Филипп Пираев. СТИХИ В ЖУРНАЛЕ “ЛИТЕРАТУРНЫЙ ИЕРУСАЛИМ” №35

ПАНДЕМИЯ

Город вымер, my friend, мир калека.
Но какие, mein Freund, перспективы! –
хошь, найди и раздень человека,
хошь, на байке красуйся Годивой.

И не то, чтоб задвинуты ставни,
и не сплошь ещё шоры на душах –
просто жизнь от живущих устала,
просто воздух веков безвоздушен.

Ибо вместо колоний на Марсе –
лишь плотнее колонны на марше,
а двойная жокейская масса
не по жилам одной Боливарше.

Оттого дар прозрения горек,
а святыни, mon cher, хоть на вынос.
И рябит на экранах подкорок
козьим смайликом дарвинский вирус.

*   *   *
Рыдать мужчине зрелому к лицу ли?
Но под вскруживший комнату мотив,
сынишку на руках держа, танцую
и плачу, вдруг о детстве загрустив.

Как мама эту музыку любила!
И вот, связав сердца и времена,
какая-то магическая сила
созвучьями пленяет шалуна –

затих и внемлет, как, скользя по плёсам,
журчит рояль, а в кроны брызжет медь.
Но, видя на щеках у папы слёзы,
теряется, готовясь зареветь.

Мой умненький, ты только не смущайся:
всё дело в том, что я не знаю сам,
то – небо ли растрогалось от счастья,
иль скрипки резанули по глазам.

*   *   *
Укатит грейдер-скарабей
комки обугленного марта,
и вздрогнет порт, зубря, как мантру,
часы отправки кораблей.

Пойдёт могучая вода,
разгонят кровь лесные корни,
и грёзы гулкой колокольни
помчатся чайками туда,

где кто-то с пристани сойдёт
в своё стрекочущее детство,
чтоб, словно в зеркало, вглядеться
в цедящий душу небосвод;

чтоб в уши ветру прокричать,
слепящий мир вдохнув до боли:
за что мне это вот раздолье,
откуда эта благодать?

И гнать моторку на авось –
пока несёт строка живая, –
по дрожи рифмы узнавая,
что это – сердце разлилось.

*   *   *
Всё меньше говорю, чем дольше наблюдаю.
Вот женщина идёт, вся кротость и покой.
Когда-то сумки ей носил сынишка-даун –
ходячий колобок, улыбчивый такой.
В трагедиях людских соображая мало,
несчастный паренёк светился оттого,
что сердцем понимал: измученная мама
советам вопреки не бросила его.
Теперь она одна, оставленная сыном –
такие никогда подолгу не живут.
Но там, на небесах, он стройным стал и сильным,
женился и на пять окончил институт.
И чем тут утешать, чего желать иного,
ужель превозносить не ждущую похвал?
И вроде мог сказать за столько лет хоть слово,
да всякий раз бревном при встрече застывал.
Гляжу в её глаза, а в мыслях: мать честная! –
с такими не сравнить и райскую зарю…
Я знаю, знаешь ты, что я всё понимаю
и полной немотой за всё благодарю.

*   *   *
А может, это просто павший лист,
и нет в нём ни печали, ни намёка,
и дух, как прежде, молод и плечист,
а впереди прекрасное далёко,
и можно рассыпать горстями дни,
себя не оправдавшие строкою,
и засыпать с намереньем одним,
а просыпаться, так и быть, с другою…

Но только – будто некий лиходей
за счастье бытия утроил плату –
в победном шаге выросших детей
слышней memento mori циферблата;
но только именинная звезда
целует всё бессонней и прощальней,
и, уплывая в зимы, поезда
привычных не курлычут обещаний.

Хлебнувшим нигилизма и разлук,
познавшим, как всесильны ржа и плесень,
не в то ль нам остаётся верить, друг,
что души вековечней наших песен;
что, в шифрах лиц продумав каждый штрих
и публикуя на ладонях знаки,
о новых встречах в небесах иных
глаголет архитектор Зодиака;

что для того сплетает листопад
мосты, фонтаны и тот самый дворик,
чтоб всё простилось тем, кто виноват,
и не судили те, кто был нам дорог;
что, отстегнув полтинник серебром,
негоже ждать от жизни медной сдачи? …
А мир стоит любовью и добром,
растущими, как числа Фибоначчи.

СКАМЕЙКА

Вот, решили с друзьями стихов наваять «о скамье»,
всё равно о какой – запасных, подсудимых, садовой.
И сижу я в обветренном сквере, и кажется мне,
что, хоть глупо сие, ну, да что там – раз-два, и готово.

И сижу я, насилуя строки, как полный кретин,
средь журчащей агонии снега и детского визга,
очирикан капеллой кружащихся спьяну куртин
и предчувствием счастья из солнечной лейки обрызган.

Надо мной о незримом раздольно гудит синева,
и реликтовый запах ещё не родившихся почек
возвещает о том, что душа и жива, и права,
раз годам вопреки на любовном наречье лопочет.

И несёт мой бумажный кораблик поток бытия.
И подумал бы кто, что случается небыль такая! –
в небеса деревянным Пегасом взмывает скамья,
на лазури копытами эти слова высекая.

У небес же при этом ход мыслей примерно таков:
развелось рифмачей, всех упомнить попробуй, сумей-ка,
но, пожалуй, ещё не бывало таких чудаков,
что носились бы тут на какой-то дурацкой скамейке.

*   *   *
Вышедшему в небо Тимуру Алдошину

Это так, не всерьёз, просто сполохи-сны,
флот бумажный, жара полевая,
зимний сквер, где в цветной поцелуй вплетены
чёрно-белые звоны трамвая.
Понарошку всё это – пиры, суета
поездов, разгоняющих вёрсты,
шум трибун, приглушённый круженьем листа,
вороньё на промокшем погосте –
что не жаль, брат, покинуть, с плеча раздарив
откровения, рифмы, улыбки,
ибо только на них тут высокий тариф,
остальное сезонно и зыбко.
Ибо это всего-то сиротка-волчок,
вкривь летящий во фрейдовских безднах;
то, что ценно лишь горечью трав между строк,
обещанием светов небесных;
что, мятежно пульсируя в ритме разлук,
дышит чудом так жадно и робко.
Это клип, что включился и кончится вдруг
незаметным нажатием кнопки.

Опубликовано в Литературный Иерусалим №35

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Пираев Филипп

Поэт. Родился в Тбилиси. Окончил Грузинский Государственный Институт физкультуры по специальности «тренер по шахматам». Автор двух поэтических сборников. Публиковался в республиканских и российских изданиях. Живёт в Казани.

Регистрация
Сбросить пароль