Лея Гринберг (Алон). ЕЁ ДАР ЛЮБИМОМУ

Не знаю, как родилась идея этой книги, какие строки стиха отозвались в душе немецкого издателя Хайнца Зайделя, подтолкнув его к мысли составить сборник стихов еврейских поэтов, писавших на немецком языке и погибших в Катастрофе. Но почему-то кажется мне, что его потрясли слова восемнадцатилетней Зельмы Меербаум-Айзингер, и именно они дали толчок рождению книги.
Зайдель назвал книгу «Слова, брошенные во тьму». Но тьма, поглотив миллионы жизней, не смогла поглотить слова. И их услышали, как слышат голос ветра, когда он шелестит опавшей листвой, как слышат голос листвы, когда в её гущу врывается ветер…
Вот тогда в 1968 году впервые прозвучало имя Зельмы Меербаум-Айзингер, погибшей в 1942 году в одном из немецких лагерей на Украине. Зайдель нашёл только два её стихотворения, написанных карандашом на листке бумаге. Но и их было достаточно, чтобы назвать Зельму поэтом и написать с болью о погибшем даровании…

Передо мной фотография: девочка в белом платье с чёрным бантом. Глядя на фото, вспомнила я наше прощание со школой. Последний школьный бал. Наши белые платья словно несли нас на крыльях. У кого-то красовался цветок на груди, у кого-то – бант, напоминавший раскрывшую крылья бабочку. Мы стояли на пороге новой жизни. Мечтали о будущем – поколение, успевшее забыть о войне… О чём думали они, выпускники 1941 года? Что ждало их? Они закончили десятый класс за несколько дней до нападения Германии на Советский Союз. На рассвете первого дня войны аэропорт города был взорван, и уже через несколько дней немцы заняли Буковину.
…Вот они стоят рядом перед фасадом какого-то здания в городе их детства и юности – Черновицы, две еврейские девочки, накануне разлуки, о которой никто из них пока не знает. Фотографу не мешают прохожие: это просто любительский снимок. Камера укрупнила лица. У Эльзи, подруги Зельмы, косы, Зельма совсем недавно, вопреки просьбам мамы, решительно срезала их.
И теперь на месте кос волосы лежат непослушной пышной копной, придавая её лицу особую прелесть. В этой сияющей улыбке, в смеющихся глазах есть что-то детское. И ты не сразу замечаешь, что в их глубине притаилась печаль. Стихотворение, опубликованное в книге «Слова, брошенные во тьму», названо «Поэма». Оно написано на одном дыхании. И, кажется, эта девочка поёт гимн жизни, осознав всю её неповторимость и красоту, как осознаёт это смертельно больной человек накануне разлуки с жизнью.

Вновь воздух лёгок, нежен и протяжен.
Далёкий тополь мне поклоны шлёт,
я бы хотела жить.
Я б жить хотела, смеяться,
взвешивать плечами тяжесть дней,
любить, негодовать, бороться,
чтоб небо руками обхватить и прокричать:
«О, нет!»
Ещё я не хочу, оставив тень от плоти,
сегодня умирать,
покуда жизнь красна в безумном хороводе,
моя, твоя, одна – двум жизням не бывать…
(Перевод Кати Капович)

Хайнц Зайдель сравнил Зельму с Анной Франк. Спустя много лет, когда был найден альбом со стихами и опубликовано ещё 57 стихотворений, стало ясно, что это сравнение поверхностно. Анна Франк была умной и талантливой девочкой, Зельма – взрослым человеком, её стихи отражали глубину мысли, зрелость чувств, богатство духовной жизни.
Уже первая с ней встреча, даже не с её стихами, а с запиской, которую она из лагеря в каменоломнях, где находились евреи, депортированные из черновицкого гетто, через какого-то мальчишку отправила подруге в другой такой же лагерь, раскрывает её внутренний мир.
«Рене, милая… я не уверена, дойдёт ли до тебя эта записка, но неважно. Сейчас мне, по крайней мере, кажется, что ты пришла ко мне, и мы снова разговариваем. Больше двух лет прошло с тех пор, как мы – помнишь? – проводили послеполуденные часы. Часы, когда ты играла, а я слушала, и обе мы без слов угадывали, что у каждой из нас на душе. Помнишь ли ты пятую главу книги “Дом и Вселенная?”»
Я выпишу для тебя пару фраз:
“Почему я не могу петь? Далёкая река пенится светом; листья блестят; утренний свет льётся с любовью с глубокого неба на землю, и в этой осенней симфонии нем я один. Солнечный свет Вселенной посылает свои лучи мне в самое сердце, но оно не отражает их: август пришёл. Небо яростно всхлипывает. И потоки слёз обрушиваются на землю… Мой дом пуст.
Мне кажется, что все мои дни, ещё не наступившие, смёрзлись в один ком и навсегда навалились мне на грудь. Рене, Рене, если бы хоть ты была со мной…
Во всяком случае, вместе мы продержались бы ещё месяц. Разумеется, приходится как-то держаться, хотя всё время думаешь: вот теперь это уже невыносимо, больше я не выдержу, нет сил”.
Целую, хазак (крепко). Зельма».
Какое глубокое отчаяние несут эти строки, и вместе с тем – восторг перед красотой мироздания, перед словом, так поэтично передавшим состояние природы и души. Зельма изнемогает от тяжелого труда в каменоломне, жара донимает её, пальцы с трудом удерживают карандаш, но она находит в себе силы написать подруге и процитировать любимую книгу, с которой не расстаётся даже здесь. Позже об этой книге Рабиндраната Тагора и о самой Зельме вспомнит художник Арнольд Даган, которому удалось бежать из лагеря и спасти свой дневник. Образ встреченной им девушки, как видно, оставил в его душе след. Ты угадываешь это даже за лаконичными, посвященными ей строчками.
«Лагерь Михайловка. 19 октября 1942 года, воскресенье.
Зельма Айзингер, восемнадцати лет, обещала дать мне книгу “Дом и Вселенная”».
«25 октября, воскресенье. Мне не удалось получить у Зельмы обещанную книгу. Её разобрали на самокрутки».
«16 декабря, 1942 года. К вечеру Зельма Меербаум-Айзингер умерла».
«17 декабря 1942 года. Профессор, доктор Готлиб, умер от истощения. Его и Зельму похоронили в одной могиле».
«18 декабря 1942 года. Госпожа Айзингер рассказала мне, что Зельма, перед тем как заболела, готовилась к побегу из лагеря в паре с одним ополченцем. Госпожа Айзингер узнала об этом из прощального письма, найденного в пальто Зельмы.
Я слышал также, что Зельма писала прекрасные стихи».
(Перевод письма и дневника Рут Левин)

Тот, кого судьба когда-нибудь сводила с ней, долго помнил эту девочку. Графолог Хаммерлинг, встретив Зельму в лагере, сказал ей: «Вы – цветок, чьим ароматом ещё насладится мир». Но до этого было ещё так далеко… И должно было случиться чудо…

Деревья все облиты мягким светом,
Трепещет на ветру и блещет каждый лист.
А небо – шелковисто-голубая гладь –
Словно росинка, пролитая утренним ветром.
Томятся ели в нежно-алом заключенье
Перед его Величеством склоняясь, ветром.
И месяц из-за тополей глядит на ребенка,
Уже пославшего ему улыбчивый привет.
А как кусты прекрасны на ветру:
То серебро, а то сверкающая зелень,
То как сияние луны на светло-русых прядях,
А вот, как будто они снова расцвели.
(«Я бы хотела жить… Поэма». Перевод Рут Левин)

Дом Зельмы был неподалёку от прекрасного парка Габсбургские высоты, соединившего в себе всю красоту природы Буковины: скалы, холмы, поросшие лесом, плато, десятки пород деревьев – каштаны, красные буки, ели, сосны, дубы, успевшие всё повидать на своём долгом веку, и совсем молоденькие саженцы, которые только недавно пошли в рост. И цветы, много цветов… Здесь встречались поэты, писатели, художники: весь цвет еврейской интеллигенции, которой до войны был так богат этот город. Говорили о поэзии, музыке, новых веяниях в литературе, читали стихи. Под тихий шепот деревьев объяснялись в любви, пели песни, встречали праздники. Сверстники Зельмы, молодёжь из сионистских движений, главным образом «Ѓа-шомер ѓа-цаир», мечтали о своём будущем в Эрец-Исраэль, о работе в кибуцах, к которой они себя готовили. Сколько радости приносили им эти встречи. Они часто бывали вместе: Зельма, Рене, Эльзи, Лейзер Фихман. В своих воспоминаниях родственница Лейзера Перл Фихман передаёт впечатление от Зельмы и Лейзера, когда они бывали вместе. Он – высокий, всегда безупречно одетый, сдержанный… Зельма – натура эмоциональная, полная радости жизни, казалась совершенно безразличной к своему внешнему виду. Порой она гуляла по аллеям парка одна, ветер развевал её вьющиеся каштановые волосы, она бывала погружена в себя… Может быть, в такие минуты рождались её стихи, посвящённые Лейзеру или красоте окружающей её природы… Описание цветов, дождя, ветра, ночи помогали ей выразить состояние своей души. И даже подстрочный перевод, не отражающий всей красоты рифмованного стиха, передаёт её видение мира, радость, а порою боль в его восприятии…
Каким далёким воспоминанием остался и опустевший парк, и совсем недавние в нём встречи. Да и сам город притих, затаился, чувствуя, как над ним сгущается тьма…
Глава города вёл переговоры с румынами и немцами, пытаясь спасти евреев. Семье Зельмы удалось дважды избежать депортации, но настал и их черёд… Зельма знала, что завтра за ними придут. Она спешила переписать стихи. Этот переплётённый вручную альбом назван «Сбор цветов».
Да, это её цветы. Её дар любимому… Она помнит, как рождались её стихи, какое несли настроение. Одни были подобны ярким летним цветам, в других проглядывала грусть увядания. Однажды она залюбовалась астрами. Белые, розовые, фиолетовые, жёлтые – цветы осени, они напоминали о лете. И были так нарядны и веселы, будто сами просились в стихотворение.

Они глядят светло сквозь дождик на меня,
Светло настолько, что мне солнце заменяют.
И никакая грусть дождя не может
Сияющую радость желтизны нарушить.
Они мне кланяются, хохоча, среди травы,
Что вторит смеху их – свежа, умыта –
Свои стихи я к их стопам сложу,
Они сегодня радость принесли мне.
(«Стихи к жёлтым астрам».
Перевод Рут Левин)

Стихотворение было написано накануне вторжения Германии в Буковину, когда страх всё глубже проникал в душу. И всё же оно – о радости… В мае зацветал каштан. Она любила изменчивый облик этого дерева. Сиренево-фиолетовые цветы напоминали ей факелы, листья были ярко-зелёные, длинные и широкие; каштаны – «коричневые, и улыбающиеся, как нежный рот».

Я думаю об этом дереве, о ветре,
Как он тихонько пел в листве,
И что, должно быть, для каштанов этот ласковый напев
Был словно лето, что угасло незаметно,
Лишь этот звук оставив на прощанье.
(Перевод Рут Левин)

Уходящее лето… Уже пробивается грусть по тому, что уходит, пусть только временно, пусть на смену ему спешит другое время года, но лето ассоциируется с солнцем и светом. И оно уходит…

Такая тишина. И много листьев увядающих лежат –
Коричневое золото, окунутое в солнце.
(Перевод Рут Левин)

Она вспоминает холодный декабрьский день тридцать девятого года и снег, упавший на пожелтевшую траву, которая будто вся сжалась от мороза. Она назвала стихотворение «Краски».

Такая синева легла на белоснежный снег,
Так зелень хвойная черна,
Что олень, мелькнувший невесомо,
Так сер, как нескончаемая боль,
Которую так хочется унять.
В скрипе шагов звучит соната снега.
А ветры отметают снежный пух назад
На деревья, убранные белым.
И скамьи стоят как сновиденья…
(Перевод Рут Левин)

Её родной язык, немецкий, открыл перед ней поэзию Генриха Гейне. Она знала и любила стихи Поля Верлена, Райнера Марии Рильке, Альфреда Клабунда (Геншке) и, казалось бы, далёкого от них индийского поэта Рабиндраната Тагора. Ей был близок импрессионизм и символизм в поэзии, яркая образность стиха.
Неужели это ушло навсегда: тихие вечера, когда она могла спокойно читать стихи, возвращаясь к ним снова и снова, а потом грезить о чём-то своём, и чувствовать, как откуда-то издалека, будто наплывая, к ней приходят её собственные строки…

…Тени с пятнами света играют,
Водят нескончаемые хороводы.
Издалека матово мерцают фонари
Сиянием, одолженным у снега.
(Перевод Рут Левин)

Как хороши были их прогулки по парку. Её с Рене. Её с Лейзером. Она уже давно понимала, что любит. Сначала это была детская увлечённость, но её чувство взрослело вместе с ней. И так часто давало импульс рождению стиха.

Склони, о любимый, голову на ладони.
И слушай: я пою тебе песню.
Я о боли пою, о конце и о смерти.
Я пою об ушедшем счастье…
(Перевод Рут Левин)

Любима ли она? Порой ей казалось, что он не отвечает на её чувство, и тогда она не могла скрыть свою печаль. Как-то вырвалась у неё строка, подобная жалобе: «Одиночество вызывает так много боли…». Когда ей казалось, что он грустен, она готова была подарить ему себя. Только бы утешить….

Приди ко мне, тебя баюкать
Буду в тишине.
Ты не будешь больше плакать
И сомкнешь глаза.
Станут глаза мои тебе
Мерцающей игрушкой.
Свои губы дарю тебе,
Выпей их до дна.
(Перевод Рут Левин)

Дойдут ли стихи до Лейзера? Уцелеют ли в огне войны? Они лежат перед ней в беспорядке. Иногда – карандашный набросок на тетрадном листке, иногда – аккуратные строчки. Стихотворение «Я дождь» она написала в августе сорок первого года.
«Я дождь, я иду босая из страны в страну. / В моих волосах играет ветер. / Моё платье, сплетённое из паутинок, серее серого страха. / Я одна, хотя порой играю с больным оленем…»
Да, она сумела передать то, что испытывала тогда: неприкаянность, одиночество. И дождь, монотонно падающий на опустевшую землю. И серое, словно серый осенний день, платье. И олень, подобно мелькнувшему лучу света, не скрашивает впечатления тоски, которое несёт стихотворение.
Перечитывая его, она вспоминает то лето – первое лето, когда евреи Черновиц почувствовали себя изгоями. Жёлтые звёзды, запрет появляться на улице, и выстрелы по ночам, то ли по соседству с их домами, то ли где-то поодаль. Немцы сожгли синагогу. Она горела всю ночь, и сердца тех, кто видел пожар, сжимались от страшных предчувствий…
В её стихах – образ ночи, как символ тьмы, опустившейся над миром.

Я – ночь. Мои покровы мягче,
Нежней намного белой смерти.
Я жгучую любую боль с собою уношу
В своей ладье прохладной, чёрной.
(Перевод Рут Левин)

Она искала свои краски, чтобы передать владевшие ею чувства. Теперь они были холодны, как ночное небо, осиянное равнодушным светом луны… В них, некогда таких радостных, – всё чаще звучит мысль о смерти. И даже отдельные строки передают настрой её души. «Мёртвые от плача листья высокого дерева»; «Мелодия слёз, которые приходят ко мне от тяжёлой тоски».

Труднее нет: себя даруя,
Знать – ни к чему твой дар другим,
Всецело отдаваясь, думать,
Что перейдешь в ничто, как дым.
(Перевод Рут Левин)

Она пишет, не замечая, как приближается рассвет. Пятьдесят семь стихотворений уже записано. Четыре из них – её переводы с французского, румынского, идиша на немецкий язык. Стук в дверь, настойчивый, требовательный, заставил её поставить точку и закрыть альбом. Но словно опомнившись, она открыла его снова и добавила строчку красными чернилами: «Не успела дописать».
И пока мама дрожащими руками забрасывает в сумку что-то ещё из вещей первой необходимости, Зельма выскальзывает за дверь и стучит к соседям. Открывает знакомый молодой человек. Она протягивает ему альбом. В глазах мольба: «Пожалуйста, передай Эльзи. Она ещё в городе. Он для Лейзера Фихмана».
Если бы альбом мог рассказывать… Он поведал бы, как читал и перечитывал стихи Лейзер. Эта девочка дарила ему свою любовь со всей щедростью молодости. Её чувство к нему было глубоким и чистым, как тот родник, что пробивался из земли на одной из тихих аллей их парка… Ему она посвящала свои стихи, свою колыбельную, о нём тосковала в лагере. Он читал стихотворение «Буря» и думал о своих сверстниках. Зельма писала о хрупкой и нежной розе, которой не суждено раскрыться и расцвести во всей красе. Её погубит мороз…

И знаешь:
если грянет мороз –
она погибнет,
погибнет, жизни не прожив.
(Перевод Кати Капович)

Сколько же их, не успевших дописать, долюбить, дожить…
Лейзер был грустен, прощаясь с Эльзи. Передавая альбом, попросил: «Сохрани его. Не хочу рисковать. Не знаю, доберусь ли до места или не суждено…» На борту турецкого судна «Струма», заполненного такими же, как он беженцами, Лейзер отплывал в Эрец-Исраэль. Но судно не дошло до цели. Советская подводная лодка потопила его в Средиземном море. Спасся один человек. Лейзеру был 21 год…
Эльзи и Рене – выжили. С рюкзаком за плечами Рене отправляется в путь, мечтая добраться до Эрец-Исраэль… Она столько успела потерять, столько успела пережить, что её не пугает путь через разрушенную войной Европу. Порою пешком, порою на крышах поездов и попутках через Польшу, Венгрию, Чехию, Австрию добирается Рене до Парижа. И лишь в сорок восьмом году на корабле прибывает в Эрец-Исраэль. Чуть позже до Эрец-Исраэль добирается Эльзи. С ней – альбом Зельмы и последнее письмецо, посланное из лагеря Рене. Дорогая память о погибшей подруге. Рене берёт себе альбом, Эльзи – письмо.
И всё же полное возвращение этих стихов к жизни началось через двадцать семь лет. Столько лет пролежали они, бережно хранимые, у Рене. Стихи были написаны на немецком языке, и звучание этого языка отзывалось болью в сердцах людей: слишком свежа была память о пережитом…
Говорят: рукописи не горят… Нет, они горят, тонут, их сознательно уничтожают, и они исчезают бесследно.
Но иногда, вопреки всему, выживают и остаются единственной памятью о том, кто ушёл навсегда, словно кто-то Свыше позаботился, чтобы имя его не исчезло, а продолжало жить, сохранив для нас духовный образ человека.
И вновь со стихами Зельмы произошло чудо. К Рене позвонил Герш Сегаль, их старый учитель математики. Он искал стихи Зельмы. В изданном в Германии сборнике стихов погибших поэтов «Слова, брошенные во тьму», который по воле судьбы попал к нему в руки спустя много лет после выхода в свет, он прочёл два стихотворения Зельмы. Он был уверен: они не единственные сохранившиеся. Он помнил эту девочку, свою ученицу. У неё были живые карие глаза, она вся искрилась радостью. Математика не была её любимым предметом, зато она часто говорила с ним о поэзии. Последний раз он видел её в гетто… Герш Сегаль разыскал подруг Зельмы – Эльзи Керен и Рене Михаэли…
Книгу он издал сам, ни к кому не обращаясь за помощью. В предисловии написал:
«…Художественную ценность этих стихов, написанных в течение трёх лет, в возрасте от 15-ти до 17-ти, я оставляю на суд специалистов… При издании этой книги я руководствовался той главной заботой, чтобы стихи этой девочки не сгинули так же бессмысленно, как её молодая жизнь».
Выход книги не остался незамеченным. И вскоре её переиздаёт издательство Тель-Авивского университета. Зельму сравнивают с Рахель. Та же страстность, тот же лиризм, та же любовь к природе, и та же чистота красок. В школе она учила румынский язык, но её немецкий поражал богатством, поэтичностью, гибкостью. В этой девочке жил большой талант, не случайно она была связана кровными узами с Паулом Целаном.

И ветер выйдет из лесу и скажет,
что жизнь поёт, что это жизнь поёт…
(Перевод Кати Капович)

Однажды я оказалась на вечере певицы Рут Левин. Молодая женщина, излучающая очарование, поразила меня своим глубоким и чистым голосом. Она пела на идише. Я не понимала слов, но её песни волновали меня. Мы познакомились. И вот тогда впервые я услышала имя Зельмы Меербаум-Айзингер. Рут пела её песни, переведенные с немецкого на идиш её отцом Лейбу Левином – художественным чтецом, певцом, композитором из Черновиц, руководившим до войны в еврейской гимназии драматическим кружком, где занималась и Зельма. Лейбу Левин выпустил сборник стихов Зельмы на идише. Шесть из ее стихотворений он положил на музыку. В предисловии к сборнику он написал: «Хочу переложить еврейское страдание на еврейский язык…».
Ко времени моего знакомства с Рут её отца уже не было в живых. Рут стала исполнителем его песен.
Она перевела стихи Зельмы с немецкого на русский язык и опубликовала статью о её судьбе и о чуде спасения рукописи. «Зельма у меня была как бы внутри», – так просто выразила Рут свои чувства к своей ровеснице, не успевшей дописать, долюбить, дожить… Когда Зельма в спешке вывела последние слова в альбоме со стихами: «Не успела дописать», она не думала, что они несут такой глубокий символический подтекст.
«Не успела дописать» – под таким заголовком вышла в Израиле публикация о Зельме Меербаум-Айзингер, подготовленная Евгенией Фрадкиной, первой познакомившей русскоязычного читателя с судьбой погибшей девочки…
«Вы цветок, чьим ароматом ещё насладится мир», – предсказал Зельме мудрый провидец, встретивший её в лагере, из которого редко кто выходил живым.
Тогда это было так далеко от правды… И должно было случиться чудо, чтобы через тридцать пять лет после смерти Зельмы её стихи зазвучали на многих языках мира и были услышаны. Тьма, поглотив миллионы жизней, не смогла поглотить слова – её дар любимому. Слова, в которых жила её душа: трепетная, нежная, тоскующая…

…Ещё я жить хочу,
и жизнь так многоцветна.
Смотри на этот танец бытия.
И сколько губ смеются, ждут,
пылают где-то,
кричат от радости.
Смотри ж туда,
где улица широкая взлетает
и, светлая, всё будто ждёт меня,
и где-то далеко насквозь двоих
пронзает
томление, сквозь шум её маня…
(Перевод Кати Капович)

(Впервые в сокращенном варианте опубликовано в газете «Новости недели», в приложении «Еврейский камертон», 08.03.2012)

Опубликовано в Литературный Иерусалим №34

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Гринберг Лея

(Алон), прозаик. Родилась в Белоруссии. Член СПИ и Союза журналистов Израиля. Автор ряда книг на русском языке и иврите, а также многочисленных публикаций в израильской и зарубежной прессе. В Израиле с 1979 года. Живёт в Иерусалиме.

Регистрация
Сбросить пароль