Вячеслав Софронов. ИЗ ЦИКЛА «ЩЕПА И СУДЬБА»

Авторские размышления…

Мой род насчитывает пять поколений «сидельцев». Так уж сло­жилось. Началось все с Николая I в 1850 году, когда один из моих далеких предков был направлен на поселение в Тобольск. (За что, смею пошутить, весьма признателен самодержцу Николаю Александро­вичу). Иначе много бы в моей судьбе сложилось иначе. Кстати говоря, предок мой оказался в одном этапе с Ф. М. Достоевским, но в Тобольске пути их круто разошлись.
И женился тот ссыльный-поселенец на дочери такого же ссыльного. И нарожали они семь или восемь детей. Таких же непокорных и сво­бодолюбивых, а потому чему удивляться, что черта эта передалась их детям, а по большому счету, всему нашему роду. Так что через опреде­ленный срок подвергались арестам, а кто и заключению, все остальные мои предки, как по заказу, включая отца и деда.
Но, что интересно, сам я никогда не ощущал на себе клейма ссыль­ных пращуров, может, потому, что едва ли не половина моих земляков- ровесников пережили примерно то же самое.
Уже потом, став чуточку мудрее, принялся размышлять и взвеши­вать: столь ли велики были на самом деле грехи моих предков, и могла ли их судьба сложиться иначе? Наверное, могла бы, будь они не столь своевольны и независимы. Да еще, если бы законы моей отчизны были не столь суровы, когда за малейший проступок, ослушание начальства ты мог оказаться на скамье подсудимых. Так или иначе, но дед и отец были реабилитированы, но… годы, проведенные в заключении, наложи­ли на них свой не проходящий с годами отпечаток. Передался ли мне их настрой к власти и ее верховным правителям – несомненно. Иначе и быть не могло.
Но, если разобраться, большая часть моего послевоенного поколе­ния жила и вырастала под прессом того партийного уклада, считавшего­ся единственно правильным и верным.
Главное же преступление тех властей вижу в том, что был подчи­стую разломан, распылен прежний жизненный уклад миллионов семей, строившийся и слагавшийся веками. Прервались родовые связи, рухну­ли не только дворянские династии, уничтожено духовенство, промыш­ленники и предприниматели всех мастей и калибров, но искорежили и крестьянский быт, сделав состоятельных, работящих хозяев изгоями, заронив искру зависти и ненависти к чужому добру, а значит, и к само­му человеку. Такого разгула всеобщей ненависти людей друг к другу Россия до сей поры не знала…
Часть этого зла вылилась и на наше послевоенное поколение, а уж кто и как его воспринял, не мне судить. И сейчас это чувство зависти жи­вет где-то рядом, потому как разобщение наше не закончилось и многие, ой, многие ощущают себя отколотыми, как малые щепочки, отброшен­ными от общегосударственного древа. Со щепой легче управляться, чем с могучим стволом, соединенным и сплоченным природой в единое це­лое. Потому и пришло на ум название: «щепа», поскольку все мы по той или иной причине в разное время лишились этих связей и теперь, осо­бенно под старость, остро чувствуем одиночество и ненужность. Так это или нет, решать читателю. Дело автора – высказать свою точку зрения и совсем не обязательно, что все и каждый должны быть с ней согласны…
…Заранее предвижу, что, прочтя написанные мной воспоминания, большинство читателей, особенно моего поколения, отнесутся к ним с неприязнью. Зачем ворошить старое, почти сгоревшее. Поздно… Луч­ше бы о чем-нибудь пафосно-бравурном и веселом написал. Да, у нас принято говорить о былом с ностальгической ноткой в голосе. Так уж мы воспитаны и приучены быстро забывать обиды и унижения. Удиви­тельная страна, поразительные люди! И я в том числе. Точно такой же. Ничем не лучше и не хуже. Разве что памятнее во всем, что касалось несправедливости…

ВСТУПЛЕНИЕ

ЩЕПА

Мужик с топором в руке тяжело пробирался по снежной цели­не, держа направление на сосновый бор, стоявший дружной, почти без просветов стеной в стороне от санной дороги. Сосны были стройны, с густой кроной и правильными геометрически очертанными цилиндрическими стволами. Вольные деревья, не обремененные ника­кими заботами, кроме как пополнением своих рвущихся вверх, ввысь соков. И сейчас, глядя с высоты своего могучего роста на маленького мужичка с топором в руках, они и не догадывались о его замыслах.
А тот, добравшись до кромки лесного массива, нацелился на стоящую особняком сосну, задрал голову вверх, прищурился, обошел ее вокруг, по­хлопал, словно свою бабу, по крутому округлому боку и одобрительно крякнул. «Пойдет… – сказал сам себе, – пойдет для начала…» Затем он скинул на снег полушубок, двумя руками взял хищно изогнутое топори­ще, прицелился чуть выше комля и неожиданно вонзил стальное лезвие своего орудия в ствол. Дерево даже не вздрогнуло, не почувствовав угро­зы для себя, и лишь небольшие комочки снега посыпались с ветвей вниз, на голову мужика, словно хотели предупредить о чем-то… Но тот и не заметил снежной пыли, поскольку раз за разом вонзал топор в ствол, де­лая тонкий, но смертельный для дерева заруб вначале на одной стороне, а потом точно такой же с другой. От каждого рубящего удара из всё увели­чивающейся расщелины вылетали тонкие пласты пока еще живой сосны и падали здесь же рядом на снег. Щепа… Она неизбежна, когда железный инструмент, находящийся в человеческих руках, соприкасается с деревом.
Дерево же терпеливо сносило волю человека, задумавшего пустить в дело красавицу-сосну, судьба которой была предрешена с самого ее рождения. Когда зарубки с той и другой стороны почти сошлись, му­жик вырубил шест, уперся им в ближний сук, поднатужился и… по все­му стволу пробежала судорога, конвульсия, он начал клониться, сперва чуть заметно, а потом все шибче и шибче и покорно, громко ухнув, рух­нул на снег. Мужик же, чуть передохнув и выкурив цигарку, прошел­ся вдоль ствола, обрубил ветки, торчавшие местами сучья, а потом и вершинку, словно снял скальп со своей жертвы. Обезображенный ствол продолжал оставаться красивым, хотя и был оголен до неприличия, но уже не был деревом, став бревном, обрубком, сутунком…
Мужик же тем временем привел по натоптанному следу лошадь с санками, забросил, тяжело и надрывно пыхтя, на санки ствол, крепко за­крепил его пеньковой веревкой и понукнул лошадку. Та дернулась, на­легла на передние ноги и, мелко ступая, потащила санки к дороге. На сне­гу же остались некогда разлапистые ветви и множество свежесрубленной щепы, которая летом почернеет под солнцем, потом покроется слоем пыли, и пройдет год, а может, чуть больше, и от нее не останется и следа.

* * *

…Судьба каждого из нас чем-то похожа на участь предназначенных для строительных или иных дел деревьев. Кто-то там, свыше, распоря­жается достигшим юного возраста подростком и, изъяв из привычной домашней среды, обрабатывает на свой манер, при этом делая ребен­ку больно, оставляя неизгладимые шрамы-зарубины в его душе и кучу щепы, как следствие педагогическо-воспитательного процесса.
Ставши взрослым, человеком тот обычно забывает о тех частичках, что у него отняли, чтоб сделать иным, пригодным для общественной деятельности существом. Иные вообще не помнят, какие изменения они претерпели, пока их готовили к иной жизни. А кто-то те щепочки в вос­поминаниях своих хранит до конца жизни. Словно первый срезанный завиток волос своего первенца. Но каждый из нас вынужден был прой­ти через процесс правки, обработки, подгонки под общий стандарт. Без этого воспитательный процесс в нашей стране был немыслим. И я не верю тем, кто считает, что с ним обошлись бережно и правильно. Без боли подобное преображение не происходит.
Потому и назвал свой небольшой сборник новелл «Щепа и судьба», поскольку те мои давние щепочки-воспоминания до сих пор живы и не утрачены, и хочу, чтоб о них узнали те, кому они будут интересны.

ТОВАРИЩ СТАЛИН, ВЫ БОЛЬШОЙ УЧЕНЫЙ…

Товарищ Сталин, вы большой ученый –
в языкознанье знаете вы толк,
а я простой советский заключенный,
и мне товарищ – серый брянский волк.
За что сижу, поистине не знаю,
но прокуроры, видимо, правы,
сижу я нынче в Туруханском крае,
где при царе бывали в ссылке вы.
В чужих грехах мы с ходу сознавались,
этапом шли навстречу злой судьбе,
но верили вам так, товарищ Сталин,
как, может быть, не верили себе.
И вот сижу я в Туруханском крае,
здесь конвоиры, словно псы, грубы,
я это все, конечно, понимаю как
обостренье классовой борьбы.
То дождь, то снег, то мошкара над нами,
а мы в тайге с утра и до утра,
вот здесь из искры разводили пламя –
спасибо вам, я греюсь у костра.
Вам тяжелей, вы обо всех на свете
заботитесь в ночной тоскливый час,
шагаете в кремлевском кабинете,
дымите трубкой, не смыкая глаз.
И мы нелегкий крест несем задаром
морозом дымным и в тоске дождей,
мы, как деревья, валимся на нары,
не ведая бессонницы вождей.
Вы снитесь нам, когда в партийной кепке
и в кителе идете на парад…
Мы рубим лес по-сталински, а щепки –
а щепки во все стороны летят.
Вчера мы хоронили двух марксистов,
тела одели ярким кумачом,
один из них был правым уклонистом,
другой, как оказалось, ни при чем.
Он перед тем, как навсегда скончаться,
вам завещал последние слова –
велел в евонном деле разобраться
и тихо вскрикнул: «Сталин – голова!»
Дымите тыщу лет, товарищ Сталин!
И пусть в тайге придется сдохнуть мне,
я верю: будет чугуна и стали
на душу населения вполне.

Юз Алешковский

В то время я еще не знал этих строк, так и хочется добавить – «бес­смертных», тем более их автора. Но когда в перестроечные годы кни­ги Ю. Алешковского стали появляться на московских привокзальных лотках, подземных переходах (в магазины их поначалу не желали до­пускать), купил и перечитал почти все. Не скажу, что он (Юз Алешков­ский) оказался близок мне по стилистике и образу подачи, но… что-то в нем было магнетически-притягательное. Судить не берусь. Во всяком случае меня с ним объединяло отношение к недавнему прошлому и лич­ностям вождей того времени.
…Так повелось, но в моей семье среди старшего ее поколения сро­ду не было людей из числа «партийцев». И, дай Бог, не будет. Есть на то причины. Не отнесу эту беспартийность ни к особым заслугам или прямому несогласию с линией той самой «партии». Но любым руко­водством тогдашняя беспартийность воспринималась как вызов обще­ственности, строю и вождям.
Иметь собственное волеизъявление, жить по собственному разуме­нию и не примыкать к верхушке власть имущих, в прямом смысле вер­шивших судьбы своих подчиненных, какой же нормальный человек мог по доброму желанию отказаться войти в этот круг избранных! Только враг. Причем скрытый. Беспартийность считалась чем-то наподобие клейма, черной метки, и карьерного роста те «отщепенцы» не имели. За редким исключением. Но что интересно, насколько помню, у моих беспартийных родственников были и друзья, причем немало. И они на­верняка не принимали существующую власть партийной элиты, оста­ваясь, как шутили, сочувствующими. Но вот кому они сочувствовали, то большой вопрос… А потому какой-то там изоляции в своем юном возрасте, да и потом не ощущал и лишь много позже стал задумываться о взаимоотношениях моих дальних и близких родственников с суще­ствующей властью. И по крупинкам собирал, воспроизводил картину послевоенной поры.
…Случилось это незадолго до начала моего школьного образова­тельного процесса. Папа к тому времени уже отсидел положенные два года в нашей же городской «крытке» (каторжной тюрьме) за то, что, бу­дучи капитаном, изловил у себя на пароходе вора и не сдал его властям, а несколько иным способом объяснил тому, что воровать нехорошо. Тот оказался человеком опытным и заявил «куда следует». Когда судно вер­нулось из рейса, на тобольском причале его уже ждали люди в форме. Ему припаяли два года за самоуправство и недоносительство. По из­вестной статье. А ему шел всего-то двадцать третий годок…
«Большой ученый» преставился 5 марта 1953 года, а папа получил справку о своем освобождении в аккурат 8 марта того же года. Уж не знаю, совпадение такое знаменательное вышло или подпал под амни­стию. Но итаи другая дата для меня – два слитых воедино праздника.
Так вот, именно в эти годы, когда шло решение на всех уровнях, действительно ли покинувший нас (похоже не навсегда, иным чудить­ся, что он и сейчас где-то рядом бродит и только ждет своего часа), не только большой ученый, но еще и гений всех времен и народов, достоин именоваться «великим». И стоит ли продолжать выбранный им курс, или… Все эти прения и нескончаемые восхваления транслировались с утра до вечера через висевший в каждом доме репродуктор. Этакий облепленный черной бумагой диск был прикреплен в углу, где раньше было принято держать образа.
И какая-то из этих фраз особенно врезалась мне в память, а потому, желая продемонстрировать свою политическую грамоту и осведомлен­ность, я ходил по комнате, ожидая, кого первым можно ею ошарашить, раз за разом повторяя дикторские слова и, конечно, без лишней скром­ности восхищаясь при том собственной памятливостью.
Первым в комнату вошел папа. Он, как обычно, обедал дома, а по­тому спешил и не особо желал слушать, чего я там припас к его при­ходу. Но мне непременно требовалось высказаться и передать, что мне удалось услышать по радио. А потому кинулся к нему с превеликой ра­достью и повторил врезавшиеся в память дикторские слова: «Папа, а товарищ Сталин, сказал…» Договорить заготовленную фразу отец мне просто не дал. Его словно током ударило, когда он услышал это имя, а потому бестактно перебил меня и задал ехидный вопрос: «И давно он тебе стал товарищем?»
Я, естественно, растерялся, потому как смысл слова «товарищ» был мне хорошо известен. Но тогда что же получалось?.. Я быстро сообра­зил, в чем подковыка отцовского вопроса. Получалось, человек, о кото­ром так часто говорили с утра и до позднего вечера по радио (однако в кругу семьи мне ни разу не приходилось слышать от кого-то из близких его имени), отцу «не товарищ»?! А как же мне быть? И что из того сле­дует? Получается, что он далеко не для всех «товарищ»?! Например, для моего отца, а значит, само собой, и для меня тоже.
То была первая в моей жизни политинформация, смысл которой был воспринят мной раз и навсегда, и менять свое отношение к этому, с позволения сказать, человеку, хотя, на мой взгляд, ни одно из обычных человеческих качеств ему было попросту не присуще, не собираюсь до конца своих дней. Какие бы аргументы в его защиту и исключитель­ность ни приводили. О почитании и уважении родителей, а следователь­но, их опыту и образу мыслей, предписано еще с ветхозаветных времен. И мне ли, сыну своих родителей, оспаривать его…
–        Вот потому, сколько бы сейчас отдельные «товарищи» ни били себя в грудь, доказывая о победах и заслугах «вождя всех народов», для меня товарищем он никогда не станет, как и все те, кто считает его таковым.

И СОВСЕМ ОНА НЕ КОЛЮЧАЯ… ЭТА ПРОВОЛОКА…

Родословные корешки моего деда крепко зацепились за древние вятские земли, и хотя родители его покинули родную Кукарку задолго до его рождения, но земля та давала знать о себе и за тысячу верст от места всхода семени с нее увезенного. А отлична та земля тем, что каждый вятский мужик с топором обходится гораздо сноровистей, чем, скажем, с ложкой. Да та же вятская игрушка, она едва ли не все­му свету известна. Что тут еще скажешь. И потому работники вятские хаживали пешим ходом на заработки по всей необъятной матушке Руси, оставляя свои затеей едва ли не в каждом сельце, куда их судьба забра­сывала. Бывало, что и до сибирских острогов и зимовий добирались.
Вот и дед мой оказался в самую разбитную пору гражданской войны в Забайкалье, где сумел-таки закончить горное училище и обзавестись дипломом горного инженера, а в придачу – спеца по землеустроитель­ным и топографическим работам. Тоже строил, только уже вычерчивая разные земельные чертежи и планы. И зашагал он широко с геодези­ческой рейкой на одном плече и теодолитом – на другом. Сперва по Уралу, потом по Сибири, а там и на Ямале оказался уже женатым, при детях и без постоянного угла. Один год в один район направят, а как все работы проведет, еще дальше. И так пока до самого берега Карского моря не дошагал, а дальше уже пешему человеку хода нет…
Может потому, в жуткую пору репрессивного беспредела и мино­вала его лихая судьба, заканчивающаяся обычно коротким штампом в личном деле: «без права переписки». Вроде бы пронесло. А там и война с Германией за власть советскую. Угодил не в штрафбат, а на «трудо­вой фронт», или как его еще называли «трудармия». Где-то под самым Питером шанцевым инструментом орудовал. Тоже штрафники, только оружия им в руки не давали, а лишь кайло или лопату. Обычно в такие части брали репатриированных немцев с Поволжья или иных политиче­ски неблагонадежных. Может, та самая беспартийная принадлежность, а то и вольные высказывания, сообщенные «куда следует» верноподдан­ным соседом или сослуживцем, сыграли свою роль. Судить не берусь…
Не удалось мне и у самого деда спросить, в чем именно он нена­дежным показался советской власти, да вряд ли он мне, мальцу, сумел толком объяснить ту свою ненадежность. Но солдатский рядовой паек семье платили, значит, какая-никакая вера к нему, а была. На том и дер­жались… Без пайка совсем бы худо пришлось моему подростку отцу и его малолетнему брату, оставленным на попечении их матери, моей будущей бабушки-учительницы. Так и дождались они дня победы без особой надежды остаться в живых.
На второй год фронтовой жизни признали у деда неизлечимую бо­лезнь и комиссовали «по чистой». В теплушке до Тюмени почти месяц везли, а оттуда за два дня прошагал до Тобольска без сна и остановок. Видать, вятский корень и землемерская закалка не подвели, в очередной раз выручили рядового бойца. Дошел до дома и прямиком на операци­онный стол. Залатали, зашили, определили на службу в местный отдел земельного устройства. И опять все с той же мерной рейкой по полям и перелескам Тобольского плоскогорья. Но теперь хоть надолго от род­ной семьи и домашнего крова не отрывался.
Так, глядишь, и доработал до пенсии, если бы кто-то из сослужив­цев не позавидовал его неуемности и отчаянному труду даже во время отпуска. Оказывается, во время отпуска всем, кто на государственной службе состоял, полагалось дома сидеть или чем иным заниматься, но только не работой. А дед мой еще и других, кто помоложе, привлекал этим делом заниматься, чтоб лишнюю прибавку к жалованию получить за счет неурочной работы.
Когда их подпольную организацию разоблачили, то кто-то из шибко сердобольных показал, что дед как-то по доброте душевной разрешил вдове их умершего ветерана-работника подводу дров увести из полен­ницы, предназначенный для печей госучреждения. Кому какое дело, что малые дети вдовы той могли преспокойно от сибирского холода померз­нуть. Кража госимущества! Вредительство! А как иначе…
Прокурор за такое самоуправство отмерил срок аж в 12 лет! Адвокат напирал на безупречную службу и на дедову инвалидность, как я потом из судебного дела узнал, в архиве мной обнаруженного. Помогло, но не очень. Удалось лишь четвертинку срока отщипнуть. Результат вышел все одно весомый – 8 годков лагерей. Может, и то сказалось, что отец мой, дедов сын, в то время свой срок отбывал за поимку вора на судне. Пусть малый, но все одно – срок. Яблоко от яблони, как ни крути, а за­всегда рядом ложится. Наверняка и о том помянули на суде, мол, налицо семейка врагов народа.
Хоть и мал был, но помню, как пришли за дедом двое служивых при винтовках, а он в это время за домом сидел. Ждал, видать. Конвойные мужики в дверь стук-стук… Бабушка на порог вышла… И говорит тем, с ружьями на плечах: «Мужа дома нет, приходите позже». Хотела, зна­чит, оттянуть минуту расставания.
А я, несмышленыш, как раз во дворе играл, решил знайство свое по­казать и ляпнул: «Бабушка, ты, наверное, не знаешь, дедушка на лавоч­ке за домом сидит…» Куда тут деваться, забрали деда, увели… Ни слова тогда бабушка мне не сказала за ту правду мою. Но вот я-то ее до конца жизни помнить буду. На то она и правда, что с какого бока ни глянешь, а все разная. Вот только двух одинаковых правд мне видеть еще не при­ходилось. Потому иной раз и не знаешь: промолчать или рассказать все как есть… Тут каждый должен сам за себя решить и носить в себе то свое решение, сколько на земле проживешь…
Не могу назвать точно год той очередной семейной трагедии, да и что он даст. Они в ту пору все одного цвета были – серые, один на дру­гой похожие, ни один праздник их краше не делал. Но вот после смер­ти «вождя» народ вроде бы как оживился, смелее говорить начали, без прежней опаски, но все одно с оглядкой. Появилось новенькое словечко – «амнистия». Видно, бабушка об эту пору и написала письмо, да не кому-нибудь, а прямиком самому Климу Ворошилову. И ведь помогло! Пришла телеграмма с багровыми литерными буквами по всему тексту с левого нижнего угла на верхний правый: ПРАВИТЕЛЬСТВЕННАЯ. Не в каждую семью, где такое же горе жило-обитало, почтальон принес с трепетом в руках такую грамотку, почитай что царскую.
Но это еще не праздник, дед все одно в лагере на казенных харчах свой срок отсиживает. Не скажу, зачем и с какой целью, но ждать, пока там власти во всем разберутся, бабушка не стала. Не смогла. Характера она была отчаянного и, если что решила, делала сразу и мигом. И в день собралась в поездку. И меня с собой прихватила. А было мне тогда или пять, или шесть лет. Надеялась, власти к ребенку отнесутся с большим вниманием, нежели к ней, жене обычного заключенного. Сколько их тогда возле лагерных ворот через заборные щели смотрело внутрь ста­линских казематов. Не счесть.
Три дня мы плыли до Тюмени на пароходе. Потом паровозом, по­ловину пути на крыше вагона. Внутри мест не было. Вся страна словно с катушек сорвалась и поехала, покатила кто куда. Добрались до Екате­ринбурга. И хотя великолепно знаю, как он в ту пору назывался, но лиш­ний раз повторять фамилию того, кто раскатал Русь по бревнышкам, обратил в пепел, не хочу и не стану.
Но самое кошмарное началось на привокзальных путях, где составы стояли без всякой нумерации многослойной гусеницей и отправлялись по третьему свистку без всяких объявлений по громкоговорителю, ко­торых или совсем не было, или они, как водится, просто не работали. Наш поезд стоял на семнадцатом пути, и подступиться к нему не было никакой возможности, потому как то один, то другой состав приходил в движение, и нужно было пережидать, пока вся вереница вагонов утоми­тельно медленно прогрохочет перед тобой.
Шустрый народ мигом приноровился к этой несусветной путани­це и полез напрямик под вагонами, таща за собой узлы, чемоданы, ма­леньких детей, рискуя попасть под колеса начавшего двигаться состава. Бабушка последовала их примеру и потащила меня за собой. Иногда по несколько минут пережидали, когда пройдет соседний поезд, наде­ясь, что наш не тронется. Тут мне, наверное, впервые в жизни стало по-настоящему страшно. Но молчал. Даже закричи я тогда в голос, кто б услышал? Чем бы помог? Бабушку напугал, только и всего. Потому на четвереньках, а иногда и ползком пробирались чуть не час через всю эту железнодорожную катавасию, пока не оказались возле наших теплушек, сцепленных вместе четырех вагонов.
На полу солома, пассажиров всего несколько человек, и все бабы с узлами и баулами. Молчаливые и неразговорчивые. Ехали недолго, всего одну ночь, а к обеду уже оказались на небольшой станции, где нас встретил военный патруль и указал, куда идти в сторону лагер­ных ворот. Я глянул на бабушку: все лицо в копоти, хоть и протира­ла его несколько раз платком. А половина волос почему-то вдруг ста­ла белой. Думал, отмоются волосы, тоже испачкались, но те седые прядки так и остались у ней воспоминанием о поездке на свидание к мужу.
Сам лагерь находился в горах, меж двух сопок, и всего 4-5 бараков- полуземлянок для зеков, наверняка числом не более двух сотен. При входе у лагерных ворот меня впервые в жизни обыскали. Полушутя хлопнули рукой по груди, по животу и чуть выше колен спереди, а по­том проделали то же самое, заставив повернуться спиной к охраннику. Велели ждать возвращения отряда с работы в какой-то избушке и по территории не ходить.
Прошел час или два, и со стороны леса послышалось непонятное по­брякивание. Выглянул в окно и увидел вереницу одинаково одетых лю­дей, что медленно, по трое в ряд шли к наполовину открытым воротом. Бабушка не успела схватить меня за руку, и я выскочил из избушки, по­бежал туда, к серой людской массе, надеясь, что сейчас меня подхватит на руки дед. Но лагерная овчарка так злобно тявкнула на меня, что на какое-то время я потерял речь и потом еще долго с трудом выговаривал буквы. Следом подбежала бабушка, поймала меня за руку, прижала к забору, велела стоять и не шевелиться. Деда я узнал исключительно по улыбке: до того он был худой и какой-то весь почерневший, обуглен­ный, но его голубые глаза смеялись, и он незаметно от охраны кивал мне головой.
И здесь каждого заключенного несколько охранников так же, как и меня, троекратно охлопывали, но только двумя руками. Делали они это так неуловимо ловко и быстро, будто сбивали невидимую грязь и пыль с арестантских телогреек, и те делали шаг вперед. Меня буквально заворожило и это зрелище отлаженной работы рук одних, и снисходи­тельный взгляд сверху вниз других, обыскиваемых. Было во всем этом что-то магическое, театральное, когда один человек заботливо ощупы­вает другого.
Деду подойти к нам сразу не разрешили. Встретились в столовой, где меня почему-то привлек здоровенный повар в большом белом кол­паке на голове и с огромной поварешкой в здоровущих волосатых ру­ках. Я, надо полагать, тоже ему понравился, потому как он широко мне улыбался да и потом, пока мы ели, постоянно подмигивал. Заметили это и другие заключенные и что-то шепнули деду, он зло отмахнулся, а мне строго велел смотреть в другую сторону и от него потом никуда не отхо­дить. Мне же повар показался вполне безобидным и даже настроенным дружелюбно, о чем и попробовал сказать деду. В ответ на что он сказал, что глупые доверчивые мальчики могут легко попасть в поварской ко­тел, и никто их никогда уже не найдет.
Потом нам всем втроем разрешили прогуляться вдоль лагерного за­бора, в изобилии увитого колючей проволокой. Я осторожно тронул ее пальцем и от боли отдернул руку. До того шипы у нее были острые. А дед покровительственно посоветовал: «Ты варежку на руку надень или набрось чего сверху, тогда она колоться и не будет… Или уж терпи, коль мужик…»
Я не понял тогда этот его совет, но потом, через много лет, воспро­изводя раз за разом в памяти эту его фразу, догадался: любая колючка страшна, если будешь хватать ее голой рукой, с маху. Но уж если попал за колючую проволоку, не хнычь и вида, что тебе больно, не показывай. Боль – вещь временная. Надо лишь сперва перетерпеть, а придет срок, и свыкнешься с любой болью, привыкнешь, словно и нет ее вовсе.
А дед той же осенью вернулся домой и первым делом ободрал ко­лючую проволоку на заборе, которую зачем-то прилепил туда наш со­сед, наверное, чтоб разделить наши участки. Сосед, видевший это са­моуправство, ни слова не сказал. Тем более, как узнал много позже, он тоже ставил свою подпись под письмом тех «сознательных товарищей», обвинивших деда во внеурочном приработке и отпущенных без поло­женной накладной дровах неизвестной мне вдове.
Колючая проволока не самое страшное испытание в жизни, главное, чтоб она внутри тебя не проросла, отделив от всего остального мира острыми шипами…

СЫН ИРТЫША

Мои родители

Моих маму и папу соединил Иртыш, как бы странно это ни звуча­ло. И тот же Иртыш забрал моего отца в самом его расцвете сил. Поэтому, с одной стороны, я благодарен за то, что он свел моих родите­лей, благодаря чему вскоре я появился на свет. А с другой – вправе обви­нить его в жестокости и коварстве, во многом изменивших мою жизнь. Но могучая река вряд ли услышит и как-то ответит на мои упреки. Он просто лишний раз показал, насколько велика и непредсказуема его мощь и сила, и человек пред ними, как пред неким высшим существом, бессилен…
Пусть будет так. Но если выдается свободное время, обязательно заверну на его речное крутоярье и, никого не стесняюсь, раскину обе руки, словно птица крылья, и попрошу у него сил и воли жить дальше, жить, ничего не страшась и не сгибаясь. Вопреки ветрам, исходящим от его таинственных глубин и переменчивого настроения. И верю, он слышит мою просьбу и дает незримую подпитку человеку, выросшему на его диких и обрывистых берегах. Для меня он – живое существо, с которым, несмотря ни на что, надо жить в дружбе и взаимопонима­нии…
…А познакомились мои мама и папа, будучи речниками: мама – дис­петчером в речном техническом участке, а отец – капитаном неболь­шого по нынешним временам пароходика «Вогулец», где, по рассказам родителей, я провел первые месяцы своей жизни во время их совмест­ного плавания куда-то на север по речному фарватеру все того же судь­боносного Иртыша.
Мама была направлена на работу в Тобольск после окончания реч­ного училища в Ростове-на-Дону и прожила здесь до конца своей жиз­ни, имея одну единственную запись в трудовой книжке. Родиной же ее был Ставропольский край, станица Попутная в самом центре Кубани, неподалеку от Майкопа – столицы Адыгеи. Предки ее отца, согласно семейной легенде, несли в себе кровь одного из многочисленных кав­казских народов, скорее всего воинственных адыгов, о чем говорил и внешний облик моего деда по матери, и черты характера, свойственные большинству кавказцев. На себе испытал мамину вспыльчивость, тем­перамент и умение постоять за себя.
Перед самой войной ее семья перебралась на Дон в станицу Семикаракорскую, что находится не так далеко от Ростова. Мамин отец (мой дед) служил механиком, и на фронт его забрали именно по этому про­филю. С войны он вернулся в звании капитана-механика с медалями и орденами на груди и продолжил ремонт различной техники вплоть до ухода на пенсию. Потому не особо удивляюсь, что оба моих сына имеют явную склонность к различным ремонтным и строительным работам, как их прадед. К слову сказать, другие мои отец и дед (Софроновы) тоже были мастерами исключительными, а отец еще и одним из первых в городе радиолюбителей, собравший собственными руками в конце 50-х годов прошлого века вполне действующий телевизор.
Но вернемся к маминой биографии. Во время оккупации ее и та­ких же девчонок немецкие солдаты и добровольные полицаи погрузили в машины и повезли в «неметчину». Но тут случился прорыв фронта нашими частями, и конвоиры дружно разбежались. Девчата не стали ждать их возвращения и рванули в плавни, заросшие высокими камы­шами. По маминым словам, их там выслеживали, пустив вслед за ними овчарок. Как ей удалось скрыться, не знаю, но она всю жизнь боялась собак этой породы, и когда я по недомыслию принес в дом (мама уже жила отдельно от нас) щенка овчарки, вырастил его, то она упорно не желала заходить к нам в гости. Такова сила памяти…
Ей и еще нескольким девушкам удалось добраться до наших ча­стей, где их, несмотря на малолетство, охотно приняли медицинскими сестрами в тыловой госпиталь. Всегда удивлялся ее умению ловко пере­вязывать бинтами мои многочисленные раны, которые регулярно по­являлись у меня то на руках, то на ногах, случалось и на голове. На мои вопросы, как это у нее складно всё получается, отвечала с усмешкой, что и безрукого и безногого может перевязать вполне профессионально, научившись этой премудрости в лихую годину. Слава Богу, но со мной до этого не дошло…
Но более всего врезались в память семейные праздничные засто­лья, когда весь стол был уставлен различными закусками, пирогом из нельмы, и заканчивалось все домашней выпечки тортом. Что мама, что бабушка были большими кулинарами, имели каждая по нескольку те­традок с рецептами разных блюд, туда же вклеивались вырезки из жур­нала «Работница», а то и испещренные чьим-то незнакомым почерком краткие сведении о количестве необходимых продуктов и других ингре­диентов. Выпивали мало, и уже после первой рюмки какая-нибудь из наиболее голосистых женщин заводила популярную песню, остальные подхватывали, в то время как мужчины сдержанно подпевали, потому как у большинства из них музыкальные данные были далеки от совер­шенства. В теплую погоду мужчины шли на лавочку, под старую бере­зу, где курили, обсуждали какие-то новости, но мне это было малоин­тересно, а потому старался побыстрей убежать на улицу, где уже вовсю шла игра в футбол.
Когда я уже подрос, то мама часто просила прийти встретить ее, поскольку автобусы ходили редко, а Тобольск испокон века считался городом неспокойным, с давними бандитскими традициями. Часто, по весне, она брала меня с собой отнести какие-то срочные распоряжения на земснаряд, как звалось специальное судно по углублению русла реки. К нему от самого берега были проложены большого диаметра трубы, через которые и прокачивалась размытая песчаная смесь, а сверху на них были закреплены поручни и ограждения из тонкого каната, в тем­ное время зажигались красные фонарики, что делало это сооружение похожим на большую светящуюся гусеницу, вздымаемую легкой реч­ной волной. Я пытался быстрее пробежать по этому плавучему настилу, словно какое-то морское чудовище подстерегало меня в глубине и гото­во было в любой момент схватить и утянуть за собой в пучину.
Когда случалось зайти к маме на работу днем, то обычно слышал ее громкий голос из небольшой комнатки, где стояла мощная рация для связи с судами, которые были разбросаны по всему Обь-Иртышскому бассейну вплоть до Ямала. Мама передавала по радиосвязи какие-то параметры, показатели, приказы, принимала ответные данные. Одним словом, на ней была связь со всеми флотскими коллективами, и потому не помню, чтоб она хоть раз брала больничный, считая, что без нее все производство не иначе как остановится.
Нет, у отца на работе в институте было куда интересней. И само дореволюционное здание с огромными окнами, высоченными, как в аристократических дворцах, потолками, дверьми высотой чуть не в два человеческих роста, все это внушало почтение, некую робость, желание подтянуться, не прыгать через две ступеньки, а идти чинно и благород­но. А главное – это десятки, если не сотни самых различных приборов, стоящих в лабораторных помещениях в старинных застекленных шка­фах, а еще и на полках, тянущихся до самого потолка, а многие из них прямо на столах, где их проверяли, а то и ремонтировали, готовя к про­ведению лабораторных работ. Именно мой отец заведовал всей измери­тельной и учебной техникой, имеющейся в институте, и отвечал за ее исправность.
Когда я уже сам работал в том же учебном заведении, то меня разы­скал по телефону его бывший коллега-сослуживец, профессор почтен­ного возраста из Томска, который, спеша и захлебываясь, сбиваясь на детали и мелкие факты, поведал мне, как они с моим папой буквально с нуля в послевоенные годы воссоздали институтские лаборатории, что позволило в дальнейшем открыть отделение физики.
Самое интересное, что, будучи студентом физмата, собирал раз­личные схемы, используя эти самые приборы. Оказалось, что мой отец вместе с тем томским профессором собрали их по пустующим зданиям различных институтов, размещенных в Тобольске в годы войны, а по­том вернувшихся в родные края, оставив те приборы на сибирской зем­ле. И еще любопытный факт: папу взяли на ответственную должность в институт сразу после его отсидки в местной тюрьме. Предполагаю, что он был реабилитирован, но точных сведений на этот счет не имею.
Как и все тоболяки, папа частенько выбирался на рыбалку. У него был целый набор блесен, и он, даже не спросив на то разрешения у ба­бушки, использовал для этих целей несколько серебряных ложек, до­ставшихся ей от родителей. Помню, как она переживала на этот счет, но исправить что-то было уже невозможно.
Несколько раз папа брал меня с собой. Для этого нужно было вста­вать еще до восхода солнца, потом мы шли на берег Иртыша, окутанные холодным и влажным речным туманом, мимо мрачного здания тюрьмы, где на нас с высоты бдительно поглядывали охранники из своих будок, возвышавшихся над красными кирпичными стенами, и лишь потом спу­скались по крутоярью к реке. На воде покачивалось огромное количество неошкуренных бревен, связанных меж собой в плоты, которые затем на буксире доставляли на лесопилки. По плавающим в воде бревнам нуж­но было пройти до самого их краешка, откуда и следовало забрасывать удочки. Отец заранее предупредил меня, что некоторые из бревен могут быть не закреплены, а потому ступать на каждое из них следует с опа­ской, проверяя их ногой, чтоб не уйти с головой под плоты.
И вдруг меня не на шутку обуял страх (было мне тогда лет 7 или 8), и я шел след в след за папой, а он намеренно или нет шагал широко, размашисто и в мою сторону даже не оглядывался. Но все же, пусть с большим опозданием, но до края бревенчатого массива я добрался, весь дрожа и проклиная себя, что согласился на эту рыбалку. Обратно уже шел смелее, легко определяя, какое бревно плавает ниже других, зна­чит, ступать на него не стоит, провалишься.
То был мой первый урок мужества, когда не сбежал, не устроил ис­терики, а сумел преодолеть захлестнувшее меня чувство страха. И по­том, в молодые годы, старался, как и тогда, в детстве, идти наперекор этому сковывающему движения и парализующему тебя чувству, пока совсем не изжил его из себя.
Папа еще отличался хорошим чувством юмора, что, на мой взгляд, вообще-то свойственно любым сибирякам. Он мог так «подколоть» со­беседника одной единственной фразой, что тот в ответ лишь хмыкал и не знал, что ответить. Помню, что как-то ранней весной заскочил к нему на работу в институт и, поскольку, как всегда, бежал бегом, распарился, снял шапку и вытер пот со лба, произнес: «Ой, жарко-то как…» В ответ услышал: «Да, вижу, жарко, аж под носом каплет». Ну, что тут отве­тишь, если действительно так оно и было. Капало!
Вспоминается анекдот-загадка, как-то заданный им мне: «Отгадай, что это – вокруг вода, а в середине закон». Естественно, ответа я не знал. Тогда папа с серьезным видом пояснил: «Прокурор ванну принимает». И тут же следом последовала похожая загадка: «А вот когда вокруг за­кон, а внутри вода? Что скажешь». И тут я почесал в затылке, не находя ответа. «Прокурору клизму ставят», – с улыбкой ответил отец и ушел в другую комнату, оставив меня в полном смущении.
Не помню, чтоб меж родителями возникали серьезные ссоры, не считая мелочных нареканий с маминой стороны. Но один довольно ко­мичный случай запомнился мне на всю жизнь. Как-то летом, ближе к вечеру, мама попросила дать ей бинокль, который она сроду в руки не брала. Бинокль был немецкий, трофейный с цейсовской оптикой, при­везенный с войны ее отцом и подаренный любимому внуку. Я же мог часами разглядывать с сеновала через маленькое окошко гуляющие в саду Ермака парочки, прохожих, птиц на деревьях. Совсем иное виде­нье, когда совсем рядом с тобой видишь то, что не подвластно обычно­му наблюдателю.
Конечно, я удивился маминой просьбе, но бинокль без лишних во­просов покорно ей вручил. Она вышла на улицу, и вскоре услышал, как она поднимается по лестнице на второй этаж. Снедаемый любопыт­ством, заглянул в дверь, где начиналась лестница наверх, и увидел, что мама поднимается на чердак. Зачем? Ответа на этот вопрос у меня не было. А через каких-то пять минут мама уже спустилась обратно, вер­нула бинокль и вышла за ограду. Мне не было до того особого дела, и пользуясь тем, что никто не поручает мне очередную работу, достал из-под подушки очередную книгу и окунулся совсем в иной мир. Про­шло минут двадцать, и вот на пороге появился папа под руку с мамой. Он время от времени улыбался и крутил головой, она же была насупле­на и тут же ушла на кухню.
Может, этот эпизод так бы и канул в моей памяти, если бы не рас­сказы друзей отца уже после его гибели, которые, придя как-то к нам в гости, со смехом вспоминали, как мама выследила их с помощью бино­кля, когда они расположились после работы вечерком с запасом спирт­ного на склоне Панина бугра, что находился как раз через лог от нашего дома. Дальнейшее было ясно: мама незамедлительно отправилась туда и положила конец дружеской пирушке, сопроводив папу домой.
Тогда же они поведали мне и о другом аналогичном случае. В лабо­ратории института раз в квартал поступал для различных нужд чистый медицинский спирт в специальных бутылях. На что он использовался, сказать не могу, но в отчетах на списание этой опасной жидкости лабо­ранты обычно указывали: «употреблен для протирки оптических осей». И в бухгалтерии такой отчет раз за разом принимали, хотя любой мало- мальски смыслящий в физике человек знал, что эти самые «оптические оси» существуют как термин исключительно в нашем воображении. Но для занятых подсчетами финансов бухгалтеров эти тонкости были неве­домы, и они, ничуть не сомневаясь, подписывали подобные документы, вызывая дружный смех физиков-лаборантов.
По давно сложившейся традиции в конце каждого квартала, накану­не списания очередного спиртового запаса, когда весь основной инсти­тутский персонал расходился по домам, большинство мужчин факуль­тета собирались вечером дружной компанией. Думаю, не стоит объяс­нять, для какой цели. Естественно, что их явка домой происходила со значительным опозданием. Но что сделаешь, традиция есть традиция.
И вот в один из таких вечеров моя мама, устав ждать возвращения отца со службы, отправилась прямиком в институт и увидела, что на входных дверях висит большой замок, но при этом одна из комнат тре­тьего этажа ярко освещена, и оттуда слышны веселые мужские голоса. Не зная, как попасть внутрь, она прошла на задний двор и увидела там пожарную лестницу, ведущую на крышу. Недолго думая, она взобра­лась по ней, через неприкрытое слуховое окно попала на чердак, а уже оттуда спустилась внутрь самого здания.
Представляю, каково было неподдельное удивление мирно сидев­шего в тесной лаборатории мужского спаянного коллектива, когда на пороге явилась непонятно откуда взявшаяся супруга заведующего ин­ститутскими лабораториями и пригласила его в срочном порядке отпра­виться домой. Так что мою маму уважали и побаивались не только по месту ее службы, но и все сотрудники мужского пола серьезного выс­шего заведения, единственного в нашем городе.
Но хорошо помню и мамины слезы, когда ей за опоздание на десять минут на работу записали в специальную книгу учета второе замечание на этот счет. А третье замечание по законам того времени грозило от­правкой на принудительные работы, поскольку речной флот был при­равнен к армии и малейшее нарушение трудовой дисциплины грозило весьма большими неприятностями.
Но папа, как всегда, нашел простой и оригинальный способ решения этого вопроса. Уже на другой день он привез домой роскошный дам­ский велосипед, эффектно обтянутый под седлом и на крыльях ажурной цветной сеточкой. Мама быстро научилась им управлять, и вопрос об опозданиях решился как бы сам собой.
Для закупки оборудования и других серьезных поручений отца ча­сто командировали в Москву, откуда он без подарков никогда не воз­вращался. У нас появилась едва ли не первая в городе стиральная маши­на, прослужившая почти полвека, пылесос «Ракета», электропроигры­ватель, роскошный радиоприемник «Балтика», через который папа по ночам слушал «вражеские голоса», что в дальнейшем передалось и мне после его гибели. Мне же он привозил обычно какой-нибудь радиокон­структор, набор частей для сборки часов-ходиков, модели различных кораблей-парусников, самолетов и пр. пр. Но больше всего мне запом­нился детский телефон на батарейках, который мы с другом, жившим по соседству, мигом собрали, натянули провода меж нашими домами и спокойно могли звонить и разговаривать друг с другом. Благодаря этим детским конструкторам, в которых использовались основные детали, служившие для сбора радиосхем, быстро освоил электро- и радиотех­нику, а потом и сам начал паять простейшие схемы вплоть до детектор­ного приемника.
Друзья отца не раз рассказывали мне и о его природной силе, поче­му никто из местных драчунов не смел с ним связываться. Как-то один из наших знакомых видел отца, поднимающегося по Никольскому взво­зу, ведя под уздцы лошадь, что тащила сани с огромным возом сена. На середине пути она выдохлась и встала. Тогда отец отстегнул одну огло­блю, положил ее себе на плечо, и воз пошел, а те, кто шел мимо, стояли буквально с раскрытыми ртами, удивляясь его силище.
Встречался я и с пожилым речником, который вместе с моим отцом участвовал в перегоне трофейных немецких морских судов с Балтий­ского моря по Северному морскому пути вплоть до самого Тобольска. Тот речник спросил меня, почему мой отец так неважно плавал. Попы­тался пояснить, что детство он провел на Ямале, где научиться плава­нию практически было невозможно. Это, судя по всему, и подвело его, когда лодка, на которой находился он и еще несколько человек, попа­ла на Иртыше в сильнейший шторм. Как знать. Иртыш на этот счет не спросишь…
Молчит Иртыш-батюшка и зимой, скованный льдом, копит свои силы до поры до времени. Но придет весна, и он явит свою мощь и удаль нам, людям, живущим на его крутых берегах. Поэтому вправе считать себя не только сыном своих родителей, но крестным моим отцом, ду­маю, стал именно Иртыш, который сперва свел вместе моих родителей, а потом по своей злой воле навсегда разлучил их.
Но нет у меня на него обиды – человек не вправе обижаться на Бога и те силы, что находятся в Его и только Его власти. Мы не можем вы­бирать своих родителей, но должны помнить и ценить все то, что они в нас вложили, благодаря чему мы стали именно такими, единственными и неповторимыми в своем роде.
И последнее. Надеюсь, Батюшка-Иртыш помнит все свои добрые и не очень дела, и придет время, мы научимся понимать речь не только зверей и птиц, но и рек, без которых не было бы на земле и нас, живу­щих до тех пор, пока эти реки существуют…

МУКИ ПИСАТЕЛЬСКИЕ

Кто бы что ни говорил, но речь дана нам не только для общения. Передавать информацию можно жестами, мимикой, свистом и еще массой других способов. Но речь – это божественный дар, и каждое наше слово обращено к Богу. Слова, облаченные во фразы и занесенные на бумагу, становятся, по сути своей, бессмертными. Они переживут автора, оставившего после себя самое ценное в этой жизни – собственные мысли…
Вряд ли я думал об этом, когда только научился выводить свои пер­вые детские каракули. Не знаю, когда именно передача на бумагу зна­ков, складывающихся в слова, предложения, стала для меня столь же естественной, как дышать, думать, идти, есть и пить. Священнодействие письма завораживало, очаровывало и несло в себе некое таинство. Чело­век с пером в руке – это не просто человек, а волшебник, чернокнижник, маг. Писать слова – это как вызывать духов. Священный обряд. Если раньше первобытные люди царапали на скалах изображения животных и поклонялись им, то теперь мы поклоняемся мыслям, что рождают гении.
Когда я узнал значение букв и научился оставлять на бумаге свои слова, то мной овладело желание обозначить, запечатлеть каждый свой поступок и, недолго думая, решил исполнить это дремлющее во мне же­лание что-то совершить, исполнить. Неважно, что назавтра они забы­вались, сменялись другими, но бумага стала моим посредником между мечтаниями и реальностью. Главная беда состояла в том, что мысль не поспевала за пером, за движением руки. Слишком мало чернил захваты­вало металлическое перо, и уже на второй-третьей букве его нужно было вновь обмакивать в чернильницу. Одно предложение требовало связки с предыдущим, трудно было подыскать нужные слова, а еще труднее на­писать их без ошибок. Моя грамотность была ужасна, хотя, если честно, меня этот факт нисколько не волновал. Главное, что медленно, очень медленно чистый лист покрывался буквицами, и, добравшись до сере­дины тетрадного листка, я уже изнемогал, словно переколол поленницу дров. Потому самым страшным уроком для меня было чистописание, где от нас требовали каллиграфического написания, а тех, кто выделы­вал в тетрадке немыслимые каракули, нещадно стыдили, и выражение «как курица лапой» прочно пропечаталось в моем мозгу.
Невелик был и запас используемых мной слов: «пошел, увидел, ска­зал; дом, школа, магазин». Еще имена друзей и знакомых. В результате получалось: «Встретил Вову», «Ходил в школу», «Играл с собакой». Да, не очень-то высокого пошиба творчество рождалось из-под моего пера. Но это было МОЕ творчество, без нажима с чьей-то стороны, а добро­вольное, самостоятельное…
Наиболее неординарными были описания совместного возвра­щения из школы меня и моей соседки по парте, жившей неподалеку. Естественно, при всей пылкости своей натуры я был в нее тайно влю­блен и если бы на тот момент обладал определенным запасом требуе­мых слов, фраз, образов и, главное, мужества, решительности, то навер­няка бы посвятил ей не один десяток стихов, а то и поэм. Может быть, так оно со временем и случилось, если бы судьба в лице моего отца не провела меня без великих потерь мимо участи лирического поэта.
Свои записи я тщательно прятал под стопку старых тетрадей, наи­вно надеясь, что никому до них дела нет. То была не просто наивность, а детская философия, из которой вытекало, что все написанное лично тобой принадлежит исключительно тебе и для других глаз не должно быть доступно. Как же я был не прав и потому наказан самым жестоким образом, да так, что те давние переживания нет-нет да и вспыхнут с но­вой силой, и уже в зрелом возрасте румянец непроизвольно прихлынет к щекам, и вновь в который раз испытаешь то давнее чувство неловкости и… стыда.
Так вот однажды, возвратясь из школы, я был поражен громкими взрывами хохота, что неслись из кухни, где находились мои отец и мать. Больше в доме никого не было. Я даже обрадовался, что у родителей та­кое хорошеет настроение, значит, не будут спрашивать, где задержался, проверять дневник. Поначалу я решил, что папа читает вслух очередную выдержку из журнала «Крокодил», что был тогда главным источником советских юмористов, не считая, конечно, анекдотов, что рисковали рас­сказывать далеко не в любой компании. Но потом, прислушавшись, к ужасу своему понял, что папа зачитывает выдержки из моего дневника.
Меня кинуло в жар, промчался, не раздеваясь, в свою комнатушку за занавеской и упал лицом вниз на кровать. Не помню, плакал ли я тог­да или просто изрыгал беззвучные проклятия и при этом сгорал от сты­да. Впервые в жизни мне было так стыдно. Да, стыдно и неловко, словно совершил что-то непристойное, чему нет прощения. Захотелось убежать из дома и не возвращаться обратно. А вот войти на кухню, забрать свой дневник, сказать родителям что-то обидное, мол, нехорошо, некрасиво читать чужой дневник, у меня элементарно не хватило мужества.
Не буду скрывать, я боялся своих родителей. Не за то, что накажут, поставят в угол, то было привычно и обыденно, если заслужил, а пото­му что пришлось бы открыть свою главную мечту – составлять из слов фразы. Меня наверняка бы обозвали Пушкиным или Толстым, а полу­чить такую кличку и того хуже. Потому я просто сделал вид, что ничего не произошло и я не заметил исчезновения своего дневника. Когда же он в мое отсутствие появился на том же самом месте, где и лежал, я тут же сжег его. И никогда больше дневники не писал. Или даже что-то свя­занное с преданием бумаге собственных мыслей, не говоря о чувствах. Не хватало смелости. И еще во мне поселилась боязнь быть публично высмеянным, хотя родители ни словом не обмолвились, что стали пер­выми в жизни читателями моих «сочинений».
Следующие годы, учась в школе, я не писал ничего, кроме стандарт­ных, заданных по программе школьных сочинений, опять же стараясь использовать не свои фразы, не то, о чем думал, а брать их из учебни­ков, газет, откуда угодно, но только не свое. Может, оно и хорошо, что тем самым пережил пору графоманства, которой болеет большинство юношества, как коклюшем или скарлатиной. Не думаю, что родил бы в пору своей юности что-то экстраординарное. Но зато понял, что за­нятие магией слова чревато ответственностью за каждое написанное тобой слово. Рано или поздно за него придется ответить и уже не перед родителями, а перед всеми, кому в руки твое сочинение попадет. И са­мое главное, твои слова, как и мысли, дойдут до Бога. Что ты означишь на бумаге, то рано или поздно получишь в ответ. И добро и зло, выплес­нувшееся из тебя, будет жить где-то поблизости. Вот потому к слову и нужно относиться не только бережно, но и с осторожностью. Магия слова – это реальность…

СКОЛ НАШЕГО ОБУЧЕНИЯ..

В Древней Руси издревле существовали училища, где учили ма­стерству, ратному делу, чтению, основам арифметики. Имено­вались они именно училищами, подчеркну это. Когда стали появляться школы и семинарии, то это были уже совсем иные заведения. С другой методой и целями.
Shole («схола») – слово греческого происхождения. В Древней Гре­ции этим словом называли время для свободных дел, досуга. Позже зна­чение его немного видоизменилось. Словом «swhole» стали называть занятия на досуге, а позднее – философские беседы, которые постепенно переросли в «учебные занятия».
Наша советская «скола» вполне соответствовала своему названию, точнее двоякому смыслу в ее русском звучании: скалывать. Скалывали все, что считалось «лишним», «ненужным», и прививали в первую оче­редь послушание, покорность, то, что называлось дисциплиной. Посте­пенно ребенок боялся сказать что-то свое, личное, поскольку учитель тут же его обрывал и говорил, как нужно говорить «правильно». Единая программа, единая система, все близко к военному обучению: делай так, как я.
Из известных мне учителей, что могли бы рассказывать о своем предмете увлеченно, занимательно, могу назвать единицы. Другие же вообще вели урок, не отрывая глаз от конспектов или учебников. Нас не учили, а протаскивали через предмет и ставили оценки. Больше всего убивали задачи по математике, где нужно было бесконечное число раз переносить непонятные «а, в, с» из одной части уравнения в другую. Зачем и ради чего, поинтересоваться никому и в голову не приходило. Так надо. Может потому, никто из наших выпускников так и не стал вы­дающимся математиком.
Само школьное здание размещалось в бывшем епархиальном учи­лище с плесенью на стенах, которые каждое лето замазывали густым слоем масляной краски. Под полом нашего класса жило семейство крыс, и они свободно носились меж партами, подбирая остатки недоеденных завтраков. Мальчишки, что половчее, накидывали на них шапки, лови­ли, а потом пугали девчонок.
Занятие физкультурой проводили из-за нехватки помещения в выко­панном на несколько метров в земле «спортзале», настолько душном и затхлом, что уже к половине урока дышать там было невозможно. Дру­гое дело – лыжные занятия на склонах Банного лога. За это благодарен.
В каждом классе были печи, которые топились с вечера, но если их закрывали раньше времени, то угарный запах витал большую часть первых уроков. В каждом классе имелся набор керосиновых лапм, и в сумерки, когда городская электростанция не справлялась со своей на­грузкой, на каждую парту ставили эти самые керосиновые осветитель­ные приборы, и занятия велись дальше как ни в чем не бывало. Слава Богу, но на моей памяти не было ни одного пожара. И все это считалось нормой, как и собственная чернильница, которую уносили в специально сшитых мешочках домой, а на другой день опять несли в школу.
Самые дикие сцены запомнились мне на уроках пения, когда паца­ны наотрез отказывались петь, верещали что-то там, блеяли, кричали петухом, строили страшные морды. Подобные безобразия заканчива­лись тем, что учитель пения спокойно брал за шиворот дебошира, та­щил к выходу и со всей мочи вышвыривал его в коридор ударом кулака. Не помню, чтоб кто-нибудь на него когда-нибудь пожаловался. Потом он стал заслуженным учителем. По своим заслугам превзойдя многих. Другие на такое не решались.
Едва ли не большее время, чем самой учебе, уделялось художе­ственной самодеятельности. Песни хором. О партии и вечно живом во­жде. Девичьи ансамбли. Танцы. Обязательно с многонациональным репертуаром. Сперва в собственном актовом зале, а потом общегородской концерт в здании театра.
Если бы столько же время уделялось литературе или истории, на­верняка толку было бы больше. Но и здесь никто из нас не стал хотя бы мало-мальским певцом или танцором. А вот стойкая отрыжка против любой самодеятельности у меня осталась на всю жизнь. Было во всем этом что-то унизительное и рабски-покорное одновременно. Сказали – пой, и ты должен, хочешь, нет ли, но петь.
Поэтому чуть ли не десяток лет не мог заставить себя зайти в эту «мою» очень среднюю школу, носящую номер 13. Видно, хорошо меня там обкололи. Изуверски и грамотно. И ни разочка не поинтересовав­шись, как я себя при этом чувствую. Но другого пути ни у меня, ни у других моих сверстников не было. Ты должен был пройти через этот скол, чтоб потом, уже став взрослым, держать удар… И мы его держали. Но не у всех получалось.
Человек – существо хрупкое, хотя, как понимаю, далеко не все педа­гоги об этом подозревают…

ТЩЕТА И НИЩЕТА РЕПЕТИТОРСТВА

Ребенком я был довольно послушным, а потому когда моя бабуш­ка заявила, что мне нужны репетиторы, то возражений с моей стороны не последовало. Конечно, с большим интересом ходил бы на секцию, но… бабушка считала иначе. Она и жила иначе – по меркам дав­но минувшего девятнадцатого века, поскольку то было лучшее ее время жизни. В чем-то она была права. Скорее всего, во всем.
Имена моих репетиторов из соображений деликатности называть не стану, но то были люди круга моей бабушки с тем же образом мыслей и полной неприспособленности к быту, который, как мне кажется, они просто старались не замечать. Они тоже жили прошлым, и оно их за­щищало, как надвратная икона на городских воротах. При всей внешней несхожести они, если вдуматься были похожи, как две капли воды. Обе жили с престарелыми матерями, чьи мужья были репрессированы. Обе не были замужем. Не имели детей. У них была правильная речь и глубо­кая внутренняя интеллигентность, и одновременно простота в общении. Глубоко начитанные, они досконально знали свой предмет. И в то же время оставались весьма снисходительными к моим потугам дотянуться хоть чуточку до их уровня. Перед ними не стояла цель сделать из меня вундеркинда, совсем нет. Они помогали мне выполнять домашние за­дания. Бабушка платила им какие-то гроши из своей полунищенской пенсии, и занимались они со мной, скорее всего, не ради заработка, а из уважения к своей коллеге. И никогда бабушка не попрекнула меня тем, что на эти деньги могла купить что-то для себя лично. И за это я ей бла­годарен сейчас, вполне осознавая жертвенность ее поступка.
Признаюсь честно, мне их предметы были совершенно не интерес­ны: и математика и иностранный язык. Все мое время, не считая рабо­ты по дому, уходило на чтение очередной книги. Все школьные годы я находился в состоянии литературной горячки и, едва заканчивал чи­тать одну книгу, как тут же брался за другую. Меня за это ругали, но отбирать и прятать книги не считали нужным. До крайностей дело не доходило. Где-то в восьмом классе меня перестали пускать в детскую библиотеку, потому что все, что стояло на библиотечных полках, я уже прочел, точнее – проглотил.
Сейчас уже могу смело сказать, что подобное бессистемное чтение имеет очень низкий коэффициент полезного действия. Это весьма по­хоже на заразную болезнь, чем в юности переболели многие. Потому и уроки делал впопыхах, без всякого внимания, в спешке и, соответ­ственно, не будь моих наставниц, дальше троечника бы не поднялся. А тут под их неусыпным надзором, худо ли, бедно ли, домашнее задание выполнял и получал оценки не хуже тех, кто просиживал над уроками часы. Да и такое слово, как усидчивость, ко мне не имело никакого от­ношения. На месте не мог усидеть и пяти минут, но стоило взять в руки книгу, так счет шел на часы, а моя бы воля, то и сутки.
Я благодарен тем дополнительным занятиям не только за выполне­ние примитивных домашних заданий. Мои репетиторы много рассказы­вали мне о своей жизни. К тому же мама одной из них читала романы на французском языке (в подлиннике). Не знаю уж, где она их брала, все они были дореволюционного издания, но я с ужасом смотрел на нее, считая едва ли не пришельцем из других миров. Сам-то я хорошо пони­мал, мне никогда не выучить иностранный язык до того, чтоб прочесть и понять хотя бы страницу чуждого мне текста. Как осознал много позже, по натуре своей был я прирожденный «русак» со всеми вытекающими из этого последствиями. Вот старославянский язык почему-то давался мне легко, и читал я те же церковные тексты без особого напряжения, даже с интересом, хотя не понимал и половину из того, что там говори­лось. А вот взяв что-то напечатанное не родными мне буквицами, тут же грустнел и откладывал в сторону. Какая-то особая генетическая пред­расположенность? Не знаю, вполне может быть.
А еще моих репетиторш объединял какой-то здоровый оптимизм к жизни. Нет, не тот комсомольско-дерзкий настрой, что потом получил название апофегизма, а нечто более глубокое и светлое. Они никогда ни на что не жаловались. Ни на свои болезни, ни на нехватку одежды или продуктов, хотя жили очень и очень скромно. В них витала духовность и радость днем сегодняшним. Ни разочка ни одна из них не повысила на меня голос, чем поголовно страдали все наши так называемые педагоги. Они всегда и во всем вели себя очень достойно, и если осуждали меня за опоздание, то укоризненным взглядом, сопровождая его тяжким вздо­хом, делая это как-то очень театрально, отчего мне становилось одно­временно и стыдно, и весело.
Не знаю, честно говорю, не знаю, пошли ли мне на пользу в плане усвоения неинтересного для меня материала по нелюбимым мной пред­метам результаты занятий с ними. Проще было прищучить меня и за­ставить делать уроки, чтоб являлся к ним с уже сделанными заданиями. Но такая прямолинейность была для них не свойственна.
Вот так бабушка нашла способ воздействия на мою юную личность, без насилия и принуждения, а через стыд перед солидными тетушками, огорчать которых я просто не мог из уважения к ним. Интеллигентность тем и хороша, что она не бьет наотмашь, а мягко треплет тебя по щеке, улыбается, и ты краснеешь от этих нежных, добрых слов, укоризненных взглядов и, пусть не сразу, начинаешь меняться.
За это я особенно им благодарен. Они научили меня, вряд ли подо­зревая о том, прежде всего – доброте. Доброте, уважению и к самому себе, и к тем, кто рядом с тобой. И… ответственности за свое дело. Если бы наши школьные учителя хоть чуточку умели так воздействовать на нас, школьников, процент успеваемости был бы наивысочайшим. Но… им по какой-то причине это качество не было привито в свое время. Жаль, что у них не было таких вот репетиторов…

ВЕЛОСИПЕД ИЗ РЕЙХСТАГА

В детстве у меня, как и многих моих сверстников, своего велоси­педа не было. Катался на тех, что давали ребята с улицы. Папа все обещал купить, если сделаю то-то и то-то, оценки принесу такие, чтоб ему они понравились, то есть без троек. А это для меня тогда было совершенно немыслимо. Если честно, просто невыполнимо. Может, хо­тел сделать из меня «ударника», а может, просто считал велосипедные покаталки блажью и баловством. Не знаю.
Взрослые всегда найдут причину оттянуть радостный час на такой срок, что потом и напоминать им об этом лишний раз уже становилось просто неловко. Но неожиданно для всех в разгар лета папа погиб. Уто­нул в Иртыше, когда мне шел четырнадцатый год. И примечательный факт, маме через много лет был выделен участок под дачу как раз близ того гибельного места. Судьба ли так распорядилась или обычное со­впадение, но вот так вышло…
Друзей у отца было великое множество, и кто-то из них в свое время прикатил к нам во двор трофейный велосипед, на котором его отец после войны ехал домой аж из самого Берлина. А взял он свой трофей не отку­да-нибудь, а из разбомбленного нашими войсками рейхстага. Видимо, хозяину он уже не очень нужен оказался, или иное что, но оказалось то громоздкое чудовище, сверкающее хромированными деталями, в моей полной собственности. Правда, шины и камеры пришлось поменять, по­скольку стерлись от дальней дороги; заклепали лопнувшую цепь, смаза­ли подшипники, так что после недолгих манипуляций стал он для езды вполне пригоден.
Но мои уличные друзья отнеслись к моему железному коню с недо­верием и брезгливостью, мол, немец он немец и есть, хотя и железный. Крепко тогда жила в мальчишеской среде ненависть ко всему немецко­му. Значит, было за что. А еще кто-то рассмотрел на втулке переднего колеса эмблему в виде орла в каске, сжимающего в лапах весь земной шар. Слава богу, свастики хоть не было. Вот после этого никто даже прикасаться к вражеской машине не хотел. Относились, как к врагу, с полным презрением. Потому и старался свое иноземное чудо выкаты­вать, когда темнело и все уже давно по домам сидели. Если честно, то и мне он не по размеру был. Великоват. И, чуть проехав на нем по ули­це, старался побыстрей закатить его обратно в сарай. Зачем лишние на­смешки выслушивать.
Но через год бабушка заявила, что для нашей прожорливой коровы нужно заготавливать сено, а это на той стороне Иртыша, куда попадать следовало через иртышскую переправу да еще около двух часов идти пешком до отведенного покоса. Сходили мы с ней раз, сходили два, неся на плечах литовки, грабли и узелок с едой. Тут бабушка мне и присо­ветовала в целях экономии сил литовки и грабли к раме велосипедной привязать, все полегче будет. Мигом с ней согласился и сделал все как положено.
Уходили пораньше, никто моего немецкого велосипеда не видел, а там, в поле, вдоль реки, можно было, если дорога ровная, укатанная, вскочить в седло и крутить педали, оставляя далеко позади себя ба­бушку и ее спутников, что шли в ту же сторону. Потом сообразили, что инструменты свои проще спрятать в кустах, все одно никто на них не покусится. И вот обратно, налегке, мчался я и по ровной дороге и по кочкам на такой скорости, на какую только способен был. Бабушка по доброте своей позволяла такую шалость. Дожидался ее у переправы, а там паромщик перевозил нас за стандартные 15 копеек на другую сто­рону, и тут я уже вел велосипед, не рискуя наскочить по неопытности на какого-нибудь пешехода или грузовик.
Съездили мы так на покос раза три или четыре. Видно, я за прошед­шую зиму подрос, потому как не ощущал прежнего неудобства верховой езды. И все бы хорошо, вот только однажды, когда, возвращаясь с по­коса, разогнавшись, решился проехать на полной скорости по бревенча­тому мостику через речку, хотя прежде перебирался через него на своих ногах, ведя осторожно велосипед за руль. А тут нашло что-то на меня, решил рискнуть. И… вдруг это чудо и совершенство немецкой техники прямо подо мной развалилось на две части. Оказалось, разъединилась велосипедная рама: руль и переднее колесо оказались у меня в руках, а заднее колесо с сиденьем остались подо мной. Цирковой номер, не ина­че. И полетел я с того мостика в реку, благо, было в том месте не особо глубоко, чуть выше колена. Но все одно, неприятно и главное, обидно за нелепую поломку и свой жалкий вид как у мокрой курицы. Выбрался на берег весь мокрый, а потом и две половинки велосипедные вытащил по очереди на берег. Подошла бабушка, что с другими покосниками сле­дом шла, посмеялась, предложила бросить не выдержавший сибирских колдобин агрегат, но тут я воспротивился. И с грехом пополам дотащил оба колеса волоком до переправы. А рядом с рекой находилась как раз мамина работа, участок технических путей водного транспорта. Там и оставил на сохранение сторожу развалившийся пополам трофей.
Долго я искал мастера, кто бы помог мне восстановить трофейный транспорт. Сжалился один из друзей отца и приварил обе половинки рамы одну к другой, вогнав в разъединившуюся трубу толстый металли­ческий стержень. Все, можно было ездить и дальше. Но у меня почему- то возникло стойкое неприятие к вражеской технике. Думал, если один раз подвел, то обязательно опять в самый ответственный момент даст сбой.
Мы тогда все считали, что лучше русской техники ничего на све­те и быть не может. Зря, что ли, мы у этих немцев войну выиграли? Короче говоря, не котировалось все иноземное. Это уже потом услы­шал словечко: «немецкое качество». Но качество качеством, а к нашим сельским дорогам оказался тот велосипед непригоден. Хоть прежний хозяин и проехал на нем от самого рейхстага аж до Сибири. По Евро­пе – пожалуйста, кати, не хочу. А наш грунт ему не по нутру оказался. И хоть эмблема на втулке намекала, что немецкий орел в когтях своих весь земной шар удержать может, но с Россией вот как-то не вышло. Не по зубам и не по когтям она ему оказалась.
О конфузе моем ребята так и не узнали, не сказал. Скрыл о той ава­рии на мостике, а то бы засмеяли вконец. И продолжал, когда очень хотелось прокатиться, брать у друзей наши зиловские велосипеды. Хоть один кружок по улице, но на своем, отечественном, этот не подведет.
Такого слова, как «патриотизм», в ходу тогда еще не было. Да и какие из нас патриоты, если разобраться. Обычные пацаны, которые ве­рили всему нашему, а то, что оттуда, из-за «бугра», считалось смешным и нелепым. И если бы делали и дальше такие велосипеды и машины, ко­торым наши дороги нипочем, так никто бы в сторону чужой техники и взгляд не бросил. Но теперь вот почему-то все наоборот, может, оттого, что на мировой стандарт равняться начали. И в дорогах, и в автомоби­лях, и прочей технике. А не подведет ли она в самый нужный момент? Придет время – узнаем…

ФОКУСЫ И ДРУГИЕ ОПАСНЫЕ ОПЫТЫ

Цирк, как таковой, родился далеко не случайно – как несуразное подобие реальной жизни. И совсем не ради смеха, а показа ма­стерства исполнителей. Грех смеяться над неуверенно идущим пьяным мужиком, а над клоуном, что выделывает разные трюки, совсем другое дело. Но вот фокусы в этом жанре занимают совсем отдельное место, и нет, наверное, такого человека, кто не ломал голову над разгадкой оче­редного трюка.
Признаюсь, не люблю я загадок. Хоть по жизни, хоть в книгах про­писанных. Словно кто над тупостью твоей поиздеваться хочет. Может потому, тянуло меня к себе все таинственное, непонятное буквально с малолетства. Первоначально я пытался скрещивать червей, собирая их в одну кучу и пряча в карманы своего детского пальтишка, где они по моей задумке должны были размножаться. Но первые мои опыты закан­чивались тем, что мама с нелестными эпитетами извлекала после моего очередного возвращения с прогулки.
Со временем охладев к разведению червячных колоний, взялся за предметы житейские, что всегда под рукой: смешивал огрызки колба­сы и хлеба с сахаром, пытался поджечь, растворить в молоке или воде. Результаты были малоутешительными. Тогда я решил добиться своего и посмотреть, что выйдет, если использовать огонь. Выждав, когда оста­нусь дома один, добавил к остаткам съестных припасов несколько листов газеты, старые тряпки и поджёг их, надеясь получить что-то необычное.
Слава Богу, что родители в тот день вернулись домой пораньше и увидели дым, что валил через окно. Я же, услышав звук открываемой двери, надеясь скрыть следы своих опытов, быстрехонько затолкал ды­мящиеся тряпки в свой ночной горшок и быстренько, как ни в чем не бывало, уселся сверху. Представляю себе это зрелище, когда родители обнаружили своего ребенка сидящим на горшке, откуда пробиваются клубы едкого дыма. Спички стали убирать от меня подальше, даже пря­тать, а со мной провели доходчивую воспитательную беседу, что может произойти, если в деревянном доме случится пожар. Для пущей убе­дительности мама даже приложила мою детскую ладошку к нагретой печке, отчего я громко взвыл и кинулся из кухни, но «урок» этот за­помнил на всю жизнь. Тогда я впервые перенес мучения и страдания за свою любознательность. Но образовавшийся на ладошке волдырь, хотя довольно долго не заживал, лишь на короткий срок отбил у меня охоту к подобным экспериментам. За ними последовали другие, как мне каза­лось, не столь опасные…
…Когда отец выписал журнал «Юный техник», то я сразу же выде­лил в нем раздел «По ту сторону фокуса», что вел Арутюн Акопян, по­няв, именно в этом мое призвание. Сжигать что-то там было не нужно, зато из цилиндра мог таинственным образом появиться голубь, а моне­та исчезнуть с ладошке фокусника на глазах у изумленных зрителей. Но оказалось, что для постановки по-настоящему интересных для зрителей фокусов требуется масса подсобного оборудования, а еще упорные тре­нировки и доведение исполнения до совершенства. С этим дело обстояло хуже. Но все же несколько примитивных трюков освоил и каждый день перед сном массировал пальцы рук, пытаясь придать им гибкость и под­вижность. Несколько раз пробовал выступать на школьных вечерах, но зрители из числа моих соучеников после представления, несмотря на мои буйные протесты, тут же выскакивали на сцену и, придирчиво ос­мотрев мой самодельный инвентарь, легко обнаруживали все скрытые в нем секреты. В результате – полный провал… Уж такова участь артиста: последнее слово всегда за зрителем…
Тогда я переключился на жонглирование. Тоже цирковое искусство, но уже никто не уличит тебя в каких-то там махинациях или хитростях. Начал с теннисных шариков и уже через пару месяцев мог спокойно жонглировать сперва двумя предметами, потом тремя и дошел до четы­рех, но размеры моей комнатки за занавеской, где и шло обучение, не позволяли развернуться. Хотелось чего-то более эффектного. Выпилил из фанеры специальные кольца, скопировав их с журнальных фотогра­фий, и вскоре довольно легко мог жонглировать четырьмя вращающи­мися предметами. Уже прогресс!
Но и этого мне показалось мало, хотелось овладеть всем, что ис­пользовали на арене настоящие жонглеры. Потому попросил друга отца выточить по собственному рисунку булавы – небольшие палки с шари­ками на концах. С ними оказалось обращаться трудней, но еще пара ме­сяцев, и булавы начали летать по требуемой траектории, впрочем, ино­гда сталкиваясь и попадая мне в лоб. Вроде можно было продемонстри­ровать свое искусство со сцены. Но… понимал, что выступать надо в ко­манде, а выйти одному пусть на две-три минуты, тут нужного эффекта не добьешься. К тому же мешало и природное стеснение, боязнь быть осмеянным в очередной раз. Но, думается, упражнения мои не пропали даром, научив добиваться своего; да и кой-какую ловкость развили, что так или иначе пошла мне на пользу.
Но никуда не исчезло стремление к разным опытам. И потому, ког­да в школе начались уроки химии и на занятиях стали проводить ла­бораторные работы с использованием различных химикатов, кислот и щелочей, тут для меня открылась возможность самых немыслимых экс­периментов, и химия надолго сделалась чуть ли не самым моим люби­мым предметом. Но если честно, то любовь моя проявлялась больше в баловстве, за что сам бы сейчас своих детей никак не похвалил. Я же тогда вел себя, стыдно и вспоминать, как дикарь, приглашенный к сервированному столу с разными угощениями. Что я делал? Хулиганил самым настоящим образом: брал что попало, клал в пробирку, наливал туда кислоты, а следом щелочи и пр. пр. Все шипело, дымилось, пени­лось, чем приводило меня и кучу других учеников в неописуемый вос­торг. Настоящая магия!
Сейчас, по прошествии многих и многих лет, мне стыдно за те свои поступки. Видно, очень хотелось удивить всех и самому удивиться тому, что может произойти от слияния двух или нескольких непонят­ных жидкостей. О последствиях не думал. А по-доброму за такую ма­гию другая учительница просто выставила бы меня за дверь, а эта вот терпела. Поздно, слишком поздно, но каюсь перед ней, благодарю за бесконечное терпение и такт…
А вот последствия моих экспериментов продемонстрировала мне моя соседка по парте, когда уже в выпускном классе показала мне на просвет свой форменный фартук, который оказался насквозь словно прострелянный мелкой дробью, и заявила, что это все результаты «моих дурацких опытов». Вот тогда я испытал неловкость и наконец-то заду­мался, что мог кому-то, в том числе и себе, причинить вред своими «экс­периментами». Но что теперь об этом говорить, слава Богу, что все вот так обошлось…
Но прожженный фартук – это все цветочки в сравнении с тем, что я совершал в неурочное время, добившись у нашей учительницы химии разрешения оставаться после уроков в лаборатории и там самостоятель­но ставить различные «опыты». Она хорошо знала мою бабушку и по наивности своей посчитала, что и внук ее такой же спокойный и рассу­дительный и особых хлопот ей не доставит.
Как она горько ошибалась. Первым делом я нашел в школьной би­блиотеке руководство по экспериментальной химии еще довоенного из­дания и буквально был поглощен возможностями, что открылись пере­до мной. Первым делом освоил опыты с небольшими взрывами при по­мощи бертолетовой соли и серы. Их смесь растиралась в фарфоровом тигле малого размера и давала весьма эффектные взрывы небольшой мощности. Но как-то я переборщил с пропорциями, раздался страшной силы взрыв, и тигель разлетелся у меня в руках, изранив всю ладонь.
Тут же примчалось школьное руководство, но большого значения этому не придали, тем более что пострадал не кто-нибудь, а сам экспе­риментатор. Две недели меня и близко не подпускали к лаборатории, но я вел себя паинькой, обещал, что такого больше не повторится, и наша химичка сжалилась. Только взяла с меня слово, что буду ставить ее в из­вестность обо всех готовящихся мной опытах. Бертолетова соль вместе с серой при этом были закрыты на висячий замок, дабы не вызывать у меня лишнего искушения.
Меня же заинтересовало получение белого фосфора, соли которо­го, нанесенные на отдельные предметы, как сообщалось в руководстве, должны были светиться в темноте. Как мне хотелось заиметь этот белый фосфор и потом нарисовать им какие-нибудь таинственные знаки на со­седском заборе или шубейке одноклассника! А получить это вещество можно было путем сухой перегонки фосфора желтого, что был в нали­чии в школьной лаборатории, в белый через систему трубочек и разных там охладителей. Схема опыта в том руководстве прилагалась. Дело за малым: проделать задуманное, что, как казалось, вполне мне по силам.
Я поставил в известность свою руководительницу, что желаю за­няться перегонкой фосфора, и та довольно легкомысленно согласилась, оставив меня одного, ушла на уроки. Я собрал нехитрую установку и запустил агрегат. Опыт затянулся часа на два. Белый фосфор все никак не желал осаждаться в приготовленной для этого пробирке.
Не знаю, что уж там произошло, но через какое-то время раздался довольно мощный взрыв, вся моя установка разлетелась на отдельные частички, небольшая лаборатория, оклеенная бумажными обоями, оку­талась клубами едкого дыма, и из пробирки рванулось пламя, которое невозможно было погасить ни водой, ни чем-то другим. Вспыхнули обои, а за ними непроверенные ученические тетради, классные журна­лы, и если бы не срочно приехавшая пожарная команда, применившая спецсредства, неизвестно, пришлось бы нам доучиваться в той же самой школе…
Потом уже, будучи зрелым человеком, узнал, что американцы для бомбардировки позиций вьетнамских солдат употребляли напалм, в ос­нове которого лежит тот самый желтый фосфор. Хорошо, что иностран­ные корреспонденты не разнюхали об этой сенсации, а то могли напе­чатать в зарубежной прессе о том, как юный террорист, пробравшись в кабинет химии, пытался с помощью подручных средств уничтожить родную школу.

* * *

После этого путь в химический кабинет был для меня закрыт навсегда. Но, если честно, у меня самого пропал интерес ко всем этим опытам, что вели к столь печальным последствиям. Для То­больска хватит и одного Менделеева, решил для себя, и химия заняла единый ряд с немецким языком и математикой. Появились интересы иного рода, где можно экспериментировать до бесконечности, причем абсолютно без всякого риска для жизни. То была фотография. Но о ней расскажу отдельно, уж слишком серьезное место с годами она заняла в моей жизни.
Меж тем не оставлял свои занятия в жонглировании и даже пытался ходить по натянутой во дворе проволоке с шестом в руках. А когда в очередной раз оказался в столице, то потихоньку от родственников до­брался до циркового училища и узнал, какие экзамены там нужно сда­вать, что уметь и на какие отделения будет в этом году прием. Но когда заявил о своем сокровенном желании родственникам, а были они люди почтенные, с учеными степенями, то услышал, что в нашем роду кло­унов или там циркачей сроду не наблюдалось и они будут вынуждены прекратить со мной всяческие взаимоотношения, если я вздумаю пойти по этой стезе.
Вот те раз! Об этом я как-то не подумал – о силе родственных свя­зей и традиций… Их высказывание столь удручающе подействовало на мои юношеские представления о жизни, что навсегда забросил все свои цирковые занятия и разговоров о цирковом училище больше не заводил. Не захотел становиться изгоем среди уважаемых и почитаемых мной людей. Так что и мечты о цирке были забыты. Может, оно и к лучшему. Кто знает…
Но после потери интереса к цирку, моя натура требовала иной пищи для моей фантазии и ее творческой реализации. Попробовал себя в поэ­зии, но стеснялся прочесть вслух кому-либо свои любительские сочине­ния, заранее понимая их слабость и несовершенство. Учась в институте, переделывал песни для КВН, но это было как-то куцо, быстро забыва­лось, и особого удовлетворения от этого занятия не получил.
Зато от знакомых ребят в Москве неоднократно слышал рассказы о розыгрышах среди столичной богемы и ужасно завидовал, что не могу принять в том участия. А первоапрельские розыгрыши были, скорее, нелепы и далеко не безобидны, а потому могли закончиться печально для их автора. Но во мне так и бурлило желание хоть в чем-то этаком проявить себя. И тут один случай представился…
… На старших курсах института у меня случилось юношеское увле­чение одной студенткой, которая ответила мне тем же. Мы встречались практически каждый день, бродили по городу, выходили к Иртышу, одним словом, были счастливы. Наступила весна, когда живительный сок пробивается не только в почках на деревьях, но и в каждом живом существе, а уж про мой буйный организм и говорить нечего. И вдруг как гром среди ясного неба: она сообщила, что их курс отправляют на какую-то там практику в близлежащий пионерский лагерь, причем на целую неделю.
Проводил ее до пристани, где их погрузили на небольшой теплохо­дик, куда без труда вошло около двухсот не очень упитанных студентов, и он направился в сторону пионерского лагеря, где и должна была про­ходить практика. Оставшись в полном одиночестве, даже представить себе не мог, как переживу столь долгий срок разлуки, и ходил по берегу реки, фантазируя, как бы добраться до этого лагеря и выкрасть оттуда объект своих воздыханий.
Но зная ее дисциплинированность и принципиальность во всем, что касается учебы, понимал, добровольно она эту практику не бросит и вряд ли согласится сбежать со мной из лагеря. Нужен был другой ход… И тут у меня созрел вполне конкретный план, как вернуть обратно ту, без которой, как мне казалось в те годы, не мог и дня прожить. При этом понимал, что рискую быть отчисленным из института за подобный по­ступок, если он откроется. Но все же решился осуществить его, несмо­тря на подобную печальную перспективу. Ведь в молодости мы совсем иначе относимся к нашим шалостям и поступкам.
А план был довольно прост: оповестить начальника речных пере­возок, ведающего местным флотом, что студентов необходимо вернуть на несколько дней раньше. И неважно, по какой причине. Планы у ин­ститутского начальства вдруг вот изменились. И в свою очередь руко­водство института должно каким-то образом поставить в известность речников, чтоб они отправили за студентами судно раньше обговорен­ного срока. Только-то и всего…
Найдя свободную будку телефона-автомата, набрал номер нашего речного порта, который и ведал перевозкой студентов в лагерь, и спро­сил у секретаря имя-отчество начальника порта. Та охотно назвала и то и другое, а затем попросил соединить меня с ним, представившись про­ректором института. А имя и отчество нашего проректора знал назубок, тем более в этот день высидел две пары у него на лекциях. Когда нас соединили, то, придав голосу солидность, сообщил, что по непредви­денным обстоятельствам студентов из лагеря следует буквально завтра вернуть обратно.
Начальник не возражал, только заявил, что уплаченные деньги об­ратно они вернуть не смогут. Я тоже не стал возражать по поводу такой малости. Вслед за тем набрал номер проректора и уже другим голосом с этакой хрипотцой, известил того, что речники вынуждены будут при­вести студентов раньше назначенного срока, поскольку нужное для их перевозки судно должно быть задействовано на другой срочной пере­возке группы рабочих. Со стороны проректора тоже никаких возраже­ний не нашлось. Надо значит надо. Обговорили время, о чем мне непре­менно нужно было знать, чтоб встретить ту, ради которой и затевалось это рискованное мероприятие.
На другой день я в назначенное время встретил ее на причале и осторожно поинтересовался, с чего это вдруг их вернули раньше поло­женного срока. Естественно, знать об этом она не могла. Решился поде­литься с ней своей тайной, но она отнеслась к этому как-то несерьезно, решив, что я ее разыгрываю. Может, и к лучшему. Представляю, чем бы это могло обернуться, если бы моя афера стала достоянием обще­ственности. А так вроде как все сошло с рук. Но больше на подобные авантюры не пускался. Не потому, что боялся, просто мы с ней скоро расстались, и решил, что далеко не все девушки стоят того, чтоб ради свидания с ними обманывать других людей.
Да, я понимал, что пустился на явный обман, отчего на душе ста­новилось как-то неуютно и даже мерзко. Но авантюризм, живущий во мне, оказался сильнее. Потом, как убедился, с возрастом он проходит, а то и совсем улетучивается. Как и тяга удивить кого-то своим умением, показать свою незаурядность и исключительность.
Не стоят подобные потуги того, чтоб тратить столько времени и ду­шевных сил, чтоб кого-то удивить, обескуражить, мол, а я вот что могу! Но вот в молодости все обстоит иначе, и мне даже чуть жаль тех, кто не испытал этого чувства. Человек, который в молодости не мечтает стать первооткрывателем или изобретателем чего-то там этакого, необычно­го, отчего бы открыли рты все окружающие, – это, на мой взгляд, некая ущербность, ограниченность, и отказываться от своих былых подвигов не собираюсь. Хотя, не очень-то и горжусь ими…

     ВЕРХИ И НИЗЫ ОБРАЗОВАНИЯ

Казалось бы, высшее образование мало чем отличается от школь­ного. И там, и здесь чему-то учат. Вот только учат по-разному, поскольку в высшей школе в то время, когда мне выпало оказаться студентом, атмосфера, и соответственно люди, очень и очень отлича­лись от школьных учителей. И не только знанием, а отношением к нам, студентам, не всегда понимавшим и половину из их лекций. Они были опытнее и мудрее и понимали, научить чему-то человека за четыре года практически невозможно. Разве что показать ему бесконечность теоре­тических знаний. Тот, кто пожелает идти дальше по этим бесконечным ученым лабиринтам и даже посвятит тому всю свою жизнь, и то не до конца во всем разберется. И, что говорить, далеко не каждый сделает, хоть малое, но открытие. А со студента и вовсе взять нечего. Усвоил азы, и ладно, уже хорошо. И я бесконечно благодарен им за это. За их мудрость, терпение и снисходительность. За доброе к нам отношение…
У любого школьника слово «институт», а тем более «университет», вызывает священный трепет. По крайней мере, мне казалось, что там, в вузе, все иначе, нежели в школе, и тебя непременно научат всему, что будет востребовано, принесет какую-то пользу. Особых предпочтений насчет выбора профессии у меня к окончанию десятого класса как-то не сложилось, и когда бабушка несколько раз настойчиво заводила беседу о том, что хорошо бы мне стать врачом, воспринял это как сигнал к действию. И уже готов был ехать в любом направлении, лишь бы скорее вырваться из дома. Но мой неумеренный пыл охладила мамина реплика, что учить меня она просто не сможет, и лучше, если устроюсь простым рабочим в любую из местных организаций. Такой расклад меня точно не устраивал, поскольку при всей своей оголтелости и плохом знании жизненных перипетий понимал, там я наверняка долго не задержусь.
Начитавшись разной научно-популярной литературы, что время от времени подкладывала мне на полку бабушка, в тайне грезил совершить какое-нибудь открытие и тем самым осчастливить все человечество. Но выбор у меня был невелик. Если оставаться в Тобольске, то единствен­ное высшее заведение – наш пединститут. А факультетов там всего два: филологический и физмат. С русским языком у меня были нелады с са­мого юного возраста, но и физика с математикой тоже не входили в чис­ло любимых предметов. И опять сыграло роль решительное бабушкино слово. Логика ее была очень проста: «На филфаке одни девочки, и тебя там быстро совратят, а потом и жениться придется. А после физмата ты можешь стать инженером или еще кем-то стоящим». И опять же, будучи мальчиком послушным, я воспринял ее слова, как Моисей ветхозавет­ные каноны. Сдал экзамены и был зачислен.
Однако вместо лекций часть августа и весь сентябрь мы провели на местном кирпичном заводе в качестве подручных рабочих. Меня поста­вили нарезать кирпичи из глиняного хобота, подаваемых на станок по транспортеру. Некое подобие хлеборезки, только вместо ножа натянута проволока. Работа казалась не в тягость, тем более какие-то деньги, но нам заплатили. То был первый взнос в моей жизни в семейную копилку.
Когда начались занятия, то мы с удивлением увидели, что кроме нас в группе, прошедшей кирпичную практику, за партами сидит мно­жество студентов, намного старше нас по возрасту, как тогда казалось, «пожилых». Держались они особняком и на занятиях показывались да­леко не каждый день. Позже выяснилось, что почти все мои одногруп­пники успели поработать, и нас, пришедших прямиком в институт из-за школьной парты, всего-то трое или четверо человек. Потому, наверное, дружбы, не то что крепкой, а даже обычных теплых отношений у меня с ними как-то не сложилось. Но вот в гостях у меня перебывали прак­тически все и не один раз. Бабушка непременно каждого нового гостя чем-нибудь потчевала и старалась сунуть бутерброд с собой на дорогу.
А вот на первой сессии я лишний раз убедился, что точные науки не мой профиль. Обществоведение, историю, психологию и геометрию сдавал если не на пятерку, то на вполне приличную оценку. Зато мата­нализ с формулами на полстраницы мой разум отказывался восприни­мать. Все эти закодированные значки казались мне чем-то нереальным, придуманным и в жизни абсолютно не востребованным. Опять же по­мог репетитор, один из старых папиных друзей, что частенько забегал к нам просто поговорить с родителями. Он сумел как-то разъяснить мне тайный смысл громоздких формул, и я с грехом пополам прошел и через это испытание.
Удивительно, но в то время практически все преподаватели были мужчины. Женщин же было всего ничего, и мы их почему-то побаива­лись, поскольку именно от них и шли всяческие неприятности. Глав­ное, что в сравнении со школой нас, рядовых студентов, воспринимали как-то иначе. Не сказать, что как равных, но как будущих коллег, бу­дет точнее. Кто-то даже обращался на «вы». И никаких назидательных речей, моралистики, назидательности. Совершенно другой уровень и, соответственно, подход. Теперь это называется гуманной педагогикой, где тебя не выворачивают наизнанку, а терпеливо объясняют, показы­вают, просят повторить. И еще наши педагоги не скупились на похва­лы. На улыбки. На сочувствие. И предлагали работу. Кому простым лаборантом, а кто посообразительнее, тем давали темы по какой-то на­учной тематике.
Меня уже в сентябре зафрахтовали на полставки в наблюдатели стан­ции ИСЗ (искусственных спутников земли). Сама станция находилась на верхнем этаже тогдашнего Дома пионеров и подчинялась непосред­ственно Академии наук СССР. К тому же это буквально в нескольких десятках метров от моего дома. Опять же лишняя копейка в семейный бюджет. На работу нужно было выходить через ночь. С раннего вечера и до утра. Пока не рассветет. Потом составлять телеграмму с координа­тами пролетавших над нами спутников (зашифрованную специальным цифровым кодом) и сломя голову нестись на почту, находящуюся в под­горной части города, а потом так же пешком возвращаться домой, чтоб хотя бы часок соснуть до начала лекций. Великую радость испытывал, когда «неба не было», как выражался мой начальник. То есть небо ока­зывалось сплошь затянуто облаками, и можно было поспать вволю. Тог­да, наверное, и испортил свой сон, и всю оставшуюся жизнь мой режим шел с перекосом на ночные бдения. Доработал до весны и отказался. Понял, дальше такую нагрузку не выдержу…
И еще мне повезло оказаться в числе наблюдателей полного солнеч­ного затмения, что в октябре, когда учился на втором курсе, произошло в нашем регионе. И опять меня пригласили участвовать в наблюдениях, но не визуальных, а следить за прохождением радиоволн по показаниям приборов в момент, когда солнце было некоторое время закрыто лунным диском. Каждые 15 секунд следовало делать запись с приспособленного для этого милливольтметра. Данные отправили куда-то в Москву, а мне посоветовали по тем результатам написать работу. Это было уже что-то околонаучное. Собрав все данные, доклад написал и, гордый данным фактом, с пафосом выступил с докладом на студенческой конференции. И… получил по полной от однокурсников, с усмешкой воспринявших мое выступление. Видимо, посчитали, что тем самым втираюсь в до­верие к преподавателям. Тогда не придал этому большого значения, но потом, на последнем курсе, мне то выступление припомнили.
Следующим моим увлечением стала, как ни странно, психология. Ее у нас вел очень пожилой преподаватель, по не известной мне при­чине перебравшийся в Тобольск из Москвы. Он подсовывал мне разные полезные книги по своей тематике, а мое воображение уже само под­сказывало тему, которая, как мне казалось, не была до конца исследова­на. К примеру, заинтересовало влияние освещенности классов в разных школах на качество получаемых учениками оценок. Произвел во всех школах с помощью лабораторного люксметра измерения, результаты занес в таблицу, а рядом проставил процент средней успеваемости по классам. Результат, хоть и был предсказуем, но поразил всех. Особенно директоров школ. В плохо освещенных классах годовые оценки были гораздо ниже. И хотя, как оцениваю те свои исследования с сегодняш­них позиций, особых открытий мной совершено не было, меня при­гласили на студенческую конференцию в Тюмень и даже вручили там какой-то приз. Но в школы после этого приказано было меня не пускать.
Поняв, что на этом моим исследованиям пришел конец, зацепился за совсем сногсшибательную тему: восприятие людьми времени. Ни я сам, ни мой руководитель не могли ответить на простой вопрос: каким органом чувств человек воспринимает время. А мне хотелось выяснить именно этот сокрытый от науки факт. В институте мне дали небольшую комнатку для экспериментов, а потом знакомый директор пустил-таки меня в свою школу и разрешил проводить испытания на всех учениках. Методику я разработал сам, сделал даже небольшой стенд и, что называ­ется, прогнал через него сотни две учеников самых разных классов. Дан­ные опять же заносил в таблицу, и их набралось две толстенные папки по 200 или 300 листов, сплошь покрытых цифрами. Но что с ними делать дальше и как обрабатывать, обобщать, на это моего опыта не хватило.
Тем временем мой престарелый руководитель заболел и срочно уе­хал обратно в столицу, а на его место прибыл молодой психолог. Пока­зал ему свои труды, он заинтересовался и подкинул мне несколько фор­мул, до которых без его помощи я вряд ли когда докопался. Кроме того, он выделил мне в помощь несколько студентов, и мы сообща просчита­ли собранные данные, по предложенным формулам вывели графики, на­чертили таблицы, и работа наша предстала в совсем ином виде. На сей раз меня уже пригласили на конференцию психологов Урала и Сибири в Екатеринбург. Там несколько солидных ученых заинтересовались мои­ми исследованиями, предложили поступать к ним в аспирантуру и про­должить обучение, работая по начатой мной теме. Но… к тому времени мои интересы были далеки от научных изысканий, и вновь садиться за парту мне не хотелось ни под каким предлогом.
Дело в том, что в те самые годы в Тобольск проложили железную дорогу. В аккурат, когда учился на третьем курсе. В день прихода перво­го поезда нас с еще одним сокурсником вызвал с лекций преподаватель, занимавшийся вполне профессионально фотографией и даже умеющий снимать фильмы на любительскую кинокамеру. Он видел, что я не рас­стаюсь с отцовским фотоаппаратом, и решил подключить меня к фик­сации исторического момента прибытия в город первого поезда. И хотя я тогда понятия не имел, как этой самой кинокамерой пользоваться, но тут же согласился. За пять минут нам объяснили, куда нужно нажимать, как наводить резкость, и мы были отправлены заряжать кассеты кино­пленкой. Процесс зарядки первых отечественных кинокамер оказался не столь легким, как может показаться на первый момент. Нужно было в полной темноте вставить киноленту в разные барабаны, зажимы и пропу­стить через несколько роликов. Но, несмотря ни на что, мы справились.
Потом на попутках доехали до места, куда должен прибыть по ново­му железнодорожному мосту через Иртыш первый поезд, и смешались с толпой горожан и чиновников самых разных рангов. Показался по­езд, я нажал на нужную кнопку, и через несколько секунд кассету заело. Вставил другую, вроде снял, помчался к ораторам, что толпились возле трибуны. Тоже щелкнул несколько раз и довольный собой стал ждать приятеля, который где-то задержался.
После проявки пленки выяснилось, что я снимал, как обычно фото­аппаратом. И на пленке сохранились кадры длительностью в несколь­ко секунд. Этакое моментальное кино. Меня высмеяли. Но на этом не успокоился, выпросил кинокамеру домой и начал снимать все, что ви­дел вокруг. Научился составлять растворы и проявлять кинопленку, по­сле чего процесс киносъемки, как вирус, вошел в меня и не покидал почти два десятка лет. Вот почему перспектива стать кинооператором вытеснила из меня робкий силуэт научного работника. Но, как оказа­лось, не навсегда.
А еще время нашего обучения совпало с эпохой зарождения КВН. На маленьких мутных экранах с черно-белым изображением мы все на­блюдали каждое выступление команд. Дошло это поветрие и до нашего скромного вуза. В группу пришел декан и шутя пообещал, что тем, кто будет участвовать в выступлении на конкурсе местного КВН, стипен­дию будут выдавать на день раньше. И уже серьезно добавил: «Надо, ребята».
Староста составила список и объявила себя капитаном. Меня тоже записали. Но староста не умела сочинять что-то похожее на стихи и рас­сказывать смешные истории. А у меня, хоть и не очень, но что-то полу­чалось. Потому наш куратор, присутствующий на репетициях, поставил меня во главе команды. И этот факт наша староста припомнила мне на последнем курсе перед самыми госэкзаменами. А так мы четыре года подряд выходили на сцену веселить зрителей. Ко мне даже обращались студенты старших курсов, чтоб помог им для выступления переделать какую-нибудь песенку или сочинил шуточные куплеты. Тогда я еще не понимал своего предназначения и даже стеснялся своего сочинительства.
А вот четвертый, последний курс стал для меня серьезным испыта­нием. Среди преподавателей нашего факультета появилась единствен­ная женщина, отвечавшая за практику в школе. Уроки мы давали еще год назад, и никаких особых проблем с этим у меня не было. Бабушкина школа и ее постоянные советы, наставления давали себя знать, и с вве­ренным мне классом сошелся достаточно легко, вел себя как заправский учитель. Но новой методистке что-то не понравилось в моих уроках. Может, моя манера ведения урока, может, какие другие мои качества, а может, и староста чего нашептала. Буквально каждый мой урок она разносила в пух и прах, сколько я ни старался изложить все как положе­но. У моих сокурсников уроки проходили ничуть не лучше, некоторые вообще убегали из класса и ни под каким предлогом не хотели идти обратно. Но все они были допущены до госэкзаменов, а меня в списках не оказалось. Декан, знавший меня чуть ли не с детства, отправил меня к другому методисту, и я дал положенные уроки под его приглядом без сучка и задоринки. Но непримиримая дама стояла на своем, не желая допускать меня до экзаменов, и уж как ее уломали, даже не знаю. Но и на экзаменах она комментировала каждый мой ответ с брезгливым выражением на лице. Но, слава Богу, диплом мне, как и всем, вручили.
А еще за месяц до «госов» меня вызвал к себе в кабинет не кто- нибудь, а сам ректор и показал письмо от нашей старосты, где подписа­лись еще несколько человек, но, что радовало, далеко не все. Там меня обвиняли едва ли не во всех смертных грехах: откалываюсь от коллек­тива, заискиваю перед преподавателями, не участвую в общих меропри­ятиях и так далее и тому подобное. Растерянность моя была полной, и передать, что я тогда испытал, просто не могу. Даже не ожидал, что едва ли не полгруппы, как это сформулировал один из героев фильма «Ми- мино»: «испытывают ко мне личную неприязнь». Ведь все они были у меня в гостях, ели бабушкины нехитрые угощения и вдруг…
Не ведал я тогда еще о печальной и гадкой традиции граждан моей страны писать наветы на ближних своих. Не сказать в лицо, мол, так и так, ты неправильно поступаешь, обижаешь нас, меняй курс. А сесть и на­строчить донос начальству и выбрать для того самый подходящий момент. Понятно, ректор пожурил меня за то, что не могу найти общий язык с кол­лективом. Я же не знал, что сказать в свое оправдание, и только пожимал плечами. Самое интересное, что несколько преподавателей сочли нужным заступиться за меня. Они пришли в нашу группу в мое отсутствие и о чем- то там поговорили с моими однокурсниками. Староста вроде притихла. Но у меня в памяти этот шрам остался и нет-нет, а дает знать о себе…
После вручения дипломов все разъехались, и никого из своих со- групников, как ни странно, больше не встречал ни раза. Видать, Бог ми­ловал. Потом уже, научившись отличать белое от черного и многое в жизни повидавши, знал, как можно ответить на подобные письма. Но… поздно. Да и что бы это дало? Слишком по-разному мы относимся ко всему с нами происходящему, потому и дороги у всех нас оказались разные. Обиды нет. Тут нечто другое, скорее всего, классовая несовме­стимость, как говорили большевички в свое время. И хорошо, что слу­чилось это все в благостное брежневское, а не сталинское время. Ина­че… наверняка бы продолжил череду арестантов своего рода. Можно сказать, повезло, что родился на пару десятков лет позже.

  В ПЕД НА ВОСЕМЬ ЛЕТ

В юности кажется, что жизнь столь коротка и скоротечна, что каждый день следует сверхплотно заполнять какой-то рабо­той, а если ее у тебя нет, срочно найти приложение своих сил. Потому, получив диплом учителя и оставшись в Тобольске, я хотел вот так сразу, хоть завтра же начать работать. И неважно, где, кем, на какой должно­сти. Главное – быть принятым на работу. Но и тогда с трудоустройством было не так-то просто. Потому, когда хороший знакомый нашей семьи, занимавший должность директора педагогического училища, предло­жил мне на первых порах место лаборанта, согласился, не раздумывая. А в самом начале учебного года мне неслыханно повезло, потому как один из педагогов неожиданно уволился и всю его нагрузку передали мне. И, как довесок, классное руководство в одной из групп первокурс­ников.
Но по прошествии двух дней после начала занятий всех первокурс­ников собрали в актовом зале, где объявили, что завтра всем им следует явиться в рабочей одежде, включая их классных руководителей. После собрания ко мне подошли несколько дам предпенсионного возраста и любезно попросили взять на себя присмотр за их группами. Отказать им не смог, не представляя, какую несусветную ответственность взвали­ваю на себя. Шел мне тогда двадцать первый годок, а моим подопечным чуть-чуть меньше. И все-то они были исключительно женского пола.
На центральной усадьбе все четыре группы, за которые по глупости своей взялся нести ответственность, разбросали по разным деревням. Расстояние меж ними было не так велико (от 7 до 15 км), но чтоб вез­де побывать в течение дня, нужно было иметь навыки марафонца или какую-нибудь технику типа мотоцикла. Председатель колхоза с усмеш­кой выслушал мою просьбу, хмыкнул и написал записку, с которой и отправил просителя на ферму к конюху. Тот выдал мне необходимое транспортное средство, именуемое жеребцом Орликом. Плюс уздечку и седло к нему.
Я был совсем не против такого поворота событий и, взнуздав же­ребчика, со знанием дела закрепил седло и вскочил на него, сдерживая застоявшегося коня. Дело в том, что на покосе мне приходилось ездить верхом, а потому некоторый опыт у меня имелся. Да и опростоволо­ситься перед насмешливо наблюдающим за мной конюхом тоже никак не хотелось. И, недолго думая, отправился с объездом по всем точкам, где работали мои студенточки. К вечеру, вернувшись обратно, с трудом сполз с взмокшего животного и на согнутых ногах едва дошел до две­рей. На другой день было то же самое и так до конца сентября.
«Вот было бы хорошо, – думалось мне тогда, – если бы нам в инсти­туте вместо мудреных основ матанализа и теоретической физики пре­подавали бы верховую езду. Мне бы те занятия сейчас очень пригоди­лись…» На мое счастье никто из студентов не заболел, не покалечился и не был укушен змеей или иной тварью. В то время такая мысль мне даже в голову не приходила. И лишь потом, изрядно повзрослев, понял, случись с кем-то из моих подопечных хоть что-то, не миновать бы мне тюремных нар. Но, Господь милостив, пронесло…
И все мои восемь лет работы в педучилище начинались сентябрьским призывом: «Все на картошку». Из года в год. И мы, преподаватели и сту­денты, покорно, как осужденные на тяжкий труд каторжане, не пикнув, отправлялись в очередную деревню спасать урожай, поскольку никому, кроме нас, до него, похоже, дела не было. Изредка к нам наведывались пузатые проверяющие из райкома, обкома и еще откуда-то, но ни разу не пришлось слышать от них слов похвалы или сочувствия. Только одно: «Давай, давай, поторапливайтесь…» Чем не барщина на помещичьей усадьбе, за которую не платили ни копейки? Хорошо хоть изредка, кро­ме все той же картошки, на обед девчонкам давали крупы и макароны. Мясо? Такого продукта в студенческом меню не помню…
А с октября все они сели за парты. И я занял место за учительским столом или у доски. По ситуации. После уроков обязательные занятия с отстающими, а таких хоть пруд пруди. Все из деревень, таблицу умножения и то знали абы как. По-русски писали с такими ошибками, во­обще непонятно, как их зачислили после вступительных экзаменов. И кто только выдумал, будто бы советское образование было лучшее в мире?! Где же тогда было худшее? Но в конце учебного года от нас, пре­подавателей, требовали высокий балл успеваемости по всем группам. Откуда же он возьмется, когда по-доброму половину учеников следова­ло без лишних слов отчислить по причине их полной неподготовленно­сти и профнепригодности. Но нельзя! А то, чего доброго, отчислят тебя самого, как не разделяющего взгляды руководящей партии о всеобщем обязательном образовании.
Наш директор, принявший меня в свое время на службу, был че­ловек интеллигентный, к тому же из числа ссыльных, о чем я узнал гораздо позже. Потому хорошо понимал, что дразнить гусей, тех, что сидели в облоно и строго контролировали процент успеваемости в каж­дой школе, ПТУ и прочих образовательных учреждениях, себе дороже. Знали о том и все педагоги, проработавшие не один год в стенах славной кузницы педагогических кадров, и каким-то чудесным образом успева­емость у них была в нормах тех показателей, что от всех нас требовало руководство. Я же по молодости и неопытности пытался вдолбить в го­ловы своих подопечных хотя бы три закона Ньютона и растолковать их смысл. Бесполезно!!!
Как тут опять не помянуть недобрым словом пресловутый матанализ и основы теоретической физики, которые нам вдалбливали несколько лет подряд. Могу абсолютно честно заявить, что мне они за восемь лет преподавательской работы не пригодились. Ни разочка! Спрашивается, зачем же нас грузили этими сверхсложными предметами вместо того, чтоб разобрать и проанализировать каждый урок, что нам предстояло вести по своему предмету. Да, была педагогика и даже методика пре­подавания, но с какими-то расплывчатыми выводами и обобщениями. Нет, действительно нужных и полезных программ для педагогических вузов у нас до сих пор не выработано, и будет ли это сделано, большой вопрос. Но это лишь мое частное мнение, может быть, есть и другие. Готов выслушать.
Мой старший коллега, что вел те же самые предметы, безжалостно ставил в журнал буквально на каждом уроке двойки всем по порядку со­гласно списку. А потом выходил довольный и спрашивал: «Ну, как я их нынче? Хорошо прищучил?» Причем в классе при этом стояла такая гро­бовая тишина, ни звука! Все воспринимали свои двойки, как заслужен­ное наказание. Естественно, я пытался перенять такой подход и тоже, грозно сдвинув брови, вопрошал: «Айтнякова, к доске. Ах, не знаешь? Садись, два. Борисенко… Не знаешь? Два балла…» – и так до середины списка. Всему классу ставить двойки считалось дурным тоном. Хотя бы двум-трем человекам, но следовало поставить оценки положительные.
Но вот если моему старшему коллеге такая расправа с безропотны­ми учениками сходила с рук, то меня распинали за низкую успеваемость на каждом педсовете, профсоюзном собрании и на любом публичном сборище делали из меня изгоя и никчемного преподавателя. Особо меня невзлюбила вторая по значимости после директора дама, заведующая учебной частью. Попросту – завуч. То была тетка в годах, завзятая ку­рильщица и знающая толк в крепких напитках, в чем любой мог убе­диться во время коллективных праздничных пирушек, откуда ее бук­вально выносили на руках. Наверх она пробилась благодаря каким-то там родственным связям в городской партноменклатуре. Таких трогать было опасно. Да никто и так ее не трогал, зная, чем это ему грозит.
Муж ее, фронтовик, отличный мужик, при всей свирепости своей супруги не мог и дня прожить без спиртного, но умудрялся как-то соз­давать видимость проведения занятий, оставляя вместо себя старшую девочку из группы, и она по учебнику диктовать главы с описанием устройства кинопередвижки. Директор наверняка знал об этом, но тер­пел. До поры до времени.
Но однажды бывший фронтовик хватил лишнего даже для его не­сгибаемой в боях с зеленым змием натуры и, зайдя в свою каптерку, за­крылся там. Потом события развивались примерно, как в мультфильме «Жил был пес», когда сидевший под столом волк от избытка съеденно­го заявил: «Щас спою!» И запел хриплым фальцетом «Катюшу» через училищный усилитель, который вещал на все учебное заведение перед началом занятий последние новости в стране и мире. Прерывать ново­явленного певца никто не мог, поскольку он наглухо закрылся в радио­рубке. И ученики, скрывая улыбки, дослушали песню до конца, пока кому-то не пришло в голову обесточить все учебное заведение.
Дверь взломали, вызвали машину и затейника благополучно увезли домой. На другой день появился приказ о его увольнении. А еще через день другим приказом меня назначили на его место. Ясно дело, что его супруга на посту завуча данный факт посчитала несправедливым, и ре­прессии в мой адрес возросли втрое. Мне пришлось испытать все пре­лести бесправного рядового педагога в лице следящей за каждым моим проступком начальницы.
Она избрала беспроигрышный вариант моего постоянного униже­ния и уничтожения как личности, беспардонно заявляясь на каждый мой урок к 8 утра, естественно, без предупреждения. И сидела от начала и до конца. Все сорок пять минут. Что-то записывая в общей тетрадке. Потом мы шли в ее кабинет, где следовал «разбор полетов». Ни один из них не был оценен выше двух баллов. Плюс ее публичные выступления на всех собраниях с критикой о моем низком уровне как педагога. И хотя в физике или математике она ничего не понимала, то отыгрывалась на внеклассных мероприятиях, на слабом оформлении кабинета или иных не имеющих прямого отношения к обучению вещах. Ничего подобного от своих коллег мне слышать не приходилось, а по поводу нападок завуча они лишь тяжко вздыхали, констатируя: «Не повезло тебе, брат, терпи…» И я терпел, пока мог.
Даже не знаю, как я выжил все эти годы. Большей пытки и унижения мне в жизни выносить не приходилось. Видимо, природный оптимизм и заложенное с детства чувство постоянной вины перед старшими кол­легами спасли от самоубийства или чего-то подобного. Но через восемь лет, понимая, что нахожусь на грани, подал заявление на увольнение. И подался, как говорится, на вольные хлеба…
Да, добавлю, с возрастом, сам испытав репрессии неумолимого завуча, как-то помягчал и к студентам стал относиться уже вполне ло­яльно, хорошо понимая, вряд ли им когда-нибудь пригодятся эти самые законы Ньютона в их деревенской учительской жизни. А вот бесправ­ные горстки загнанных на поля студенточек в телогрейках и рваных куртках, с руками, испачканными по локоть землей, ободранные беспо­щадными сорняками, так и стоят перед глазами. И никому ведь в голову не пришло заявить, мол, не наше это дело картошку копать, не для того мы учиться поступали.
Партии виднее было, куда и кого направлять, и спорить с ней было чревато. Да никто и не пытался… Потому, когда кто-то вдруг начнет вспоминать, как хорошо жили «в те времена», когда квартиры давали бесплатно, и на курорты отправляли, и зарплату вовремя платили, то хочется в ответ сказать, что при всех перечисленных благостях не было главного – уважения к человеку. Они, руководители, за людей нас не держали, полагая, им все дозволено. Потому и не выдержал народ та­кого. Его, народ, не обманешь любыми подачками, он свое слово, пусть поздно, но скажет…

КЛАДБИЩЕНСКИЕ МОТИВЫ

Слово «клад» и «кладбище», как это легко можно заметить, про­исходят от одного корня – «класть». Но было в старину и дру­гое обозначение мест погребения усопших – «погост». Неслучайное и глубокое по смыслу слово, намекающее на временное земное пристани­ще для всех, покинувших этот мир. Этакий постоялый двор, если хоти­те, гостиница перед дальней дорогой. Не более и не менее. Куда затем должны отправиться постояльцы этого заведения, пусть каждый дога­дается сам. Впрочем, существовали когда-то и «божедомки» – от слов «Божий Дом»», и «скудельни», получившие свое название от одной из евангельских притч. Но все это имеет далеко косвенное отношение к предмету нашей беседы, речь же пойдет о другом.
Начав свое повествование с этимологических основ этого скорбного слова, пытаюсь показать, что отношение русского народа к этому свя­щенному месту было не всегда однозначным. Да и разные народы подхо­дят к местам захоронений своих предков ой как по-разному. Вспомним геометрически выверенные, словно клетки на шахматной доске, католи­ческие и протестантские кладбища, где даже присесть родственникам, пришедшим к родной могилке, и то негде. И наши, православные, едва ли не парковые зоны, ни на какие другие аналогичные некроансамбли не похожие.
Безусловно, я далек от мысли выражать восторги по поводу нынеш­него состояния большинства этих мест скорби, где порой царит режущая глаз неухоженность, отсутствие даже маломальского порядка и пригля­да местных властей. Но мне повезло застать то время, когда Тобольское Завальное кладбище выглядело совсем иначе. Да заодно поясню, что ударение делается на первом, а никак не на втором слоге, поскольку на­ходилось оно за городским валом. До XVIII века кладбища были возле каждого храма: Спасское, Рождественское, Пятницкое и пр. пр. А это на городской оконечности получило название не по названию храма, а географического местонахождения: Завальное. И вот теперь все новояв­ленные тоболяки почему-то считают, что свое наименование оно полу­чило от глагола «заваливать». Слава Богу, мудрый русский народ своих умерших не заваливал землей, а «погребал». Вспомним первые горсти земли, что близкие усопшему люди бросают именно ладонью, горстью, отсюда и слово «грести», «загребать», «погребать». Скорбно и торже­ственно. Без какой-то излишней спешки. Может, в иных местах данное действо происходило иначе, Бог им, как говорится, судья.
Да, мне так много хотелось бы сказать об этом важном лично для меня, да, думается, для многих месте, и потому прошу прощения, что уклонился в разъяснения и поучения.
Так вот, Тобольское Завальное кладбище для всех горожан даже в самые махровые годы разгула атеизма оставалось местом священным. Даже кладбищенский храм большевики не посмели тронуть, и он вы­полнял во все безбожные времена свою прямую функцию: провожал в мир иной всех, кто попадал за кладбищенскую ограду. И пусть кто-то считает, что Бога нет. Когда человек после своего рождения окрещен, он ежедневно и ежеминутно должен быть готов к смерти и отпеванию его в должный час. И верить в это. А пока жив хоть один верующий че­ловек, Бог будет с нами. Не станет Его, исчезнем и мы как вид…
… Во времена моего детства и молодости кладбище наше выгляде­ло совсем иначе, нежели сейчас. А может, я по молодости лет иначе воспринимал его. Оно было частью нашего быта, житейского уклада, и какая-то непреодолимая сила влекла меня туда. Хотелось пройтись под склонившими ветви березками, глянуть на свежие могилки, оставив в памяти отметинку, кто из знакомых не столь давно покинул этот мир, дойти до родной оградки, постоять, поговорить, побеседовать с дороги­ми тебе людьми. Ведь оттого, что их не стало рядом с тобой, они никуда не исчезли, они просто успокоились, устранились от суетных земных дел. Впрочем, кто знает, насколько мы лишены их влияния… На этот счет у меня есть своя точка зрения, но опять же не время пускаться в рассуждения на этот счет…
Сразу за кладбищенскими воротами вплотную к обступившим его могилкам стоял старинный двухэтажный дом из толстенных, почернев­ших от времени бревен, и жили там обычные люди, не известно почему и каким образом попавшие в заповедный уголок тихого по всем канонам патриархального Тобольска. Лица некоторых из них накрепко запали в мою память. Не могу ответить, почему именно они, а не чьи-то иные, но это так. Может, как раз в силу необычности их места жительства.
К посещению кладбища меня приучила бабушка. Это были прак­тически регулярные воскресные походы, как зимой, так и летом, заме­нявшие, как понимаю, нынешние ставшие для многих обязательными церковные службы. К слову сказать, не припомню случая, чтоб бабушка когда-то переступила порог храма. Судя по всему, не позволяли ей со­вершить этот вполне заурядный поступок традиции той семьи, в кото­рой она выросла, и, конечно же, тотальный атеизм советского времени. Может, ей просто не хотелось выделяться из тонкой прослойки город­ской интеллигенции, к тому же с клеймом жены и матери прошедших через зону мужа и сына. А вот посещение родных могилок – совсем другое дело.
Хотя, если разобраться, и в храме, и стоя у могилок родственников, человек так или иначе обращается к Богу, поминая усопших. Для боль­шинства людей, будь они верующие или лишь соблюдающие право­славные обряды, в любом случае это священнодействие, совершаемое не по принуждению, а по воле сердца. И вряд ли кто назовет поход на кладбище чем-то формально-традиционным.
Формализовать можно все: и Господа Бога, и молитвы, и покаяние, кроме душевных порывов и откровений. А по их проявлениям как раз и можно судить, насколько твоя душа заскорузла, скукожилась, или же еще осталось место для ее свободного полета. И кладбище – это именно то место, куда просится душа, пока ты не завалил ее своими вечными земными заботами, не загнал под слой скопившегося жирка и вообще перестал слушать и отзываться на ее призывы побыть в одиночестве, подумать о вечном.
Нет, эти мои слова не направлены кому-то в укор, а тем более обви­нение, то опять же мои собственные размышления, как легко лишиться единственного, что связывает нас с иным миром, где все мы рано или поздно окажемся…
Почему-то чаще всего на кладбище мы с бабушкой отправлялись зимой… Нет, были и летние походы, но какие-то более скоротечные, обремененные различными хлопотами: уборкой сухой травы, листьев, занесенных ветром в оградку, прополкой сорняков меж могилками, по­садкой цветов, покраской памятников, оградки и пр. А вот зимой… Зи­мой кладбище пустовало. Имеется в виду от посетителей. Те, кто там прописан навечно, никаких помех нам не создавали, не отвлекали раз­говорами, как то частенько случалось в летнее время, когда встречался словоохотливый знакомый. Да и внешний вид оно имело более чинный, можно сказать, торжественный, вызывающий внутри тебя точно такой же покой, смирение и почтительность к тем, кого ты помнил или знал по бабушкиным рассказам.
Оградка, которую отец начал готовить буквально за несколько ме­сяцев до своей гибели, словно сознавал, что это его последнее прижиз­ненное дело, была довольно значительна по размеру, выполненная в виде чугунных столбиков, к которым крепились решетчатые пролеты, изготовленные довольно искусно, но без особых претензий, со вкусом и в строгом классическом стиле. Думается, таким и должно быть все, имеющее отношение к вечности: неброским, но крепким и надежным. Устанавливали ее тем же летом друзья отца, внеся свою лепту в память о нем.
До этого оградка была деревянная, начавшая подгнивать и кри­виться. И меньшая по размеру. В ней помещались могилки бабушки­ного младшего сына, умершего в юности, ее мужа и тетушки, жившей последнее время вместе с нами, Марии Кесаревны, родной сестры ба­бушкиного приемного отца. Рядом, чуть в стороне, были похоронены бабушкины приемные родители, вырастившие ее с первых дней жизни, удочерившие, которых она беззаветно любила и почитала, впрочем, как и они ее. И там же рядом с ними помещалась уже потерявшая свои бы­лые формы могилка ее любимого дядюшки, «дяди Коли», биографию и карьеру которого она часто приводила мне в пример. Он дослужился до титулярного советника, что дало ему право на личное дворянство, и, как узнал много позже, имел он ряд правительственных наград. Естествен­но, дореволюционных.
Потом уже оградка наша стала полниться родными и близкими. Бла­гополучно вместила и саму бабушку, и нашу маму, и бабушку с мате­ринской стороны, перевезенную из-под Ростова.
А в ту давнюю пору бабушка в моем сопровождении шла к своим особо близким ей людям: двум сыновьям и мужу. Если это было зи­мой, от меня требовалось прокопать в снегу дорожку внутрь оградки и расчистить ее изнутри. Лопату мы просили обычно в том самом клад­бищенском доме и потом возвращали ее обратно. При этом бабушка непременно вручала хозяевам незначительную плату, приготовленную заранее. Наверняка они бы и так разрешали воспользоваться своими ин­струментами, но то была традиция. Хорошая, как мне кажется, тради­ция, опустить деньги пусть не в церковную кружку или подать на помин души, а дать несколько копеек конкретному человеку за его инструмент, который он содержал и холил и доверял нам, зная, что вернем в целости и сохранности. Привычка благодарить за доброе к тебе отношение. По­том мы столь же чинно, не спеша, возвращались с просветленными ли­цами домой обычно пешком, а когда бабушка плохо себя чувствовала, в редких случаях ехали две остановки на автобусе.
Но самое интересное со мной стало происходить потом, когда уже более-менее обрел самостоятельность. Одно из первых свиданий, еще будучи учеником старших классов, назначил своей девушке не где- нибудь, а именно на кладбище. И первый раз узнал, что такое поцелуй. На небе светили яркие весенние звезды, воздух был настолько пьяня­щий, что до сих пор вспоминаю его запах, только теперь он уже все реже и реже приходит ко мне, сколь бы буйной ни была весна или даже случайное увлечение.
А тогда без всяческого смущения мы сидели на покрытой снегом лавочке среди могил и без зазрения совести целовались. Может, мне хотелось приобщить к своему счастью и моих предков, чтоб и они, взирая сверху, тоже испытали щемящее чувство радости за нас, моло­дых. Нисколько не стыжусь того неосознанного порыва повести свою первую девушку не в кино или теплый подъезд, а именно к тем, благо­даря которым живу на этой земле. И, считаю, мне не в чем укорить себя за те недолгие чудесные минуты, которые живут во мне и по сию пору… Память, она многогранна, и не нужно ее стесняться…
И еще одно откровение… Кладбище сделалось для меня неким свя­щенным местом. Как молодожены идут с цветами к вечному огню, так и меня в самые ответственные минуты моей жизни тянуло к родным могилам. Учась в институте, я выработал некий ритуал: в день сдачи экзамена посетить укрытую в тиши деревьев нашу семейную оградку. Постоять там несколько минут, поделиться сокровенным, а потом уже спешить в подгорную часть города, на экзамен в институтскую ауди­торию. И когда требовалось решить что-то важное, шел опять туда же. Советовался, просил благословления. Не думаю, что это говорят во мне отголоски язычества или еще чего-то подобного, но долгие годы мой алтарь, где я свершал важное лишь для одного меня священнодействие, находился именно там. Пусть каждый истолкует это на свой лад. Кто-то примет, а кто и нет. У каждого свои священные места, зримые или во­ображаемые. Но они должны быть, иначе… Да просто иначе и быть не может. Если ты человек…

НЕСПОРТИВНЫЙ ЛАГЕРЬ

Иртыш для нашего города был не только много веков главным кормильцем и средством передвижения, но еще и основным местом отдыха. В советские времена по его правому берегу раскину­лись всяческие базы отдыха местных предприятий и несколько детских, как их тогда называли, «пионерских» лагерей. Стоит ли говорить, что даже какое-то подобие комфорта и обустроенности там отсутствовало начисто. Нет, к приезду высокого начальства территория приводилась в относительный порядок, детки строем под звуки горна и барабанную дробь выходила на линейки, устраивался концерт, и удовлетворенная комиссия, сытно пообедав, убывала в полной уверенности исполненного долга. Все огрехи списывались на лагерную приближенность к военно­полевым условиям, дескать, пусть детки вкусят в полной мере прелести сибирской природы с комарами и полчищами слепней, а потом сочтут за счастье, что вернулись домой живыми и здоровыми, надышавшись вво­лю чистого воздуха. Систему не переделаешь, и задним числом говорить сейчас о чем-то, что было и как оно могло бы быть, просто бесполезно.
Вряд ли и мне тогда могло прийти в голову что-то изменить, пере­делать, скорее наоборот, был безумно счастлив, оказавшись сразу после окончания института на пару месяцев в штате так называемого спор­тивного лагеря, раскинувшего свои нестройные палаточные шатры ар­мейского образца на берегу могучей реки. Определили меня туда в ка­честве фотографа и звукотехника при регулярном трехразовом питании и почти полной незанятости сколько-нибудь значимой работой. Да еще и в индивидуальной брезентовой палатке, стоящей на самом отшибе. Я был полностью предоставлен самому себе: мог идти рыбачить, осо­бенно, если выпадал метляк (мотылек, чьи личинки выползают из реч­ного ила), на который тогда изумительно клевала стерлядь.
Там же перезнакомился с местными браконьерами, впрочем, тако­выми не считавшимися, потому как у них была специальная бумага от рыбнадзора, разрешающая беспрепятственный отлов любой рыбы, на­чиная от ершей и чебаков, включая нельму и осетров якобы на нужды лагерных воспитанников. На самом же деле тот промысел был постав­лен практически на промышленную основу, поскольку большая часть улова шла на приношения высокому местному начальству, которое от щедрот своих снабжало лагерь и бензином, и автотранспортом, и всяче­скими строительными материалами.
Лагерный директор с утра будил состоящих в штате на разных долж­ностях сторожей и электриков, исполнявших негласно роль рыбаков и почти каждую ночь проводивших на реке со сплавными сетями. Он за­бирал у них добычу, садился в машину и отбывал в город. Нет, он не за­нимался торговлей рыбой ценных пород, а пускал ее в сложный оборот, умасливая сидящих в высоких кабинетах медиков, строителей, гаишни­ков и всё во благо того самого лагеря, которым он заведовал. А потому буквально за несколько лет на месте брезентовых палаток были возве­дены блочные корпуса, столовая, баня, административное здание и все без малейших затрат со стороны министерства образования или иных, имеющих к тому прямое отношение ведомств. Причем без всяческих чертежей и планирования. Чисто по-русски, на глазок и по собствен­ному разумению. Вряд ли сам начальник имел с этого хоть какую-то ощутимую выгоду, кроме неуемного желания быть полноправным хозя­ином (причем неофициальным) всех этих сооружений, часть из которых была списана или где-то брошена. Был случай, когда со дна реки под­няли целую затонувшую баржу с бетонными панелями. Все шло в дело.
Можно только удивляться и восхищаться умением и оборотисто­стью этого незаурядного человека, если бы строительство то велось на официальной основе. Но в том-то и дело, денег на возведение летнего лагеря не было ни у города, ни в области, а обратись он в министерство, и дело с подписанием и согласованием различных бумаг, чертежей и проектов затянулось бы на столетия. Потому приходилось ему действо­вать подпольно. Такое было время…
Но пришли перестроечные времена, кто-то катанул на него телегу в соответствующие органы, грянула проверка, и директора поволокли на цугундер. Предъявить ему какую-то статью из уголовного кодекса, видимо, не смогли, а может, не захотели, поскольку за спиной его сто­яли сильные покровители. Но лагерь был лишен официального стату­са, сторожей сняли, электричество отцепили, водопровод и отопление благополучно разморозили, все оборудование постепенно растащили, демонтировали и сами здания. На месте того полуофициального лагеря со временем возвели престижные дачи и коттеджи, и все труды энтузи­аста-подпольщика пошли прахом.
Он сильно переживал по этому поводу, то ли за детей, что лишились возможности хоть на короткий срок выезжать на берег реки, вырвав­шись из задавивших старый деревянный Тобольск многоэтажек, то ли за потерю своего дорогого детища, в которое он вложил столько сил и надежд, будучи практически его собственником и хозяином.
Впрочем, его высокие покровители в скором будущем нашли ему очередное применение на поприще по борьбе с ценным сибирским рыб­ным поголовьем, опять же, как понимаю, не без своего сугубо личного интереса. Теперь уже на вполне официальном уровне и при солидном статусе, причем в совершенно иной отрасли, называть которую не счи­таю нужным.
И там он не ударил в грязь лицом, развернулся широко и с размахом, и хотя все горожане чуть ли не вслух обсуждали причины крутого пово­рота в его карьере, но предпочитали оставлять эти разговоры за порогом собственной квартиры, потому как и в столице остается еще множество почитателей свежей сибирской рыбки, дающей не только здоровье, но и могущество. В определенных кругах. Так что и волки сыты, и овцы целы.
А вот с рыбой хуже. Она в последнее время чуть ли не вся куда-то вдруг исчезла, и пришлось открывать целые фермерские хозяйства для ее выращивания. Но вряд ли ей это поможет, пока она будет в цене и одним из самых желанных презентов для людей власть имущих. Так что остается ждать, что случится раньше: или рыба в Сибири исчезнет полностью, или начальственные пристрастия в корне поменяются на какие-то заморские деликатесы.
Но что скрывать, и мне удалось в свои молодые годы урвать кусо­чек речного счастья, когда с восходом солнца можно было без спроса у спящего сторожа завести лагерную моторку, дать круг по зеркальной глади не проснувшейся еще реки, на полном ходу влететь в устье раз­лившегося иртышского притока малой речушки, лучащегося острыми световыми лучиками, прорезающимися через склоненные к воде по­косившиеся стволы много чего повидавших на своем веку черных си­луэтов стоящих по колено в воде, как заправские рыбаки, деревьев. И, одной рукой управлять мотором, а другой, чуть приобняв плечо спутницы в накинутой на него влажной от росы брезентовой куртке, уноситься по речному тонкому извиву вдаль от людских взглядов и забот, поднимаясь вверх по извилистой речушке, текущей через по­крытые тучными травами луга, оставляя в полном недоумении стада ленивых коров и ни о чем не думая, мчаться, мчаться, мчаться, выде­лывая опасные виражи.
А навстречу нам из водной глади выскакивали тоже молодые мел­кие, еще не подросшие рыбешки, а потому жившие пока беззаботно, как и мы, опьяненные безумным видом открывающихся пойменных лугов, где по низовой стороне брели, вспарывая грудью сочную траву, моло­дые кони, для которых еще не пришла пора подставлять голову под тя­желый хомут и впрягаться в ежедневное рабочее ярмо.
И если накануне моей кончины кто-то поинтересуется, чего бы я хотел более всего на свете, отвечу, не задумываясь: в последний разок проплыть ранним утром по той божественной протоке, где обретаешь неведомый и неповторимый восторг от этого Божественного мира, кра­ше которого нет ничего на свете.

ДУХ ЕРМАКА

Преодолевая пространство, мы тем самым преодолеваем себя: собственную лень, привычный комфорт, боязнь непредвиден­ных ситуаций. Пускаясь в путь, никогда не знаешь, что тебя ждет, чем и когда твое даже самое краткое путешествие может закончиться. Но есть и такие, в ком страсть к путешествиям заложена с молоком матери. Так, коренное русское население сумело за пару веков освоить новую терри­торию за Уральскими горами, добраться до самой кромки евразийского континента и даже шагнуть за океан.
Подозреваю, что и во мне сокрыта та страсть первопроходничества, желание познать, что находится вокруг, кто там живет, чем занят, и унять, удовлетворить ее можно лишь одним способом – пустившись в дорогу. И вернуться напитанным чем-то новым, ранее не известным, а потому обогащенным вновь увиденным, пережитым, отчего невольно меняется твое представление о мире, людях и о самом себе. Способ­ствовали тому мои еще детские поездки с дедом на телеге по соседним деревням, но это было когда-то давно и с годами выветрилось, почти стерлось в памяти. А когда мне перевалило за второй десяток годков, то с удивлением обнаружил, что далее городской окраины плохо представ­ляю, где и что находится, и эта неопределенность, незнание сидело вну­три словно заноза, не давало покоя и подмывало бросить все и отпра­виться странствовать, уподобившись былинным каликам перехожим.
Как ни странно, но желания мои исполнились как бы сами собой. Все началось с поездок со студенческими группами в отдаленные кол­хозы, и рамки моих географических познаний постепенно раздвигались и ширились. К тому же во время месячного пребывания в сельской мест­ности никто не мешал мне побродить с ружьем вдоль тихих речушек или в сумраке вековых лесов открывать для себя все новые и новые не изведанные ранее территории.
И во время одной из таких поездок мне опять же повезло встретить­ся с человеком, столь же обуреваемым страстью к познанию неизве­данного и к тому же знающим в плане истории гораздо больше меня, человека еще неопытного, не читавшего сибирских летописей или иной специальной литературы. Звали его Вячеслав Фатеевич Пятиков, и, что самое интересное, визуально мы с ним были знакомы и ранее, посколь­ку он, будучи молодым преподавателем по астрономии, приехал к нам в институт, когда я уже учился на последнем курсе. Потому лекций или иных занятий он у нас не вел, и не случись той дорожной встречи, как знать, может быть, и жили дальше каждый своими интересами, не встре­чались, не делились бы общими планами и впечатлениями.
Наше общение началось с бурного обсуждения истории похода в Сибирь дружины Ермака. Мои сведения о легендарном атамане в тот период базировались в основном на материалах, почерпнутых от экс­курсоводов нашего местного музея во время редкого посещения этого почтенного заведения. В этом вопросе Слава Пятиков имел более пол­ные сведения, проштудировав ряд дореволюционных изданий на этот счет, в том числе и опубликованные «Сибирские летописи». С его слов многие места из тех самых летописей вступали в противоречия со здра­вым смыслом, и он тут же выдал кучу вопросов, которые и меня при­вели в замешательство. Не буду сейчас упоминать о них, поскольку они требуют отдельного изложения и обсуждения.
Да, стоит упомянуть, что еще до встречи со Славой Пятаковым у меня состоялось знакомство с весьма интересным человеком, препо­давателем МГУ, Геннадием Ивановичем Ереминым, возвращавшимся через Тобольск вместе с группой студентов после экспедиции в За- болотье (район в 70 км от Тобольска в западном направлении). Мы в это время с другом вели безуспешные попытки по очистке подземного хода, и Геннадий Иванович, проходя мимо, не преминул спуститься к нам в раскоп. Разговорились, и он пригласил вечером заглянуть к нему на огонек в институтское общежитие, где он остановился. Понят­ное дело, что я от такого предложения не отказался, посетил заезжего историка, и встречи наши продолжались каждый вечер вплоть до его отбытия в Москву.
Он был изумительным рассказчиком и любой исторический факт мог подать так, что он становился чуть ли не сказочным сюжетом, а по­тому слушал его, едва ли не открыв рот, и уже тогда «заразился» исто­рией, связанной с походом Ермака, узнал о местах сражения при ме­стечке Бабасаны, о чем упоминается далеко не во всех летописях; а еще о скрытой под землей оружейной мастерской хана Кучума на острове среди болот, носящем название «Алтын Кыр» (таг. Золотая земля), и еще много о чем.
Так он поведал мне и вовсе о фантастических вещах, с которыми столкнулся во время своей экспедиции в Заболотье. Якобы там до сих пор обитает тот самый «снежный человек», которого ищут ученые по всему миру, а вот для местных татар он существо вполне реальное, и они зовут его «бицен» (таг. лесной человек) и стараются с ним не встре­чаться. А еще там едва ли не каждый житель может рассказать про «ал- басты» (таг. летающий огонь), что вполне, на его взгляд, ассоциируется с инопланетными кораблями пришельцев из космоса. Так что уходил я от него уже за полночь весь переполненный легендами вперемежку с историческими реалиями, отчего голова шла кругом.
Правда, мой новый друг Слава отнесся к подобным рассказам мо­сковского ученого весьма скептически, но я был не в претензии. У каждого свой взгляд на вещи. Зато мы наметили целую серию поездок (у него был мотоцикл с коляской, самая подходящая вещь для коротких вылазок), и среди них перво-наперво – отыскать то место, где некогда находился Искер (Кашлык) – столица Сибирского ханства.
Это сейчас к легендарному Искеру ведет наезженная автомобильная дорога, а поблизости (почему-то в густом лесу) построена мусульман­ская мечеть, а вот в 70-е годы прошлого века даже музейные работники не имели представления о его местонахождении. Не знали об этом и жители деревни Преображенка, хотя, как выяснилось, он находился со­всем рядом от деревенского кладбища. Пришлось нам действовать на­обум, и лишь после нескольких неудачных попыток мы пробрались к обрыву, где можно было различить следы былых раскопок обилие на речном склоне различных черепков и даже покрытых слоем ржавчины металлических предметов. Рядом был глубокий овраг, по которому тек­ла речушка, названная Сибиркой. С холма открывалась удивительная панорама на левый берег Иртыш, а на реке виднелось несколько рыба­чьих лодок.
Удивившись, что столь памятное для сибирской истории место не имеет даже какой-то таблички или какого-то иного опознавательного знака, мы вернулись обратно. Потом уже я водил туда туристические студенческие группы, и ездили просто со знакомыми, которых интере­сует история края. В конце 90-х годов там велись почти месяц серьезные археологические раскопки, но это уже отдельная история. Мы же про­сто почувствовали себя первооткрывателями, а на большее и не претен­довали.
Следующая наша поездка была в деревню Баишево, где, согласно летописи, был похоронен Ермак Тимофеевич. Почти на самом берегу Иртыша находилось татарское кладбище, а рядом располагался мест­ный леспромхоз, и вплотную к кладбищенской ограде были свалены штабеля бревен, кучи гниющего опила, что никак не облагораживало место погребения усопших. Но на самом кладбище обнаружить что-то, связанное с личностью покорителя Сибири, так и не удалось. Местные жители в ответ на наши вопросы в недоумении пожимали плечами, так что мы уехали ни с чем. Была поездка на место его гибели в устье реки Вагай, и постепенно складывалась общая картина, связанная с именем этой незаурядной личности.
Потом я на несколько лет уехал в Волгоград, хотя не оставлял на­дежды рано или поздно вернуться к ермаковской тематике, тем более что в 1981 г. исполнялось ровно 400 лет походу казачьей дружины в Сибирь и хотелось как-то отметить эту знаменательную дату, оживить память о том важном событии. Время от времени мы созванивались со Славой, и как-то предложил ему пройти на байдарке по маршруту Ерма­ка от Урала и до Тобольска. Слава, не раздумывая, согласился, и назна­чили дату встречи в Екатеринбурге. Байдарку мне одолжили знакомые туристы, правда, весила она не менее двадцати килограммов, а еще рюк­зак, кинокамера, палатка и т.п. Но об этом думал тогда меньше всего, раз поднимаю, значит, не брошу.
Но на этом я не успокоился. Хотелось как-то донести до всех, кому этот вопрос интересен, о нашем мероприятии. А как это сделать? Лучше всего через телевидение. И недолго думая, во время одной из поездок в Москву отправился в телевизионный центр в Останкино и попросил вы­звать ведущего программы «Клуб кинопутешествий» Юрия Сенкевича. Мне повезло, и известный всему миру ведущий спустился ко мне и даже внимательно, без раздражения выслушал мое предложение совершить с нами совместную вылазку на Урал, чтоб там обнаружить остатки следов похода ермаковской дружины. Потом он терпеливо мне объяснил, что вот так, по собственному хотению, он сделать это не может, поскольку является всего лишь ведущим программы. Мне же следует предвари­тельно написать сценарий и подать заявку в редакцию. Если там ее ут­вердят и направят его вместе с нами, тогда другое дело…
Как же я был далек тогда от прохождения всех этих инстанций, а тем более не имел ни малейшего понятия, как эти самые сценарии пи­шутся. Потому поблагодарил его, извинился, что отнял время, и на этом мы распрощались. До сих пор удивляюсь своей смелости, граничащей с наглостью, сейчас уже вряд ли бы решился попросить о встрече с тем же Познером или, скажем, Ургантом. Да и они бы вряд ли стали беседовать со мной, но в те годы все казалось доступным и осуществимым.
Со Славой мы встретились на вокзале в Екатеринбурге где-то в се­редине лета и тут же отправились на электричку, идущую на Нижний Тагил, откуда и решили начинать наши поиски и искать нужную речку для сплава.
И тут нам повезло, поскольку во время поездки познакомились с парнем из Тагила, который, узнав о цели нашей поездки, тут же вы­звался быть нашим проводником в пределах города. Мы переночевали в заводском общежитии, где у него была отдельная комнатка, посколь­ку он работал на одном из местных металлургических предприятий, и весь следующий день он ходил с нами по городу, помогая найти женщи­ну-археолога, которая занималась раскопами места зимовки дружины Ермака. До этого мне совершенно случайно попалась ее статья о про­веденных раскопках, но адрес ее мне был неизвестен. Лишь фамилия, которую и то забыл за давностью лет. Самое интересное, что поиски наши, как ни странно, закончились успехом: мы нашли ту женщину. И от нее узнали, что раскопки, которыми она руководила, конкретных результатов не дали и заявлять со всей уверенностью, что казаки зимо­вали перед началом похода в Сибирь в Уральских горах, она не могла. Не было никаких артефактов, которые бы подтверждали это. На том и расстались… И потом убедились уже на месте, что вряд ли такая зимов­ка могла быть. Она никак не вписывалась во временные рамки, о кото­рых сообщалось в летописях.
Наш новый знакомый проводил нас до выезда из города на север и помог остановить проходящий мимо лесовоз, который по нашим при­кидкам шел в нужном нам направлении. Высадившись в глухом лесу, мы первую ночь провели в палатке, ломая головы, как бы нам выйти на те речки, названия которых указаны в летописях. Нужен был кто-то, кто знал местность, но где его взять?
На следующее утро мы побрели наугад, и тут нам опять повезло: мы наткнулись на передвижную пасеку, где возле ульев хлопотал занятый своим делом мужичок лет пятидесяти. Познакомились и с ним. Оказа­лось, что он родился и вырос в этих местах и помнит рассказы старожи­лов, которые указывали ему на останки почти сгнивших здоровенных лодок, что наверняка были ермаковскими стругами, которые казаки вы­нуждены были оставить из-за их крупных размеров.
Дело в том, что, начав поход с западной стороны отрогов Уральских гор, они вынуждены были часть больших судов бросить, поскольку не могли перетащить их через устроенный ими волок на восточную сторо­ну гор. А там дальше уже начинались полноводные реки: Серебрянка, Чусовая, откуда они попали на Туру, и там уже прямая дорога во владе­ния хана Кучума.
С помощью пасечника мы отыскали примерное место волока и пе­ресохшую речушку Жаровлю, о которой упоминается все в тех же лето­писях, а потом, пройдя пешком еще несколько километров, спустили на воду байдарку.
Сплавляясь по реке Чусовой, текущей между каменистых горных отрогов, мы неожиданно наткнулись на непонятное сооружение, пере­городившее реку. Мы поднялись наверх, где увидели стоящих у конвей­ера женщин, перебиравших поднимаемую со дна реки жидкую породу в поисках золотого песка. Нам объяснили, что само сооружение называют драгой. С его помощью размывалась прибрежная зона, жидкий грунт через насосы подавали на высокий помост, где работающие женщины выуживали из этого месива крупицы золота. Руки у них по самый ло­коть были будто бы вымазаны золотистой краской. Самое интересное, что никакой охраны у них не было, и нам они разрешили посмотреть, как идет добыча золотоносного песка.
Но там мы задерживаться не стали и продолжились путь по наше­му маршруту. Не буду в подробностях описывать, как проходило наше путешествие, но мы убедились, что при благоприятных условиях до Чевашского мыса (в настоящее время предместье заложенного в 1587 г. Тобольска), где произошло генеральное сражение казачьей дружины с войском Кучума, можно спокойно доплыть за две недели.
Ни статьи, ни даже самой маленькой заметки в прессе о нашей экс­педиции не было опубликовано. Нам это было не нужно. Своей цели мы достигли: нашли тот самый волок и примерный путь, которым прошли ермаковские казаки; убедились, за какой срок можно было доплыть до ставки Кучума. И это тогда было главным. Наши странствия позволили мне через много лет сесть за написания своего первого исторического романа «Кучум». Так шло накопление материала, когда все увиденное надолго врезалось в память и эти впечатления позволяли мне в дальней­шем описать события, произошедшие четыре века назад, с достаточной достоверностью, будто сам принимал в них участие.
Вскоре я вернулся в Тобольск, навсегда покинув Волгоград. То­больск манил, притягивал прежде всего своим малоизученным истори­ческим прошлым. И прежде всего это была личность Ермака. Но вот наши совместные походы и поездки со Славой Пятаковым на этом за­кончились. Он увлекся охотой, на выходные уезжал в деревню на той стороне Иртыша, где у него был свой дом, пустующий после смерти родителей его жены Валентины Павловны. Видимо, частые поездки на мотоцикле ослабили организм неутомимого поисковика и странника. К врачам он шел с большой неохотой, и незаметно подкралась неизлечи­мая болезнь. Славы не стало.
Но я не оставил своих странствий, вольно или косвенно связанных с изучением обычаев местного татарского населения, засел за специаль­ную литературу, регулярно по несколько часов проводил в архиве, одним словом, все больше погружался в дебри науки, называемой историей.
Когда вышла книга Р.Г. Скрынникова «Сибирская экспедиция Ер­мака», тут же прочел ее, и у меня возникло множество вопросов, на которые в книге ответа не нашел. Недолго думая, собрался и поехал в Питер. Там разыскал в университете Руслана Григорьевича Скрынникова, и мы несколько вечеров проговорили с ним на эти темы. Его тоже интересовала Сибирь, поскольку в наших краях он никогда не бывал и писал свой труд, пользуясь исключительно письменными источниками. И тут уже мне приходилось рассказывать о своих походах и впечатлени­ях. В результате у меня родилась собственная теория о причинах похода Ермака, но сумел сформировать ее много позже.
Так вышло, что первая полноценная рукопись у меня получилась в виде сценария художественного фильма, с чем смело отправился на «Мосфильм» в надежде, что мой сырой сценарий сможет там кого-то за­интересовать. Увы, страна была на грани распада, и великая киностудия доживала в прежнем своем виде последние месяцы, также найти режис­сера, кто взялся бы за предложенную мной постановку, мне не удалось. Зато московские друзья свели меня с режиссерами Краснопольским и Усковым, у которых был уже утвержденный сценарий фильма «Ермак». Они дали мне прочесть его и… я взбунтовался, высказал им свое мнение на этот счет. Меня совершенно не устраивал их прямолинейный подход к этой личности. Но кто я был для них, уже снявших несколько сериа­лов. Неопытный дилетант, не более того. С тем и уехал…
Казалось бы, на этом можно и закончить рассказ о своих походах, поездках, многолетнем сборе материала. Сейчас, оглядываясь на те годы, вспоминая свою неуспокоенность в поисках, не перестаю удив­ляться, как у меня хватило сил не бросить начатые поиски и довести их до логического завершения.
Может, и вправду человек, рожденный в Сибири, переживший весь­ма непростые реалии того времени, имея за плечами столь весомое про­шлое своих предков, способен выстоять в любых самых сложных ситу­ациях и не упасть, не прогнуться, пока в нем живет дух и дерзость слав­ного атамана. Мы просто недооцениваем, сколь велика в том заслуга Ермака, ставшего для большинства сибиряков примером для подража­ния в стойкости и самопожертвовании. Не зря он давно стал символом страны Сибири, где и мне выпала удача появиться на свет.

Опубликовано в Бийский вестник №1, 2022

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Софронов Вячеслав

Родился в 1949 году в Тобольске. Окончил физико-математический факультет Тобольского педагогического института. Доктор исторических наук, профессор. Автор двух десятков книг прозы, изданных в Москве и Екатеринбурге. Член Союза писателей России. Живет в Тобольске.

Регистрация
Сбросить пароль