинсах и в клетчатой рубашке, лежал на песке. Другой посиживал на чурбаке, сложив руки на груди. Двое с прическами полубокс стояли поодаль других. Были и две женщины с миловидными личиками, сидевшие на небольшой скамейке (откуда она там?) с венками из ромашек на голове.
Выходила тривиальная картинка, но вполне четкая по своему смыслу.
Сам костер, по существу, тоже носитель добра: он согревает, можно приготовить с его помощью пищу, добавить света в гущу теней. Но стоит огню разрастись до исполинских размеров, напустить длинных своих красных змей – жди беды. Огонь-гигант начнет поглощать все живое и неживое. Жечь без разбору. Аналогия вроде как явная, но есть нестыковки. Где я должен найти проблески добра – в адском не прекращающемся пожаре? Как ни крути, Беленочек, но я запутался. Мне далеко до философа.
А хозяева костра увлеченно вели миролюбивый разговор:
– Весь природный мир есть лишь во мне, отображенный внутренний момент совершающейся мистерии духа, мистерии первожизни. Природный мир перестает быть чужеродной, извне давящей дух реальностью. Мистико-символическое миросозерцание не отрицает мира, а вбирает его внутрь. Память и есть таинственно раскрывающаяся внутренняя связь истории моего духа с историей мира. История мира есть лишь символика первоначальной истории моего духа… – с трепетом выговаривал человек с короткой бородкой.
– Бердяев, безусловно, с философией свободного духа своей мне чужд и инороден. Много мистерий, символик… И все-то у него идет вдоль ординарного идеализма. И вдобавок политизирован, – глухо бубнил парень в джинсах. – Он же был приговорен к ссылке в Сибирь за антиклерикальную статью и дважды попадал в тюрьму при Советах. Ко всему – экзистенциалист, персоналист. Свобода духа, свобода творчества! Человеку иррациональному не сорвать рабских оков природы, а благодаря только творческому порыву разве возможна свобода? Но что есть свобода? Свобода угодна Богу, но она идет не от Бога! Свобода «первичная», «несотворенная» нарушает божественную иерархию бытия, а следовательно, порождает зло.
– Где-то здесь и ваша правда есть! Ровная, гладкая, как река, – вымолвил человек пожилого возраста, сидящий на чурбаке.
– А помните его статью «Гасители духа»? Отклик на нашумевшую книгу иеросхимонаха Антония Булатовича, – вставил слово другой.
Неловко было мне. И оттого, что я и выговорить что-то свое, неделимое, пожалуй, не смогу. Ты, Беленочек, окажись чудом здесь, уж точно чувствовала бы себя в своей тарелке. Я же не являюсь таким мыслителем, как они, при этом мне жутко было приятно находиться в их обществе. Можно сказать, выхватывал горстями их питательный воздух и поедал, как изголодавшийся бродяга. Хорошо ли это? Слушать то, что не твое. Я заерзал на своем «сиденьице», начал постукивать носком ноги и бросать взгляды в небо. Облака, упитанные, жирные, словно поросята, стояли на месте, не двигались. Они прониклись беседой у костра. Вон даже уши лопоухие торчат! Слушают.
– …А что, если любовь, – проговорила женщина с зелеными глазами, большими как блюдца.
– Все, что тебе нужно, это любовь! – подтвердила вторая.
– Джон Леннон?! Умный был мужик, но негодяй еще тот. Бил обеих своих жен, бросил одного ребенка. И мнил себя, вернее выставлял себя на публике Богом! За что, собственно, и поплатился, – передразнил и жестко вдруг резюмировал парень в джинсах.
– В ваших словах металл, мой добрый друг! – мягко изрек человек с бородкой. – Однако хочется сказать вам, прелестные создания! Лев Толстой считал, что любовь есть единственная разумная деятельность человека. И Иисус говорил, что любовь не есть какое-либо особое чувство, это – сознание единства, а любить вообще значит желать делать доброе. Любовь и доброта рука об руку ходят.
Но парень в джинсах добавил свое:
– Мы слишком идеализируем любовь!
– Разве? – оскалился мужчина, стриженный под «полубокс».
– Любовь скорее приложение к жизни, чем основная ее часть. Ее время скоротечно, как спуск с американских горок – прилив эмоций, феерия сердца, а как только коснулись ногами твердой почвы, то все, «катания» милые закончились – начинается жизнь и борьба! Единственный способ получать полное удовольствие от любви – это найти в жизни что-то более важное, чем любовь. Да, конечно, любовь прекрасна! Она необходима! Но одной любви недостаточно.
– Вот срезал, так срезал! Случаем не обжегся сам?
– Почему сразу пораженческий, далеко идущий вывод? В браке двенадцать лет, четверо детей. И свою жену люблю, лелею!
– Мне кажется, что мы в первую очередь любим самих себя! Хотя так еще говорил и Чернышевский, – остро добавил другой.
Повисла тишина. Скользнуло у каждого что-то свое, родное.
Парень в джинсах поворошил в костре палкой, перекладывая обуглившиеся поленья. Огонь огрызнулся, оттого что беспокоят, и брызнул новым ворохом искр.
– Вот вы, добрый человек! – обратился ко мне человек с бородкой. – Как вы относитесь к этой вселенной? Как любовь… Нет! Лучше перефразирую. Вы испытываете потребность в любви? Любите?
– Пожалуй, что да!
– Разумеется, да! Иначе и быть не может! И мучаетесь, оттого что любили как-то не так. Горите в оковах совести, что многое недодали, как любовник, как муж, как друг. И презираете себя сейчас за то, что вели себя временами как последний негодяй.
Эх, Беленочек… Прозорливые люди! Микроскопы в их зрачках! Но нет обиды, нет ничего такого. Мне нужна их правда, их открытость. Мне необходим удар в лоб. Самоистязания, долбежка в стену могут уйти непроизвольно в перфекционизм. И, как свечка восковая, разгорюсь от собственной идеальной неидеальности. Что может быть хуже?!
Чудное дело, мне от его слов прямых было нестерпимо хорошо, медком омылось сердце. Вроде бы как окунули в чан с дерьмом, если смотреть с угла недалекого человека. Если быть точнее, провели тонкую прозрачную линию, подчеркивающую «что я?» и «кто я?», и какой степени тяжести мои раны… Ранки. Ведь какая получается штука, родная моя: на тот момент их уже не было. Почитай не было. Зарубцевались, что ли? Не понимал я своего «подтянутого» состояния. Эту высь в небо, и пение, что внутри меня звучало. Хотя, что значит, не понимал? Не понимал логически. Однако душа все давно приняла и заключила в крепкие свои объятия новейшую целомудренную действительность. Как многое хотелось и многое свершилось. Хотелось праздника – и праздник, пожалуйста, случился. Уж не место ли, среда так действует? Возбуждает и усыпляет одновременно, веселит до елочек-палочек и тотчас побуждает призадуматься о повседневном, прозаичном,  тянет липкой лентой отчего-то к вечности. Лезет фразочка Остапа Бендера: «Зачем мне вечная игла для примуса? Я не собираюсь жить вечно!» Но и ее не спешу провещать для себя – застревает где-то на подходе…
Ах да, я зарапортовался излишне о своих «переходах-ходах», и что чувствовал. Увлекся! Меня спросили о любви, а я ведь, Беленочек, не ушел в молчанку, как можно было предположить, раз сидел у костра и вращал ушами своими «слоновьими», стараясь не утерять ни единого словечка. Вовсе нет! Сказал кое-что, хотя немного сбивчиво и путано, но мысль свою я все же донес. У меня и язык буксовал от волнения (Вот загадка – откуда вынырнуло волнение у мерзавчика?), но вынес на белый свет и свое, пусть наивное, но, все же, суждение. Я говорил что-то… можно сказать и лепетал, о пустом сосуде. Но на поверку – чепуха, и вписывать о сем не хочется. Потом разошелся словом о сердце нашем, что всегда нуждается в топливе, иначе ему не жить, или попросту стать мрамором холодным суждено. Этим топливом и являлось, по моему ведению, любовь. Если на то пошло, человек с рождения любит: и мать родную, что склонилась над его колыбелью; и отца-ворчуна с недосыпа, бабушку в больших очках в роговой оправе. По кружению долгому стрелок часов он ударяется в иные страсти и где вновь ярким пятном возгорается любовь. Да и пусть, человечишка суховат в некоторых аспектах, уходит по возрасту в привычку, а то и вовсе разлюбит близкого родного человека, но остаток всегда, всегда остается.
Может, австралийского шелковистого терьера он одарит своими чувствами. А что? Тоже живая тварь, и она требует ласки. Или решительно – хомячка в стеклянной клетке. Да что там! Любовь (наверное, несуразность из меня прет?) не прочь ощутить и неодушевленные предметы. Они же тоже созданы кем-то, а значит, и к себе требуют внимания, ухода. И чуточку, по самое миниатюрное зернышко, – любви. Получается, что куда ни кинь – всюду любовь! И любовью все согрето, рождено и пропитано. Любовь – все, а мы без нее – ничто!
Не думал, что выкачу козырной «эйс». Безусловно, в моем потоке не водились мысли Шопенгауэра, Гегеля, Аристотеля. Больше накатывал чувством. И вот ведь чудо: они после сказанного мною зааплодировали с непритворными улыбками! С сияющими глазами аплодировали!

Лист десятый

Мольберт – трехногая конструкция, причем ноги похожи на циркуль. Если убрать бумагу с деревянных планок и баночки с красками из футляра выдвижного, вообще выходит зверюга-чупакабра. И не спрашивай меня, родная, что за зверек! Науке неизвестное существо, убивающее животных и преимущественно коз, высасывая у всех подряд кровь. И не знаю, не ведаю, с чего у меня родилась необычная ассоциация. И каким разводным ключом у меня развернулась картинка в голове? В раннем детстве я несколько раз сталкивался с раскоряками – конструкциями искусников. Они необъяснимым образом вызвали во мне неподдельный ужас.
Ты, наверно, спрашиваешь: с чего вдруг мольберт? И начал я витиевато, издалека. Будто готовил к чему-то броскому, к неприятностному! Но нет, все куда проще.
Спустя незначительное время я был на лугу, прилично отдалившись от моря. Нянечка ни на шаг от меня не отходит, уж ей приглядывать в радость. Я об этом уже писал, но все равно трогает ее старание. До печенки умиляет; есть желание отблагодарить, да нечем. Пуст, как поварской котел после обеда.
Луг – загляденье! По науке – суходольный луг, с сухими и бедными почвам…
Ну, понесли меня мои «серые шарики»: и вскачь, и вприпрыжку. Не могу иначе, обязательно вставлю нечто умненькое, а то и запредельно ученое.
Было свежо, дышалось так, будто только что я вышел из некого заточения или из подземной штольни, где воздух сперт, влажен и угрюм. Казалось, за всю жизнь ничего более целебного, сладостного я не вдыхал.
В небе у горизонта розовые, апельсиновые всполохи. Неужто закат близок? Хотя солнце от скромности удумало спрятаться за тучу, которая явилась сюда незваным гостем. Да и туча одна-одинешенька, вся в металлических застежках, петельках. Не знала она: лить или не лить ей проливным дождем? В ступоре, стало быть. Мне же от остальных причуд лучше! Задрав голову вверх, я плыл мысленно вместе с кудрявыми сметанообразными облаками, а они вроде как попаданцы – возвращались обратно.
Шел я опять без спешки и рукой плавно касался кончиков травинок, некоторые из них едва доставали до пояса. В суходольном лугу низкий травостой. Много здесь полевицы тонкой, душистого колоска с пахучим кумарином. Красуются манжетки с характерными пальчато-лопастными листьями. Каждая из них в свою очередь мелко зазубрена. Листья манжетки похожи на широкие воронки. И после дождя всегда немного влаги скапливается в них в виде красивого серебряного шарика. Частит здесь своими желтыми лепестками лапчатка, похожая на лютик, и клевер луговой с сиреневыми головками. А лядвенец рогатый вообще красавец, с какой стороны на него ни посмотри. Конечно, каждую травинку, злак и цветок луговой можно долго перебирать, рассказывая об их особенностях, и я это дело обожаю. Надо притормаживать, пожалуй! Добавлю только, что луг – это своего рода лазерное шоу, которое не каждый и заметит. Сплошное мельтешение многообразных цветов, полутонов. И насекомые, грызуны, птицы создают звуковое оформление этого действа, если можно так выразиться.
Пройдя приличную дистанцию, я и наткнулся на мольберт, вернее увидал его в десяти шагах. А подойдя поближе, углядел дремлющего человека в штормовке, с кремовой береткой на голове. По всей видимости, художник. Лежал он на спине, закинув руки за голову, а в сжатых тонких губах торчала травинка. Я мимоходом глянул на его рисунок. Размашисто, ярко, и даже чересчур, на холсте изображен изумрудный луг. Но что более меня привлекло – бабочки. Бал-маскарад бабочек! И каких только там не было: нимфалиды «глазастенькие», голубянки, и морфо пелеида, и, конечно, желтушка луговая! И не к месту «мертвая голова», она же бражник, попала на луг. Художник, несомненно, размечтался, брызгая смело акварелью. Глядя на такое вольное изображение действительности, я машинально хмыкнул.
– А на мой взгляд, молодой человек, это просто изумительно! Писк и нежное порхание красоты! – вдруг проговорил спящий художник. При этом он нисколько не изменил своего положения, и глаза его по-прежнему были закрыты. Только травинка в губах зашевелилась.
– Простите, – в недоумении прошептал я.
Тут он привстал, отряхиваясь от мишуры травянистой, и протянул мне руку для приветствия:
– Симеон Сергеевич! Художник-живописец, вольнодумщик и строитель сонных замков! С кем имею честь? Впрочем, я догадываюсь! И очень может быть, что мы с вами давно знакомы, – стремительной скороговоркой произнес он.
В молчании я протянул свою руку. От его изреченных нескладностей я немного стушевался. Но живо собрался и нагнал на себя видимую безразличность.
– Рисую со школьной парты. Как только в руки попала кисть, так более и не отпускаю ее. Как жену родную или дочку. Был, знаете, знаком с Нестеровым Михаилом Васильевичем. Вместе рыбачили на Сутолоке. Ах, какой нам хариус попадался! Прямо принц водного мира! Мясцо его розоватое с малой жировой прослойкой и практически без костей. Вкус сочный – пальчики оближешь! Вы пробовали хариуса? Помышляю, не пробовали! Такая рыбина с «флажком» на спине хороша для семейного застолья. А Михаил Васильевич мне говаривал постоянно, чтоб я прикормку не забывал. Не забывал, да. Хариус жутко любит творог. Можно сказать, это его слабость.
Художник, в сущности, своей производил приятное впечатление. Среднего роста, полноват, но в меру. Волосы кудлатые с проседью спадали до плеч. Нос… хороший такой нос, орлиный, как его еще называют. Щеки пухлые с легким румянцем; и, как мне кажется, охотник сладкого. На подбородке с горошину бородавка, которая ему придает некий шарм. Глаза жизнерадостные, торжествующие, но в противоречии, как будто за плечами нелегкая жизнь, а то и несколько.
– А почему столько бабочек? Если здесь на лугу едва они заметны? – выскользнул мой вопросик.
– Вы думаете?
– Что тут думать, и так видно.
– Эта ваша кажущаяся видимость. Может фикция! Обманка! – цокнул он языком, затем приторно улыбнулся.
– Я как-то привык верить своим глазам и другим органам чувств…
– И все-таки здесь несметное множество крылатых бабочек, то есть фей.
– Но почему? – я говорил спокойно, мирно, с явным детским любопытством, не пытаясь затевать «кровопролитный» спор, пытаясь понять, что скрывается за его словами.
– Хорошо! Вот смотрите!
Симеон Сергеевич взял одну из своих кисточек на мольберте, макнул ее в баночку с водой, затем прошелся по кружкам с красками. И сделал несколько мелких взмахов инструментом в воздухе, словно дирижер своей дирижерской палочкой. И тут, вот невидаль, на этом месте запорхала синяя с черными глазками бабочка. Живая бабочка! Она кружилась на одном месте, как бы демонстрируя себя! Еще один взмах волшебной кистью, и в воздухе появилась вторая бабочка. Бабочка Урания, что водится на Мадагаскаре. Она в паре с первой закружилась в свободном танце.
Моему восторгу не было предела.
– Как это? Как?
– Вот как-то так! Имею небольшой навык! – скромно вымолвил Симеон Сергеевич.
Мне тут же захотелось потрогать одну из них. А только мой палец (вредный и любопытный) коснулся Урании, она начала таять и в тот же миг исчезла. Истекла!
– Ну вот! Опять я все испортил! – кисло произнес я и шмыгнул носом.
– Не беда! Они лишь на мгновения. Краски всего лишь краски!
Вторая, та, что синяя, сама начала измельчаться, становиться более прозрачной и потом безапелляционно канула в вечность. И только малюсенькая капля цвета василькового упала на траву.
– Красота подобна весне – пришла, растаяла и ушла!
– А что значит строитель сонных замков? Тоже что-то вроде оживших бабочек? – вдруг вспомнил я.
– Видите ли, молодой человек! Многие здесь, как и я, не видят снов. Не видят снов, оттого что не спят. Не спят из-за ненадобности. А сны по своей структуре, по своей фрагментарности бесценны. Я с детства любил поспать часок после обеда, а то и два. Родня иногда в шутку назвала меня сонюшкой, на что я дулся до неприличия, начинал безобразничать. Бывало, брал известки разведенной в воде и мазал ею нашего годовалого бычка. Или взбирался на яблоньку нашу и оттуда сверху постреливал яблочками в мимо проходящих людей. От маменьки мне здорово перепадало за мои буйства. Но поспать я все равно любил. Вот, стало быть, сон для меня все! И потом, благодаря снам моим, я потянулся к рисованию. Уж какие виды ошеломительные мне снились, какие изыски природы, натуры и естества! Есть выражение, правда не помню, где его вычитал: «Сон – это печать Бога!» Греет! Жжет каленым железом! Я и сейчас по привычке растягиваюсь на травке, пытаюсь «построить» свои хмарь-сны. Высоченные сонные замки до самых небес. Но не ладится, не спорится так нужное для меня это дело.
– Как-то все уныло, минорно звучит с ваших слов, – резюмировал я.
– Отчего ж уныло?! Хотя не знаю. Давайте снова взмахну своей «волшебной палочкой»? Уж что-то мы действительно напустили горечи…
Симеон Сергеевич проделал ту же манипуляцию с кисточкой и красками и «тюкнул» небо. Взметнулся ввысь воздушный змей-парафойл. Полоскался в воздухе его кудрявый хвост. Змей взбирался все выше и выше, и никто не придерживал его леской…
– Дяденька, а пойдемте с нами в жмурки играть, – предложила девочка лет одиннадцати. – Пойдемте!
– Девочка… М-м, как тебя зовут?
– Олеся! – ответила она и мотнула головой. За спиной ее колыхнулись две длинные чернявые косички.
– Неловко получается! Я вроде как в детстве набегался. Жмурки, прятки, «Звенят колокола», «Старики-разбойники» остались на моем островке прошлого. Я и подзабыл, растерял навыки. Вряд ли смогу, вряд ли вытяну!
– А все равно пойдемте! Вам понравится, обязательно! – не унималась она.
Возле нее стоял мальчик годков шести-семи. Молчун, сопун. Застенчив – видно сразу. Прячется чаще за спиной девочки, но при этом не сводит глаз с меня, таки сверлит, ест. Олеся, по всей вероятности, его сестренка, да они и похожи немного, как два олененка. Она, правда, бойкая вострушка. Он же больше наблюдатель-созерцатель. Мои торопливые выводы возможно ошибочны. Разве я разбираюсь в детях? Неумеха! А они крутились возле меня и зазывали в игру.
– Неужели вам не хочется? Вы же не бяка? И не комод старый? – лепетала девчонка, высоко вздернув носик.
Выкручивался как мог, но, казалось, еще штришок – и крепость падет под натиском коварных детишек. Мне не устоять!
– Вы, верно, детей не любите? – подвела свою черту Олеся.
– С чего ты взяла? Почему это не люблю? – смутился я.
– Вы как будто торопитесь куда-то. И поглядываете в сторону. И рывками говорите. И часто руки потираете от волнения.
На этом месте мне наверно следует прерваться. Отдышаться. Ты, Беленочек, с нескрываемым нетерпением ждешь разъяснений, но они просты.
После общения с живописцем оказался возле небольшого леска. Парковая зона или заповедник – не разобрать толком. Севернее ельник, куда с трудом пробивается солнце. В стороне кучками росли липы с курчавыми цветками. На неисчислимых ветках привязаны ленточки, и они в плавных потоках воздуха развевались, словно ленты гимнасток на соревнованиях. И колечками крутились, и змейкой. Левее идет лесная просека пирамидальных тополей. Своеобразный строй солдат, стоящих по команде «смирно». Южнее, я бы сказал как ботаник и натуралист, – полный кавардак. Насаждения деревьев и кустарников без каких-либо четких линий, системы. Нет здесь маломальского труда садовника. Растет все само по себе. Так скажем, возле березки в шаге от нее стремительно неслась ввысь зонтичная пальма, или, как ее еще называют, корифа. Баобаб, африканский житель, прекрасно себя чувствует в компании эвкалипта, к ним присоединился бук европейский.
И что самое занятное, мне кавардак этот по душе. И хорошо на сердце от невозможной красоты. Тут и там выглядывают домики, и не простые домики, а пряничные, из шоколада молочного, темного. Домики – хлебушки, караваи. Домишки из халвы и пастилы. И благоухания били в ноздри. Но факт есть факт! Рядом карусель с лошадками вращалась по кругу и колесо обозрения – махина будь здоров! – мерило свои гигантские шаги. Также я заметил небольшую площадку, покрытую асфальтом или чем-то таким гладким и твердым. Покрытие было усеяно рисунками мелковыми.
Напомнила мне площадка эта один день из моего детства. Было первое июня – День защиты детей, и мы, детвора из школьного лагеря, рисовали мелками у Дворца культуры Машиностроителей – получалась паутина каких-то черточек, точек, рожиц и прочее. Тут было нечто похожее. И всюду росли цветы. Наверное, со всей планеты.
И понятное дело, возле живой и искусственной красоты крутились дети. И их звонкий гвалт не умолкал ни на секунду. Кто-то гонял футбольный мяч, иные играли в волейбол. Одна кучка – в лапту. Или просто посиживали на скамейках и щебетали о чем-то беззаботном, жизнерадостном. Несколько ребятишек пускали мыльные пузыри, такие большущие, что в них влезла бы пара человек и гиппопотам. По желтой кирпичной дорожке прогуливались две крохотные девочки, держась за ручки, а позади них плелись два пацаненка с зонтиками в руках. Те и другие звонко хохотали.
Нет, пожалуй, мне не хватит и тысячи страниц, чтобы описать то распрекрасное местечко. Здесь со всей очевидностью сошлись миры хроник Нарнии и Простоквашино, Цветочного города веселого Незнайки и чудачества волшебника из Изумрудного города. И нельзя не добавить, что тут живет, по-настоящему живет отрада, и это сладкое слово – счастье! И знаешь, Беленочек, мне в тот момент захотелось вдруг остаться там навсегда. Наверно, эгоистично. Но, кот-кашалот, до чего же тянет туда… как муху на сахар.
– Так как, дяденька, надумали? – продолжала свое девочка. – Вы поскольку в глубине души очень хороший человек! Правда-правда!
– А знаешь, Олеся!.. По-бе-жа-а-али! – и я с гиканьем, с неестественным визгом для себя понесся по дорожке из желтого кирпича. – Чур, я вожу!

Лист одиннадцатый

Проснулся от приглушенного треска в комнате. А пробудившись, не торопился искать глазами источник шума. Мало ли кто там балагурит. Я лежал на спине и дремотным безучастным взглядом мерил потолок. Поспать бы еще!
Какой был чудный сон! И почему он завершился? Где та лазейка, чтоб в него вернуться? По памяти перебирал все подробности увиденного, листал будто большущую энциклопедию. И ведь – чудо-то какое! – ничто не забылось. Лежал как полено и мерил хронометраж сбежавшего бог знает куда сказочного сна.
Раздался снова щелчок. И я автоматически повернулся туда, откуда произрастал занятный звук.
– Прошу прощения, что вас разбудил! – проговорил человек в рабочем комбинезоне с отражательными белыми полосками на куртке. – Я старался не шуметь.
Он стоял ко мне боком. На мгновение мне показалось, что человек в спецодежде специально не поворачивался ко мне лицом. На мгновение.
– Ничего страшного! Я толком и не спал, больше нежился в постели. Да считал ворон, которых нет.
– Бывает! – сказал он, ковыряясь отверткой у электрического выключателя. Блеснули в его руках пассатижи новенькие, хромированные, с прорезиненными ручками – ими откусил отростки проводов. На столике лежала его плоская сумка-планшет с инструментами и коробка с микротестером.
– Вы электрик? – спросил я, присев на кровать. Развалиться на ложе и вести беседу, с моей стороны, было бы нахальством. Иное дело, если бы был не ходячий, а так буду любезен, привстану. И перед электриком. И плевать, что я не вижу его лица.
– Да! Он самый! – проговорил он не поворачиваясь. Рабочий ковырялся у столика, что-то там перебирая… верно, винтики, шайбы.
Мне стало до щелкунчиков любопытно! Любопытство росло словно бы на дрожжах. Я его разглядывал во все глаза, как, наверное, разглядывают Джоконду Леонардо да Винчи, силясь уразуметь, что же в ней вечного. Так и я ищу в нем нечто незыблемое, хотя оно и было, но хотелось точности, скрипта, что ли. И шли от него какие-то волны… электрические волны.
– Но в моей трудовой книжке прописана куча профессий, навыков, – проговорил он.
– Занятно!
– Вы кто по профессии? – и тут он повернулся наконец ко мне лицом. Анфас – ну прямо как в паспорте.
Человек как человек, и электрик как электрик – со щетиной трехдневной небритости. Щетина, что влезла в моду в 90-е годы благодаря британскому певцу Джорджу Майклу, славно смотрится и сейчас. Помнится, тогда станки специальные под трехдневную «небритость» начали продавать. А щетину в народе называли «английская небрежность». Кто-то утверждал, что веяние подобной моды пришло из Америки, из мира кино, вследствие чего окрестили щетину «голливудской небритостью».
Но я вернусь к своему собеседнику.
Хотя я и собирался описать его внешность. Но надо ли жирно шить стежками, по сути, стежками второстепенными и в конечном итоге ненужными? Зачем? Да и не осилю я своими «недописательскими» способностями как следует его показать на ничтожной бумаге. Ибо было в нем что-то такое, что… Не знаю! Но от него… кажется, начинается мандраж! Потерянность какая-то, как только я глянул ему в глаза. А уж они полыхнули так полыхнули: и бесконечной вселенной, и многоцветием душистых трав, и ярким добрым камельком огня.
– Я змеелов!
– Да вы что?! Серьезно?
– Да! Правильнее сказать, серпентолог.
– Редчайшая профессия! Как же вы докатились до данного ремесла? – с неподдельной любознательностью стал расспрашивать меня электрик.
– Юность, усы пушком и пытливость не по годам. На летние каникулы я приезжал с родителями к бабушке в поселок Зирган Мелеузовского района. И как-то, гуляя с пацанами возле водозабора, я наткнулся на змею с оранжево-желтым окрасом, ползущую по бетонному бортику. Поначалу струхнул, желая избежать прямого столкновения со змеей. Но один из моих друзей, Семка, вдруг произнес, что это маисовый полоз и абсолютно не ядовит. Пацаны заулюкали: «Топчи его, дави гадину!» И принялись давить змею. Она, бедная, стала извиваться у нас меж ног, пытаясь уползти от нас, живодеров. В тот момент я не выдержал, закричал что-то пронзительное. Взял бедняжку в руки, погладил ее и сказал всем, что возьму ее домой. Кто тронет – убью! И унес маисового полоза в дом бабушки. Она и не возражала против пресмыкающегося питомца. Что характерно, в Зиргане вообще не водились маисовые полозы, явно кто-то выбросил из-за ненадобности на улицу «привезеныша». Пошло-поехало: террариум стеклянный, поилка с водой, субстрат из сосновой стружки с кусочками бумаги, лампы люминесцентные. Ночами выпускал ее на охоту по двору, где она выискивала себе мышей, крыс. Попутно изучал соответствующую литературу о змеях. Я и так тогда был большой любитель флоры и фауны, но змеи, особенно змеи ядовитые, увлекли меня не на шутку. Прямо-таки прирос к ним всеми клеточками своими. И уж больно влекла возможная опасность, риск. Бегал частенько на гору Зирган-Тау и высматривал всяких-любых ползущих аспидов. Далее – в городе своем поступил на факультет биологии, и там мне несказанно подфартило: один из профессоров был серпентологом. И мне удалось заслужить его доверие. Таким образом я начал постигать науку змеелова.
После учебы – поездки по стране: Средняя Азия, Сибирь, Кавказ. А там свезло – стал ездить и за границу: Новая Гвинея, Австралия, Китай, Индия, Таиланд. Помотало меня по планете. Кто-то говорил, что везунчик, кто-то в шутку называл «великим путешественником», иные просто молча завидовали. Но я, катаясь по свету, только и видел камни холодные, сумрачные, утесы, да леса и травы. Города с их уникальной архитектурой больше попадались мне в режиме паузы, и то все мельком, словно я их пересекал на высокоскоростном поезде. В моей голове сидели только змеи, и только они. Когда женился, то пришлось остепениться, осесть. Правда, изредка бывали командировки, где частным порядком подрабатывал. Официально начал я работать в ветеринарной клинике.
– Не в серпентарии разве?
– А в нашем городе их и нет. Нет производящих лекарственную продукцию с использованием ядов змей. Есть питомники. Но у нас есть завязка с сибирским серпентарием. И тут хоть в малую долю нужны мои навыки змеелова.
– Змеелов, значит! Мило, однако, – широко улыбнулся электрик. – А что жена? Как вы – ладите?
– Беленочек?!
– Вам виднее!
– Наверное, ладим!
– Наверное?
– Нет, ссоры бывают… не без них. Я обезьянничаю. Становлюсь квадратурой круга. Стремлюсь по-суфлерски командовать парадом. Ревности, конечно, щепоть. Без нее, я не я! Ничего не могу с собой поделать. Но одно важно: я ее всегда любил и люблю, как пятнадцатилетний подросток, которому все в новинку, в диковинку. И за любовь готов по краю бездны пройтись, прыгая на одной ноге с закрытыми глазами.
– Измена? Прошу прощения, что вмешиваюсь в ваше личное пространство. Но если у нас искренность на искренности искру вышибает, то…
– Все верно! Вот этой грязи у меня не было. Да, было, тянуло на флирт, на чехарду слов… ну, может, после крепенькой я пару раз «рукоприкладствовал». Все! Дальше включался тормоз. Не знаю, может, разновидность совести? Или действие дофамина разворачивал меня к точке всеначала – к семье, к любимой жене.
– Занятный у вас характер. Казалось бы, бунтарь и склонны к ломке ценностей, но приходит момент, и вы за эти ценности готовы любого порвать как тузика. Змеелов, которому свойственны выдержка, терпение, самообладание; однако вы полны импульсов различных, что чревато. Как вообще вы уживаетесь в самом себе? Или с самим собой?
– Вопрос такой для меня неподъемный. Меня лучше знают мои друзья, родственники, Беленочек, но никак не я.
– А это плюс. Не эгоцентричны. Но покрасоваться в компании обожаете.
– Есть грех! Согласен, – резюмировал я. – Я в школе однажды… а там я всегда шалил, на уроке литературы, как ненавистник седобородых классиков, устроил показушку. Написал нечто рассказа, а правильнее – муру, и перед всем классом, кривляясь, стал читать свой шедевр. В рассказе я подражал Пушкину, Толстому, Чехову и многим другим. Пародия в хулиганских красках. Класс ржал, держась за животы. Стекла оконные дрожали от смеха. Училка, учительница сидела красная, сожалевшая о том, что пошла на свободный ход, и уж более всего сожалела, что вызвала меня к доске с вдруг выполненным домашним заданием, и я, баламут, устроил развеселое представление. Бесспорно, мне влепили жирный кол.
– М-да, уж! – черканул голосом человек в спецовке.
Дошло до меня невероятное открытие: отколь из меня перла откровенность, правда-отжига? Если бы ты здесь была, Беленочек, уж верно не узнала бы меня. Никак не узнала! Вроде и говорок, манера говорить – без изменений. Такой же вострун, но что-то через край несло меня. Болтал без умолка – хотелось говорить. Может, меня особыми таблетками накормили или, как ее, – сывороткой правды? Сложно понять собственное состояние… стремление. Преимущественно рассказываю о своей жизни, часто делюсь эпизодами из детства. Того и гляди всю свою жизнь и выложу на тарелочке с голубой каемочкой перед электриком. Он, между прочим, самый наилучший слушатель, таких и нет более. По всей вероятности, столько и священник не выслушает на исповеди. Он, конечно, попутно возился со своими делами. Закончив с розетками, выключателями, он взял у стены принесенную им стремянку и поставил ее в центре комнаты возле люстры и взобрался на нее. Орудуя отверткой-пробником в гнезде патрона, он также подсыпал мне вопросики… ровные колосики. Многие остры, как перец, иные – с добром.
– Самый запоминающий день в вашей жизни? Что и забыть при желании невозможно, – спросил он меня.
– Дней подобных целый муравейник. И сложно какой-либо выделить!
– И все же…
– Может… когда с отцом я впервые пошел по грибы. Уф, сколько же мне было лет? И не вспомнить сразу.
Мелковат был, беззубый… зубы молочные выпадали один за другим. Лесок около деревни Камышлы, там произрастают замечательные грузди. Мне отец тогда впервые подарил складной ножик с изображением дракона на рукоятке. Лезвие блестело будто зеркало. С ним я и пошел на свою грибную охоту.
Моя первая добыча – поганки и даже мухоморы. А что? Они же красивые, и мимо них не пройдешь. Я долго не мог вникнуть и поверить, что красота может быть ядовитой. Отец тихо посмеивался, поучая меня с усердием. Грузди хороши! В старину из грибов груздь единственный шел в засол. Царственный гриб! В леске, уминая траву, чуть порыжелую, шел представляя себя первооткрывателем нового королевства. Где зайчонок – паж, лиса рыжая – баронесса, медведь – придворный генерал, волк матерый – капитан мушкетеров. И прочие задумки путались в моей голове, пока я подрезал ножиком грибы. Вон птица с острым клювом, как у Буратино, взлетела – почтарь, не иначе. Ого, гусеница ползет… «яблочная» – быть ей… быть ей королевской чихательницей. Пусть чихает, как того возжелает король. Енот-полоскун – глашатай! Филин Ухин – библиотекарь. Таким макаром, насобирал целое царство-государство. Я не один забавлялся – мне помогал и отец. Мы вместе наделяли лесных зверят должностями, званиями и престижными профессиями. К примеру, комар у нас врач-гематолог – отец подсказал. А ковыряльщиком в носу была землеройка. Королем же мы сделали рысь. Мне эта лесная кошка нравилась по художественному фильму «Рысь выходит на тропу», который тысячу раз смотрел, как и его продолжение. Отец был не против. Славная выдалась тогда грибная охота. День на все времена в кармашке памяти моей. Но на следующий день был суд… развод. Так вышло, по прихоти моей матери, более своего отца я не видел. Он уехал на Север на большие заработки и пропал с концами. Когда я подрос, возмужал, пробовал его найти, но безрезультатно.
Будто и не было человека.
– Грустно!
– Есть маленько!
– А что с верой?
– В смысле, с верой?
– Ну, верите в Бога Всевышнего?
От неожиданного вопроса я сконфузился. Что самое поразительное, мне никто вопроса схожего не задавал, будто у меня и так все на лбу было написано. Я что-то невнятное пробормотал:
– Сложно! Туманно! Не знаю!
– Снова ответ, ведущий в никуда. Прострация и абстракция. Или пацаненок зашел в лес, заблудился, не знает, как из него выйти.
– Действительно, не знаю! Вера для меня, скорее, как костыль для хромого. Грубое сравнение! Жизнь идет, катится с горы бойко, словно шарабан с цыганами. Не до веры, не до молитвы. И я тут сам вершитель, и знаю, что там за поворотом у той дороги. А когда прижмет, может, печень завопит или неприятностью подует со стороны работы. А было: я как-то в милицию угодил, в обезьянник, – с соседом подрался. И мысль верная приходила о Боге… скулю, о помощи прошу. И осознание приходит: и винтик я, и шляпка от гвоздика. И даже в церковь тянет заглянуть, свечку поставить. Но как только напасть показывает свои сверкающие пятки, то снова я молодец на белом коне. И забываю напрочь, что в церкви я был в последний раз, когда меня крестили. Тогда я сопляком был, когда крестили, и то бабушка настояла. Якобы, что за таракан с усами (грязь под носом) здесь некрещеный бегает.
В то время у бабушки на каникулах в Зиргане по ночам мне стали сниться кошмары, от которых я вскакивал с постели весь в поту и глаза широченные-круглые от страха. Бабушка стала водить меня на зорьку к калитке своего дома, положив руку мне на голову, что-то тихо-тихо бубнила. Я и слов не мог разобрать, как ни вслушивался. Но кошмары не исчезли. Тогда бабушка потребовала вести меня в церковь и крестить, мол, «нечего тут бесов кормить» В доме в Зиргане большущая икона висела в углу зала и маленькие – по комнатам. Верила она крепко – ничем не прошибешь! Дед мой в войну погиб на Одре, от него что и осталось: так мешочек с медалями и орденами да кисет махорки фронтовой. И тогда не больно я к Богу склонялся. Говорил дерзко: как же верить, если Бог ваш картонный?! Долго смотреть на икону я не мог. Что-то пугало; да и лик черно-серый, золотистый внушал трепет.
– Забавно! – констатировал электрик, ковыряясь в люстре, из которой ежиком выглядывали разноцветные проводки.
– Разве что я верю больше травинкам колышущимся, дождю-барабанщику, волне морской, вздымающейся во весь рост. Вот где сила, могущество, и требуют к себе должного уважения, любви! Вполне может, что так. Мне это более любо. И понятнее. Тут моя, если на то пошло, и зиждется вера. Наверно, в чем-то первобытная, языческая.
– Пантеизм! Не Бог-личность… Но что поделаешь, Господь и тех и других любит. Толстых и тонких, праведных и грешников, пантеистов и атеистов… Всех одинаково любит!
– Что? А! Видимо!
– А если гипотетически предположить, что я и есть Творец! Ну, это… Господь Бог! Чтобы бы вы сказали в начале пути нашей беседы?
– Привет!
– Привет?! Веселый вы, однако, чувак! – и разразился раскатистым смехом электрик, уронив невольно на пол пассатижи и кругляш изоленты.
После задышало тишиной, если что-то может дышать в тот момент. Слышно только, как электрик возился со своими прибамбасами и елозила под его тяжестью стремянка. Я же молчал и будто ждал чего-то… важного, а возможно, судьбоносного. Сладко, страшно щипало в горле, и сердце прыгало с лихорадочной быстротой. Я сидел на кровати по-прежнему, а будто сидел в зале ожидания в предвкушении прибытия поезда. И рельсы стальные подрагивают, и гул вдали нарастает…
– Вы не будете так любезны, не сходите вниз, в подвал, за парой лампочек? Сразу как повернуть налево – лестница и вниз, вниз. Неуютно, и сырость заплесневелая, холод неприятный, осклизлый… все такое, но что поделаешь! На бетонном полу валяется ворох арматуры, обрезков железа, битого стекла. Осторожно, можно порезаться! И воняет козлиной мочой. Но вы уж потерпите!
Встал нехотя. Ноги ватными стали, но пошли, словно по приказу. Сам я потускнел, сник, не знаю с чего. В глазах зарябило: забегали черно-белые мушки. Сияющим серым перламутром окрасились стены. Цвет пропал вовсе! В душе грустно заиграл кобзарь, если вообще это можно назвать мелодией. Гипертрофированный страх вылезал из всех глазниц, где уже нет глаз.
Руки похолодели, пальцы онемели. А были ли пальцы, были ли руки? Голос мой среднестатистический, негромкий загрубел, заскрипел, как несмазанный навесной замок двери.
Шел, где я – не я! Тлетворное пятно на сером. И я отчетливо слышал, как у меня за спиной стучал маятник, бог знает откуда взявшийся. Он что? Отсчитывал мои тихие шаги? Или давал намек, что и время сейчас не время. Одно лишь ритмичное биение, не имеющее ни начала, ни конца, ни прошлого, ни будущего. И я практически дошел до двери, как…
– Хотя постойте!.. Как вы сказали?.. «И за любовь готов по краю бездны пройтись, прыгая на одной ноге с закрытыми глазами?»
– Да. Что-то такое говорил, – хрипло простонал я.
– Смельчак вы, однако! Змеелов!!! Знаете что? Вон же лампочки лежат, – и показал мне на круглый столик. – Лучше подайте сюда пару штук, чтоб не спускаться мне. Стремянка шаткая чересчур. Десять раз если туда-сюда сбегать, то она и хрястнет вконец. Неудачная конструкция.
Лампочки я ему подал тут же, пробежав десятиметровку по-молодецки от стремянки к столику, от столика к стремянке. Моторчик ли на спине появился? Серость сгинула во всех ее проявлениях. Комната-палата зарядилась живительной энергией. Маргаритки в вазе заблагоухали с утроенной силой: весна ли подкралась за окном?
Вкрутил электрик с хрустом лампочку в патрон люстры, и всплески яркого сочного света разбежались по помещению. И тени – тощие скелеты – не нашли себе ни одного укрытия.
– Да будет свет, сказал электрик, – проговорил человек в спецодежде, вытерев рукавом капли пота на лбу.
– Ага! – прошептал я с улыбкой.
– Ну, завтра!
– Не понял? Что завтра? – спросил я его с недоумением.
– Завтра! А пока у вас остался один чистый лист, и вам наверняка не терпится его дописать.

Лист двенадцатый
(последний)

Здравствуй, Беленочек! Мой самый драгоценный человечек на свете! С содроганием сердца я вписываю свою приветственную строку. Строку первую последнего письма, посему – здравствуй! Исписал же я бумаги: верно, тихий ужас?! Закономерным образом, а впрочем, случайно вышел из меня «письмовик». За всю жизнь ни одного письма не написал, ни разу не складывал их в треугольники, не вкладывал в конверты, обклеенные однотонными марками, а тут почти выдал эпистолярный роман-монолог. Теперь гляжу на довольно увесистую пачку исписанной бумаги и дивлюсь: как я, готовый рвать литературу тротиловой шашкой, мог так усердно полосовать листы карандашом? Писал как можно мельче, дабы больше и больше уместить текста о похождениях «великого и ужасного Змеелова»… про одного придурка, короче.
И грусть накатывает в виде невразумительной химической реакции. Накипь сверху – от желудочного сока. Бурлит, клокочет пузырями: явно выходит бульон хандры. Чуть солоновато, едва-едва жирновато: во мне слон пробуждается. Слон невозмутимый, без нервотрепки, который воспринимает действительность как должное. И я спокоен, как слон, как стадо бегемотов!
А грусть одна – о тебе, Беленочек. Солнышко мое янтарное! Проходит день, и проходит ночь – чувство за рамкой разума говорит мне намеком, что времени осталось с ноготок. С намеком, широко, размашисто бросил слово «завтра» господин электрик. Нянечка более не приходит, не гладит мой горячий лоб прохладной рукой, приговаривая: «Касатик мой! Все пройдет! И успокоение будет и мир!» Солнце, что всегда влезало бесцеремонно в окно больничной комнаты-палаты, и то удумало пропасть. Предметы в комнате, и те со мной за компанию взгрустнули. Появился легкий налет пыли, чего ранее никогда не бывало. И кажется мне порой, мерещится (креститься надо было), у двери стоят два полных чемодана с лужеными ручками. Стоят и о чем-то мне двусмысленно шепчут: «Пора! Пора!» Протру глаза, и нет их вовсе – мираж, глюки! Но стоит зазеваться, отвлечься, – стоят тут как тут, навевая чемоданное дорожное настроение. Почему в дорогу? Я кулаком им пригрожу – стоят окаянные… в ожидании. Потом плюну и дальше пишу свое письмецо последнее-распоследнее. Возможно, оно будет самым коротким и с путаницей размышлений. Спешу!
Знаешь, Беленочек, я кусками кумулятивными вспомнил тот день у магазина Лязева, улицу Ленина, которую пересекали. Бурей и ураганом мы были тогда. А в сердцах билось счастье! Мы же люди такие: счастье всегда с собой носим, как червонцы в кошельке, хоть чаще всего ленимся достать оттуда. Но долгоиграющее тогда, то мгновение было исключением. Несколько раз мы вылезали на проезжую часть, и все из-за стаканчиков мороженого по другую сторону… по другую сторону берега. Сигналили нам мимо проезжающие машины. Смех наш, подобный петарде, шутихе, стрелял по всей улице. И здесь я четко помню, как в самом ясном сне… Шла вишневая легковушка. Надвигалась, как грозовая туча, не притормаживая и не сигналя. Словно в замедленном кино я видел отрезки пронзительных секунд. Я толкнул тебя, Беленочек, со всей силой в сторону, как пушинку отбросил. И помню твой взгляд в те отрезки – ищущий, оловянный. Ты не поняла надвигающуюся угрозу, будто ты до сих пор купалась в облачке счастья. После этого – резкий толчок в мой бок, и тишина черная последовала за ним.
Память стала как дуршлаг – вся в дырках! Подзабыл лицо отца, точно ластиком стерли. Как ни силился, не вижу и расплывчатых очертаний. Из сгустков, из волнистых линий вроде как вытраивается портрет, но выходит некое чучело в соломенных ошметках да с ведром на голове. Снова кручу свои «рогалики» в голове, но нет – пустотень на плетень. Ничего! И не знаю теперь: какой он? С усами, с бородкой или гладковыбритый?
Может быть, очки носил с минусовыми диоптриями? Играли ли мы с ним в шахматы и как часто он поддавался, желая меня порадовать пусть ненастоящими, но победами? Любил ли он окрошку на хлебном квасе, добавляя сметаны? Мы ходили вместе на рыбалку, а затем со счастливыми лицами поглощали наваристую ушицу? Череда вопросов, потерявшая свои ответы. Мою память подчищали и подчищают…
Пробую оживить облик матери, но и здесь терплю неудачу. Хотя что-то из детства есть: остался лучик, что едва пробивается в чертогах воспоминаний. Веранда, озаренная светом. Старый диван с валиками по краям. Стол большой овальный, заваленный яблоками. И яблоки-то разные: антоновка, «золотая китайка» с медовым вкусом, яблоки конфетные; часть их в тазу с водой лежали, отлеживались, отмокали. Мелькали руки, худые, но крепкие. Кольцо с рубиновым камушком на безымянном пальце. Две родинки на тыльной стороне ладони, еще две на другой руке возле большого пальца. Нежность сочилась всюду – виделось мне! Подсознание шептало: «Руки матери!» Все! Одна не затираемая картинка осталась чудом при мне. Про друзей, родственников, знакомых и говорить нечего – их нет! Пуста коробочка!
Но только ты, милая моя Беленочек, до сих пор со мной! Ты, не убиваемая никакими средствами, болезнями, таблетками. И знаешь, в курсе ли… но где тебе знать? Что-то меня ввергает в пучину. Нет, не то говорю я. А! Буду проще, как сапожник. Я, Беленочек, хочу, чтобы у нас был ребенок!!! Я теперь этого очень, очень хочу! Безумно хочу! Догадываюсь: прочтя мой крик, ты усомнишься в моем желании-признании, зная мое каменно-кирпичное отношение к детям. Но, Беленочек, поверь всем своим сердечком, я этого действительно хочу! Не знаю, что со мной здесь произошло, но я мечтаю увидеть нашего малыша с простодушной улыбкой. Его первые прорезающиеся молочные зубки. Его шаги первые. Услышать первое сказанное им слово. Мне хочется до одури с ребенком поиграться, понянчиться, проявляя отцовскую заботу. Покружить его вокруг себя, приговаривая: «Ты самый лучший карапузик! Ты мой главный генерал!», ну что-то в этом роде. Впрочем, почему один ребенок? Можно и двух: мальчика да девочку! Сразу две коляски катать во дворе – соседи обзавидовались бы. Эх, где же я папаша-отец раньше был?
Все, Беленочек! Последние отгорают слова, готовые обрести форму и вечность. Чувствую, наверное, шестым чувством: мне пора! Как я и предвидел, не так и много я напишу на этом листе. Писал больше скачками, без излишков в деталях, боясь, что вот-вот прервут. Карандашик в моей руке давно не карандашик, а будто уголек, истративший все свои ресурсы. Почернел к тому же. И что мне остается? Остается сказать тебе, родная моя, спасибо! Спасибо за любовь не прогорающую, за исцеляющую! Спасибо за терпение меня, негодника, самодура! Спасибо за понимание! Спасибо за веру в нас! Спасибо за то, что Ты есть!
До свидания! Прощай.
Твой Змеелов

Эпилог

Стук каблуков по лестнице. Стук торопливый, тревожный – так могло показаться человеку постороннему, окажись он, скажем, этажом ниже или выше. Его уши уловили бы, что обладательница туфель с каблуками ужасно спешила, прямо-таки неслась куда-то. Еще он бы услышал, как она – это действительно она –  тяжело, порывисто дышала. Легкие захлебывались. Если бы посторонний человек или просто сосед был поблизости, он бы наверняка побеспокоился, поинтересовался: «Отчего спешка? Может, нужна помощь?» Если бы сосед, посторонний человек был этажом ниже, он, по всей вероятности, уловил тонкие нотки ее духов – что-то с ирисом и сандалом. Но, увы, ни соседа, ни постороннего человека не было рядом. Разве что пара голубей сидела на краешке подоконника открытого окна, и они явно проявляли любопытство: кто же шумит так в подъезде? Частенько дергали голуби серыми шейками, вглядываясь в полутьму подъезда.
Звякнула связка ключей у двери. Скрипнула тяжеловесная дверь. Горестный, многозначительный вдох-выдох девушки. Негромкий хлопок двери – защелкнулись замки. В прихожей, не включая света, она скинула на ходу туфли. На полу оставила дамскую сумочку с позолоченными пряжками. Не снимая верхней одежды, моментально прошла в зал. К стенке с сервизом…
Стоически держался запах гвоздик в вазе с чуть стянутой черной шелковой ленточкой. Рядом на полке фотография мужчины с серьезным взглядом. На столе горка вымытых тарелок, рюмок, набор вилок и ложек. И все прикрыто вафельным полотенцем. Бесспорно, недавно прошло некое событие, и событие весьма безрадостное. Были поминки – сорок дней, как… Хотя зачем вдаваться в подробности? Можно предположить, догадаться, если есть умение читать и видеть очевидное.
Девушка подошла, как уже говорилось, к стенке с сервизом… вела ее какая-то необъяснимая сила. Она ахнула от увиденного. На нижнем ярусе у стеклянных дверок лежала стопка сложенной бумаги. Письма! Она поначалу присела на стул – руки ее обмякли. Тело пронзила мелкая дрожь. Взгляд ее замер, упав на письма. Она будто их ждала, давно ждала! Она чувствовала, жила с идеей, что, возможно, и оттуда иногда приходят письма. По щеке потекла слезинка. Собравшись с духом, она неторопливо подошла к стопке с письмами. Пальцы ее коснулись бумаги с таким содроганием, будто она дотрагивалась до снежинок, которые от прикосновения могли растаять. Взяв лист, лежащий сверху, она развернула его и начала читать. Погрузилась всецело в чтение. Она читала их, как читает подросток приключенческие романы Жюля Верна, Рафаэля Сабатини. Как матушка когда-то вчитывалась в письма сына с фронта. Как молоденькая девчонка читает свое первое письмо – признание в любви. Стоит ли говорить, но перед ней будто снова и снова мелькала жизнь. Они были вместе. Непрерывно капали слезы, она читала и перечитывала каждую строчку, абзац по нескольку раз. То слезы: и горя от потери мужа, друга и любовника, и слезы радости, говорящие: «Вот и свиделись!» Во время чтения она левой рукой поддерживала свой чуть-чуть округлившийся живот, где развивалась новая крохотная жизнь.

Опубликовано в Бельские просторы №1, 2021

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Чугунов Алексей

Родился 12 апреля в 1975 года в г. Уфе. Учился в полиграфическом училище. После срочной службы в армии работал на ТЭЦ-3, в частной фирме, на заводе УМПО. Первые публикации вышли в литературно-историческом журнале «Великороссъ» в сетевом варианте в 2009 и 2010 году. Публиковался в газете «Истоки» с 2016 года. Участник всероссийского литературного фестиваля «КоРифеи» в Уфе в 2018 году.

Регистрация
Сбросить пароль