Рада Полищук. ПАСКА ИЛИ ПЕЙСАХ

Сестре моей Вике – с любовью

Весна! Апрель! Праздник! Паска!
Надеваем носочки, мама сдалась, уступила – мы достали ее: бегали туда-сюда, ныли, упрашивали, показывали девочек, которые уже переоделись, ходят без чулочек и ничего, живы, не замерзли и пока не заболели.
Праздник! Весна! Апрель! Паска!
Катаем цветные яйца с пригорка бомбоубежища в нашем дворе и жуем кулич. Я вообще-то кекс с изюмом не люблю, моя мама печет на керогазе воздушные бисквиты, и в духовке нашей печки наполеон из девяти тонких коржей с заварным кремом – нежно, вкусно, необыкновенно! Но на Паску нас угощают не кексом – куличом. Совсем другое дело, если еще добавить к тому – куличом, освященным святой водой! Мы, правда, видели, как это делается, оказалось, таинства никакого нет. Служка в длинном черном одеянии, подоткнув его за пояс потрепанных брюк, заходит с двумя ведрами в густонаселенный двор еврейской Крестовской слободки, что жмется своими развалюхами к церковной ограде со стороны мусорных баков и хозяйственных построек, набирает из общественного уличного крана обыкновенную, даже не очень вкусную, немножко ржавую воду, несет ведра на церковку и переливает в большую серебряную бадью. Священник в золотых одеждах окунает в бадью внушительных размеров серебряный крест, и ее переносят к входу в церковь, точнее – в Храм Знамения иконы Божьей Матери в Переяславской слободе. Такое было полное имя у нашей церковки, это я узнала гораздо позже. А в детстве: Крестовка – да, Переяславка – да, церковка – да. Мы здесь прыгаем через веревочку, другой заасфальтированной площадки в наших переулках нет, мостовые мощеные, дворы земляные с завалинками и палисадниками.
Сюда, на церковку, на Паску стоит длиннющая очередь на два квартала нашего переулка от 1-й Мещанской улицы: женщины с узелками из белых платочков, украшенными искусственными цветами и свечками, несут в церковь свои куличи – святить. На длинных дощатых столах, не нарушая очереди, осторожно развязывают узелок, будто дитя распеленывают, подходит священник, за ним несут серебряное ведерко, взмах кисточки, несколько капель падает на кулич – все, ритуал свершился.
Мы ничего не понимали: покапать водой из крана можно и дома, у кого есть водопровод, или из колонки на углу.
Будто театр вышел на улицу, и нас пустили посмотреть. Но все же не театр, не артисты, мы многих знаем не только в лицо, но и по имени, и батюшку отца Николая, высокого, с гордо запрокинутой головой, который как раз машет кисточкой над куличами, и церковного сторожа деда Никиту часто видели пьяным на Переяславке, голова его болталась по груди из стороны в сторону, как у куклы Пьеро в детском кукольном театре. Нет, не театр.
Но апрель! Праздник! Весна! Паска!
Паска, именно – паска. Так и только так говорили в нашем переулке, в наших дворах. И мы, конечно, как все.
Всеобщий праздник! Паска!
Дядя Мозес Маркович, Мозя, всегда говорил неправильно: пейсах. И хотя мы с сестрой поправляли его, грамотные же: паска, паска, Мозя, так надо говорить! – он по своему обыкновению широко улыбался, обнажая крупные металлические зубы, гладил нас по голове, одну левой, другую правой рукой, легко вздыхал и говорил: нет, девочки, по-нашему правильно – пейсах.
По какому по-нашему? Он такой чудной вообще, сидит за столом в кепке, у себя дома или в гостях, без разницы, листает маленькую серую книжицу, всегда одну и ту же и всегда наоборот – с конца в начало! Сестра в первый класс ходит, она точно знает, как надо, но и я уже сама книжки читаю. Один раз мы все-таки сказали ему: «Мозя, ты неправильно читаешь!». Тихо сказали, он нас не услышал, потому что читает вслух, а точнее сказать, вслух поет, и слова разобрать невозможно, непонятные какие-то слова. А песня хорошая, торжественная и грустная, плакать хочется. А иногда наоборот – поет что-то веселое и пританцовывает, покачиваясь взад-вперед, смешно вскидывает ноги и машет руками.  Мы танцуем вместе с ним, повторяя его движения, и он радуется: так, так, девочки, это по-нашему.
По какому по-нашему? По-еврейски, что ли?
Мы тогда еще этого не понимали, так только – смутно догадывались. И когда мама не разрешила нам вынести во двор мацу, чтобы угостить ребят, мы не поняли ее. Почему нельзя? Нас ведь угощают и куличом, и крашеными яйцами, и сладкой творожной паской. И мы берем, хоть не любим крутые яйца и кекс с изюмом. Есть не любим, а играть – очень даже. Катать крашеные яйца с горки весело, и бить яйцом о яйцо, носик к носику, чтобы не промахнуться – интересно. А с мацой – как поиграешь? Накрошить голубям и курам, чтоб поклевали? Но мама сказала: «Не надо, девочки. Нельзя».
Она редко нам что-то не разрешает. И правда ведь – дома маца лежит на блюде, накрытая льняной накрахмаленной салфеткой, как в другие праздники мамин наполеон, король сладкого стола. Что-то здесь не так, но мы пока не знаем.
Знаем только, что приносит мацу весной, за неделю до Паски, Мозя, в видавшей виды зеленой авоське. Он в ней все носит – и еду, и подарки, и книжку свою, и мацу, в несколько слоев завернутую в газету «Правда» и перевязанную тонким шпагатом, ни за что не догадаешься, что там.  И четвертинку водки – тоже в авоське, чтобы выпить с папой по две граненые стопки за обедом в субботу и поговорить, непонятно о чем – и потому что тихо, и потому что не по-русски. По-еврейски. Папа тоже может. И даже мама. Иногда они говорят о чем-то по секрету от нас, мы не понимаем, и это обидно.
Больше в нашем дворе по-еврейски не говорит никто, только в Крестовской слободке, там даже дети маленькие лопочут что-то свое, наверное, еврейское, всем понятное, никто ни у кого не переспрашивает. Но в школе – никогда, все говорят по-русски – никак иначе. А как же – это наш родной язык. Даже учебник называется «Родная речь». Конечно, родная. Я ходить и говорить начала в одиннадцать месяцев, а читать – в пять лет, даже раньше, в пять меня уже записали в библиотеку, дома я все перечитала.
Я была влюблена в библиотекаря Мару Борисовну, красивую женщину с черными глазами и волосами кудрявыми и черными с серебряным отливом, как уголь в нашем сарае. У нее был сын Додик-дурачок, сидел на табурете в дальнем углу за стеллажами, ковырял в носу, смотрел в окно и тихонечко выл, то ли пел, то ли плакал, иногда смеялся закатисто, долго, ногами дрыгал, руками дергал. И слезы текли по лицу. Мара Борисовна вытирала ему лицо белым мягким полотенцем, высмаркивала нос, «шшшш-шшшш» говорила, как маленькому, прижимала к себе его курчавую голову, и он успокаивался. А она возвращалась на свое место раздавать детям книжки, всем ласково улыбалась и читала вслух для самых маленьких, их оставляли ей на время для присмотра. Красиво читала Мара Борисовна, как настоящая артистка. Вставала, волосы легким движением руки поправляла, снимала белую вязаную шаль, в которую куталась даже летом, потому что в библиотеке, в подвале всегда было холодно – и читала стихи, сказки, рассказы, часто по памяти, не заглядывая в книгу. Глаза ее сияли, щеки пылали, даже Додик молчал.
Все портил Михаил Григорьевич, муж Мары Борисовны, сапожник, крепкий, коренастый, коротконогий, с насупленными бровями, сросшимися на переносице, с тяжело опущенными веками. Мы его боялись. Он распахивал дверь с таким треском, что со стеллажа у входа падали на пол книги.
Мара Борисовна замолкала на полуслове, ссутулив плечи, закутывалась в свою шаль, мы, затаив дыхание, замирали, кто где сидел или стоял, боялись шелохнуться, а Додик принимался хохотать и дрыгать руками и ногами.
– Цыц его! – говорил Михаил Григорьевич. – Цыыыц! И по домам, по домам. Все вон отсюдова. Ишь расселись. Библиотека давно закрыта. – И Маре Борисовне: – Хедер устроила? Я тебя предупреждал! Мой сын никогда грамоту знать не будет, а ты этим гоям вслух читаешь. Твое дело: взяла с полки книжку, в карточку записала, после вычеркнула и на место поставила. Все. Иначе из дома не выпущу, взаперти сидеть будете. Я ясно сказал?
– Ясно, Миша, ясно, – из дальнего угла отозвалась Мара Борисовна.
– Последний раз, поняла?
– Поняла, поняла.

Мы, конечно, спросили у папы, что такое хедер. Оказалось, ничего страшного – еврейская школа для мальчиков. Раньше, когда евреи жили далеко и все вместе, как в Крестовской слободке, все мальчики с четырех-пяти лет ходили в школу, сначала учили еврейские буквы, потом слова, потом читали еврейские книги, такие, как Мозя, потом еще другие книги, переходя из класса в класс, и все еврейские мальчики умели читать.
Ну и что такого особенного? В нашей школе тоже всех учили грамоте. Бывали, конечно, и двоечники, и второгодники, так в еврейской школе, папа сказал, мальчиков били, ихний учитель, по-еврейски меламед, имел на это право, родители не возражали. А про своего меламеда папа говорил, что он больно таскал за ухо, так что неделю красное опухшее ухо выдавало факт наказания, ни от кого не скроешь, и больно щипал двумя пальцами с длинными плохо обрезанными ногтями, синяки тоже долго не заживали. Мальчики боялись меламеда и потому старались не шалить. Мало кому это удавалось – учебный день был долгим, с раннего утра до вечера с коротким перерывом на обед.
Я не хотела бы учиться в такой школе.
И папе долго не пришлось. Младший в семье, мизиник, должен работать – так было заведено. И папу забрали из хедера. Учиться ему больше не довелось – ни в хедере, ни в гимназии. Неспокойным было начало двадцатого века. Волна за волной накатили гражданская война, погромы, революция. Мир перевернулся, все переменилось и в еврейских местечках, и в папиной жизни. Семья снялась с насиженного места, где не одно поколение в землю легло на кладбище над ставком на реке Канела, под Уманью. Голодные, оборванные, едва живые добрались до Одессы, там и осели.
Папа долго искал свой путь. Беспартийный еврей, самоучка. Два с половиной класса хедера – единственное систематическое образование, которое он получил.
Всё остальное – экстерном, заочно, а в основном – самостоятельно, на ходу. Без отрыва от работы. Он брался за все, и все ему удавалось.
Говорил, читал и писал по-русски. Как все.
А Мозя? Он газету «Правда» иногда держал вверх тормашками, но все знал и обо всем имел свое суждение, не допускающее никаких возражений. Каждая его тирада заканчивалась словами: «Аза мелиха!». Уже когда Мози не было, папа иногда говорил маме: «Как бы сказал Мозя? Аза мелиха!». И мама молча кивала головой, соглашаясь.
Из всей родни только Мозя ходил в синагогу. Он ничего не боялся, войну отвоевал в штрафбате за то, что в первом же бою попал в окружение, потом за это же сидел, не был членом партии, работал каменотесом, во время войны овдовел и потерял единственную дочь, под Белой Церковью лежат в одной из братских еврейских могил на опушке березовой рощи. Жениться больше не хотел.
– Для чего мне? – спрашивал. – Я мою жену люблю и мою дочурку, не могу я их обидеть. Они ни перед кем ни в чем не виноватые. Я с ними доживу до конца дней моих. Омейн.
Его перестали сватать, мы перестали кривляться и дразниться: «Мозина невеста, Мозина невеста, тили-тили-тесто». Он не сердился на нас и говорил маме:
– Пусть шалят девочки, Идочка, не волнуйся, девочкам всегда должно быть весело…
И шумно вздыхал, вздыхал, вздыхал. Мы жалели его, чудного, немного смешного, доброго. А почему жалели, поняли потом, когда его не стало.
Мару Борисовну и Додика тоже жалели. Ну, Додика понятно – он дурачок. А Мару Борисовну бьет муж Михаил Григорьевич, сапожник и коммунист. Он воевал за нашу родину, два раза был тяжело контужен. Мара Борисовна долго выхаживала его, кормила, поила, как маленького, говорить и ходить учила, по комнате, по двору, по лестнице, на коленях стоя, руками его ноги переставляла: «раз шажок, два шажок…». Научился ходить и говорить начал, только заикой остался. Но это не беда, все бы ничего, если б не припадки от дикой головной боли, метался, выл диким воем, о стены бился и Мару Борисовну бил, может, и не соображая, что делает. Боль искала выход.
После всегда молил о прощении, и Мара Борисовна его прощала. А однажды вдруг оттолкнул ее, она едва устояла на ногах.
– Уйду, – сказал, – осточертела ты мне со своим ублюдком, видеть вас не могу.
И ушёл, и несколько дней пропадал где-то, Мара Борисовна глаз не сомкнула, искала его, искала, сначала с Додиком, потом одна. Додика у нас оставила. Искала мужа по дворам, по валушке вдоль железной дороги, под железнодорожным мостом, вокруг мойки вагонов, там закутков много, где спрятаться можно, даже на Пятницкое кладбище забрела, и в темноте, обмирая от страха, шла между чужими могильными крестами и надгробьями и тихонько звала:
– Миша!.. Миша!.. Пойдем домой, Миша…
Он и вышел к ней, чуть не умерла с перепугу. Из старого склепа вылез, как привидение, в свете луны весь белый, обсыпанный пылью, опутанный паутиной, взъерошенный, руками, ногами дергает, зуб на зуб не попадает. «Марушка!» – всхлипнул и прижался к ней головой, как Додик-дурачок. «Шшшш-шшшш…», – зашептала Мара Борисовна, и он затих, успокоился.
Пришли они за Додиком вместе, Мара Борисовна и Михаил Григорьевич, за руки держались, она волосы распустила по плечам, ворот блузки расстегнула, глаза светились радостью.
Обняла маму и быстро-быстро заговорила, будто боялась, что не дадут высказаться:
– Мы с Мишей решили домой уехать, на родину родителей, в Черкассы. Там Додика в больницу устроим, мне когда еще предлагали, там хорошо, говорили, врачи, уход, еда, и больные все вместе. А мы девочку родим и Додика навещать будем, да, Миша? Там все свои, а здесь мы одни, нас никто не любит. Ведь так?
Мара Борисовна смотрела на маму, будто ждала ее благословения, напутствия. Мама молчала, и они ушли, больше мы их не видели.
Мозя сказал бы: «Вэй из мир!». Он всегда так говорил, когда сильно волновался.
Я тоже была взволнована этим происшествием и про себя много раз повторила: «Вэй из мир!». Вслух не решилась – ни по-еврейски, ни по-русски, меня никто так говорить не учил. А все-таки очень хотелось. Спросила тетю Броню. Она жила в Крестовской слободке со старенькой мамой Бусей-бабусей, непутевой дочкой Миной, своевольной красавицей, и Мининой недоношенной дочкой Раечкой.
– Четыре женщины на пяти квадратных метрах! Мыслимо ли такое?! – с гневным укором выкрикивала тетя Броня, тыча указательным пальцем куда-то вверх.
То ли в самого товарища Сталина, которому написала письмо о бедственном положении семьи погибшего под Ржевом рядового Якова Самойловича Брикмана, в порыве защищать родину скрывшего от медкомиссии язву желудка, то ли в самого Господа Бога, которому усердно молилась каждый день перед бессонной ночью, теряя остатки веры, на последнем уже всхлипе: «Помоги, Господи! Ну по-мо-ги!».
– «Вэй из мир», детонька, – это «горе мне!». Как раз про меня и мою мишпуху, семью, то есть: Бусю-бабусю, Мину, Раечку и меня, грешную. А тебе зачем, маленькая? Тебе не надо такие слова говорить. Ты скоро в школу пойдешь, пионэркой станешь, отличницей будешь, золотую медаль получишь по окончании образования. На шею повесишь, пускай все смотрят. А там уж – ууу! Там уж, тогда уж все счастливыми станут. Я тебе говорю. Ой, вэй из мир! Когда-нибудь же это должно случиться. И Раечка, даст Бог, доживёт…
А вот не дал Бог.
Раечка умерла в один день со старенькой Бусей-бабусей, как раз в праздник, в Паску, когда на колокольне церковки долго, красиво звонили колокола. Бусю-бабусю и Раечку запеленали в белые простыни и положили на пол.
Зачем на пол? почему?
– Так надо, – сказала мама.
–  А поп с кадилом придет?
– Нет, дочурка, здесь другой человек молитву скажет.
– Какой другой?
Сестра моя умная, конечно, но не успевала мне все вовремя рассказывать, и теперь толкала меня в спину:
– Не приставай к маме, не к месту сейчас!
Но я должна знать, что происходит.
Я уже слышала молитвы в церкви, а такую молитву слышу первый раз.
Человек пел, как Мозя, не снимая кепку, держа в руках небольшую серую книжицу. Пел очень красиво, по-еврейски, наверное, я не поняла ни слова, но слезы сами лились из глаз. Жалко, конечно, старенькую Бусю-бабусю, тихую, ласковую, и Раечку, само собой, – с кем я теперь играть буду в дочки-матери?
Но слезы мои были не об этом, я плакала не здесь, рядом с мамой посреди коридора убогого барака, где лежали два спеленутых белыми простынями тела, не здесь, держа маму за руку, чувствуя на затылке прерывистое дыхание сестры,  я плакала не здесь – высоко, далеко, над холмами, морями, песками, под куполом бездонного голубого неба, и слова говорила незнакомые, повторяла и понимала все без подсказки, и может быть, это не я, но слезы текут по моим щекам, я прижалась к маме, рукав ее блузки намок, я уже ничего не вижу, только слышу голос, он зовёт меня, мне совсем не страшно, наоборот, делается легко, печально и радостно одновременно.
– Что это, мамочка? – спрашиваю шепотом.
– Голос крови, доченька.
Она так никогда не говорила.
– Какой крови?
– Нашей.
– Еврейской?
– Да.
На улице громко, красиво, празднично, многоголосо пели колокола. Люди целовались, говорили как-то странно: «Христос воскресе». Ко мне подошла старушка с добрым морщинистым лицом, поцеловала в лоб и сказала: «Христос воскресе, деточка». Подняла голову к колоколам, перекрестилась и уголками косынки промокнула слезы.
– Это тоже голос крови, мамочка?
– Да.
Я посмотрела вверх, у меня закружилась голова.
Мне пять лет. Надо мной купол бездонного голубого неба. Солнце. Звонят колокола. Всеобщий праздник. Паска.
Или все-таки Пейсах, как говорил Мозя?

Опубликовано в Литературный Иерусалим №35

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Полищук Рада

Прозаик, журналист, член Союза Российских писателей, Союза писателей Москвы, Союза журналистов России, Русского ПЕН-центра, Союза писателей ХХI века. Родилась и живет в Москве. Окончила Московский авиационный институт. Издатель и главный редактор российско-израильского литературного альманаха еврейской культуры «ДИАЛОГ» (издается в Москве с 1996 года). Автор и руководитель проекта «Театр Рады Полищук» и других творческих и издательских проектов, которые стали популярными и значимыми в контексте современной культурной жизни России, Израиля и других стран. Стипендиат Берлинского Сената по культуре 1992 и 1994 гг. (LiteraturWerkStattBerlin). Грант Союза писателей Швеции в Дом творчества писателей и переводчиков г. Висбю (Готланд, Швеция), 2002 год. Первый рассказ написан в 1984 году, первая публикация – в 1985-м, первая книга – в 1991–м, издательство Советский писатель, Москва. Автор 9 книг прозы и сборника стихов «Мелким убористым почерком» (Библиотечка поэзии СПМ).

Регистрация
Сбросить пароль