Николай Переяслов. «МАМОЦКА, ЭТО ПУЦКИН?..»

Жизнь поэта Шенгели до переезда в Москву.

Георгий Аркадьевич Шенгели родился 20 апреля (по новому стилю – 2 мая) 1894 года в городке Темрюк , расположенном в Краснодарском крае , в самом устье реки Кубани, впадающей в Азовское море. Его отец – Аркадий Александрович Шенгели (1853–1902) был известным в Темрюке адвокатом, мать – Анна Андреевна Шенгели, урождённая Дыбская (1862–1900). В первых детских впечатлениях Георгия остались пейзажи берегов Кубани, Азовское побережье, лиманы и, конечно же, морские волны, в которых вечно играют слепящие глаза солнечные блики. Казалось, детство начинается благополучно и безоблачно.

В 1898 году семья переехала в сибирский город Омск, откуда в 1899 году маленький Георгий ездил с мамой в Москву, где она лечилась от какой-то серьёзной болезни. А 6 февраля 1900 года (по старому стилю) мать умерла.

Осенью 1901 года отец женился вторично, а Георгий открыл для себя радость процесса чтения – «проглотил» книги Жюля Верна, Уэллса, Марка Твена, Джерома, Гоголя и многих других.

28 февраля 1902 года в Тюмени внезапно скончался отец, после чего Шенгели с сестрой были взяты на попечение бабушкой со стороны матери – Марией Николаевной Дыбской (1840–1914), и с той поры Георгий жил у неё «под крылом» в Керчи. Как он написал: «на бабушкину пенсию и маленькое отцовское наследство, развёрстанное “до окончания гимназии”».

Шенгели долго обитал в этом южном городе над проливом, соединившим Чёрное море с Азовом, Понт Эвксинский с Меотидой, и Керчь с этой поры стала любовью поэта на всю его жизнь, именуясь в стихах не иначе, как «мой город», «любимый город», который ещё не однажды оживёт и откликнется в его поэтических строках:

Помнишь день, когда тебе впервые

В синем небе белые ладьи

Развернули паруса тугие

В запредельном бытии?

Помнишь – в сердце –

в эти миги трепет?

Ты не знал, что это стих цветёт,

Что в тебе уже поэта лепит

Море, вечность, неба разворот…

В Керчи он впервые увидел море, а также поразившие его своим поэтическим видом корабли. Золотые годы детства и юности, проведённые им в Керчи, около моря, – это самое счастливое время его жизни. (Эти дни очень хорошо описал в своём очерке «Поэт Георгий Шенгели и его Крым» современный харьковский писатель Сергей Шелковый.) Память об этих днях, омытых ветром и солнцем, поэт проносит через все последующие годы. И даже на старости своих лет, возвращаясь мысленно к любимым берегам, он напишет строки о белом домике в Еникале, стоящем над самыми водами Киммерийского Босфора, который он никогда не забывал и хранил в своём сердце как образ земного рая:

Где-нибудь – белый на белой скале –

Крохотный домик в Еникале…

Город в две улицы узким балконом

Выпятился над проливом зелёным;

Степь с трёх сторон,

а с четвёртой – простор:

Ветер и зыбь, Киммерийский Босфор…

Здесь доживают в безмолвье суровом

Площадь в булыжнике средневековом,

Замок турецкий и греческий храм,

И – старики… Хорошо бы и нам

Выискать белый, в проулке дремливом,

Крохотный домик

над рыжим обрывом,

Стол под широким поставить окном,

Лампу зелёным покрыть колпаком,

Наглухо на ночь закладывать ставни,

Слушать норд-оста

мотив стародавний,

Старые книги неспешно листать

И о Несбывшемся вновь поминать:

Очень подходит к томительной теме

Медленное – по-еникальски – время…

Здесь, на родных керченских берегах, хотел бы он подвести итоги своей жизни, бурной и наполненной многими значительными событиями. Годы Георгия Шенгели сполна отмечены яркими событиями его внутренней творческой жизни. И этому творческому богатству, отмеченному неповторимостью личностной духовной силы, ещё только предстоит стать по достоинству оценённым его наследниками – читателями русской поэзии.

Учился Шенгели в Керченской Александровской мужской гимназии, где с третьего класса начал подрабатывать репетиторством, а с 1909 года уже сотрудничал в газетах «Керчь – Феодосийский курьер», «Керченское слово» и других, писал для них хронику, фельетоны, статьи по авиации. В том же году он сошёлся с товарищем по гимназии С.А. Векшинским, с которым дружил до последних своих дней.

В 1958 году на вечере памяти Г.А. Шенгели академик Сергей Аркадьевич Векшинский рассказывал о своём школьном товарище и друге всей его взрослой жизни следующее:

«Чернобровый красивый юноша, стриженный наголо, с повязанной , как тюрбаном, белым платком головой, смеющийся, весёлый и страшно предприимчивый. Все его звали Ёрик. Он был такой обаятельный, что я сразу привязался к нему и стал также называть его Ёриком. В нём была какая-то удивительная предприимчивость, какое-то поразительное умение во всём найти интерес и увлечь остальных. Что бы он ни затевал, оно становилось общим интересом…

Вспоминая школьные годы, могу сказать, что он весь класс держал в постоянном любовно-прикованном к нему внимании. Не было случая, чтобы он плохо или стандартно написал классное сочинение; всё то, что он писал, было несколько вызывающе, выходило за рамки казённой педагогики, но всегда умно, строго, логично. Кроме нормального почерка Георгий в совершенстве владел и микро-почерком, столь мелким, что только в пятикратную лупу можно было прочесть написанное им; нормальным невооружённым человеческим глазом читать было невозможно. Однажды он подал классное сочинение на маленьком, в осьмушку, листке бумаги. Учитель взорвался, сказал, что это хулиганство, что он доведёт об этом до сведения начальства. Однако на следующем уроке он прочёл это сочинение всему классу, и Шенгели получил за него отметку 5+. Это было самое интересное и содержательное сочинение, а по объёму оно не уступало нашим «нормальным» классным писаниям…»

В 1910 году Шенгели съездил к своему дяде в Харьков. А в 1911 году побывал у другого дяди Александра Андреевича в Одессе, где, как он записал в своём дневнике, у него была «первая женщина». В 1912 году он бросил гимназию и отправился в Иркутск к своему брату Владимиру, который служил там младшим офицером. Позже Георгий напишет в своей первой книге стихов об этой поездке:

…Сосны и ели, горы, тайга,

Тускло блестели льды и снега,

Там, подо мною, мягко сверкал

Синей волною грозный Байкал…

По возвращении в Керчь Георгий провалился на экзамене и был из-за этого оставлен на второй год в седьмом классе. В этом же году (то есть в 1912-м) он влюбился в Паню Грипенко и начал писать стихи, а также серьёзно заинтересовался стиховедением. Он обратил внимание на то, что «ямб Пушкина не совпадает с определением ямба в школьном учебнике», и это подтолкнуло его к «систематическим наблюдениям над фактурой стиха у больших поэтов», а также к чтению стиховедческой литературы. Таким образом, поэтическая и стиховедческая работы начались, в сущности, одновременно и продолжались – фактически непрерывно – до самых последних месяцев его жизни, взаимно обогащаясь, когда одно вырастало из другого.

Благодаря учителю французского языка в керченской гимназии Станиславу Антоновичу Краснику, Шенгели довольно быстро и накрепко приобщился к французской поэзии. Тот способствовал его приобщению к стихам С. Малларме, Ж.-М. Эредиа и других французских авторов, выступая в качестве первых критиков его переводов на русский. 1 декабря 1913 года под руководством Красника Георгий принял участие в литературно-музыкальном вечере, посвящённом Расину, – школьники разыграли фрагмент его трагедии «Митридат», в которой Шенгели играл царя Митридата, а Векшинский – Фарнака. А в конце этого года он опубликовал в газете свои первые стихи.

«Когда мне было лет 17, – вспоминал позднее Шенгели, – и я только начинал писать стихи, буквально изнемогая от ощущений и мыслей, хлынувших в меня со страниц Верлена и Бодлера, Верхарна и Готье, Ницше и Пшибышевского, не говоря уже о русских модернистах, я “сошёл с ума” от поэмы Брюсова “Искушение” (из книги “Urbi et Orbi”). Она абсолютно совпала с моими полудетскими томлениями и тревогами, с мучительными поисками “смысла жизни”, “категорического императива”, “границ познания” и т. п., она полностью отозвалась на то нытьё в коленках, которое я испытывал, карабкаясь по кручам Канта, Спенсера, Шопенгауэра, Авенариуса, Фейербаха и других – вплоть до Сведенборга… Я в два прочёта выучил поэму наизусть (помню до сих пор) и часами бормотал её, сидя на утёсах горы Митридат или выгребая в крошечной шлюпке, “тузике”, против зыби Керченского пролива…»

И здесь у него рождались чудесные поэтические строчки, которые, просто необъяснимо, по каким причинам, на столь долгое время были упрятаны от глаз влюблённых в настоящую поэзию читателей:

Исчерченный коринфскою резьбой

Иконостас из чёрного ореха.

Сгоревшего полудня льётся эхо

Из купола струёю голубой.

И бледным золотом дрожащий зной, –

Шипы уже незримого доспеха, –

Зигзагом быстрым, молниею смеха

У закоптелых ликов – как прибой.

Забытый порт Святого Иоанна…

В долине – церковь, где молчит осанна;

Безмолвный храм Тезея на холме.

И выше всех, в багряной мгле заката,

Над пропастью, на каменном ярме,

Гранитный трон –

могила Митридата.

Ещё один из выпускников Керченской гимназии Фёдор Аверкиев, выпустившийся в 1913 году с серебряной медалью, позже написал в своих воспоминаниях, как после приезда в Керчь известного авиатора Сергея Уточкина и показа его полётов на биплане «Фарман-IV» его друг Ёра Шенгели «решить строить планер и привлёк к этому меня. У нас не было нужных знаний, но было много энтузиазма. Во дворе, где жил Ёра, закипело строительство. И вот планер из деревянных планок и бамбуковых жердей, обтянутых коленкором, готов. Первый полёт намечался в городском саду, где были, как нам казалось, подходящие для полётов холмы на открытой поляне. Нести на руках планер пришлось через весь город. Как мы ни отбивались от мальчишек, заинтересованных нами и нашей ношей, за нами увязалась целая толпа. От них мы получили, можно сказать, авансом восторженную оценку нашего “полёта”.

Полёт окончился, не начинаясь, безобидной аварией. Ёра прыгнул с холма, вооружённый планером, но тут же упал на землю с обломками крыльев. Однако его эмоциональное возбуждение было так велико, что он, невзирая на печальную действительность, уже сидя на земле, лихо воскликнул: “Ура, лечу!” Дружный смех зрителей был ему ответом…»

А ещё в 1916 году им было написано замечательное стихотворение «Полёт», которое он тогда же читал на большом поэтическом вечере в зале петроградской городской Думы, где он выступал тогда вместе с Игорем Северяниным:

На гладкой мартовской полянке,

Где первые так нежны мхи,

Я выстрогал прямые планки

Из мягкой кремовой ольхи.

Оклеил шёлком, руль наставил

И в голубую высоту

Аэропланом их направил,

Легко дрожащим на лету.

И тонкая в руке бечёвка

Виолончельною струной

Поёт отточено и ловко,

Впивая ветер молодой.

И, упоённый этой дрожью,

Впитав её отрадный мёд,

Потом иду по бездорожью,

Как будто совершив полёт.

В те годы Шенгели жил на Мещанской улице, которая сегодня называется Самойленко; с 1826 года на ней находился Керченский музей древностей, который давал юному Георгию немалую долю вдохновения и знаний. В своём неоконченном романе «Жизнь Адрика Мелиссино» он потом написал:

«Необычайно сладкое и странное чувство он испытал, когда они подошли

к великолепной “гидрии”. На подставке стояла ваза, почти такой величины, как Адрик, вся чёрная, блестящая, в равно-мерных рубчиках, бежавших от горла, огибавших бока и опускавшихся к подставке. Она была совершенно простая, без всяких украшений, и – непонятно чем и почему – была необыкновенно прекрасна. На одной из её ручек были вытиснуты какие-то буквы. Слав Славич сказал, что это – имя гончара, который её сделал, и что звали его “Эвний”, вероятно, сокращённое от “Евгений”. Адрик прикоснулся к вазе, ощутил её холодок, и сладкий холодок пробежал у него по позвоночнику. Эвний! Он жил две с половиной тысячи лет назад, он сделал эту прекрасную вазу, – и вот имя его звучит, а его вазой любуются! Он, Адрик, точно пожал руку этому древнему Эвнию, благодаря его за созданную им красоту! Сделает ли он, Адрик, что-либо такое, чтобы через две тысячи лет вспоминали его имя? Адрик не мог бы сказать, что он чувствует, но никогда у него не было такого странного, сладкого, пронизывающего чувства. Вечность!..»

Через два с лишним десятилетия Георгий напишет стихотворение «Поэту», в котором опять всплывёт эта запавшая ему в душу удивительная ваза:

Помнишь день, когда амфоры древней

Ты впервые тронул стройный бок,

И гончар, вовек безвестный Эвний,

В пальцы вдунул ветерок?..

В этом году Шенгели съездил с Сергеем Векшинским в Батум и обратно, потом ещё побывал в Феодосии, а затем поселился жить в большом доме у Векшинских.

Осенью 1913 года Георгий познакомился с приехавшими в Керчь на «олимпиаду футуризма» поэтами И. Северяниным, Д. Бурлюком, В. Баяном и В. Маяковским, к которым он пришёл на встречу в гостиницу «Приморская».

А в 1914 году он благополучно окончил Керченскую Александрийскую гимназию, через три недели после чего бывшие одноклассники устроили в Английском клубе города благотворительный вечер, и первым номером программы, как о том написал «Керченский курьер», было выступление Георгия Шенгели, который читал там свои поэтические произведения.

Другой хроникёр в газете «Блёстки» написал: «Любители всего оригинального, вплоть до красивой бессмыслицы, послушали бы юного Шенгели – вдохновенного Бурлюком».

Вскоре после этого Георгий издал дебютную книгу своих стихов «Розы с кладбища», отмеченную сильным влиянием творчества Игоря Северянина и украшенную посвящением Евгении Добровой, к которой он пробовал свататься, но получил отказ. Похоже, что его распирала горевшая в нём молодая сила, и это толкало его на раннюю женитьбу.

Тогда же Шенгели выступил со своей первой публичной лекцией «Символизм и футуризм», в которой он говорил следующее:

«Произведения искусства не есть нечто обособленное от жизни. В них отражается дух эпохи.

Иногда гениальный художник создаёт такие произведения, которые не бывают поняты современниками, но которыми восхищаются будущие поколения. Это значит, что гений художника предвосхитил грядущую эпоху…

Главный принцип футуризма заключается в следующем: цель и смысл жизни заключается в утверждении нашего “я” — целиком… Повсюду, во всех предметах и явлениях мы видим её, чарующую красоту… Мы поём наслаждение, мы поём страдание, поём чайные розы тела девушки, мы поём чёрно-красные опухлости Антонова огня, мы поём любовь, мы поём смерть…»

На следующий день Шенгели в «Керченском курьере» прочитал: « Кто такой Георгий Шенгели? Изволите спросить меня, читатель . Георгий Шенгели – молодой человек, только что окончивший гимназию.

И хотя он “только что”, но, тем не менее, уже имеет своё – поэтическое “кредо”.

Не дожидаясь чужих признаний, Георгий Шенгели стал в позу и сказал:

— Я поэт.

А посему Георгий Шенгели и читает лекцию – о футуризме…»

Тем же летом 1914 года Георгий поступил на юридический факультет Московского университета; несколько месяцев жил в Москве, гостил на даче у Давида Бурлюка на хуторе под Москвой. На московских бульварах несколько раз встречался с Маяковским – но «отношения не налаживались», встречи неизменно кончались обоюдной пикировкой. Да и сама московская жизнь на этот раз не задалась. Поэтому поздней осенью этого года Георгий Шенгели перевёлся «по прошению» из Московского университета в Харьковский, где служил брат его рано умершей матери, его дядя – профессор химии Владимир Андреевич Дыбский, чья дочь Юлия вскоре станет первой женой Георгия. Эта молодая, красивая женщина с грустным бледным лицом и удивительными зелёными глазами, была одновременно и его жена, и двоюродная сестра. Да ещё и служила корректором.

Имя Георгия Шенгели надолго запомнилось харьковским литераторам периода 1914–1922 годов, когда по его приглашению в город приезжали Алексей Толстой, Максимилиан Волошин, Анна Ахматова, Осип Мандельштам. Несмотря на свою молодость, Шенгели пользовался неподдельным авторитетом в кругах творческой интеллигенции Москвы и Петрограда. Его уважали как подлинного поэта, блестящего переводчика и одного из лучших теоретиков стиха своего времени. Неслучайно Максимилиан Волошин в одном из своих писем писал о Шенгели: «Это самый серьёзный из молодых крымских поэтов (керчанин) и очень видный теоретик стиха».

В Харькове в предреволюционный период Шенгели организовал Литературно-Художественный Кружок, деятельность и структура которого послужили образцом для создания в начале 20-х годов первых украинских литературных объединений.

Одними из ближайших друзей и единомышленников Георгия стали с той поры Евгений Львович Ланн и Александра Владимировна Кривцова, известные переводчики английской классики. Их знакомство относится ко времени, когда в 1914 году Шенгели приехал в Харьков и поступил на юридический факультет университета. Тогда же в Харькове началась его литературная карьера: вышла небольшая книжечка стихотворений «Розы с кладбища». Он был увлечён французскими парнасцами, новейшими достижениями в поэтике западноевропейского стиха. Его университетом, как он сам позднее признавался, была Харьковская публичная библиотека, где он пропадал целые дни.

Вот как писали о начале своей дружбы с Георгием Шенгели его керченские друзья Евгений Ланн и Людмила Кривцова:

«Худой, стройный, с матовым, оливкового оттенка, точёным лицом, с глазами большими – не то бедуина, не то индийца – появился этот юноша в просторном читальном зале Харьковской общественной библиотеки. Раньше его никто здесь не видел, стало быть, он приехал недавно. И каждый раз, когда мы видели его там – а это было почти ежедневно, – он уносил от стойки к своему столу кипы книг… Он не только читал, он что-то писал, а когда отрывался от тетрадки, смотрел куда-то в пространство, не мигая, сквозь стёкла пенсне и, закрывая глаза, неслышно шевелил губами…

Вот таким мы увидели Георгия Шенгели и, как все завсегдатаи читального зала, не могли не задать себе вопрос: кто этот пришелец? Узнали мы его имя скоро, так же скоро узнали о том, что он поэт, студент юридического факультета Харьковского университета, и также скоро познакомились с ним – познакомились, чтобы до конца его недавно оборвавшейся жизни считать близким, родным человеком этого большого поэта нелёгкой судьбы. Здесь, в Харькове, Шенгели и состоялся как поэт, хотя в своей судьбе не стал восприниматься как “харьковчанин”. Он уже выступал вместе с Северяниным, и многие харьковские поэты, несмотря на его возраст, воспринимали его как мэтра. “Он был потрясающе красив

в молодости! — говорил о нём в поздние годы поэт и переводчик Лев Минаевич Пеньковский. – Георгий был королём для всех нас… Читал он блистательно! Этот рокочущий баритон, он навевал поэтические эмоции, ласкал слух! Началом своего поэтического осознания я обязан ему”».

Шёл девятьсот четырнадцатый год. Первая мировая война уже началась. В Харькове не было литературных журналов, и харьковские газеты «Южный край» и «Утро» не очень нуждались в поэте, для которого в ту пору любовь к Верхарну и Эредиа была такой же насущной, как насущная нужда в куске хлеба…

Он был очень горд – Георгий Шенгели. Только много лет спустя, уже в Москве (куда мы и он переехали почти одновременно в начале 1922 года), мы узнали, что бывали в 14-м и 15-м году времена, когда Георгий Шенгели лежал круглые сутки у себя на лежанке в какой-то клетушке на Журавлёвке в районе Технологического сада – лежал потому, что ему нечего было есть, а он знал, что в таком лежачем положении он сэкономит себе малую толику сил. А наши глаза, к сожалению, не были зоркими. Мы не задавали себе вопроса, на какие лишения должен был обречь себя Георгий, чтобы издать первую “толстую” книгу стихов. Эта книга называлась “Гонг”, на титуле красовалось название издательства “L’oiseau bleu”, но этой Синей Птицей был сам поэт Георгий Шенгели…»

(Это для друзей он старался всегда найти что-нибудь полезное, отрывая его от самого себя, чтобы помочь им, а сам старался преодолеть любые проблемы, даже голод, побеждая его терпением и «отлёживанием». Душа, оказывается, сильнее желудка…)

«…И так же, закрыв глаза, мы видим его сегодня на эстраде читального зала Харьковской библиотеки (зал по вечерам превращался из читального зала в концертный), поэта с только что изданным “Гонгом”, легко и удобно лежащим в раскрытой его ладони. Поэт облачён в узкий застёгнутый чёрный сюртук – он куплен по случаю и, конечно, по дешёвке, но поэту повезло – лучший портной не сумел бы скроить этот сюртук более мастерски. В этом одеянии поэт походит на молодого диссентерского (т. е. – нонконформиста или протестанта, находившихся в оппозиции к английской церкви, как поясняет Ольга Резниченко) пастора. Мы слышим его грудной, баритональный, глубокий голос. Поэт обладает абсолютным ритмическим стихотворным слухом – это врождённое его свойство, и мы слышим, как Георгий Шенгели с эстрады читает стихи из “Гонга”: “Читать испанские имброглио / В громадном зале библиотеки, / Когда мерцающе сиренево / В углах прольются фонари…” Это – стихи о читальном зале той библиотеки, где мы впервые увидели нашего друга, большого русского поэта Георгия Шенгели».

Вспоминая спустя прошедшие годы то далёкое время, Георгий Шенгели писал: «Мои интересы лежали в области литературы, поэтики, языкознания, истории, истории культуры, словом ” в среде филологической, и здесь моим «университетом» была Харьковская публичная библиотека, где я пропадал целые дни».

В 1916 году вокруг Георгия Шенгели образуется постоянный круг людей, пишущих стихи и желающих заниматься их изучением. В этом же году они выпускают альманах «Сириус», а в 1917 году издают ежемесячник «Ипокрена». В 1918-м году – «Камена», а в 1919-м – журнал «Творчество». Основную задачу создатели этих журналов формулируют как «собирание искусства, отстаивание его от всякого рода посягательств, горячая проповедь искусства. Отметание всего случайного и временного, шаблонного, борьба с застывшими формами». Примеры таких произведений и демонстрировал в этих альманахах и при устных выступлениях Георгий Шенгели, который с каждым днём всё активнее овладевал поэтическим творчеством:

Трагические эхо Эльсинора!

И до меня домчался ваш раскат.

Бессонница. И слышу, как звучат

Преступные шаги вдоль коридора.

И слышу заглушённый лязг запора:

Там спящему вливают в ухо яд!

Вскочить! Бежать!

Но мускулы молчат.

И в сердце боль тупеет слишком скоро.

Я не боец. Я мерзостно умён.

Не по руке мне хищный эспадрон,

Не по груди мне смелая кираса.

Но упивайтесь кровью поскорей:

Уже гремят у брошенных дверей

Железные ботфорты Фортинбраса.

2 мая 1919 года Шенгели послал В.Я. Брюсову письмо с предложением принять участие в рассказываемых ему ранее харьковских журналах:

«Валерий Яковлевич. Издаваемый Харьковским Цехом журнал, о котором я говорил Вам в январе, в настоящее время достиг тиража в 7000 экз. и увеличивает его. В силу этого журнал сей, как единственный в России свободный литературно-художественный орган, приобретает особенное значение. Цех принимает все меры к его улучшению и обогащению. Редактором ныне приглашён М. Волошин, приезжающий в Харьков. Сотрудничают в журнале, между пр., Ахматова, Гиппиус, Бальмонт, В. Иванов, А. Белый, Ремизов, С.А. Венгеров, Гершензон, Горнфельд. Обращаюсь к Вам от имени редакции, членом которой я состою, с просьбою реализовать Ваше январское обещание сотрудничества и прислать 1) стихи, 2) критический очерк всех литературных новинок сезона, 3) статью о современной поэзии армян, 4) небольшой, размером 30-40 000 печ. знаков рассказ или более-менее законченный отрывок романа, повести. Журнал платит: за строчку стихов 5 р., за статьи – 3 коп. печ. знак, за художественную прозу – 5 к. печ. зн. Очень просим Вас, не откладывая, известить о согласии. По получении извещения аванс будет немедленно переведен. Адрес: Харьков, ул. Либкнехта, 14, Худож. Цех, редакция журн. “Творчество”. Искренне Вас уважающий Георгий Шенгели. Если гонорарные условия покажутся Вам неподходящими, не откажите указать желаемые».

Харьков этого времени был частью стремительно менявшегося на глазах мира, одна власть сменяла другую, и все между собой непрерывно воевали: УН-Ровцы, деникинцы, немцы, белополяки, гетьманцы, Директория – пока всех их, в конце концов, не одолели большевики, основательно закрепившись в Харькове в конце 1919 года.

В те же дни было объявлено о закрытии Кружка и роспуске организации. Ненадолго его жизнь возобновилась в начале 1922 года, когда Шенгели назначили председателем Харьковского Губернского литературного комитета. Но в этом же году Валерий Брюсов пригласил его переехать в Москву, чтобы читать в Литературном институте курс энциклопедии стиха.

Ну, а до этого, в 1914 году, Шенгели выпустил свою первую книгу стихов «Розы с кладбища», а в 1915-м – два сборника стихов: «Зеркала потускневшие» и «Лебеди закатные». Через год, в 1916-м, у него вышла новая книга «Гонг», которая была отмечена в петербургской газете «Речь», где она удостоилась пространной и лестной рецензии известного тогда критика Ю. Айхенвальда, который отметил, что автор «тщательно выписывает образ». Георгий Шенгели подробно вспоминает о событиях того года: «Весною 16-го года вышел мой “Гонг” – довольно слабая, хотя и звонкая книга, имевшая неожиданно значительный успех. Подвал Айхенвальда в “Речи” сразу сделал меня “знаменитым”. Выступая со стихами из “Гонга” в Петербурге на одном из вечеров Северянина в громадном, до отказу набитом зале Городской Думы, я вызвал овацию, бисировал четырнадцать раз; в антракте несколько сот экземпляров “Гонга” были раскуплены (в фойе стоял столик с книгами Северянина и моими), и в “артистическую” ломились юноши и девушки с белыми томиками в руках, прося автографов. Мне было только двадцать два года… Я послал один экземпляр “Гонга” Брюсову с почтительной, но сдержанной надписью».

Пожалуй, подтверждением того, какими полными молодых надежд и нерастраченной творческой энергии были для Шенгели годы его становления в Харькове, и в частности, годы написания и издания «Гонга», являются его слова в одном из писем к Марии Шкапской, в котором он пишет: «…Любая мелочь, – прохожий, вызолотивший вечером, зажигая спичку, своё лицо; зеркальный шкаф, несомый по улице; футлярчик для мундштука, похожий на сафьяновый гроб, – всё было источником лирического переживания, всё рождало стихотворение. В первом моём томе, в “Гонге” – 80 стихотворений, написанных в 2 года, но это не более 1/5 всего, что за эти годы написалось…»

Его ранние стихи находились в значительной степени под влиянием пленившего его своей музыкальностью «учителя» – Игоря Северянина, который, по словам Шенгели, «обладал самым демоническим умом, какой я только встречал», но позднее Георгий перешёл к более аскетической стилистике, демонстрируя отточенную технику и литературную эрудицию. Что же касается Северянина, то, по свидетельству Шенгели, он никогда (за редкими исключениями) ни с кем не говорил серьёзно : «Ему доставляло удовольствие пороть перед Венгеровым чушь и видеть, как тот корёжится “от стыда за человека”».

В 1916–1917 годах Шенгели был приглашён Игорем Северяниным в турне по городам России, Украины и Кавказа с предложением читать в каждом городе о нём доклады, а также свои собственные стихи. В одном из своих стихотворений Северянин так написал об этих выступлениях в своём сборнике «Соловей» под названием «Георгий Шенгели»:

Ты, кто в плаще и в шляпе мягкой,

Вставай за дирижёрский пульт!

Я славлю культ помпезный Вакха,

Ты – Аполлона строгий культ!

В твоём оркестре мало скрипок:

В нём все корнеты-а-пистон.

Ищи средь нотных белых кипок

Тетрадь, где – смерть и цепий стон!

Ведь так ли, и́наче (ина́че?..)

Контрастней раков и стрекоз,

Сойдёмся мы в одной задаче:

Познать непознанный наркоз…

Ты, завсегдатай мудрых келий,

Поющий смерть, и я, моряк,

Пребудем в дружбе: нам, Шенгели,

Суждён везде один маяк.

Предложенная Северяниным поездка длилась в течение всего 1916-го и первой половины 1917 годов, в неё входили города Петроград, Москва, Одесса, Кутаис, Тифлис, Баку, Армавир, Екатеринодар, Новороссийск, Ростов, Таганрог, Харьков, Батуми… Проходивший в каждом из этих городов поэзоконцерт (или поэзовечер) открывался докладом Шенгели о творчестве Северянина – «Поэт вселенчества», после чего ещё читался доклад о каком-нибудь интересном зарубежном поэте, вроде Верхарна, затем выступал кто-то из артистов, а в завершение вечера читал свои поэзы сам Игорь Северянин.

Вот как описывала один из таких поэзоконцертов газета «Тифлисский листок» в статье «1-й вечер Игоря Северянина» в № 23 за 28 января 1917 года:

«Вечер открылся чтением лекции Шенгели, ознакомившим обширную аудиторию с разными течениями современной русской поэзии и с основными мотивами творчества Игоря Северянина, ярким апологетом которого является лектор.

Как содержание лекции, так и изложение её вполне положительно, красиво, обстоятельно. Единственным дефектом этой лекции надо считать некоторую тенденцию г. Шенгели возвысить своего любимца, Игоря Северянина, не только за счёт современных писателей, как, например, Валерия Брюсова, на которого он поминутно замахивался, но и за счёт Некрасова. Это, по нашему мнению, не этично, тем более что г. Шенгели разъезжает с г. Северяниным вместе и в данном случае как бы говорят в один голос…

Затем г. Шенгели прочёл свои стихи, из которых особенно хороши: “В аметистовом сумраке”, “Мне было пять лет” и много других на бесконечные “бис” публики.

Стихи г. Шенгели красивы, поэтичны, полны чувств и создают желанное автору настроение. Поэта наградили аплодисментами и цветами. Кроме того, Шенгели, кстати сказать, прекрасный декламатор, прочёл с большим подъёмом чувств несколько прекрасных стихотворений Игоря Северянина».

По мнению большинства посетителей этих «поэзоконцертов», Шенгели выделялся и обращал на себя всеобщее внимание: красавец, похожий на бедуина, экзотичный, точёное лицо, пенсне, смуглая кожа, громадные глаза, устремлявшиеся поверх собеседника, когда ему на ум приходила особенно удачная строчка…

Будучи в Москве, он решил воспользоваться случаем и познакомиться со своим любимым поэтом Валерием Брюсовым. Вот как он сам описывает эту памятную для него встречу:

«Брюсов встретил меня у двери, учтиво поклонившись, сказал банальную любезность, – вроде того, что он рад со мной познакомиться, – и усадил в кресло у письменного стола, маленького и невыразительного. На столе с краю лежал фарфоровый кирпичик для беглых записей и стояла стеклянная коробочка с тоненькими папиросками, которыми Брюсов тут же стал меня угощать.

Брюсов оказался выше ростом, чем я думал, и удивил меня глухим голосом, в котором было нечто от орлиного клёкота, и гортанным произношением звука “р”. Мне казалось, что у него должен быть металлический голос и безупречная дикция.

Я жадно вглядывался в великого поэта. Да, действительно: “веки, опалённые огнём глаз”, кошачий лоб и крутые скулы: некрасив, но прекрасен. Суровое лицо и вдруг – добрая, даже робкая улыбка. Пристальный взгляд огромных, чёрных, странно прорезанных глаз – и тут же вскид мечтательного взора к потолку, чтобы поймать там цитату или умную формулу.

Короткими вопросами Брюсов заставил меня “заполнить” анкету: кто я, откуда, где рос, где учусь…

Разговор коснулся моего “Гонга”.

– Вы талантливы, – сказал Брюсов.

Я окунулся в розовое масло.

– Но ваш “Гонг” ещё не книга. Там слишком много чужих голосов. Стихи – интересные, звучные, но всё это – бенгальский огонь, пиротехника.

Я окунулся в оцет.

– Вы спешите. Переживание вы заменяете воображением.

И он поразил меня, безошибочно продекламировав несколько строк из разных стихотворений, показывая, как я “спешу”. Ведь книжку я ему послал полгода назад, и он не мог знать, что я к нему приду. Что за божественная память!

Брюсов продолжал меня “подминать”.

– Я видел афишу: завтра вы читаете доклад о Верхарне. Вы всего Верхарна читали?

Я признался, что некоторых второстепенных книг Верхарна из фландрийской серии не читал, но зная неплохо основные его книги и основную литературу о нём, считаю себя вправе прочитать коротенький реферат. (Доклад мой должен был состояться на вечере Северянина и был рассчитан на 20-25 минут.)

– Что же вы говорите о Верхарне?

Я стал излагать тезисы. Среди них было утверждение о том, что Верхарн – великий мастер стиха, слова и образа. Брюсов меня прервал:

– Неверно! Верхарн был великим поэтом, но довольно слабым мастером.

Настала пора и мне перейти в наступление и щегольнуть памятью.

– В вашем предисловии к переводам Верхарна вы, Валерий Яковлевич, говорите диаметрально противоположное. А именно… – И я наизусть процитировал соответственный абзац. Брюсов внимательно на меня поглядел, пружинно встал, вытащил с полки томик своих переводов, развернул и убедился, что я цитирую точно.

– Я, собственно, не то здесь хотел сказать: я имел в виду, что Верхарн только в лучших своих вещах стоит на высокой ступени мастерства, а не вообще, – пояснил он.

– Не знаю, что вы имели в виду, но сказали вы то, что сказали, – торжествовал я свою сладчайшую победу, – и я вправе повторять суждения столь авторитетного автора, как вы.

Брюсов переменил разговор. Поговорили ещё о разных поэтах, о природе русского гекзаметра, – причём тут я опять заспорил, и не без успеха, – и я откланялся.

Провожая меня в прихожую и помогая, как я ни увертывался, надеть мою студенческую шинель, Брюсов нанёс мне ещё удар:

– А почему, – спросил он, – на вашем “Гонге” значится “Петроград”, тогда как печаталась книга в Харькове?

Брюсов был совершенно прав, обличая моё маленькое и невинное , но всё-таки жульничество. Дело в том, что книги, изданные в провинции, встречались публикою и критикою недоверчиво и раскупались плохо, – и меценат, снабдивший меня деньгами на издание «Гонга», присоветовал напечатать обязательное указание адреса типографии мельчайшим шрифтом в конце книги, а на титуле и обложке тиснуть «Петроград» и название несуществующего издательства «L’oiseau bleu» («Синяя птица»). Так делали многие, и так, конечно, делать не следовало. Но Брюсов всё-таки был жесток. Я разозлился и ответил дерзостью:

– Потому же, почему ваши «Семь цветов радуги» означены: «Книгоиздатель-ство Некрасова, Москва», а печатались в Ярославле.

Это было точно, но здесь заключался софизм: издательство действительно существовало и действительно в Москве.

Брюсов улыбнулся, как боец, умеющий оценить удачный удар противника, и сказал:

– А ведь верно!

Мы простились, и я унёс в ненастную московскую ночь смешанное чувство встревоженности, умиления и досады, — и твёрдо решил издать мою злую брошюру о «Двух “Памятниках”».

Такова была моя первая встреча с поэтом, которого я до сих пор читаю и перечитываю, ставя на первое место за Пушкиным…

В эти годы Шенгели весьма активно учится поэзии у И. Северянина, В. Брюсова и М. Волошина. В 1917 году он издаёт (если учесть уже два издания его «Гонга») свою шестую книгу стихов «Апрель над обсерваторией», а также первую свою научную работу «Два “Памятника”» – о Пушкине и Брюсове, то есть об их стихах с одинаковым названием. При этом он мирит в Баку Брюсова и Северянина, а в 1918 и 1919 годах выпускает седьмой и восьмой сборники стихов «Раковина» и «Еврейские поэмы», а также издаёт свои переводы 40 сонетов французского поэта Эредиа, в которых он использовал опыт художественного перевода Максимилиана Волошина.

Поэзия Максимилиана и французской поэтической школы «Парнас», с которой он был тесно связан, в творчески переработанной в духе русской классики форме оказала значительное влияние на Шенгели, который , стремясь показать себя независимым от модных поэтических направлений, говорил, что он, прежде всего, — «парнасец».

В 1918 году Георгий успешно окончил университет, завершив курс и обретя в итоге диплом юриста, а в мае 1919-го был командирован из Харькова в Севастополь в качестве «комиссара искусств республики Таврида». Там же его впервые увидела Мария Заславская, так описывавшая их встречу:

«Впервые я его увидела в дверях канцелярии Севастопольского Гороно. Ему двадцать пять лет. Он в расцвете своих физических и творческих сил, и он был обворожителен.

Высокая и стройная фигура гармонировала с милым, выразительным лицом, смотревшим весело и приветливо, горящими тёмными глазами, ясной улыбкой на ярких пунцовых губах.

Он просит секретаря срочно собрать коллектив отдела искусств. На собраниях в те времена присутствовали все сотрудники от технических, кончая комиссарами.

Георгий Аркадиевич выслушивал внимательно и уважительно всех, подчёркивая всем своим поведением, что ему важно мнение каждого сотрудника. Уборщицу он выслушивал с не меньшим вниманием, чем специалистов. На его заседаниях, обычно, присутствовали все. Отсутствующих не бывало.

Через пять минут уже все сидели на скамьях зала заседаний.

На повестке обсуждалась организация музыкальной школы. Рассмотрение списка будущих учащихся проходит быстро и гладко. Вдруг раздаётся неожиданная реплика:

– Не стоит брать в училище детей буржуазной сволочи!

– Неужели мы поступим, как буржуазия? Мальчик – сирота. Оттолкнём мы его – он своим необычайным голосом будет служить интересам буржуазии; воспитаем мы его – он будет служить революции, – спокойно и убедительно возразил Шенгели.

Георгий Аркадьевич сумел всех увлечь работой. Всюду виднелась его высокая, стройная фигура. Музыкальная школа, клубы, театр, литературные студии, лекции , беседы – весь конгломерат культурных мероприятий вызваны им к жизни.

Жизнь кипит! Георгий Аркадьевич постоянно с массами, вызывает общую симпатию, расположение и стремление ему помогать.

И вдруг надо спешно уходить!»

Большевики покинули Крым. После эвакуации их из Крыма, Шенгели вынужден был скрываться от белогвардейцев и с выданным Севастопольской парторганизацией фальшивым паспортом пробрался сначала в Керчь, а осенью оттуда – в Одессу, где прожил почти два года. Достать для Шенгели паспорт поручил большевик «тов. Иванов», а передавала его Заславская, договорившись о встрече на Приморском бульваре.

«– Завтра к 10 часам утра пойдёте в аллею вздохов на бульваре, а когда он будет вас обнимать, положите ему паспорт в один из карманов. Ясно? – дал задание «тов. Иванов».

– А где же я возьму паспорт?

– Свяжитесь с эсэрами, меньшевиками. Они вам помогут.

– А если я не сумею достать?

– Вы должны достать! «Не» не может быть! Поняли? Всё! Вам надо уходить. Опасаюсь, что за мной следят…»

Раздобыть паспорт помог Заславской левый эсер Иван Гапонов, сестра которого работала паспортисткой в милиции и перед уходом оттуда захватила с собой пять чистых паспортов. Заславская взяла у Гапонова два паспорта, чтобы передать их Шенгели.

«Приморский бульвар при спуске к морю имел три этажа. Из одной боковой аллеи, получившей название «аллея вздохов», шёл под мостиком спуск ко второй – широкой круглой площадке. Аллея вздохов – место свиданий. Вечером и ночью по ней бродят влюблённые.

Утро пасмурное и предвещало серый туманный день.

Нервно хожу по аллее.

– Неужели не придёт? Всё пропадёт впустую… Становится досадно. Самое трудное было достать паспорт. Как хотелось выполнить задание! Не скрою, приятно и свидание с Шенгели, хоть и на деловой почве.

Делаю не меньше десяти туров, как вдруг кто-то сзади меня осторожно обнял… Быстро оборачиваюсь и очутилась в его объятиях. Он! Протягиваю руку в направлении кармана его бархатной куртки, но не достаю. Он весело засмеялся, взял у меня пачку с паспортами. Сели на стоявшую рядом скамейку. Прислоняюсь к нему с нежностью любящей, тихонько посвящаю его в историю обоих паспортов. Он тут же возвращает мне паспорт Гапонова.

Ничто в его поведении не намекает на смертельную опасность, грозившую ему, если бы нас накрыли.

Мой вид, молодой девушки, маленькой и хрупкой, вполне удовлетворял требованию к объекту любовного свидания и не мог вызвать никакого сомнения.

Он вынимает из бокового кармана свою книжечку «Два “Памятника”» (Пушкина и Брюсова) и дарит мне. Надпись он сделал ещё дома. Осторожно обнимает меня, почти не касаясь, чтобы не оскорбить моей девичьей скромности, в меру, необходимую для наблюдателя. Полагая, что наше свидание было уже достаточной длительности, чтобы убедить в его любовности, мы, наконец, поднялись, вместе дошли до ворот бульвара и разошлись в разные стороны.

Лишь спустя тридцать лет мы встретились…»

Выбравшись из Севастополя в свою родную, но переполненную «белыми» Керчь, Георгий некоторое время отсиделся там и затем перебрался в Одессу, в которой было намного больше людей и можно было легче затеряться среди них. Что Шенгели и сделал.

Надо сказать, что, растворившись в кругу местных литераторов, он так и не нашёл с ними за всё это время полного созвучия. Казалось бы, ровесники: он всего только на два года моложе Паустовского, на год старше Багрицкого, на три – Катаева, с остальными ненамного больше, но… Классик и эстет, окружённый поэтическими бунтарями, он остался среди них почти одинок. Оглядываясь на то уже далёкое время, поэт и прозаик Сергей Александрович Бондарин , одессит по рождению, писал: «Мы не чувствовали прошлого – и не удивительно: было только будущее, ибо и настоящее служило ему. Едва ли не сверстник наш, Георгий Аркадьевич Шенгели представлялся нам, людям по молодости беспощадным, человеком другого, чуждого нам поколения, смешным архаистом, чуть ли не из другой страны, со скучно устоявшимися правилами жизни и поэзии. А было Шенгели о ту пору немного за тридцать, и был он стройный, смуглый, с “пушкинскими” бачками, в твёрдой, как ореховая скорлупа, экзотической шляпе-шлеме “здравствуй-прощай”».

Но всё это нисколько не помешало Георгию корпеть над своими стихами и статьями. «Я работаю напряжённо, – пишет он Волошину из Одессы в Коктебель, – перевёл пьесу Клоделя “La ville”, написал два учебника по стихосложению и скоро издаю трактат о стихе. Написал трагедию в стихах “Сальери”, пишу еще одну…»

Не случайно вскоре он получит звание профессора, законодателя ритмов и рифм. Хотя это произойдёт уже после его окончательного переезда в столицу…

А на улицах Одессы однажды появились афиши цвета жидкого помидорного сока, которые сообщали, что на днях на Пушкинской улице в каком-то пустующем зале состоится феерический вечер всех одесских поэтов. И наискось через всю афишу большими буквами была оттиснута крупная чёрная надпись:

«!В КОНЦЕ ВЕЧЕРА БУДУТ БИТЬ ПОЭТА ГЕОРГИЯ ШЕНГЕЛИ!» А внизу в скобках кто-то чернилами приписал: «Если он осмелится прийти».

Билеты на этот вечер стоили дорого. Их распродали в течение трёх часов.

Предполагалось, что надпись на афише об избиении была напечатана с ведома и согласия самого Шенгели. Он сидел около эстрады на кухонной табуретке и держал на коленях пробковый шлем. Так, должно быть, держали свои погнутые в боях медные каски, попав в сенат, запылённые и загорелые римские легионеры.

Шенгели, похоже, охотно участвовал в этой игре и больше изображал из себя спокойного , как истый римлянин, противника, чем был им на самом деле. Тонкое лицо его во время схваток с одесскими поэтами бледнело и казалось выточенным из мрамора. Кто-то из друзей говорил, что бюст Шенгели мог бы быть украшением римского Форума. Или Пантеона…

Вспоминая Шенгели той поры, Константин Паустовский пишет, что поэт Георгий Аркадьевич был добрый человек, но с несколько экзотической внешностью. «Я никак не мог понять ту лёгкую неприязнь, с какой относились к нему некоторые одесские поэты. На мои расспросы Багрицкий отвечал невразумительно.

В конце концов, я пришёл к мысли, что вражда к Шенгели была литературной игрой. Она вносила добавочное оживление в поэтическую жизнь Одессы.

Шенгели был высок, глаза его по-юношески сверкали. Он ходил по Одессе в тропическом шлеме и босиком. При этих внешних качествах Шенгели обладал эрудицией, писал изысканные стихи, переводил французских поэтов и был человеком, расположенным к людям и воспитанным.

Но эти свойства Шенгели делали его чужаком для многих одесских поэтов – юношей нарочито развязных, гордившихся тем, что они не заражены никакими “штучками”, в особенности такими смертными грехами, как чрезмерная интеллигентность и терпимость. И, как ни странно, но эти чувства проявляли себя чаще всего именно в представителях культуры – людях, причастных к литературе и книгоизданию. Так, например, суждения хорошо известного тогда в Одессе корректора газеты “Моряк” Коли Харджиева, студента Новороссийского университета, знатока левой живописи и поэзии, «отличались суровостью, краткостью и были бесспорны. Возражать ему никто не решался, так как ни у кого не хватало той эрудиции, какой обла-ал Коля. Из одесских поэтов он терпел только Эдуарда Багрицкого, снисходительно относился к Владимиру Нарбуту, а Георгия Шенгели считал развинченным эстетом не только за стихи, но и за то, что Шенгели ходил по Одессе в пробковом тропическом шлеме».

Но Георгий уже полюбил этот город, и поскольку он был настоящим поэтом, то и писал о нём замечательные стихотворения. Одно из которых так и называется – «Город»:

Он лежит в кукурузных долах,

У тревожных синих зыбей –

Город мужественных, весёлых

И доверчивых людей.

Он гордится бронзовым Дюком,

Что на римлянина похож,

И песком по морским излукам,

И атласной обивкой нож…

<…>

Он воскресшей дышал Элладой,

С Гарибальди мечтать умел,

Он потёмкинской канонадой,

Точно Вагнером, опьянел…

<…>

И теперь, из бани кровавой

Выйдя вновь на ветер и свет,

Изъязвлённый чёрной протравой,

Осиянный славой побед,

Пусть он будет, как прежде, свежим

Краснобаем и удальцом,

Чтобы шла по всем побережьям,

Как улыбка, молва о нём!

По мнению молодых пишущих одесситов, Шенгели был отнесён к старшей группе писателей, а литературная молодёжь Одессы не очень-то почитала авторитеты, поэтому отношение к поэту Шенгели у неё было весьма неоднозначное. Тамошней молодёжи он казался человеком чуждого поколения, своего рода архаистом. Признавая за ним определённые поэтические заслуги, она, тем не менее, воспринимала его скептически. Это отношение было сохранено на долгие годы, что отметил в одном из своих стихотворений Дмитрий Кедрин, после которого осталась знаменитая строчка: «у поэтов есть такой обычай, – в круг сойдясь, оплёвывать друг друга…»

Неплохо зная поэта и его творчество, выросший в Одессе Эдуард Багрицкий не простил ему некоторого высокомерия и вспомнил о нём уже в свои московские годы жизни. Описывая вечера в литературном Доме Герцена, он вскользь (но от этого не менее ехидно) упомянул о своём старшем (всего лишь на один год) соратнике:

Там Уткин – не Уткин, а Шелли,

и корчит поэта Шенгели.

Живший в годы своей молодости в Одессе, поэт Игорь Сельвинский тоже вслед за Багрицким саркастически откликнулся своими стихами на мотив поэзии Шенгели, пародируя его творчество:

В лоскутных ямбиках

с кандовочкой коварной

То пушкинзоновский,

то брюсовский язык,

И лишь тогда вопрёт

шенгелиевский лик,

Когда он переводит из Верхарна.

А в другой раз Сельвинский поймал поэта на слиянии соседних букв в одной из его строчек и тут же повеселился на этот счёт своим каламбуром:

«И шаг мой стих…» –

Сказал Шенгели.

И в самом деле:

Ишак твой стих.

Как демонстрировала себя реальная жизнь, у многих одесских поэтов на всю жизнь сохранялись у них в сознании негативные юношеские впечатления, которые давали себя знать в их творчестве в последующие годы. Надо сказать, что одесситы всегда хвалились своими остротами, вот и Георгий Шенгели в воспоминаниях о Дорошевиче записал такой случай: «Хейфец, у которого тот печатался в Одессе, однажды сказал: “Знаете, какая разница между Дорошевичем и проституткой? Он получает за день, а она за ночь”, – объяснил он. Дорошевич, узнав об этом, спросил: “А знаете, какая разница между Хейфецем и проституткой?” – “Не знаем”, – пожали плечами остальные. – “И я тоже не знаю”, – сказал он. И больше Хейфец не острил».

В культурной жизни Крыма и Одессы времён гражданской войны Шенгели был фигурой настолько заметной и значительной, что в сохранившемся в архиве Паустовского остроумном «уставе» товарищества молодых одесских литераторов «Под яблоневым деревом» есть отдельный пункт: «Не говорить о Шенгели». Стало быть – о нём тогда говорили, и, видимо, очень часто…

Валентин Катаев в своей книге «Алмазный мой венец» вскользь упоминает о «Поэте-классике», носившем большие пушкинские бакенбарды. Эта же деталь вызывала раздражение у беспринципного молодого поэта Семёна Кирсанова. Вот как он описывает своё отношение к поселившемуся в Одессе Георгию Аркадьевичу:

«Однажды Шенгели устроил свой “поэзовечер”. Мы решили эпатировать. Была приобретена черепаха, отпечатаны листовки, а один из нас загримирован под Шенгеля. В самый лирический момент во время чтения Шенгели стихов черепаха была пущена на сунец, с балкона в публику полетели листовки, а в зале под общий хохот появился Шенгели № 2. Вечер был сорван, а Шенгели для Одессы окончен.

Нужно прибавить, что кроме своих исследований и стихов Шенгели отличался оригинальной внешностью. Он носил густые чёрные баки и на плечах шерстяное одеяло вместо плаща. Однажды, когда Шенгели читал стихи, в зале раздался робкий детский голос:

– Мамоцка, это Пуцкин?

Это так повлияло на мэтра, что он оставил Одессу для более славных лавров».

Но вот как, спустя много лет, вспоминал уже без всякой иронии и предвзятости своего старшего собрата поэт и сказочник Юрий Карлович Олеша: «Он поразил меня, потряс навсегда. В чёрном сюртуке, молодой, красивый, таинственный, мерцая золотыми, как мне тогда показалось, глазами, он читал необычайной красоты стихи, из которых я понял, что это рыцарь звука, слова, воображения. Одним из тех, кто был для меня ангелами, провожавшими меня в мир искусства, и, может быть, с наиболее пламенным мечом, – был именно Георгий Шенгели.

Всё можно было нести на его суд – стихи, прозу, драму, замысел, намёк…

Он всё понимал, и, если ему нравилось – вдруг сверкал на меня великолепным оскалом улыбки. Он написал чудные вещи. Сонет о Гамлете, где говорит о железных ботфортах Фортинбраса. У него ни одной ошибки в применении эпитета. Он точный мастер…

Лучшее стихотворение о Пушкине в русской литературе после Лермонтова написано им. Он говорит, что Пушкин на экзамене перед Державиным выбежал, “лицом сверкая обезьяньим”. Гениально!

У него пронизанные поэзией стихи о море, о капитанских жилищах, о Керчи, которые я всегда ношу в своём сердце…

Он назвал одну из своих книг «Планер»! Он навсегда остался в моей памяти как железный мастер, как рыцарь поэзии, как красивый и благородный человек – как человек, одержимый служением слову, образу, воображению. Я верю, что где-то сейчас он живёт на маяке с огромными окнами и огромным морем у подножия…»

Весьма нерегулярно получая скромные гонорары за публикацию своих стихов, Шенгели наедался досыта лишь в день получки. Однажды за такой трапезой его, икающего после съеденной в изрядном количестве колбасы, сидящего босиком на раскладушке застал Эдуард Багрицкий, и тут же громогласно произнёс свой каламбур:

И колбасой –

икал босой!

В то же время Багрицким и Шенгели была совместно написана шуточная пьеса в стихах, которая была поставлена ими в одесском театре «Крот», хотя прошла там недолго.

Большой творческой и организаторской активностью, а также редкостной интеллектуальной производительностью , которые окрепли и проявились у него ещё в 1914–1919 годах в Харькове, было отмечено время пребывания Шенгели и в Одессе. В своём творчестве он по-прежнему оставался неутомимым и полным энергии, несмотря на политическую чехарду, на непредсказуемые и опасные смены режимов и властей. Работа велась день за днём – даже вопреки трагедии, постигшей его семью в декабре 1920 года, когда в Керчи расстреляли двух старших братьев Георгия – Евгения и Владимира Шенгели, офицеров Добровольческой армии. Они остались в Керчи, по-видимому, в надежде, что их пощадят. Война закончилась, они признали своё поражение и остались в своём городе, рядом со своими семьями. А может быть, они руководствовались не столько чувством патриотизма, сколько, как им казалось, здравым смыслом: они не знали, что их ждёт на чужбине, да и куда они могли уезжать от своих близких?..

Георгий сотрудничал в газетах, издавал журналы, организовывал литературные студии, был комиссаром по делам искусств, откровенно используя «служебное положение», чтобы помогать выжить занесённым на юг многочисленным писателям, художникам, артистам. Скрывался в подполье, жил по подложным документам, совершил опаснейший вояж по занятым «добровольцами» городам – от Керчи до Одессы, где и наблюдал, в конце концов, отправление последних эмигрантских пароходов – в Константинополь.

В начале февраля 1920 года Одессу окончательно и эффектно занимают части Красной Армии под предводительством Григория Котовского. В феврале 1920 года вчерашний петлюровский казак Владимир Сосюра решился посетить на улице Петра Великого собрание одесского «Коллектива поэтов», и этот вечер словно рассыпал небрежною рукою над ним по небу янтари. Когда он впервые читал свои стихи, в которых были такие слова, как «хлопцы», «девчата», «половники», и спросил: «Я поэт?» – юноша с орлиными глазами и соколиным профи-лем отозвался с подоконника: «Да, поэт, украинский поэт».

То был Эдуард Багрицкий.

Став курсантом военно-политических курсов при 41-й стрелковой дивизии, он познакомится вдобавок к Багрицкому ещё и с Олешей и Шенгели, которые, как пишет Сосюра: «в светлые и добрые руки взяли моё сердце и показали ему дорогу в лазурное небо поэзии», – расскажет он позднее в своей автобиографии, а в июле 1920 года напишет в Одессе стихотворение: «Шагами шумными, в шинели, шёлком шитой, к Шенгели спешно шёл…»

«Я стал украинским поэтом, – напишет потом Владимир Сосюра. – Потом, после гражданской войны, в Харькове я познакомился с поэтами Куликом, Блакитным и другими, но встречи с Шенгели, Багрицким и Олешей навсегда запечатлелись в моём сердце. Багрицкий говорил: «Надо развить свой художественный вкус», – а лозунгом Юрия Олеши было: “Слово должно светиться”».

Здесь же, в Одессе, пробующий свои литературные силы Георгий Паустовский, впервые попал в среду молодых писателей. Среди сотрудников газеты «Моряк» были молодые одесские поэты и прозаики Катаев, Ильф, Багрицкий, Шенгели, Лев Славин, Бабель, Андрей Соболь, Семён Кирсанов и даже престарелый писатель Юшкевич. Паустовский тогда жил у самого моря, и много писал, но ещё не печатался, считая, что он ещё не добился умения овладевать любым материалом и жанром.

С января 1920 по август 1921 года Шенгели является главным редактором Одесского «Губиздата». В 1920 году здесь вышли «Избранные сонеты» Эредиа, переведённые им, и второе издание его «Еврейских поэм». А в 1921-м году были напечатаны его драматическая поэма «1871 год» и сборник стихотворений «Изразец». Ещё в 1919 году в Одессе им были опубликованы отдельными изданиями драматическая поэма «Нечаев» и большая теоретическая работа «Трактат о русском стихе. Органическая метрика». Основная часть этого «Трактата» была наработана Шенгели ещё в Харькове, так же, как и переводы из Жозе Марии де Эредиа, среди которых просто нельзя не выделить его замечательного «Козопаса»:

По спутанным следам

в овраге этом диком

Зачем преследуешь козлиное руно?

Ты не найдёшь его: становится темно.

Здесь ночи ранние

в лесу под горным пиком.

Давай присядем здесь.

Внимая птичьим крикам,

Пробудем до утра. Есть фиги и вино.

Но тише говори: Дианы луч давно

Осеребрил весь лес,

и боги в сне великом.

Гляди: вон узкий грот.

Теперь укрылся в нём

Сатир приветливый.

И если не вспугнём,

Он выйдет, может быть,

из этой тёмной щели.

Ты слышишь?

Ветерок свирели звук пронёс.

Он! Видишь, как рога его за луч задели,

Как он плясать повёл

моих ленивых коз!

Здесь же, в Одессе, в 1920-м году было вообще положено начало циклу сонетов Шенгели, которые занимают особое место в его творчестве, заслуживая наименование «постгойевских», близких к фантасмагории. Эти стихи – воплощённые в безупречную классическую форму страшных картин гражданской войны, кровавой междоусобицы, безжалостной бойни, очевидцем которой пришлось быть Шенгели в 1918–1921 годах в Харькове и Керчи, в Севастополе и Одессе. Уже сама стыковка совершенной поэтической формы сонетов с описанием в них сцен безудержного насилия, разрушения и жестокости, несомненно, являет собой сильный стилистический и психологический ход. Вряд ли следует видеть в этом жесте признаки некой авторской отстранённости. Скорее, здесь и звучит, и молчаливо насыщает собой контекст интонация неодолимой горечи и бесконечного сожаления, как в сонете «Комендантский час»:

Норд-ост ревёт и бьёт о дом пустой.

Слепая тьма ведёт меня в трущобы,

Где каменные обмерзают гробы.

Но – поворот, и вот над чернотой

Стеклянный куб, сияньем налитой,

Тень от штыка втыкается в сугробы,

И часовых полночные ознобы

Вдруг застывают в ледяное «стой!».

И пуговица путается туго

Под пальцами, и вырывает вьюга

Измятые мандаты, а латыш

Глядит в глаза и ничему не верит:

Он знает всё, чего и нет… Вдоль крыш

Лязг проводов верстою время мерит.

Аскетически строгая старинная форма сонета резко контрастировала с голой, почти документальной правдой о жизни и нравах времени, которое так долго героизировали. Суть и содержание сонетов оказались сродни обжигающей прозе Артёма Весёлого, его жестокой правде о Гражданской войне. Эти сонеты не отпускали Шенгели ещё очень долгое время, требуя возвращения к себе авторской правки и в 1933 году, и в 1937-м, так что исследователям сейчас уже и понять не просто, когда именно они были созданы. Цикл хронологически открывается выразительной харьковской зарисовкой 1918 года «“Дух” и “Материя”»:

Архиерей упёрся: «Нет, пойду!

С крестом! На площадь!

Прямо в омут вражий!»

Грозит погром. И партизаны стражей

Построились – предотвратить беду.

И «многолетье» рявкал дьякон ражий,

И кликал клир. Толпа пошла, в бреду,

И тяжело мотаясь на ходу,

Хоругвы золотою взмыли пряжей.

Но, глянув искоса, броневики

Вдруг растерзали небо на куски,

И в рёве, визге, поросячьем гоне –

Как Медный Всадник,

с поднятой рукой, –

Скакал матрос на рыжем першероне,

Из маузера кроя вдоль Сумской.

В этот шенгелиевский цикл чёрно-белых сонетов-гравюр глубокой и выразительной резьбы входят такие его вещи как: «Комендантский час», «Своя нужда», «Мать», «Короткий разговор», «Самосуд», «Провокатор», «Интервенты», «Здесь пир чумной…» и близкие им по духу стихотворения. К ним тематически и интонационно примыкают стихи и 1919 года, дополняя собой ту же фантасмагорическую картину судного часа:

На фронте бред.

В бригадах по сто сабель.

Мороз. Патронов мало. Фуража

И хлеба нет.

Противник жмёт. Дрожа,

О пополнениях взывает кабель.

Здесь тоже бред.

О смертных рангах табель:

Сыпняк, брюшняк, возвратный.

Смрад и ржа.

Шалеют доктора и сторожа,

И мертвецы –

за штабелями штабель…

В 1921 году Шенгели написал поэму «Поручик Мертвецов», а на следующий год у него вышел сборник «Раковина», знаменующий переход к более аскетической стилистике и демонстрирующий отточенную технику и литературную эрудицию. Перечитывая сегодня входящие в неё стихи, невозможно удержаться от глубокого вздоха, встречая перед собой удивительную и прекрасную поэзию. Даже если Георгий иногда и нарушал в стихах ударения.

Вспоминая свои встречи в Одессе, писатель Юрий Олеша писал: «Шенгели говорил мне как-то, что он хотел бы жить на маяке. Ну, что ж , это неплохая фантазия! А что там, на маяке? Какой формы там жилище? Что это – комната, несколько комнат, маленькая казарма? Ничего нельзя себе представить! Я не был на маяке, я только видел, как он горит. Мало сказать, видел, вся молодость прошла под вращение этого гигантского то рубина, то изумруда. Он зажигался вдали – сравнительно не так уж далеко: километрах в двух, что при чистоте морского простора – ничто! – зажигался в темноте морской южной ночи, как бы вдруг появляясь из-за угла, как бы вдруг взглядывая именно на вас. Боже мой, сколько красок можно подыскать здесь, описывая такое чудо, как маяк, – такую древнюю штуку, такого давнего гостя поэзии, истории, философии…

Теперь маяки, кажется, светятся неоном.

Шенгели вообще удаются всякие, так сказать, морские, береговые размышления – это потому, что их питают у него воспоминания юности. Он жил в Керчи. Он говорил мне, что по происхождению он цыган. Вряд ли. Очень талантливый человек.

Вдали оранжево-топазовая

Величественная река

Колышет, в зеркале показывая,

Расплавленные облака.

Это не слишком хороший отрывок (дань Северянину, которому нельзя подражать) – да я ещё и наврал что-то. У него прелестные, именно морские стихотворения – о каком- то капитанском домике в Керчи и т. п. Чистые, точно поставленные слова, великолепные эпитеты и, главное, – поэзия! Поэзия!

Есть у него неприятные странности, за которые держится. Например , поклонение Брюсову. Впрочем, это его дело.

Теперь он похож, несмотря на то, что красив, – на собакоголовую обезьяну: эти летящие назад грязно-седые баки… А я помню – а я помню, Георгий Аркадьич, – как вы стояли в углу сцены, над рампой, в Одессе, в Сибиряковском театре, в чёрном сюртуке, с чёрными кудрями, страстный, но не громкий – как показалось мне, небольшой – о, чудесная фигурка, Георгий Аркадьич! – да, да, странно, непохоже на других красивый, вот именно – чёрный, с медовым тяжёлым блеском глаз – и читали стихи. Помню только строчку: «И в глуши исповедален…»

Нет, наверное, не так! Что это значит – в глуши 1 исповедален? «Это было в Одессе, в ясный весенний вечер, когда мне было восемнадцать лет…»

Георгий не очень долго пробыл в этом замечательном краю у моря, но «город мужественных, весёлых и доверчивых людей» успел войти не только в его сердце, но и в творчество. Он прожил в Одессе полтора насыщенных различными событиями года, видел эвакуацию белых частей, дождался прихода красных, писал здесь замечательные стихи, работал над стиховедческими статьями и драматургией (имеется в виду пьеса в стихах, которую они написали вместе с Эдуардом Багрицким и поставили в одесском театре «Крот»).

Конкретно об этом городе им написаны стихи «Дом», «Город», «Одесский карантин», «Мать», «Вон парус виден. Ветер дует с юга» и целый ряд других произведений, включая прекрасное стихотворение о музыке, в котором прослушивается скрытое присутствие одесской истории. Несмотря на то, что в нём были допущены автором употребления некоторых уже давно не существующих в современной русской литературе ударений, имевших место ещё во времена пушкинской поры:

Музы́ка – что? Кишка баранья

Вдоль деревянного жука, –

И где-то в горле содроганья,

Собачья старая тоска…

Кто ею душу нам измерил?

Кто нам сказал, что можем мы,

Когда и сам Орфей не верил

В преодоление тюрьмы?

Скалой дела и думы встали,

И – эти звуки не топор:

Не проломить нам выход в дали,

В звездяный ветряной простор.

Так будь же проклята музыка!

Я – каторжник и не хочу,

Чтобы воскресла Эвридика,

Опять стать жертвою мечу!

Описывая время своего пребывания здесь, Владимир Бугаевский оставил об этом такие воспоминания: «Георгий Аркадьевич собирался уезжать из Одессы, и на отъезд, как легко себе представить, нужны были деньги. Как их мог принести литературный вечер, мне попросту непонятно. Я отчётливо помню, как незадолго до этого Багрицкий устроил свой вечер в помещении бывшего конфексиона Бродского. В кассе сидела его жена, Лидия Густавовна, так что никакой утечки и утруски средств быть не могло. После окончания вечера Эдуард взял у жены вырученные ею тридцать или сорок миллионов рублей и купил на них у бабы, торговавшей напротив фруктами, два кило слив. Это было всё. Конфексион помещался на углу Ришельевской и Греческой, пока мы толпою дошли до угла Ришельевской и Дерибасовской, ни слив, ни денег уже не было. Но разрыв между рыночными и твёрдыми ценами был таков, что два железнодорожных билета до Москвы могли стоить меньше двух кило слив. Во всяком случае, в конце лета в городе появились афиши: «Прощальный поэзоконцерт Георгия Шенгели». Поэзоконцерт – название, к которому Георгий Аркадьевич прибёг, в основном, для сбора: оно и послужило причиной взрыва. Организатором его стал один из старейших левантийцев, подбивший на борьбу и Багрицкого. К вечеру был выпущен первый и, кажется, последний номер газеты «Друг искусства». Он начинался передовой под заголовком «Измена». Я помню одну из фраз её: «Это возврат от мраморных колонн Пушкина в москательную лавку Северянина». Северянин был ненавидим всеми нами как олицетворение безвкусицы, даже мной, ещё три месяца назад яростно подражавшим его поэзам. Газета была размножена в количестве примерно двадцати-тридцати экземпляров на пишущей машинке. Для неё не пожалели большой, неизвестно где добытый, рулон пипифакса. Мальчишки были науськаны. Всё было готово.

Поэзоконцерт состоялся в помещении бывшего банкирского дома З.Л. Ашкенази и начался выступлением артистки Тушмаловой. Она, как могла, прочитала «Александрийские песни» Кузмина. Потом должен был выступать ещё кто-то, потом Владимир Нарбут, и в конце первого и второго отделения – Георгий Шенгели. Но одесские гамены были нетерпеливы и, не дожидаясь дальнейшего, уже во время чтения стихов Тушмаловой засвистели в четыре пальца, пошли визжать и улюлюкать…

Георгий Аркадьевич вышел на эстраду, надеясь стихами успокоить бурю. «Трагические эха Эльсинора!..» – начал он, но многими это было воспринято как северянинщина, и шторм поднялся с новой силой. Тогда в дело вмешался Нарбут и своим надтреснутым хрипловатым голосом мгновенно заглушил разгулявшихся мальчишек.

После этого Шенгели прочитал множество стихотворений, его чтение не раз прерывалось аплодисментами. Вечер окончился мирно, если не считать возникшей уже на улице драки между Багрицким и очень милым и симпатичным человеком, поэтом Ч., который тоже должен был выступать и обиделся из-за того, что его выступление оказалось сорванным.

А через несколько дней на вокзале друзья – и их оказалось немало – провожали Шенгели и его жену. Среди провожающих были Марк Тарловский и я. Классическая муза уже побеждала в наших сердцах фею романтизма».

Так пришло расставание Шенгели с Одессой, на память о которой в его сердце и памяти остался ряд замечательных гулких стихотворений , одно из которых называется «Одесский карантин»:

Дома уходят вбок,

и на просторе пегом,

Где ветер крутизну

берёт ноябрьским бегом

И о землю звенит, – обрисовался он:

Старинной крепости

дерновый полигон…

Солдаты некогда шагали

здесь вдоль вала.

Здесь пленная чума в цепях ослабевала.

Потом здесь вешали.

Потом над массой стен

Взлетели острия уклончивых антенн

И кисточки огней с них

в темноту срывались,

Портам и кораблям

незримым откликались.

Потом – убрали всё.

И ныне – пустота,

Простор иззябнувший –

могильная плита…

(Где даже резкий ветр,

избороздивший море,

Травы не угнетёт

в укатанном просторе…)

Впереди перед Георгием лежала шумящая Москва, новая литературная дорога, большая любовь и таящаяся в тумане тяжёлая, горькая, непоправимая судьба, от которой в истории русской литературы остались только великолепные поэтические переводы, два десятка неопубликованных поэм, черновики ряда стиховедческих работ да редкие воспоминания о нём нескольких советских писателей. Но оказывается, что и этого для жизни настоящего поэта бывает очень и очень немало…

Опубликовано в Бельские просторы №1, 2018

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

This content is for members only.

Переяслов Николай

Николай Владимирович Переяслов родился 12 мая 1954 года в г. Красноармейске Донецкой области. Автор 40 книг стихов, прозы, критики и поэтических переводов. Секретарь Правления Союза писателей России. Лауреат литературных премий им. Р. Гамзатова, М. Лермонтова, В. Хлебникова и других; победитель конкурса переводов тюркской поэзии «Ак Торна» и конкурса «Пророк Мухаммад – милость для миров».

Регистрация

Сбросить пароль