* * *
Эти брови платком не сотрёшь
И не смоешь водой голубою,
А полюбишь — без них пропадёшь,
А разлюбишь — так станут судьбою.
Эти губы вкуснее воды,
Две припухшие в горе облатки —
У вдовы они как медовы,
Но горчей и родней у солдатки.
Этих синих очей купорос,
Эти волосы, полные ветра,
Этих рук потемневшая горсть
Вечно полная тёплого света.
Свянет к осени родины лес,
Потекут наши птицы по небу,
Омывая над церковью крест,
Чтоб сиял он Борису и Глебу.
И тогда возле чёрных ворот
На разорванных крыльях шинели
В твоих глаз голубой кислород
Я спущусь, чтоб они голубели.
* * *
Положу свои слова на сохранение
И назначу им задумчивости срок —
Одноразовый укус стихотворения
Заставляет биться бешено висок.
Степь воспитывает чувство сострадания:
Её абрис, окоём и горизонт
Погружают древнерусское сознание
В мирозданье, заключённое в озон.
Положу свои слова на сохранение
И назначу исправительный им срок —
Одноразовый укус стихотворения
Заставляет сердце делать марш-бросок.
Думал: встречу я в степи полукультурку,
Для неё готов пожертвовать ребром,
Чтобы вечером, насвистывая «мурку»,
Рисовать её окурками в альбом.
И, включивши глазодвигательную мышцу,
Она громко вдруг посмотрит на меня,
Скажет: ноги нарисуй-ка мне поширше,
Выше крыши из окурков и кремля.
Тут окурки надо б вычеркнуть, да жалко,
Надо ж как-нибудь показывать и жизнь:
Догорает подожжённая пожарка —
Видно, краски перепутал пейзажист.
Например: я жил совсем уединённо:
Степь «Аксаков», степь «Тургенев», степь «Куприн» —
Степь сама жила во мне непринуждённо.
Я один в степи. Я пью аквамарин.
И вращаяся под старым небосводом,
Коршун кружит всё быстрее и быстрей,
Как игла над древнерусским патефоном
С позабытою мелодией степей.
Положу свои стихи на сохранение
И отмерю им струящийся песок.
Одноразовый укус стихотворения
Заставляет память плакать между строк.
Степь давно умыта дивными духами.
Я купаюсь, погружаясь в окоём, —
Полотенце моё вышито стихами,
А рубашка моя вышита огнём.
ЖУРАВЛИ…
Выпью водки я полкилограмма
И пойду по деревне брести,
Чтобы каждая встречная рама
Отпустила меня, покрестив.
До свиданья, родные избушки,
До свиданья, родительский дом,
Александра Сергеевича Пушкина
В голове отпечатанный том.
Я открою консервную банку
На траве, за последней избой.
Вся деревня меня спозаранку
Провожать соберётся гурьбой.
Мама с тяпкой придёт с огорода,
Мы простимся у всех на виду.
Знает только родная природа,
Что я больше сюда не приду.
И отец с золотою литовкой,
Победив луговую траву,
Разомнёт свой протез со шнуровкой,
Защищавший родную страну.
Лишь когда изношу я шинель
И утрачу души постоянство,
Как транзитный ночной журавель
Над деревней нарушу пространство.
И ударясь тогда о крыльцо
Позолоченной солнцем избушки,
Как и в детстве, подставлю лицо,
Чтобы птицы клевали веснушки.
Из колодца взглянули глаза:
Всё такая ж вода молодая
Как в окладе хранит образа,
Когда пьём их, свои отдавая.
Вот и мой. Он остался в тот день,
Когда я уходил из деревни —
Словно облака быстрая тень
Зацепилась за ветку сирени.
Отцеплю от ведёрка вьюнок,
Что обвил наш журавль из сада,
И достану с водой из-под ног
Два последних родительских взгляда.
* * *
Чей
чей
чей
это конь
это конь
этот конь
Оторва оторвался от железного кольца
И летит — грива льётся, как гармонь,
Молодого, убитого Германией отца.
Я рвану
этот ситец
этот ситец
от плеча —
На которрром цветут русские цветы —
И пойдёт он по кругу сгоряча,
Как невест, обходя яблонь белые кусты.
Вот уж бабы завыли
завыли
уж сердцу невмочь,
Пляшет с бабами конь вороной вороной —
Всё быстрей и быстрей — уж ничем нельзя
помочь,
Как тогда, перед самою войной.
Плачь, гармонь,
да плачь, хорошая,
во все цветы
навзрыд —
В саду Сталина осыпался на гриву весь ранет.
Сам товарищ Сталин на учёт сейчас закрыт,
А откроют, когда будет мясоед.
Всё пройдёт…
солдатка
слёзы
чёрной гривой
оботрёт
И прибьёт к столбу своё железное венчальное
кольцо
Чтобы конь, хрипя, не рвался из распахнутых
ворот
По дорожке,
занесённой
лепестками,
за отцом
* * *
Николаю Шипилову
За деревней, в цветах, лебеде и крапиве
Умер конь вороной во цвету, во хмелю, на лугу.
Он хотел отдохнуть, но его всякий раз торопили,
Как торопят меня, а я больше бежать не могу.
От весёлой реки, по траве, из последних силёнок,
Огибая цветы, торопя черноглазую мать,
К вороному коню, задыхаясь, бежит жеребёнок,
Но ему перед батей уже никогда не сплясать.
Председатель вздохнёт, и закроет лиловые очи,
И погладит звезду, и кузнечика с гривы смахнёт,
Похоронит коня, выйдет в сад покурить среди ночи,
А потом до утра своих глаз вороных не сомкнёт.
Затуманится луг. Все товарищи выйдут в ночное,
А во лбу жеребёнка в ту ночь загорится звезда,
И при свете её он увидит вдали городское
Незнакомое поле. Вороного тянуло туда.
За заставой, в цветах, лебеде и крапиве
Умер русский поэт во цвету, во хмелю, на лугу.
Он лежал на траве, и в его разметавшейся гриве
Спал кузнечик ночной, не улёгшийся, видно, в строку.
И когда на заре поднимали поэты поэта,
Уронили в цветы небольшую живую тетрадь,
А когда все ушли, из соседнего нежного лета
Прибежал жеребёнок, нагнулся и начал читать.
Опубликовано в Паровозъ №7, 2018