Валерий Липневич. В КРЕСЛЕ ПОД ЯБЛОНЕЙ (окончание)

Повесть. Окончание. Начало в №4-5, 2022

Знаменитая фамилия хороша тем, что сразу избавляет ее носителя от массы тщеславных устремлений. Она оставляет ему только один путь – к весомо-материальной сути нашего мира. Поэтому тезка не поэт, не писатель, а просто успешный издатель, совмещающий культуртрегерскую деятельность с тонким чувством рынка. Ну а кроме этого Боря мастер на все руки – от пирогов с яблоками, в том числе и моими, до квашения капусты. его жена понимает, что таких мужей в природе не может быть. Поэтому очень ревниво относится ко всем, кто к нему не равнодушен. Даже если это представители другого пола. честно признаюсь, что если бы не старомодная сексуальная ориентация, то я, конечно, отбил бы его у нее. А когда Боря после небольшого возлияния берет в руки гитару – полный атас! если он согласится оплатить операцию по изменению пола, – Машенька, прости! – то я согласен. А с Машей у нас тогда будет лесбийская любовь. А вдруг я тогда разлюблю ее?
Возможности, которые открывает сегодняшняя реальность для бывшего советского человека, просто умопомрачительны. В этом умопомрачении он и предпочитает находиться. Все равно ничего понять в сегодняшней жизни он не в состоянии. Отсюда и пьянство, и наркотики, и уголовщина. Потеря смысла – потеря всего. Но, замечу, российская и белорусская глубинка все так же устойчива и невозмутима, как и 30, и 100, и 300 лет назад. Переварила социализм, теперь переваривает демократию.
А вот о том, что справа от господина е.Б., на горке, рядом с домом его племянника стоит дом живого белорусского классика, никто и не догадывается. Вид на его теремок – из комнаты на втором этаже с противоположной стороны. Теремок очень понравился моей племяннице. Классик не только пишет, но и пашет на своем участке, как настоящий мужик. я как-то с полчаса ему ассистировал, потом час не смог отдышаться. Этим летом он вырыл и зацементировал погреб.
В одиночку. Классик – он всюду классик.
Библиотекарь Аня, очень приятная женщина лет сорока, жаловалась, что просто заваливают теперь дешевой беллетристикой. Особенно любовными романами. Лично она их терпеть не может. Зато каждую зиму перечитывает «Анну Каренину». ее сын от первого брака уже третий раз сидит. есть еще два крепких серьезных паренька от второго. Муж, видно, ее любит. Видел однажды, как он молча и бережно вел ее пьяненькую домой. Ни в каких любовных романах такого не найдешь.
Подошел к забору с красными изящными столбиками. Служанка Леночка возится в парнике. Молодая девка. Говорят, сирота, из детского дома. Трудится самоотверженно с утра и до позднего вечера. Да и внешне не уродина. Может, подцепит какого-нибудь приличного жениха. Иностранца. хотя бесконечные гостевания уже прекратились. Рядом с ней отирается точно такой же ротвейлер, как и у моего соседа. Заметив меня, медленно движется к сетке. хозяев не видно. Ладно, пойдем обратно, не будем собак дразнить. Надеюсь, что кошель с картошкой не сперли. Однажды пристроил стираться в водопаде домотканый половик, а сам, как и сегодня, отправился расхаживать да погуливать. Добрался до последней хаты на этом берегу, где обитают Тамара и Полковник. Немного потрепался, возвращаюсь – тю-тю! – уплыл половичок. В чьи-то новые руки. А бабушка ткала его на моих глазах.
Напротив забора, недалеко от дороги, воткнуто еще одно дубовое бревно.
Верхушке придано некоторое сходство с лицом господина е.Б. А тяжелые дубовые крылья призваны, видимо, убедить в несомненности этого сходства.
От дубового ангела поворачиваю назад. Медленно прохожу по гребле. Солнце справа пронизывает еще сквозные заросли. Летом здесь густой и прохладный сумрак. Стайка мошкары пляшет в солнечном луче. чуток солнца – и сразу начинаются движение и жизнь.
В зарослях прибрежной лозы неутомимо куют соловьи свое майское счастье.
Звонкие наковаленки и серебристые молоточки. От их звонкого счастья перепадает и нам. И уже тяжесть зимней и все еще не тающей печали не так ощутима.
Подала голос и кукушка. Первая в этом году. Тоже совсем рядом, но где – не разглядеть. Грудной женский голос. Ку-ку-у! Ку-ку-у! Раз, два, три, четыре, пять… десять… двадцать! Да, господи, хватит, оставь другим. Мне так много не надо. Уймись, мне уже надоело считать. Нет, птицу не переспоришь. Ну и кукуй себе на здоровье.
Трос у больших кладок глубоко врезался в основание вербы. Дерево обволокло его своей плотью, ассимилировало. В тот год, когда переходил кладки во время половодья, трос уже присутствовал и удерживал их. Они всплыли почти до уровня поручней и под весом моего тела опять провалились до поперечных опор. я оказался по пояс в воде. С напряжением вел шест по внешней, правой стороне кладок, чтобы как-то удерживаться под напором грозной воды. А начиналось всё вполне невинно. Пасынок господина е.Б. приехал в деревню на весенние каникулы, а пройти по кладкам на тот берег было уже невозможно.
Он заметил утлую плоскодонку возле берега и решил переправиться. Местные ребята отважно курсировали на этой лодочке с одного берега на другой, но отправлять городского мальчишку одного было опасно. Он расположился на носу, я на корме. От края борта до воды оставалось сантиметров десять. если вести себя очень осторожно, не дергаться, то можно и доплыть. Удачно прошли стрежень, избежав столкновения с редкими уже льдинами. Выплыли на заливной луг и причалили прямо к забору, туда, где когда-то встречали меня бабушка с дедом. Высадив мальчика, я бодро поплыл назад и, вместо того чтобы вернуться разумным и безопасным маршрутом, направил лодку в основное русло. Река подхватила ее и понесла как перышко. широкая, стремительная вода. Вот это действительно половодье. я был на вершине блаженства. И в этот самый момент заметил, что меня несет на немного выступающие над водой поручни третьих кладок. я отчаянно заработал шестом, чтобы обойти их слева у самого берега по узкой бурлящей протоке. И когда я с облегчением вывернул в этот спасительный проход и уже миновал поручни, почувствовал, как конец жерди мягко торкнул по корме. Вода тут же хлынула в лодку – мальчика уже не было на носу, и до края борта на корме оставалось сантиметров пять. я вскочил. Лодку стремительно заливало. я оттолкнулся и с шестом в руках бросился по направлению к близкому крутому берегу. Метра три водного пространства преодолел мгновенно и выскочил на берег почти сухой. Был в ватных штанах и телогрейке, которые обеспечили повышенную плавучесть. Взобрался на горку и почувствовал себя Робинзоном – кругом бурлящая стремительная вода. Глянул на кладки.
Понял, что это единственная надежда. Собрался, сосредоточился и начал спуск по скользкому откосу. У воды нащупал шестом доски и сделал первый широкий шаг. Меня шатнуло, прижало к поручням, заскользили резиновые сапоги. я зацепился шестом за край доски и начал осторожно продвигаться по пояс в воде, глядя только на кромку, по которой вел тяжелый ольховый шест. Остановил меня второй пролет кладок, который оказался на уровне пояса. Подтопив его шестом, я взобрался и на него и, балансируя, снова продолжил движение. На подходе ко второму островку глянул влево на бескрайний водный разлив. Стало как-то неуютно, когда представил, что мог бы тоже оказаться на этом просторе, но уже без лодки и в намокшей тяжелой одежде. Дальше не додумывал. Вода на островке была немного выше колена. На вторых высоких кладках чуть ниже. А что там ждет меня, в ложбинке возле поцелуйного камня? Тут меня и услышал Вадим, который ждал на берегу. ему показалось, что это переправляется лось.
Потом увидел мою голову над водой и торчащий шест. Успел подумать, что это лосиные рога. Но голова почему-то моя. Последние кладки снесло, и пришлось идти напрямую – опять по грудь. Одежда не успела до конца промокнуть. Только в дедовых резиновых сапогах хлюпала вода. Радостно возбужденные, пересказывая друг другу подробности, заторопились в хату. Отогреваясь на печке и слушая, как Вадим возбужденно рассказывает о моем приключении бабушке, я вспомнил, что сегодня двадцать девятое марта – день рождения той самой Галины, что за три месяца выдала мне десятилетнюю норму переживаний. И эти десять лет закончились именно сегодня. И вполне благополучно. хотя с не меньшим выбросом адреналина, как и тогда.
Опершись о поручни, опять стою над водой. Сердитый водопад взбивает грязновато-желтую пену. Какой-то рыбак на пляже с песочком неутомимо пуляет блесну к сваям. хороший спиннинг, видно, дорогой. Да и сам рыбак упакован что надо – по последней рыбацкой моде. Да не время сейчас, надо бабочек в грязи намыть да на плотву с удочкой. Видно, не местный, начал бросать к левому берегу. Не знает, что там наклонная свая. Так и есть, зацепил. Теперь повозится. Да не тяни ты так, крючки только крепче завязнут. Подергивай легонечко, из стороны в сторону. Все-таки оставит блесну на память. Подергал, походил по берегу, меняя угол наклона лески, начинает раздеваться. Это уж точно белорус. Никому ничего дарить не собирается. С трудом стягивает свой специальный рыбацкий комбинезон. Демонстраций модной одежды рыба не любит. если собрался чего-нибудь поймать, будь как можно незаметней. Ишь ты, даже белые трусы снимает. Наверное, немец. Они, говорят, при господине е.Б. собирались строить пансионат на берегу омута с белыми кувшинками. Но вроде инициатива эта пока заглохла. Видимо, им напомнили, кто победил в прошедшей войне.
Рыбак держится левой рукой за леску, подергивает, а правой прикрывает свое мужское оснащение. Видно, все-таки наш. Немцы не стесняются. Пусть себе и новый, но белорус. Сделал еще шаг и тут же решительно повернул к берегу, резко, как пробки из бутылок, выдергивая ноги из воды. холодна ты, майская водица. Трусы надел, а влезать в комбинезон пока не торопится. Ладно, пусть закаляется. что-то прошла охота даже рыбу ловить. Зацепишь голавлика на килограмчик, поводишь в охотку и даже радуешься, когда оборвется. Теряю интерес к материальной стороне мира. Видно, закончу жизнь бездомным бродягой. Утону в море бесконечной свободы. А может, еще и женюсь на Маше. И она мне чего-нибудь родит. На старости только этого не хватает. Действительно не хватает. Когда и жениться, если не после пенсии. Все равно терять уже нечего. Кроме спокойной старости.
В прошлом году в банкетном зале «Полифема» состоялась бракосочетание семидесятипятилетнего американца и восемнадцатилетней белорусочки. я как раз ловил рыбу руками в сваях возле вторых кладок. Он высокий, подтянутый, с седоватым ежиком и загорелым продубленным лицом. Больше шестидесяти не дашь. А наша грудастая телка в свадебном наряде выглядела лет на 25. Когда возвращались от родника – сейчас он заменяет в наших местах вечный огонь, – я, склоненный низко над водой, углядел ее мелькнувшую черную пятку.
Опять скрипач. Солнце золотит его плоское безносое лицо. Сейчас он похож на Будду. Он виновато прижимает к груди свой мазохистский музыкальный инструмент. Помню, как пастухи мастерили весной дудки, сворачивая их из только что снятой коры. Наконечник вставляли из гусиного пера. Особенно удачные дудки получались у Быка, какие-то радостно звонкие, торжествующие, – у того самого Быка, что успокоил Безрукого. Но тогда мы ничего о его подвиге не знали. Он недавно пришел из тюрьмы, и мы сначала побаивались его. Бельмо на глазу тоже отпугивало. Он каждый день, когда пас коров рядом с нами, на горке, где сейчас дом Юзика и водонапорная башня, делал очередную дудку и учил нас играть на ней. через неделю у всей нашей команды были эти инструменты для извлечения из горла простой весенней радости. Только недавно я узнал, что Бык из нашего детства и партизан Солодуха – один и тот же человек.
После войны все партизаны, оставшиеся в живых, в основном те, кого не призвали в армию, чувствовали себя хозяевами жизни. Но большинство этой мужицкой вольницы, видимо, не случайно, бросили в самое пекло – на штурм Кенигсберга. Там белорусские партизаны и сложили головы. Даже Солженицын, истово веривший в свою избранность, именно под Кенигсбергом почуял дыхание смерти. его звериная интуиция подсказала выход. Из двух зол выбрал меньшее. Поэтому и оказался вскоре в лагере. Береженого бог бережет. Благодаря своему бельму Солодуха в армию не попал. Зато тюрьме бельмо не помешало. если другие что-то несли с колхозного поля украдкой и в темноте, то Бык не таился – герою положено. Однажды, когда тот, как обычно, прихватил с колхозного двора мешочек зерна на самогонку, родственник Безрукого, недавно назначенный бригадиром, задержал его. Свидетели, также родственники и свояки, были наготове и пьяным кагалом высыпали из ближней хаты. Солодуха попытался было качать права, но его быстро угомонили. К акту о хищении добавили и акт о сопротивлении власти и о политических высказываниях – «Да вы хуже, чем немцы!» – и в тот же день отправили в район. Суд обратил внимание не на его партизанские заслуги и медали, а на то, что он злостный расхититель и антисоветчик. Да и попробовал бы судья учесть эти заслуги, как на него самого тут же полетели бы анонимки. Дали Быку восемь лет. Впрочем, мужику особой разницы и не было где работать – то ли на воле восстанавливать народное хозяйство, то ли за проволокой. Все делали одно общее дело в разоренной войной стране. За проволокой даже спокойней и сытней, худо-бедно, а голодным спать не приходилось ложиться. Далеко его никуда не угоняли. Сначала разбирал завалы в разрушенном Минске, потом носил кирпич на стройке. Да и по сравнению с тем, как работали на воле – взять того же Павку Корчагина – лагерная жизнь солженицинского Ивана Денисовича выглядит обывательски благополучной. И поэтому, если мы хотим какой-то правды и понимания происходящего в мире, в школе надо изучать и Николая Островского, и Александра Солженицына. Правда дневная и правда ночная должны дополнять и оттенять друг друга.
Мама рассказывала, что первые годы после освобождения оказались в Белоруссии самыми голодными. Особенно в партизанских зонах. И немцы, и партизаны избавили народ и от скота, и от всяких запасов продовольствия. Горшочек тушеной сахарной свеклы, напоминавшей повидло, – единственное, что могли дать ей с собой в город. Но и это было весомой добавкой к морковному чаю и студенческой норме хлеба. В колхозах оставались только бабы и старики. Да и те ютились в землянках. Наш нынешний дом появился спустя пять лет после войны – дед боялся брать кредит, хотя потом их все списали. Строили на свои средства. Немного помог старший сын, к тому времени второй секретарь райкома. Но отборные сосны, которые пилили всей семьей – именно там мама и сорвала спину – украли. Тогда и воспользовались льготой, положенной секретарю райкома, – получили бесплатный материал на сруб. Но это уже была сырая и суковатая ель. Меня, шестимесячного, – после того, как мать заболела, – привезли в землянку три на четыре метра, где в тамбуре жила коза кормилица. еще долго над освобожденными деревнями стояла тишина: не драли горло петухи, не мычали коровы, не хрюкали свиньи. Для них до войны имелся даже специальный пастух. После войны профессия свинопаса исчезла.
Привезли меня к деду с бабушкой во время половодья. В те годы речка разливалась от холма до холма, до Попки. Вода доходила еще выше того места, где сейчас красивый забор господина е.Б.
Бабушка встречает нас уже на дороге, что через пару метров исчезает под водой. Отец передает ей сверток с первым внуком, который, наконец, просыпается и подает голос. Мост смыло и даже на коне через реку не перебраться. Поэтому дед и не смог нас встретить на станции. Отец нес меня все двенадцать километров. широкая плоскодонка приткнулась к берегу. Дед стоит в лодке, опираясь на шест. С ним удобно и на мелководье, и на самом стрежне. Только отталкиваясь изо всех сил можно переспорить своевольную весеннюю воду. Она всюду, куда ни глянь, – блестящая на солнце, в островках буроватой пены. Радостное возбуждение от необычности происходящего. Деревья, стоящие в воде. Правда, их немного. Немцы, в целях безопасности, заставляли очищать берега от зарослей. Видна наша липа на том берегу. Беспокойство от того, что отец почему-то остается, не садится в лодку с нами. Нет, дед еще вернется за ним, отец пообедает, а потом, когда меня уложат спать, пойдет к вечернему поезду – утром на работу.
Переправа во время половодья стала моим первым впечатлением, которое удалось сохранить в памяти. Или точнее – выстроить. В шесть месяцев, думаю, был просто эмоциональный импульс всеобщего возбуждения в природе и в людях, запеленгованный ребенком. Но позже, два года спустя, он был поддержан точно таким же переживанием. Так что любовь к половодью отнюдь не случайна.
Коза, а потом и корова, тоже, видимо, повлияли на мои предпочтения в эмоциональной сфере. Все симпатии до сих пор четко делятся на козочек и коровушек. Других животных не наблюдается. Света, например, коровушка, хотя почти такой же комплекции, что и козочка Маша. Деление не столько по внешности и стати, а соответственно духовному облику этих животных. Также соответствуют им и две любимых учительницы литературы – поэтичная козочка Фаина Моисеевна и дородная холмогорская корова Зинаида Давыдовна: никакого романтизма она и на дух не переносила. ее зычный голос звучал на всю школу, а клички прилипали намертво.
Кошель на месте. Такого добра у всех полные погреба, несмотря на то что уйму перевели за зиму на драники и бабки. хватит до молодой картошки. Поцелуйный камень на месте. Снова пригибаюсь над вербой, склонившейся над тропинкой. Треснула, надо убирать. Вот пусть Юзик ею и займется. А то нашел себе заботу, пристал к моим беззащитным вербам. Тяжко приходится красоте в мире всеобщей пользы. В сущности, провинция – это место, где красота и талант не имеют рыночной стоимости. Поэтому талант пропивают, а красоту равнодушно губят или отдают первому встречному. Без них проще и легче тянуть привычную лямку жизни.
Вот и первые кладки. За то время, что я прогуливался, кто-то сломал половину перил. хорошо, что не унес. Можно и мне поживиться – дрова. С каждой прогулки обязательно что-нибудь приношу и для печки. Видно, приезжали за родниковой водой на большом подпитии. Вон пустая разбитая бутылка – еще и тут добавили. Оставили бы Володе Греку. Перила крушат постоянно. Подчеркивая тем самым, что нужны они только туристам. Пьяные вдрабадан по-прежнему переходят речку вброд, держась за кладки. хорошо, что есть пока кому ремонтировать. Вот для таких людей и нужна дубина власти, заставляющая их быть немного лучше, чем они есть. А какие они есть, показали девяностые годы. На заливных лугах гласности радостно благоухали вчерашние компосты и сегодняшние фекалии. Люди просто жаждали грязи и дерьма. А потом потянуло и на кровь. «Скучает смертно от того, что долго ей долу не дано пролиться. Скучает кровь – безумствует народ». Все же некоторый прогресс налицо: уже можем обходиться без дубины. И даже без палки. Но без кнута нам пока никуда. А горстке воспитанных людей придется потерпеть некоторые неудобства – не столько от неизбежных экзекуций, сколько от хлопающих, устрашающих ударов наших сегодняшних пастухов.
Слева от кладок заросли кустов, где теряется ручеек криницы. Там тоже было зеркало широкой и спокойной воды. Там я поймал своего первого окунька и тут же упустил. Пока я любовался эти чудом у меня на ладошке, он подпрыгнул и упал на песок возле воды. Потом прыгнул еще пару раз и оказался в речке. Плач о потерянной рыбке и был, вероятно, моим самым первым творческим актом.
«Окунечек же ты мой!» – часто с улыбкой пересказывала бабушка мою жалобную и пылкую ламентацию.
Снимаю со стенки ведро с водой и поднимаюсь на пригорок, осторожно ступая по бетонным колдобинам, оставшимся от благих намерений господина е.Б.
Из своей хаты скатывается мне наперерез Иван. В левой руке ведро, в правой сигарета.
– Валерка, привет! Когда ж ты приехал? Руки не даю – сам видишь какая.
Он немного навеселе, в джинсах и модной, но мятой фланелевой рубашке навыпуск с подвернутыми рукавами. На ногах мягкие, тоже подвернутые резиновые сапоги. Фланелевая рубашка в приятную – голубую с серым – клетку.
– Ирка моя скоро заявится, а мне еще кабана кормить. Все на мою голову! хозяйка! Такая стала, бля, – генерал. Валерка, глянь там, в хате, может, курево какое. У бабы Сони всегда для меня заначка была. Глянь, должно быть. Побегу, заходи! широким аистиным шагом – не зря же кличка Бацян (аист) – спешит Иван за водой в криницу, затягиваясь на ходу остатком сигареты без фильтра. Моржовые усы, как у Ницше, прикрывают щербатый рот. На голове ни одного седого волоска. что, кстати, наблюдается у пьющих людей, занятых физическим трудом, – и у того же Володи Грека, и у старого Аркадия. Карие глаза Ивана светятся дружелюбием. Стиль общения у него преимущественно уменьшительно-ласкательный – буквально со всеми, независимо от рангов и положений. Раскованно-добродушно общается с любым начальством и вызывает такое же снисходительное добродушие в ответ. Тем более что всегда очевидна его радостная готовность услужить, сделать приятное.
Поэтому Иван желанный гость в самых пестрых компаниях – и на охоте, и на рыбалке, и в парилке, и просто у вечернего костерка. Он всюду вносит ноту необременительной снисходительности и доступной всем человечности. Не говоря о том что шашлыки у него никогда не подгорают, а красное и жесткое утиное мясо получается нежным и сочным. Нужный человек он и на «Полифеме». если свободен от коров и коз с овцами, то всегда находит какое-нибудь дело, халтурку, возможность услужить, помочь. есть там у него и свой интерес – всегда держать Иру под колпаком. А благодарят Ивана просто: ведь сердце «Полифема» – самогонный аппарат. Пока работает безотказно. Только если Ира заупрямится – мол, хватит ему! Поэтому к концу рабочего дня он частенько засыпает где придется. если Ира недоглядит, как в прошлом году, – прямо на голой земле. После того он целое лето бухал, как чахоточный, но в больницу не лег – врачей боится. Козьим молоком обошлось.
Как всегда, проходя мимо, ощупываю взглядом приятно массивную каменную стену моего соседа. Кое-где уже потрескалась. Да, нет ничего вечного. Юзик красуется в кухонном окошке за обеденным столом. Метров пять от улицы. Он вонзил зубы в жирную спинку копченой селедки и, посасывая, заглатывает ее нежное мясо. Он не стесняется открытости своей трапезы – заработал, ест свое, не ворованное. Да и не что-нибудь супердорогое, а обыкновенную селедку. Но мог бы, конечно, делать это не на виду: выглядит как самодовольная реклама здорового и зажиточного образа жизни. До войны, рассказывала мама, селедка была большим деликатесом, а пользовался спросом лёк – бесплатный рассол из бочки в которой привозили селедку. ели его с картошкой в мундире. Так что за селедкой ходили с бидоном.
Заметив меня, Юзик отрывается от лакомого кусочка в правой руке и делает приглашающее движение левой. Благодарно киваю и отрицательно повожу головой из стороны в сторону – руки заняты. При его повышенном давлении налегать на селедку не следовало бы. Как-то он притомился и присел на своем крыльце-мавзолее. Вид мне его не понравился, быстро сходил за прибором. Юзик не сопротивлялся, послушно закатал рукав рубахи. Цифры впечатляли – 170/140. Инфаркт и инсульт стояли рядом, положив ладони на плечи, – ты наш, не дергайся. Вызывать скорую отказался. я тут же сбегал за своим чудодейственным прибором минского производства. Аппарат магнитотерапии, белый утюжок размером с ладонь.
Все бабки уже знакомы с его действием. Он дешевле своих российских аналогов – Рилта, Милта – в пять раз. Посадил Юзика на стул в кухне возле розетки и приложил утюжок к затылку. через 10 минут давление было 150 на 100. Уговорил прекратить на сегодня трудовые подвиги. Обещал завтра обратиться к врачу. На следующий день, говорила Валя, его с работы забрала скорая. Немного полечился.
Когда я потом давал ему рекомендации по здоровому образу жизни, он только отмахнулся: «Дети выросли, дом построил, деревья посадил. А жена пусть поищет себе другого. Дам ей такой шанс. Может, и найдет. Только пчел жалко. Благодаря моим пчелкам я еще и шевелюсь тут с вами. Те, кто в мае стоял со мной в оцеплении, все уже там, отмаялись, косточки парят. А дрожать над своим здоровьем – последнее дело». Вот такой парень мой засранец бобр, хочет и мои вербы на тот свет прихватить. Значит, он их тоже любит.
Коленом отодвигаю готовую развалиться калитку. Буду заниматься ею уже летом. Опускаю кошель и ведро на лавку. Открываю и, немного плеснув, ставлю ведро на его постоянное место – на табуретке у входа. Закрываю крышкой. Ну, вот и все, дом – полная чаша.
Солнце уже до половины спряталось за обрезанной вербой. Верхняя его половина спокойная, плотно-малиновая, а нижняя, процеженная сквозь ветви, сияет сусальным золотом и пробивает пучками лучей веранду насквозь, являя всю неприглядность захламленного после зимы помещения. На холодильнике два перезимовавших черных яблока, шелуха от семечек тыквы и россыпь мышиного горошка. На столе грязные тряпки, подгоревшие кастрюли. Нет, на уборку меня сегодня не хватит.
Захожу в хату – тепло и сухо. Можно закрывать вьюшку и окна. Запах побелки перебивает все другие запахи, накопившиеся за зиму. Кроме мышиного.
Он перебивает даже запах полыни, которую я положил за печку, под кровать и диван. Там, где она им мешала, мыши мою полынь спокойно перемололи.
Дед строго глядит на меня со своей последней фотографии. Он сидит на печке – за спиной на жердочке связки лука. Справа лампочка, слева подушка. Снимал профессионал, Николай Коледа, и потому бабки-соседки восхищаются: «Живой Василь!» И добавляют: «Але ж як памер, дык і ўсіх сваіх любоўніц з сабой забраў!» Тут же припоминают и его беспримерную жестокость по отношению к бабушке. После того как она облила помоями не ту даму его сердца и вскоре, вероятно, от этой оплошности заболела, дед, уходя из дому в самые морозы, оставлял двери распахнутыми настежь. Дети были в школе. С жаром, в поту, она вставала и, держась за стену, чтобы не упасть, пошатываясь, шла их закрыть.
Фотография бабушки рядом. Она, в темном платочке, склонилась над столом, режет сало. На отрывном календаре над ее головой четкая дата – 14 ноября. Рядом с буханкой хлеба газета «Правда». Текст передовой тоже можно разобрать.
Снимок того же автора – Николая Коледы.
Однажды, рассказывала мама, дед даже чуть не застрелил бабушку. Они были где-то в беседе – какое чудесное слово, так и представляется неторопливое и уважительное общение, – и там дед, мастер на всякие штуки, неожиданно погасил лампу. Когда, после веселого гомона и женских вскриков, лампу опять зажгли, деду показалось, что бабушка выглядит несколько более растрепанной, чем до этого. Тем более что сидела рядом с очень видным мужиком. Дед тут же взвился, выдернул ее из застолья и поволок домой. Уже в сенях приложил с необычной силой и злостью. Она юркнула на печь, к малым еще детям. Он за ружье, патроны в патронник, и к ней. Бабушка не дрогнула: «Страляй! Не трэба мне такая жызня!» Щелкнули взводимые курки. Спросонья, рассказывала мама, она ничего не могла понять, а когда сообразила, то закричала диким голосом и, схватившись за стволы, изо всех сил детских сил толкнула отца. Он стоял на узкой лавке возле печи и, потеряв равновесие, упал на спину, не выпуская ружья.
То ли он нажал на спуск, то ли курки сами спустились от сотрясения, но прогремел двойной выстрел. Все застыли – мгновенно протрезвевший дед на земляном полу, бабушка с проснувшимися детьми на печке. Тут заплакала в колыбели у кровати самая младшая девочка. шесть человек помещались в одной хатке на три окна. Сейчас только в горнице в два раза больше. Русская печь стояла слева у входа, за ней впритык две кровати, лавка у стены, напротив нее стол, несколько стульев, стол-шкафчик под окном напротив печи – для посуды и приготовления пищи. Сундук с одеждой стоял в сенях. Больше никакой мебели не было.
Бабушка осторожно спустилась с печки. Держась за юбку, за ней сползла и мама. Поза отца, лежащего на полу с ружьем, направленным в потолок, показалась ей почему-то очень смешной. Задыхаясь от смеха, она упала на кровать.
Только затихла, обессиленная, измученная смехом, как разразилась рыданьями.
Но после этого она отца уже никогда не боялась. единственная изо всей семьи.
Да и он, говорят, больше всего любил ее.
Дед неловко поднялся с пола, бросил ружье на другую кровать и выбежал из хаты. Ночевать не пришел.
Знаю эти внезапные вспышки ярости по самому себе. Поэтому стараюсь исключать ситуации, их провоцирующие. Но не всегда получается. Особенно с близкими. Помню жена-поэтесса в начале семейной жизни что-то ехидно сказала под руку. Тут же прозвучала пощечина. Она затихла и с такой скорбью взглянула на меня, что во мне все перевернулось. я готов был ударить ее еще раз – за этот взгляд.
Как ни странно, пощечина вызвала уважение. я был первый и последний, кто позволил себе такое. Женщина желает и демократического равенства, и полной зависимости от мужской и надежной силы. То есть того же, чего мы, в силу российской традиции, по-бабьи жаждем от государства – защищенной свободы.
А нам предлагают или защищенное рабство, или беззащитную свободу. Правда, некоторое время после этого события – голова, говорила, гудела целый месяц, – поймав мой недовольный взгляд, жена вдруг начинала суетиться, сновать из кухни в комнаты и обратно. Когда я, наконец, поинтересовался, в чем дело, она призналась, что прятала ножи. я расхохотался. Не знаю, на самом ли деле она этим занималась или просто придумала. Но больше я никогда не позволял себе ничего подобного. Боялся, что в следующий раз подобного взгляда уже не вынес бы. Убил бы на месте.
Когда мой приятель Герман в очередной раз начинает в моем присутствии ссору с женой, я предлагаю ему просто развестись. «Развестись? Такое мне в голову никогда не приходило. Убить – да!» Позже я понял, что и ссорится он в моем присутствии, только для того, чтобы показать, кто в доме главный. И кому законно принадлежит все внимание и любовь, утечку которых он так болезненно сегодня воспринимает. Он, он главный, а не какой-то гость, пусть себе и очень приятный во всех отношениях, у которого он сегодня обязательно выиграет парочку партий.
В предельной близости человека к человеку, даруемого любовью, всегда таится опасность. Потому что любая любовь – это все-таки иллюзия близости. Истинная возможна только между однояйцовыми близнецами. (Кстати, интересно, случается ли, что они убивают своего самого близкого человека – в сущности, самого себя?) А когда там, где мы по привычке ожидаем близости, ее не оказывается, мы возмущенно считаем, что нас предали и совершил это предательство самый дорогой и близкий человек. Как жить после этого? Поэтому безопаснее всего постоянная дистанция, охлаждающая порывы и избавляющая от иллюзий.
Как говорят некоторые: человек будущего – это одинокий человек. Обходительный и приятный во всех отношениях. Да и управлять им намного легче, чем любым, даже самым минимальным, сообществом. Наше будущее – уже не миллионы, но миллиарды и десятки миллиардов одиночеств. Нужно ли нам такое будущее? Нас не спрашивают никогда и ни о чем – извольте приспосабливаться.
Прижимаюсь спиной к печке. Уже горячо. Пристраиваю посушиться одеяло и простыню. Подушка на подоконнике вроде немного пришла в себя после зимы.
Но можно приткнуть и ее.
Ловлю себя на том, что, проходя по хате, постоянно заглядываю в свою голубую комнатку – будто там кто-то есть. Так же обвожу глазами и большую, задерживаясь на диване, где мама обычно отдыхала после обеда-ужина. Бросаю взгляды и на кровать, куда она перебиралась после телеинъекций.
Никого нет, никого и быть не может. Но ожидание тлеет, как угли под пеплом.
Всюду чудится ее присутствие – в доме, в сарае, у кустов смородины, возле калитки. А кто там у забора со стороны дороги? Нет, не она…
Двадцать лет после выхода на пенсию провела мама на этом месте, отлучаясь только на зиму. Сначала ухаживала за бабушкой, потом за отцом, потом возилась с внуками, потом все больше одна, постоянно подстегивая себя, ставя задачи и разворачивая планы, строго следя за графиком выполнения, пока не упала, наконец, боком в грядки, где и была обнаружена соседом Юзиком. «Может, если бы не я, – произнес он еще на пути из Минска, будто бы виновато, но с желанием подчеркнуть свою роль, – мама ваша не мучилась бы так долго. Да и вас бы не мучила».
Возможно, умереть сразу – это было бы не так мучительно для тела. Но тогда она не ощутила бы перед уходом того тепла и заботы, все же сумевших немного согреть ее последние дни. Да, забота была запоздалая, больше нужная нам самим, чем ей. Но все же она уходила окруженная детьми и внуками – семьей
(«все как у людей»), пусть хотя бы иллюзией семьи, ради которой она трудилась всю жизнь и жертвовала всем, чем могла. Эта иллюзия ускользала, оставляла наедине с собой, в глухоте одиночества – вплоть до самого последнего, бессловесно-беспомощного, распластанного по земле среди зацветающих огуречных кос.
Тело и душа исчерпали запас гибкости, необходимый для жизни, особенно сегодняшней. Работа, которой их поколение истязает себя до последнего, это прежде всего психотерапия – попытка удержать неотвратимо ускользающий смысл. Работа – это единственный смысл, какой они знали. Именно работой беспомощно заслоняются они от нынешней жизни, еще более чужой и безжалостной, чем та, которая встретила их на пороге юности. Но ее-то, с молодым и веселым напором, они все-таки перемогли. Завоевали железобетонные города, пробили корнями асфальт, дали потомство.
Поколение наших родителей выросло в жестко определенном, резко поляризованном мире. Поднимаясь из послевоенной бедности, голода, холода, они отдавали себя детям, чтобы те никогда не испытали того, что выпало на их долю.
И мы не испытали. Обильна была та кровавая жертва, надолго успокоившая Молоха истории.
Зиму 1944-1945-го моя будущая мама прожила в нетопленом общежитии – двадцать кроватей в комнате. В этом же общежитии ее чуть не изнасиловал здоровенный пьяный капитан, приставший к ней еще на улице. Но деревенские девушки старались во что бы то ни стало сохранить девственность для мужа. если жена не смогла сделать мужу такого подарка, то, рассказывала мама, муж колотил ее всю жизнь. Офицер с пистолетом в руке, периодически стреляя в окно, забитое фанерой, требовал положенного ему, победителю. «Вы тут под немцем стелились, а мы за вас кровь проливали!»
Девочки сидели, как мыши под веником, боясь шелохнуться. Спасла подруга – незаметно сумела выбежать и привести патруль. Благо штаб округа был поблизости. Капитан после отсидки на губе, тихий и вежливый, явился с бутылкой водки и американской тушенкой. Возможно, именно после этого эпизода от американских консервов ее всегда тошнило – даже когда только смотрела на тех, кто ест. Капитан настойчиво приглашал в кино, на танцы. Мама сходила на свидание с ним только раз. Отец, как бывший партизан-разведчик, следовал за ними невидимой тенью. Когда они уселись с мороженым на лавочке и капитан по-хозяйски обнял маму за плечи, отец не выдержал и начал забрасывать его камнями. Первым же камнем сбил фуражку, вторым – рассек кожу на лбу. Третий, с куриное яйцо, ударил чувствительно по колену. Отцу повезло, что на этот раз офицер был без оружия. Прижимая платок к ране и прихрамывая, атлетический красавец вынужден был покинуть парк культуры и отдыха имени Горького.
Сюжет воистину библейский. Голиаф и Давид.
Первую зиму мама бегала на занятия в матерчатых лодочках. Именно бегала – чтобы не отморозить ноги. Это были ее единственные туфельки. чтобы купить сапожки – обычные, хромовые, такие же как и мужские, только маленькие, – мама две недели на летних каникулах торговала огурцами, благо на послевоенных пепелищах урожаи выдавались богатые. От деревни до станции двенадцать километров. Два раза в день туда-обратно – итого сорок восемь. Плюс дорога от вокзала к базару. Это еще четыре. Остается только прибавить мешок на плечах в тридцать килограммов.
Двадцатилетняя девушка отмерила расстояние большее, чем до Москвы, и перенесла столько огурцов, сколько поместилось бы в тогдашней полуторке.
Она заработала эти две тысячи – двухмесячная рабочая зарплата – и купила аккуратные сапожки тридцать седьмого размера. Благодаря спасительной обувке и смогла закончить свой педагогический техникум. Но по распределению на Западную Украину не поехала: и без телевизора тогда знали, как встречали бандеровцы молоденьких учительниц-комсомолок. Поэтому диплом и не выдали. Пошла на бухгалтерские курсы, куда вслед за ней пристроился и отец. Там и продолжил наблюдение за своей избранницей. ходил весь в синяках и ссадинах – продолжал упрямо сражаться за свое счастье.
В конце концов, мамино сердце дрогнуло – не смогла больше смотреть, как безжалостно колотили этого настырного парня. К тому же он стал небольшим начальником и получил комнату. Присутствует эта настырность и во мне. Но все же я мамин сын. И по внешности, и по складу ума. Все, что приходило мне в голову, тут же приходило и ей. если мама что-то спрятала на зиму в доме – от незваных гостей – и забыла где, то после небольшого сосредоточения мог найти только я.
В классе шестом я еще надевал мамины сапожки, когда ехал в деревню к деду – сначала поездом, а потом те же двенадцать, маминых, пешком. Поэтому свою естественную, данную от природы форму ее маленькие изящные ступни и женственные мягкие ладони обрели только в больнице, незадолго перед уходом – что получила, то и возвращает в целости и сохранности, стряхнув все уродливое и временное.
«Бо-лит…» – по-детски беззащитно, со слезами на глазах, жаловалась она. я терпеливо искал для ее непослушной ноги то единственное положение, которое хотя бы ненадолго приносило желанное облегчение. Но опять звучало это беззащитное, нечленораздельное, виноватое: «Бо-лит…»
Никогда никому в жизни не доставляла она хлопот – все сама. Теперь впервые была так беспомощна, так зависима. Возможность навсегда остаться в таком состоянии приводила ее в отчаянье. Опять подскакивало давление, меркло сознание. я держал ее маленькую, непривычно белую и пухлую ладошку – возможно, впервые после раннего детства – и чувствовал, что не от меня к ней, а от нее ко мне идут прерывистые импульсы жизни…
Только после того как прозвучал взрыв в переходе на Пушкинской, унесший больше сотни жизней, она позволила себе умереть. Тем летом я часто проходил там и тоже мог бы оказаться в числе погибших, если бы за тысячу километров от меня она беспомощно не упала в грядки. чтобы еще раз подарить мне жизнь.
Сижу на маленькой скамеечке – маминой – спиной к горячей печке. Осторожно черпаю плотную, почти творожистую простоквашу из трехлитровой банки на коленях. ее любимая еда – с картошкой или, как я сейчас, с батоном. Праздник печеной картошки перенес на завтра.
Последние солнечные лучи золотят бока моим вербам, трогают верхушки вишен в канаве, заливают обломанную черешню под моим окном. Может, уже завтра, растроганная майским теплом, брызнет молоком своих почек в доверчивую синеву неба, подарив ему еще одно, самое малое, облачко.
Вот и прошел первый майский день первого года третьего тысячелетия.
Первый весенний день без матери.

Опубликовано в Новая Немига литературная №6, 2022

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Липневич Валерий

Родился в 1947-м. Поэт, критик, переводчик, эссеист, прозаик. Автор поэтических книг «Трава и дождь» (1977), «Тишина» (1979), «Неведомая планета» (1988), изданных в Минске. «Дерево и река» (1988) – микроизбранное – вышла в Москве. Один из авторов «Время икс» (1989) и «Антология русского верлибра» (1990). Стихи печатались в периодике, переводились на иностранные языки. Автор книги прозы «Ева, верни ребро!», а также ряда повестей в периодике. Член СП. Лауреат нескольких литературных премий. Живёт в Подмосковье.

Регистрация
Сбросить пароль