Окончание. Начало в №№ 3-5
Встретил Алексей Алексеевич лешего в парке и не узнал. Потрепанный, потертый тот у бассейна понурившись сидел, целебные травки сосал, водичку хлебал да на выглянувшее из-за тучи утреннее солнце тоскливо поглядывал.
Поздоровался с ним Алексей Алексеевич, спросил:
– Что случилось? Никак опять захворали?
Леший подумал-подумал и согласно кивнул:
– Захворал.
– Опять что-то съели не то, выпили не того, почивали не под кустистым кленом, не под ольхой зеленой, а на бревне дубовом? Так?
Бросил леший на Алексея Алексеевича укоризненный взгляд, однако ругаться не стал. Сказал с дрожью в голосе про то, что зря он, дескать, ёрничает, обидным тоном разговаривает.
– Я, коли хочешь знать, ныне не на бревне дубовом почивал, мне ныне не до баб, а в лесочке, у цветочков. Нашел осинку, притулил к ней спинку, да только всё это уже под утро сталось, когда здоровьице мое в порядке было.
– А что потом с ним случилось?
Леший удивленно руками развел.
– Сам не пойму. Лихотит[1] что-то. Голова болит, руки трясутся, глазам зыркать больно… Прямо беда какая!
– Что и травки лекарственные не помогают?
– Травки, конечно, помогают, да не сразу. Это, знаешь ли, дурное дело без хлопот спорится, хорошее – вымучиться должно.
С этими словами леший водичку из фонтана хлебнул, косоворотку расстегнул, голову поднял, предоставил себя во власть царевны солнца – единственного лекаря, которому полностью доверял.
И, как видно, не зря. Получаса не прошло, как лесовик поправляться стал. Кожа на роже разгладилась, залоснилась, глаза под кустистыми бровями заблестели. Взор прояснился, ожил.
Выдохнул он с облегчением: «Хорошо!» Ладонь в фонтан опустил, сказал, что жизнь – штука, конечно, приятная, да только пользоваться ею надобно так, чтоб и вечером веселиться моглось, и по утрам не шибко хворалось.
– А не так, как я, дурень… Гуляю до упаду, а как упаду, встать не могу – мать сыра земля из ласковых объятий не выпускает, к себе, родимая, тянет.
Алексей Алексеевич в ответ рукой недовольно махнул, сказал, что некогда с землей обниматься – шофера черной «Волги» пора искать.
– Шофера найдем, рубин заберем и господину Медяшкину вернем, пока он нас самих не нашел, у детей наших не забрал. Поэтому, давайте-ка, дядя леший, поднимайтесь, время не ждёт.
Делать нечего – спорь не спорь, а подыматься когда-никогда да надо. Встал леший на ноги, на малиновый цветочек в петлице дыхнул, мизинцем ласково лепесточки поправил и, молча, вслед за Алексеем Алексеевичем поплелся.
Центральная площадь города была десятками легковых автомобилей забита. Одни отъезжали-подъезжали, другие в это время шумели-гудели, третьи просто так стояли, дымили, казенный бензин даром жгли.
Огляделся леший по сторонам и промолвил с грусть-тоской в голосе про то, что придется ему, бедолаге, видать, горя-горького вдосталь хлебнуть, воздухом, газом разбавленным до пьяна упиться.
– Что, не нравится? – усмехнулся Алексей Алексеевич.
– Гиблое, брат, место. Ох, гиблое! Чую, пропаду здесь ни зазря, ни за понюх табаку.
– Ничего. Не пропадете. Еще даже привыкнете.
Замотал головой леший: нет, дескать, не привыкну. Пуговицу на косоворотке расстегнул, сказал, что площадь эта царство кощеево ему напоминает.
– Там тоже, молвят, воздуху нету и солнца круглый год не видать.
Посмотрел Алексей Алексеевич на небо бесцветное, смогом затянутое и ответил, что, как бы там ни было, а шофера служебной «Волги» именно здесь искать придется.
– Что ж, здесь, так здесь, – вздохнул леший. – Понимаю: выбирать не приходится.
Решив времени зря не терять, пустых слов на ветер не бросать, он с разбегу в самую гущу автомобилей кинулся. На одном конце площади нырнул, у другого вынырнул, потом надолго в тумане исчез и предстал перед Алексеем Алексеевичем, когда совсем уж, видать, дышать нечем стало. Сказал – глаза потупил, что машину с номером «семь-семь-семь» на пути своём встретил, да вот беда: сладить с ней, бешеной, не смог.
– Мимо меня проскочила, чуть с ног не сбила – еле увернуться успел!
– Куда она поехала? Заметили?
– Да что ты! Разве за такой уследишь?
– А откуда?
– Идем, покажу.
Подвел леший Алексея Алексеевича к крыльцу дворца бетонного на краю площади асфальтовой. На черную табличку с надписью «Департамент природных ресурсов» указал; сказал, что именно под ней та самая «Волга» стояла, от которой он еле ноги унёс.
– Уж как под нее не угодил, даже не спрашивай, сам диву даюсь.
Алексей Алексеевич по плечу его похлопал, попросил успокоиться. Сказал, что всё было не зря.
– «Волга» эта, вот увидите, от нас никуда не денется, скоро сама объявится.
И точно. Часа не прошло, как к подъезду департамента чиновничье авто с номерным знаком «семьсот семьдесят семь» подкатило. Дверцу заднюю открыло, человека с портфелем высадило, само скромно в сторонку отъехало, в тенечке встало.
Поднялся человек с портфелем по мраморной лесенке. На полдороге остановился, платок вынул, не заметив, как из кармана деньги бумажные вывалились, лоб промокнул и к парадным дверям не спеша направился.
Алексей Алексеевич ему вослед внимательно посмотрел, задумался. Потом опомнился и принялся спящего под кусточком лешего будить-тормошить, за плечо теребить.
Вскочил лесовик на ноги. «А?! Что? Где?!» – вскрикнул и опрометью к черной «Волге» бросился. Переднюю дверцу открыл, шофера за грудки схватил, спросил, рыча-фырча, где он, такой-сякой, рубин-камень прячет.
Разинул шофер рот, а сказать ничего не может, слова изо рта вылетают, да в речь никак не складываются.
– Вы хватку-то ослабьте! – посоветовал Алексей Алексеевич. – А то, чего доброго, задушите.
Ослабил леший хватку, но шоферу от этого легче не стало. Он что-то басом прохрипел, баритоном просипел, тенором проблеял, а о чем, непонятно.
Хотел леший ему оплеуху отвесить – дикцию поправить, да только шофер вдруг сам человеческим языком заговорил. Поперхнулся, два раза слово «хорошо» выкашлял, сказал, что обо всем как на духу расскажет, пусть ему только воротник чуток ослабят да подышать малость дадут.
– Ослаблю, когда скажешь, куда рубин-камень дел! – заорал леший.
– Какой рубин-камень?
– Драгоценный! У вора-домушника Валентина на деньги купленный!
Шофер по слезинке из каждого глаза выпустил, сказал, что ни о каких рубинах не знает, ни о каких драгоценных камнях не ведает.
– Мне б семью прокормить да на черный день скопить! До рубинов ли мне с каменьями вашими?
Алексей Алексеевич на него внимательно посмотрел, задумался.
Леший тоже внимательно посмотрел, но задумываться не стал – воротник крепче прежнего в кулаке сжал.
– Отдавай, – закричал, – драгоценность мне! А не то обижусь я! Коль обижусь я –пожалеешь ты!
Шофер с готовностью кивнул, дескать, всё как есть скажу, нигде ни буковки не солгу.
– У меня есть три драгоценности, – принялся перечислять, пальцы на руке загибать, – мать моя старая, жена доселе верная да дочь пока что ласковая. Была еще кошка глупая, да по весне с соседским котом сбежала.
Не выдержал леший такого издевательства, предложил шофера нарозно разорвать, да только Алексей Алексеевич не согласился – рукой досадливо махнул. Сказал, что что-то тут не сходится, не складывается, разумению его никак не поддается.
Хотел леший возразить, да человек, что деньги обронил, с крыльца в этот момент спустился, на землю снизошел.
Увидел, что его шофёр с людьми общается, остановился, сказал, что на минутку отлучится, газеты свежие купит.
– А ты пока машину проветри да лобовое стекло протри. Я скоро вернусь.
Портфель в другую руку переложил да к киоску с важным видом направился.
Проводил его Алексей Алексеевич долгим взглядом и спросил:
– Кто это?
– Начальник, которого я вожу, – прохрипел шофер. – Тимофеем Ивановичем звать.
– Начальник, говорите? Интересно… А скажите, этот ваш начальник, Тимофей Иванович, сам за руль когда-нибудь садится?
Шофер кивнул.
– Бывает.
– А позавчера вечером, в семь часов, он ключи от машины случайно не брал?
– Брал. Сказал, что сам до дома доедет, сам утром на работу пригонит… А что?
Алексей Алексеевич как эти слова услыхал, лешего по плечу ладонью хлопнул, ногой топнул, сказал, что вот теперь-то всё у него сошлось, сложилось, на свои места встало.
– Короче! Мы с вами ошиблись. Это не он! То есть он это, конечно, он, да только не тот, кого мы ищем!
Ничего леший не понял. Но вспомнил и Алексею Алексеевичу напомнил, что Валентин-домушник уверял, будто рубин-камень шофер казенной Волги взял.
– Али скажешь: опять нас, собака, обманул?
Алексей Алексеевич поправил: не обманул, а скорее обманулся.
– Что, впрочем, немудрено. Поглядите: у нас в городе иных шоферов с начальниками легко спутать, а иных начальников от шоферов за два шага не отличить.
После чего в сторону приближающегося человека с портфелем пальцем ткнул, добавил, что рубин, скорее всего, Тимофей Иванович забрал.
– Ты уверен?
– Абсолютно! Да вы сами посудите, откуда у шофера, рабочего, можно сказать, человека деньги на покупку драгоценных камней? Нет у него таких денег и быть не может! Если они у кого-то в городе на это баловство есть, то только у больших начальников. Как, кстати, и власть над людьми.
Понял леший, какую власть Алексей Алексеевич в виду имел. Шофера за грудки опять схватил, потребовал сказать: мог или не мог его начальник, Тимошка, приказать лес вырубить.
– Мог, – прохрипел тот.
– А мог он, скажем, давешней осенью грибы собирать?
– Мог.
– А мог он за зиму из богатого барина в нищего босяка превратиться, будто в него злыдни из кисета вселились?
Шофер сказал, что понятия не имеет, кто такие злыдни, однако кисет с табаком Тимофей Иванович действительно находил, когда прошлой осенью по лесу с котомкой бродил.
– И, знаете, после этого как в черную полосу угодил. Что ни день, то выволочку от руководства получать стал, что ни месяц – выговор. А тут еще язва в желудке открылась, баня в саду сгорела, полюбовница к другому ушла… Прямо сплошное невезение какое-то!
Тимофей Иванович к шоферу подошел, денег взаймы попросил. Сказал, что всё до копейки потерял, газеты купить не на что.
Леший многозначительно усмехнулся, дескать, понятно, в чем тут дело, кто тут напроказничал. Чуть-чуть к нему придвинулся, к лицу наклонился, принюхался, чем от него пахнет.
– Пустым хлебным ларем, – поделился впечатлением с Алексеем Алексеевичем. – Как от меня тогда.
Нахмурился Тимофей Иванович, от лешего брезгливо отстранился. Спросил, кто он такой и что ему надо.
– Что мне надо? – переспросил леший. Ухмыльнулся улыбкой недоброй-злой. Рукава пиджачные закатал и сказал, что с него, небоже[2], и взять-то нечего, за исключением разве что одного рубина-камня у банкира украденного.
Побледнел Тимофей Иванович от таких слов, в лице изменился. Руки в карманы спрятал, прошептал, что не понимает, о чем речь идет.
– Щас поймешь, – пообещал леший.
В глаза ему строго глянул, сказал, что много говорить не будет, спросит только: хочет он жить так, как раньше жил, или собирается всю жизнь так и маяться, пред злыднями пресмыкаться.
– Пред какими такими злыднями?! – взвизгнул шестью тоненькими голосами Тимофей Иванович. – Нету тут никаких злыдней! Злыдни в лесу остались, и ты уходи туда же, тварь дремучая!
Разъярился леший, хотел за дремучую тварь обидчику по сусалам дать, да тот руку из кармана вынул, рубином магическим в нос ткнул.
Большой, с куриное яйцо, красный, как голубиная кровь, рубин глаза лешему ожёг, брови опалил, с головы до ног мертвецким холодом окатил.
Согнулся лесовик от такого удара, но выпрямился. Качнулся раз-другой, но выстоял. Волю в кулак собрал, губы крепче сжал да ворот рубахи, набычившись, шире распахнул.
– Врёшь, – молвил, – не возьмешь. Мы еще повоюем… посопротивляемся!
Услышал Алексей Алексеевич, кто, что и как сказал, и всё сразу понял. А как всё понял, к клумбе с цветами сломя голову бросился. Канны огненно-красные сорвал, к Тимофею Ивановичу подбежал и давай им его хлестать, приговаривать:
– Вот я вас, вредных, сейчас огоньком-то, начиная с первого, ожгу! Вот я вас, окаянных, кончая последним, прижучу! А ну кыш отседова!
Испугались, соскочили с Тимофея Ивановича то ли мальчики-сверчки какие, то ли старички-паучки нагие и без оглядки наутёк бросились – только розовые пятки на черном асфальте засверкали.
Промокнул Тимофей Иванович платочком холодный пот со лба. Глаза протер, на рубин в руке своей удивленно глянул, прошептал задумчиво:
– Это что же я тут такого натворил? Ай-яй-яй! Как нехорошо-то…
Не успели Алексей Алексеевич с лешим опамятоваться, дух перевести, как новая беда пришла: банкир Медяшкин со старичком в костюме белом, очках тоненьких с разных сторон подкрались, в окружение взяли. Первый на Тимофея Ивановича бросился, чуть ему руку с рубином не оторвал, второй к лешему на грудь за цветком малиновым полез.
– Глазам своим не верю! Это он… он… кладиум марискус – исчезнувший вид…
Медяшкин у Тимофея Ивановича рубин свой отнял. На свет посмотрел – не нанесли ли ему воры какого урону? – протянул задумчиво:
– Да… Всем хорош, всем славен, вот только, зараза, на месте не сидит, то и дело в кровавые заварушки ввязывается.
– Семейство: циперацее… – восторгался старичок.
– А может, и правду говорят, что для лучшего блеска и цвета ему кровь человеческая нужна?
– Класс: монокотиледонес лилиопсида…
– Как бы это проверить?
– Отдел: ангиосперме магнолиофита, тип: планте васкулярес… Не может быть!
– Так что с вами, ворюгами, делать?! – громко спросил Медяшкин. – Засунуть в бочку с бетоном и бросить в реку с глаз долой? Или…– тут он зловеще улыбнулся, – в жертву рубину для лучшего блеска и цвета принести?
Старичок в очках хоть и занят был малиновым цветочком так, что глаз от него оторвать не мог, а слова эти услышал. С груди лешего слез, к Медяшкину подошел, камень из его ладони выхватил, сказал строгим голосом, что такими вещами умные люди не шутят – умные люди не единожды головой подумают, прежде чем подобное произнести.
Опешил от такой наглости Медяшкин, чуть от злости взглядом во лбу старичка дырочку не прожег. Спросил, кто он такой и какой у него капитал, что так себя нахально ведет, столь грубо разговаривает.
Старичок ответил, что капитал его подсчету не поддается, ибо он не в какие-то там доллары или ценные бумажки вложен – он в научных работах и в учениках по всем конвертируемым университетам мира надежно размещён.
– А сам я, если хотите знать, обыкновенный ученый. Академик. Гуманитарий. И мне, гуманитарию и просто гуманисту, крайне неприятна ваша мизантропическая версия о некой взаимосвязи человеческой крови с качеством ювелирного продукта.
Услыхал Медяшкин, что у старичка капитала нет, совсем страх потерял и приказал гридям его скрутить, связать, плетьми на конюшне наказать.
Только гриди собрались академика в багажник автомобиля упрятать, как, откуда ни возьмись, мужичонка появился, все их планы разом нарушил. Красное удостоверение из черного пиджачка достал, себя в нем показал, поинтересовался, отчего это господин банкир на его уведомления не отвечает, с ним встречаться не желает.
– Я, конечно, человек не гордый, могу и сам к вам прийти, но, подумайте, с каким настроением?
Настроение, судя по тому, что это мужичонка к банкиру пришел, а не наоборот, было у него и впрямь неважным. Он блокнотик из кармана хмуро вынул, ручку пасмурно достал, спросил вкрадчивым голосом, откуда у него, гражданина Медяшкина, драгоценный камень взялся, где купил, с кем сторговался, как через границу провёз, уплачен ли таможенный взнос…
Пока мужичонка вопросы задавал да документы разные испрашивал, Медяшкин ворон у мусорного бака считал. Когда же дело до недоимок в казне дошло, на него задумчиво воззрел, словно раздавить хотел, да только не мог решить, как: то ли гридям это ответственное дело доверить, то ли лихую молодость вспомнить и самому душу отвести.
Сказал, еле губы разжал, что свои проблемы он будет с его, мужичонка, начальством сам решать.
– А тебе, служивый, вот что скажу: пошел ты на хрен! Это не мой рубин.
Служивый мужичонка немало удивился: как, мол, так.
– А так! Я его в жертву обстоятельствам принес. То есть пожертвовал.
– Кому?
– Науке!
Протянул руку Медяшкин в сторону академика, на чьей ладони рубин красовался, и потребовал сей факт в сей час во все документы занести, всё-всё-всё официально запротоколировать.
– Короче! Отныне никакой я вам не контрабандист, не недоимец, а самый что ни есть уважаемый меценат и всем городским ученым с молодыми певичками щедрый спонсор.
Задумался после этих слов мужичонка в черном пиджачке, загрустил. Сказал, что, с одной стороны, это сути дела не меняет, а с другой… После чего, решив не горячиться, вперед начальника в пекло не лезть, блокнотик на всякий случай в карман упрятал, ручку от греха подальше убрал и обратно, откуда пришел, мелкими шагами засеменил.
Медяшкин у крыльца департамента природных ресурсов тоже долго задерживаться не стал. Велел гридям в клуб не для всех себя везти, туда, где нужные люди собираются, за рулеткой думы думают да государственные дела с бутылочкой хорошего виски до полуночи вершат.
Солнце тем временем потускнело, к крышам многоэтажек сдвинулось. Служащие с чиновным людом от дремоты очнулись, ручейками из щелей своих контор на улицу потянулись, в реку смешались да половодьем по всему городу растеклись.
Сунул старичок-академик рубин в боковой карман пиджака. Вокруг себя посмотрел, а как цветочек малиновый увидал, опять про всё на свете забыл: и про бочку бетонную, и про чиновничью речку бездонную, и про рубин магический банкиром подаренный. Руки, дрожащие, к лешему протянул, песнь старую: «Кладиум марискус – исчезнувший вид», затянул.
– Да отдайте ж вы ему, наконец, этот цветок! – не выдержал Алексей Алексеевич. – Ну чего вам, в самом деле, жалко, что ли?
Леший честно признался:
– Жалко!
И добавил, что их, гуманитариев с гуманистами в городе, небось, как собак нерезаных, складывать некуда, а бережок с этими цветочками у него один-единственный.
– Целый бережок! – всплеснул руками академик. – Невероятно! Но зачем вы его сорвали? Это преступление! Я этого так не оставлю! Кладиум марискус занесён в Красную книгу! Вы понимаете, что это значит?!
Леший согласно кивнул, дескать, как не понять, сам до глубины души возмущен.
– Ладно б я его сорвал, куда б ни шло, а то….
– А кто?
– Сорока! Я ей, воровке, хвост за это, конечно, из хлупа[3] выдрал, кузькину мать показал, а вот цветочек к стеблю прислюнявить не смог… Так что ж ему теперь пропадать велишь?
– Жалко-то как!
– Да уж, – согласился леший. – Многие в лесу до моего бережка охочие… Вот однажды, весной, когда растеньица мои еще махонькими были, ёжик повадился на них валяться, шкурку колючую чесать. Так я с него шкурку эту снял, наизнанку вывернул, иголками внутрь надел, чтоб в другой раз знал, где нежиться, чесаться, на какой траве валяться… Представляете, сколько смеху потом в лесу было?
Академик поморщился.
– Фу! Какое варварство! А что, простите, вы сказали про бережок? Много ли на нем кладиум марискус?
– Да так… Есть малость.
– Нет-нет! Вы, пожалуйста, скажите точнее: сколько? Много?
– Откуда! На другом бережку куга[4] так разрослась, что сквозь нее ни пеший не пройдет, ни навершной[5] не проедет.
– Ах, какая жалось! – чуть не заплакал академик.
Тут он лешего за рукава схватил, потребовал сказать, где находится этот лес, это болотце, этот заветный во всех смыслах бережок.
Леший отнекиваться не стал. Но предупредил, что словами об этом не расскажешь, глазами не покажешь, на пальцах не объяснишь: там дорог и указателей нету, там лес дремучий, бор трескучий, тропы звериные на людские карты не нанесенные.
– Словом, без меня, мил человек, не найдешь, даже не помышляй!
– Так отведите туда! – взмолился академик. – Я деньги найду! Экспедицию снаряжу! Сам ее лично возглавлю!
Слушал Алексей Алексеевич, как академик перед лешим унижался, чуть ли не в пояс кланялся, не выдержал и посоветовал с экспедицией торопиться, если он, конечно, еще хочет свой кладиум марискус целым застать, невредимым увидеть.
– А то вот этот господин, Тимофей Иванович, приказал лес, где ваш цветок растет, под корень вырубить.
Академик испуганно замер. Взглядом удивленным Тимофея Ивановича с головы до ног смерил, попросил уточнить – что значит: приказал лес под корень вырубить?
– На каком основании? За что?
Долго Тимофей Иванович академику втолковывал, кто он такой и на каком основании решение принимал. Рассказал, в чем его деятельность заключается, в каких сортах древесины страна нуждается, какие на это дело средства выделены, с кем договоры заключены, подписаны…
Академик слушал, гнев копил, потом не выдержал, с кулачками на Тимофея Ивановича полез.
– Негодяй! – кричал. – Варвар! – обзывал. – Немедленно отмените приказ! – требовал.
Тимофей Иванович драться не стал, однако попросил объяснить, на каком основании он должен приказ свой взять да отменить.
Академик кулачки разжал, задумался.
– Ну, хотя бы на этом… Как его там…
Хотел Алексей Алексеевич подсказать: на том основании, что приказ лес вырубить Тимофей Иванович под влиянием злыдней отдал, которые лешему с Бабой Ягой за издевательства свои отомстить решили, да рот не успел открыть, как понял: не поверят они, не поймут, в два голоса засмеют.
– А на том основании, – ляпнул первое, что взбрело на ум, – что любое цивилизованное государство обязано на себя ответственность перед потомками за сохранение исчезающих видов флоры и фауны брать. А взявши ее, достойно нести!
Тимофей Иванович руку Алексею Алексеевичу уважительно пожал, дескать, молодец, краснобай, хорошо сказал, по-нашему, по-чиновничьи, и ответил:
– Нет! Доводы ваши весомы на слух, но для нас, государственных мужей, малоубедительны на бумаге.
– А как вам такие доводы? – ухмыльнулся академик.
– Какие?
– А вот послушайте… Не только гражданин простой, но и муж государственный закон своей страны обязан чтить, ценить, бояться пуще окрика губернаторского.
– Какой закон? – насторожился Тимофей Иванович.
– Об охране окружающей среды, естественно. Статья шестьдесят, пункт первый, где сказано, что любая деятельность, ведущая к сокращению численности исчезающих видов растений, животных и других организмов, категорически запрещена… Пояснить, что это для вас значит или сами догадаетесь?
Тимофей Иванович отрицательно головой покачал, сказал, дескать, не надо, сами с усами.
– Вы только, пожалуйста, уточните, о каком организме речь идет? О кладиум марискус?
– А вы еще не поняли?
– Нет, почему же, понял… Я только не понял, с чего вы, господа хорошие, взяли, что этот вид в том самом лесу исчезает, где мы работы свои наметили?
Хотел академик на местного жителя сослаться, сказать, что народ всё знает, он-де лгать не станет. Но едва на местного жителя, лешего, глянул, засомневался в том, что это действительно так.
Грустно улыбнулся Тимофей Иванович, увидев смятение академика. Сказал, что поможет им, если только они сами себе помогут, убедятся и других убедят, что кладиум марискус там, где надо произрастает.
– В общем, сделайте, как я скажу. Отыщите свой цветочек, куда надо принесите, кому надо покажите, документы надлежащим образом оформите, и я обещаю: немедленно вырубку прекращу.
Алексей Алексеевич спросил: что с лесом будет до этого.
Тимофей Иванович руками виновато развел, будто размер задохнувшейся по его вине рыбины показывал, сказал, что до этого лесорубы будут делом своим заниматься: деревья рубить, лес валить, деньги на жизнь своим семьям зарабатывать.
И тут же, не давая Алексею Алексеевичу возразить, воскликнул:
– Я всё понимаю! Я вам доверяю, но без достаточных оснований работу прекратить не могу! Права законного не имею!
Переглянулись Алексей Алексеевич с академиком. Поняли: не обманывает их Тимофей Иванович, не ответственность с себя снимает, а на самом деле помочь не может.
– Так что же нам теперь делать? – опустил руки леший.
– Да я же вам говорю! – воскликнул Тимофей Иванович. – Найдите скорей ваш цветочек, принесите, документы соберите, а остальное, так и быть, я всё сам довершу. Ну? Поняли, наконец?
Выслушал его академик, согласно кивнул: всё, дескать, ясно – надо ехать в лес.
– В какой? – вежливо поинтересовался леший.
– В тот самый!
Понял леший, зачем академик в его лес ехать собрался. Ладонью цветочек малиновый в петлице заслонил, сказал решительное:
– Ни за что!
Его спросили: почему.
А он опять за своё: нет и всё тут. Ни для того он, дескать, за растеньицем своим ухаживал, ни для того за сорокой-воровкой полдня гонялся, чтоб потом гуманитарии с гуманистами их на гербарии порастаскали.
– Да причем тут гербарии?!– воскликнул Алексей Алексеевич. – Гербарии тут совершенно ни при чем!
– А ты меня, учёного, не учи! Я это слово пуще твоего знаю!
– Откуда?
– От мужика одного. Я тогда за деревом стоял, всё слыхал… Он подснежник сорвал, в пакетик бросил и сказал своему недорослю в назидание: береги, мол, сынок, лес, крупнее его в природе гербариев нету. Потом малость покумекал и как бы с сожалением добавил: крупнее его в природе гербариев нету, но это ничего, мы его всё одно оберем и высушим.
Тут все на лешего накинулись, стали уверять в том, что никто его растеньица без спроса не сорвет, без разрешения не тронет, а совсем даже наоборот: все только тем и счастливы будут, что от невзгод их хранить да день-деньской в доброте своей душевной холить, лелеять.
Леший отнекивался, как мог, отбрехивался, как умел, мол, с этим делом он доселе и сам неплохо справлялся, да только с людьми все одно не сладил. Когда же ему окончательно стало ясно, что никого он тут не переубедит, не переусердствует, руками-коромыслами развел, как бы тем самым поражение признавал, сказал: «Ну ладно, так и быть, пусть всё будет по-вашему, по-человечески, по-людски».
Глава двенадцатая
Битва
Утро выдалось пасмурным. Солнце едва из-за бора выглянуло, тут же за хмару черную спряталось, стало ждать-выжидать, когда та истает, слезами дождевыми, её душившими, истечёт.
Дед Егор завтракать не стал, корзинку с провизией собрал, косу-литовку на плечо закинул и в лес направился.
Почувствовал Борька неладное – за ним припустил. Догнал: «Дедушка, а дедушка, – позвал. – Куда это ты ни свет ни заря собрался?» – поинтересовался.
– Надобно мне, – сухо ответил тот.
Оббежал его Борька с другой стороны.
– Дедушка, дедушка! А ты чего косить-то надумал? Сам же говорил: рано еще, трава, мол, как следует, не выросла.
– Какая мне надобна, уже выросла.
Остановился Борька, отставшую Злату подождал. Потом опять деда Егора догнал, опять окликнул:
– Дедушка, а дедушка!
– Ну, чего тебе?
– А как ты сено из леса вывезешь? Дороги-то тут нет!
– Обойдусь.
Злата за рукав Борьку дернула, на ухо шепнула, что так, мол, и так, дед Егор тем же путем идет, каким они вчера в деревню возвращались.
Не понравилось Борьке такое совпадение. Он дорогу старику перегородил, спросил, куда тот направился и по какой такой надобности косу с собой взял.
Старик, не замедляя шага, внука с тропинки, как с рукава соринку, одним движением ладони смахнул, дальше пошел.
Борька на ноги поднялся, кровь с разбитой губы вытер. Крикнул: «Дедушка! Куда ты? Постой!» – и опять за ним вдогонку припустил.
– Отцепись от меня, – прошипел тот. – Зашибу!
Борька со Златой на всякий случай поотстали: дед Егор хоть и не богатырь, не Илья Муромец, но по молодости, бывало, волка одним засапожником[6] брал, на медведя с рогатиной хаживал, от кабана одним топором отбивался.
– Дедушка, а дедушка, скажи! Не для того ли ты косу отбил-поправил, не для того с собой её прихватил, дабы меч-траву скосить?
Не ответил дед Егор на вопрос внука, только глазами зло зыркнул да губы крепче прежнего сжал.
– А ты подумал, дедушка, что с нами за это боженята-лесовики потом сделают?
Что-то живое, испуганное в отрешенном лице старика вдруг промелькнуло и тут же исчезло. Он литовку с одного плеча на другое переложил, голову опустил и еще тверже, еще решительней зашагал.
– Ладно! – не отставая, продолжал увещевать Борька. – Пусть тебе себя не жалко, пусть тебе на меня, родного внука, наплевать! Но ты хотя бы лес, в котором век прожил, пожалел!
– Нечего его жалеть! Нас вот отродясь никто не жалел!
Борька, как эти слова услыхал, ахнул. Только сейчас он понял, только в этот миг догадался, что не дедушка с ним разговаривал, не дедушка ему губу разбил – злыдни его руками дрались, к заболоченному озерцу на верную погибель толкали.
– Отдайте мне моего деда! – с воем бросился он на старика.
Дед Егор умелым ударом кулака его с ног сшиб, переступил, дальше как ни в чем не бывало пошел.
– Дедушка! Опомнись! – крикнул Борька. – Что ты делаешь?!
Он напомнил ему о Злате с Алексеем Алексеевичем, которые ни за что, ни про что пропадут, если меч-трава будет скошена, о родителях, что в один день могут лишиться отца и сына, да только ничего этого дед Егор уже не слышал. Сосредоточенно шагая, он от деревни всё дальше уходил, от внука всё больше удалялся.
Хотел Борька за ним опять припустить, да Злата не дала. Шею его руками обвила, кровь, дождем размытую, с лица слизнула, прошептала: чтоб не заболеть, не умереть, надо всё как следует вымыть, вычистить, а уж потом сесть да подумать, как дальше быть.
***
Весть о том, что дед Егор-бобыль меч-траву собрался скосить, в мгновенье ока облетела лес. Белки с испугу в дупла попрыгали, мышки в норки попрятались, таракашки-букашки под травки забились – страшно стало всем. И даже старичок-боровичок, что уж тут скрывать, тоже, было дело, струхнул малость.
«А как и впрямь выкосит? – подумалось ему. – Что тогда с лесом сделается?»
Что с лесом сделается, никто не знал, но то, что будет хуже, чем есть, боженята-лесовики, у избушки Бабы-Яги собравшиеся, не сомневались.
– Я мню[7] так, – высказала свое мнение Баба-Яга. – Деда Егора-бобыля следует сырком[8] разорвать, растерзать, кусочками мелкими по ветру раскидать, чтоб места мокрого от него не осталось, а уж там поглядеть, что из всего этого выйдет.
Идея разорвать, растерзать, по ветру раскидать лесовикам понравилась.
– Это хорошо, – одобрили они план Бабы-Яги. – Это правильно. Это в деревне до старика мудро[9] добраться, а в лесу – наша сила, наша воля. Что хотим, то творим, мы тут хозяева, нам тут решать: кого карать, кого миловать.
На том и договорились. А договорившись, к озерцу направились, чтоб уж там, на месте, и деда Егора разорвать, и злыдней за безобразия ими творимые прикарнать.
Так бы, может, и случилось, да только у Кощея Бессмертного на деда Егора другие виды были. Задумал он лесовиков в кощеев[10] да чаг[11] превратить, заставить в его подземных чертогах днями трудиться, ночами кощуны[12] распевать, до коих большим охотником был. Дождался подходящего случая, когда боженята друг с другом вконец рассорились, рать свою бесчисленную на просеку вывел, дорогу лесной силе перегородил.
Спросил насмешливо: «Куда-то спешите?» – потом недобро улыбнулся, осклабился, закивал с довольным видом.
– Знамо мне. Меч-траву спасать надумали. Да токмо тща[13] всё это, боженятки, опоздали вы. Прошло ваше время, пробил ваш час. Ждёт вас не спасенье чудесное – поражение верное, не озерцо заветное – чертоги мои подземные… На колени, лишенники[14]!
Не вынесли такой обиды лесовики, зарычали в ответ, ощерились, ощетинились, когтями землю яро заскребли. А Бабу-Ягу от негодования аж в воздух вместе со ступой подбросило. Она в Кощея сверху плюнула, губы рукавом вытерла, обратилась к лесной силе с пламенной речью:
– Други мои! Коли беда такая приключилась: гости незваные без приглашенья нагрянули, надобно нам, как добрым хозяевам полагается, угостить их. Да так, чтоб угощение наше надолго запомнилось, чтоб оно костьми у них в глотках встало, чтоб…
Не успела она договорить, мысль развить, как с земли навьи – большекрылые птицы, стрелами пернатыми в воздух взмыли, в ступу врезались. Баба-Яга одну из них железным пестом встретила, другую деревянным помелом попотчевала, от третьей увернулась, сама в драку ринулась. Закипел у них бой нешуточный воздушный.
На просеке тем временем сухопутные рати друг на друга двинулись. Упыри с ендарём сцепились, оплетай – со страшниками, встречники – с моховиком и болотником, пущевик и боли-башка – с лярвами, люди дивии – со старичком-боровичком и листином с лесавками.
Поднялся над просекой вихрь, какого доселе в этих краях еще никто не видывал. Земля с небом сошлась, грязь по ветру растеклась, дождевой поток не только на головы бойцам, но и под ступни, лапы да хвосты как из ведра хлестал.
Полдня лесовики с нежитью бились да не на жизнь, а на смерть… Но вот израненный ендарь вдруг захромал, на колено припал, моховик взбрыкнул, жалобно заблеял, листин о свою тень спотыкнулся, чертыхнулся, на бок неуклюже повалился. А как Бабу-Ягу на лету при всём лесном народе сбили, боженята не выдержали, отступили, руки с лапками опустили. А как руки с лапками опустили, вихрь по ним колесом тележным прокатился, подхватил, в сторону деревни понёс.
Тут бы и бою конец, да у околицы на выручку лесовикам домовики пришли. В вихрь с головой нырнули, когти распустили, рты раззявили, диким ором врага огорошили.
С упырями теперь домовой и банник не на живот, а на смерть бились, со страшниками – подполяник и сарайник, с встречниками – хлевный и перебаечник, с лярвами – овинник и матоха, с дивиими людьми – клетник и жировик. Никто не хотел уступать, никто не хотел отступать, никто никому не хотел сдаваться.
Час они бились, два часа бились, три часа… Отчаянно домовики сопротивлялись, но и они одни нежить превозмочь не смогли: сперва перебаечник под ударами встречников пал – не охнул, потом жировик полной грудью вздохнул – не выдохнул. А как сарайник в сарае заперся, попросил до утра не беспокоить, так и они дрогнули, слабину дали. Вихрь по ним жерновами каменными тотчас прокатился, смял, за деревню в поле унёс.
И быть бы бою конец, да домовым на выручку полевики пришли. Встали соломенной стеной да до тех пор стояли, покуда под ударами нежити снопами не полегли.
Тут и дождь приутих, и вихрь присмирел – под хмарой, тучей черной покружился, покуражился, ветерком боязливым обернулся да к ногам Кощея Бессмертного припал пятки лизать.
Оглядел Кощей поле боя и, что там говорить, довольным остался.
– Ну вот, – сказал. – Разбили мы боженят по отдельности, теперь пойдём, глянем, как дед Егор-бобыль дело наше довершит, меч-траву скосит. А уж там и пленных соберём, в кучу сволочём, нечего им, бездельникам, на воле боле гулять, пускай теперь в чертогах моих подземных потрудятся, кощуны мне попоют.
Закивала нежить, замычала: дескать, веди нас, куда скажешь, царь наш бессмертный, мы, твоя сила некошная, всегда с тобой.
Махнул Кощей рукой в сторону заболоченного озерца, скомандовал:
– Ступай!
Дед Егор и не заметил, какая за него битва развернулась. Он только вихрь, стороной прокатившийся, взглядом рассеянным проводил, только к гулу на миг прислушался, плечами удивленно пожал: совсем, дескать, погода испоганилась – и дальше скорым шагом пошел.
Шёл он по опушке – осины ему вослед: «Пощади, помилуй», – шелестели. Шёл по дубраве – дубы: «Ты что, старче, творишь?» – корили. Шёл по полянке – ромашки: «Не губи», – молили.
Добрёл до озерца заболоченного, заросли меч-травы увидал, сказал задумчиво:
– Ага… Ну вот.
К бережку спустился, на ладони поплевал, косу с плеча снял… Только размахнулся – видит: внучок Борька со своей подружкой Златой к нему сломя голову бегут.
Дед Егор им слова вымолвить не дал, кулак показал, остановиться приказал, иначе, сказал, что за себя не ручается. После чего косой по меч-траве чиркнул – вжик: «Раззудись, плечо, размахнись, рука», – вжик! – «Ты пахни в лицо, ветер с полудня», – и… замер, потому как не с полудня, а с вечера, и не ветер – тень на лицо его пала. Огромная тень, черная, зловещая.
Старик голову медленно поднял и почувствовал, как от страха по спине, рукам, ногам, мурашки холодные в разные стороны побежали.
Да и как им, мурашкам, не побежать, когда над ними во всей своей дивной красе сам хозяин и защитник леса – леший навис. Голый, поросший густой шерстью, он, страшный видом и могучий телом, возвышался над озерцом подобно горе, возвышающейся над дольным миром.
– Не спеши, человече, сук под собой рубить! – прогремел его голос. – Как бы пожалеть потом не пришлось.
Дед Егор от страха косу выронил. Два раза: «Чур меня, чур! Приходи вчера!» – повторил, лешего дважды перекрестил, сам не единожды перекрестился.
Леший осторожно, чтоб не порезаться, косу с земли двумя пальцами взял, косовище[15] наполы[16] переломал, обломки в озерцо бросил.
– Ну, я те сейчас покажу «чур меня, чур»!
Только он размахнулся, чтобы деда Егора в землю вбить, за клок скошенной меч-травы отплатить, как Алексей Алексеевич с академиком, что рядом до поры до времени молча стояли, в два голоса закричали:
– Стойте! Что вы делаете?! Остановитесь!
– Я тогда остановлюсь, – зарычал в ответ леший, – когда шкурку с него сниму, наизнанку выверну, кожей внутрь одену!
Алексей Алексеевич с академиком к деду Егору подбежали, телами своими заслонили, принялись говорить о том, что тут, видимо, какое-то недоразумение вышло, какая-та ошибка произошла.
Леший, что ему сказали, внимательно выслушал, головой согласно покивал, но намеренья своего не изменил, что снимет со старика шкурку, – и весь, дескать, сказ.
Так бы и пропал дед Егор, если б не Кощей. Увидал бессмертный такое дело и рать свою некошную ему на помощь послал.
Налетели на лешего навьи, глаза клевать стали, набежали страшники – в тело впились, подобрались упыри – жилы на ногах перекусили.
Недолго отбивался леший. Хоть и был он страшен видом, могуч телом, да только ему одному с ратью нежити было не совладать. Как он себя не подгонял, гнев не распалял, душу не растравливал, пыл его скоро угас, силы быстро иссякли, дух вон вышел. Взревел он от боли-отчаянья так, что лес до самых корней вздрогнул и наземь рухнул.
Тихо после этого стало в лесу, горестно. Где-то за просекой скворчонок разок-другой пикнул, пискнул, клювом по-соловьиному защекотал, но и он, папкой-мамкой затюканный, вскоре затих.
Навьи, лярвы, упыри, страшники, встречники к лешему осторожно приблизились, над телом склонились. Убедившись, что оно недвижимо, выпрямились, кровь с когтей слизнули. А там уж и на людей внимание своё обратили.
Люди от такого внимания вздрогнули, к озерцу попятились.
– Вы это чего? – прошептал Алексей Алексеевич. – Не надо на нас так смотреть. Предупреждаю: если что не так, мы ведь и в полицию пожаловаться можем.
– Боря, – дрожащим голосом произнесла Злата. – Мне страшно.
Борька её к себе прижал, сказал, чтоб в случае чего за его спину пряталась.
– Ты, главное, за меня держись, я тебя в обиду не дам.
– Я тебя, Боренька, тоже в обиду не дам, ты тоже за меня, пожалуйста, держись, мне так спокойнее.
– И вот еще что. Не знаю, решусь ли когда сказать… В общем… Я люблю тебя, Злата, и всегда любил – с самого первого взгляда.
– Я тебя тоже люблю, Боренька.
Толпа нежити расступилась, Кощея Бессмертного вперед себя выпустила.
Кощей на бугорок поднялся, людей, сощурившись, внимательно осмотрел. Повелел: деду Егору и злыдням, его оседлавшим, меч-траву скосить, лес погубить, остальным на колени пасть, головы поднять, лярвам глотки добровольно подставить.
Дед Егор согласно кивнул, дескать, всё понял, в сторонку отошел. А как он в сторону отошел, лярвы, злобные твари с пьяными глазами, распущенными волосами, пальцы с длинными когтями растопырили, на людей двинулись.
– Минуточку внимания, пожалуйста! – крикнул академик. – Друзья! К чему такая агрессия? Давайте жить дружно, подарки друг другу делать! Например, мы вам камень драгоценный подарим, вы нам – ваше благорасположение! Согласны?
С этими словами он руку в боковой карман пиджака сунул, рубин, банкиром Медяшкиным подаренный, вынул, Кощею Бессмертному протянул.
– Вот! Это вам. В качестве, так сказать, залога мира и дружбы.
Не успел Кощей разглядеть, что в ладони находится, как из неё яркий луч вырвался, в подбрюшье хмары воткнулся.
В тот же миг чрево хмары светом внутренним наполнилось. Её бока на глазах распухли, разбухли, в стороны раздались. Она недовольно заёрзала, заелозила, на миг замерла и, поднатужившись, ливнем обломным разродилась. По небу громы громкие загрохотали, молнии кривые то тут, то там засверкали, грозовые сполохи забегали…
Нет на земле никого, кто бы нежить страшил так, как она живых страшит. И только когда по небу запряженная крылатыми конями огненная колесница проносится, когда из-под ее колес раскаты грома раздаются, когда возница Илья-пророк на землю молнии-стрелы мечет, её обуяет ни с чем несравнимый ужас. Не зная, что делать, куда бежать, она то громко воет, то ноет, то бесится, то кощунства изрыгает, то за людей прячется – щитом живым от гнева небесного укрывается.
Вонзилась пущенная Ильёй-пророком молния-стрела в землю рядом с дедом Егором – злыдни с него кубарем скатились. Ударила в упырей – упыри в прах рассыпались. Попала в Кощея Бессмертного – Кощей Бессмертный до костей обуглился. На скелет свой дымящийся пустыми глазницами воззрел, беззвучно выругался и в нырище[17] подземное, одному ему известное, тенью мышки-норушки шмыгнул. А вслед за ним и вся оставшаяся нежить шмыгнула, потому что хоть и нежить она, а жить ей всё одно хотелось.
***
Всю ночь дожди шли, громы громыхали, сполохи по небу, точно блохи огненные по потолку темного чулана, туда-сюда сновали. Лишь к утру хмара вконец истаяла, истекла, дождями обильными себя опустошила. А как дождями себя опустошили, царевна солнце – золотая коса, непокрытая краса, из-за бора выглянула. Царство свое поднебесное осмотрела да на макушки сосен взобралась, к путешествию на вечер приготовилась.
Старичок-боровичок всю ночь под лопухом лежал, думал: живой он иль громом-молнией убитый. Хотел глаза открыть, посмотреть, да испугался: вдруг окажется, что он убитый, в чертоги кощеевы сволоченный.
Так вот и лежал-гадал, покуда на соседней полянке кто-то гимн во славу царевны солнца не запел.
Удивился старичок-боровичок: в подземном царстве кощеевом песен во славу царевны солнца петь не станут. Глаза открыл, а как лопух над собой увидал, приподнялся, засмеялся, кулачком в воздухе потряс.
– Эдак мы еще поживём, посопротивляемся!
Вслед за ним и другие лесовики стали подыматься, руки да лапы от грязи отряхивать. На радостях, что все благополучно кончилось, оплетай руку-ветку пущевику крепко жал, Баба-Яга ендаря за ухом чесала, лесавки листина чуть до смерти не заласкали.
– А кто поёт-то? – оглядываясь окрест, спросил старичок-боровичок.
– Да? – озадачились лесовики. – Действительно, кто?
Вышли они на полянку, откуда песня доносилась, и увидели сидящую на ольхе женщину-птицу с венком из желтых цветков на голове.
– Алконост! – раздался их восторженный шепот. – Птица райская!
Много чего старичок-боровичок в своей жизни видал, много с кем знакомство водил, а птицу эту впервые лицезрел. Разное про неё слыхивал: будто она в Ирии[18] живет. Яйца не высиживает – в море-океан откладывает. Когда птенцов выкармливает, ветра одним своим желанием усмиряет, холодный воздух горячим дыханием растапливает, ну а самое главное, поет она замечательно, лучше всех.
Закончила птица Алконост гимн во славу царевны солнца, начала песнь победную петь:
«Боженята-лесовики!
Вы Кощея Бессмертного встретили,
угостили, чем было, приветили.
Так приветили, что кровоточила
даже нежить бескровная…»
Услышали песнь домашние духи, очнулись, отряхнулись, в лес на голос пошли: так он их заворожил.
Птица Алконост песнь о лесной жити допела, о жити домовой принялась петь.
«Боженята-домовики!
Вы вторыми Кощея уважили
кулаками, клыками да лапами.
Ни себя, ни его не жалеючи,
Бились с ним до последнего…»
Услышали песнь полевые духи, очнулись, отряхнулись, на голос пошли и поняли: в лесу что-то необычное творится.
Хвалу домовой жити воздав, птица Алконост полевых духов прославлять стала.
«Боженята-полевики!
Дед Кощей к вашей воле посватался.
Только волю свою вы не выдали.
Попоиша сватов, сами пьяными
полегоша за Родину…»
Тут, наконец, и люди пенье в лесу услышали. Алексей Алексеевич Борьку локтем в бок пихнул, спросил, не пора ли им из шалаша выбираться.
Борька буркнул: «Сейчас посмотрю». Голову меж еловых лап просунул, наружу выглянул. Сказал, что, да, дождь почти перестал, можно вылезать.
Насквозь мокрые академик, Алексей Алексеевич, Злата крышу из еловых веток разобрали, в стороны раскидали, вместе с Борькой на полянку, где боженята собрались, вышли.
Птица Алконост полевых духов прославила, теперь советы ценные принялась давать:
«Как прожить в мире, где правят силою?
Как ужиться с тем, чьё имя – мрасище?
Мой совет вам: живите по-доброму,
станьте соседям братьями…»
Воздав хвалу людям, а в первую очередь академику, чей магический камень грозу вызвал, Алконост свою победную песнь описанием Кощеева поражения завершила.
«Сколько б бессмертный Кощей не властвовал –
миг, неделю, столетие целое.
Луч сверкнёт и колодой трухлявою
царство его развалится».
Полевик-старичок с волосами и бородой из зеленой травы песнь внимательно выслушал, головой восхищенно покачал, языком восторженно поцокал. Сказал, что всё, дескать, хорошо, замечательно, непонятно только, о чем в последних словах говорится.
– Нам что, предлагают подождать, когда луч сверкнёт? Иль это уже свершилось?
– Свершилось! – захлопала в ладоши Баба-Яга. – Кощей со своей ратью позорно бежал! Я сама, своими очами, видала!
Тут те, кто знал, что случилось, принялись всем остальным взахлёб рассказывать, остальные – слушать да всем услышанным шумно восторгаться.
«Кощей Бессмертный бежал! Кощей Бессмертный бежал! Кощей Бессмертный бежал! – доносилось из-за каждого куста. – Мы спасены!»
В самый разгар веселья из леса дед Егор вышел. К Борьке с понурой головой приблизился, прощенье попросил. Сказал, что сам не понимает, чего это на него вдруг нашло.
– В голове будто помутилось. Хочу одно сделать, а меня на другое тянет. Думаю, так вот оно лучше выйдет, а так вот оно только хуже получается… Прямо беда.
– Это ничего, – Борька по спине дедушку добродушно похлопал, за плечо обнял. – Это поправимо. Главное, все живы-здоровы и меч-трава цела.
– Да, кстати! Где она? – опомнился академик.
С этими словами он обернулся и… в восхищении замер: взгляд его из сотен видов растений, зеленым кольцом озерцо окруживших, один единственный выхватил – тот, который много лет найти мечтал.
Ничего, кроме него не видя, ничего не слыша, академик руки дрожащие к бережку протянул, песнь старую: «Кладиум марискус», – снимал, боженята друг перед дружкой подвигами своими бахвалились, а Алексей Алексеевич в сторонке сидел, слезы горькие глотал.
Подошел к нему Борька, спросил:
– Что случилось?
– Ничего, – буркнул тот.
– Неправда. Я же вижу.
– Что ты видишь? Ничего ты не видишь!
– Нет, вижу!
– Если б видел, не сказал, что у нас все живы-здоровы.
– А кто это у нас интересно не жив, не здоров? Вы, что ли?
– Не я – леший.
Борька, как это имя услышал, облегченно выдохнул.
– Фу ты! Я уж подумал, у нас и впрямь беда какая случилась. А тут, оказывается, леший… Тоже мне, нашли, кого жалеть.
Алексей Алексеевич на ноги вскочил, потребовал при нём о лешем впредь в таком тоне не говорить.
– Ты его не знаешь! Он хороший! Он по-своему очень даже порядочный и добрый!
– Был.
– Что был?
– Я говорю, был хороший, был добрый.
– А! Ну да… был. – Алексей Алексеевич руки горестно опустил, обратно на землю сел. Помолчав, медленно добавил: – Ты бы только знал, Борис, как мне его жалко.
Веселье на полянке тем временем продолжалось. Боженята шумели, галдели, вспоминали, что с ними было, домысливали, чего вспомнить не могли, и за разговорами о событиях минувшего дня не заметили, как Алконост-птица райская улетела. А когда заметили, убиваться не стали.
«Спасибо ей, конечно, за песенки, – говорили они, – большое удовольствие этим доставила, но теперь, простите, у нас самих есть о чем друг с дружкой поталакать[19]».
И только старичок-боровичок не мог смириться с мыслью о том, что птица райская лес покинула.
«Казалось бы, совсем недавно она была здесь, рядом… И вот уж нет ее, исчезла, одних нас, горемычных, в веселье и радости оставила».
Он голову поднял, маленькую точку под облаком увидал, помахал ей вослед.
– Лети, – прошептал. – И пусть тебе еще не одиножды доведется нам благие вести приносить.
Сильно старичок-боровичок по райской птице скучал, да не долго. Прошло время, и горе его большой радостью сменилось: леший очнулся. Вздрогнул, суставами захрустел, до размеров человека скукожился, приподнялся.
Спросил заплетающимся языком:
– Где Кощей? Был он бессмертным, бесом смертным у меня сейчас станет.
Боженята увидели его, бледного, изрядно потрепанного, но здорового и невредимого, еще больше повеселели. А больше всех повеселел Алексей Алексеевич. На шею ему бросился, обнял, в щеки расцеловал, рассказывать стал, что в лесу случилось, после того, как он, леший, в неравном бою с нежитью погиб.
Выслушал его леший, усмехнулся. Сказал назидательным тоном, что их, боженят, не так легко истребить, как кажется.
– Мы вон сами сколько раз злыдней исказнить пытались, да всё, как видишь, бестолку.
– Так вы, выходит, тоже бессмертный?
Лицо лешего поскучнело. Он немного помолчал, повздыхал, потом спросил Алексея Алексеевича, а хочет ли он знать, как его, самого живучего лесовика, жизни можно лишить.
– Слушай, только никому, гляди, не сказывай. Не то волю на неволю наведу, худо тебе придется…
– Да знаю я, знаю! – замахал рукой Алексей Алексеевич. – Не хвастай моим уменьем, не кажи меня твоим товарищам. Слышал уже.
– Ну, так дальше слушай. Жизни меня не просто лишить, а очень просто. Надо только пятку иголкой уколоть.
Сказал это леший и расхохотался. Добавил: просто-то оно, конечно, просто, да ведь он тоже не дурак среди людей босиком шастать.
В этот миг его внимание академик привлек, что бережок озерца рулеткой обмерял.
– Эй ты! Академик! Чем это ты там, интересно, занимаешься? Небось осоку мою любимую на гербарий рвешь?
– Во-первых, – ответил академик, – это не осока, а кладиум марискус, иначе говоря, меч-трава, во-вторых, ничего я не рву да и вам не советую. Подсудное дело.
– А чего тогда?
– Материал готовлю.
– Какой еще материал?
Академик рулетку в карман положил. Сказал, что, после того как им будет документально доказано то, что в данном лесу кладиум марискус – растение, занесенное в Красную книгу, растет, все работы по вырубке данного леса тотчас прекратятся.
«Да ты что!» – ахнули боженята.
– А возможно, – академик указательный палец поднял, – эту территорию заповедной зоной объявят.
Что такое заповедная зона, толком никто не знал. Кто-то считал это местом, где люди свои заповеди блюдут, кто-то, где горожане-начальники хоромы себе строят, но все были единодушны в одном: пророчество Гамаюна сбылось и лесу более ничего не грозит.
От радости такой боженята опять запрыгали, в ладоши да лапы с новой силой захлопали, затопали. А когда прыгать, хлопать, топать устали, потребовали от хозяина лешего поляну яствами накрыть и гостей дарами леса попотчевать.
Вот так, веселясь и забавляясь, боженята весь день у озерца заболоченного провели: грибы ели, меды пили, друг друга на все лады славили да возродившейся дружбе радовались.
Один только домовой не сдержался, попомнил-таки моховику, как тот несколько дней назад сречей[20] у мшистого болота угрожал. Улучил момент, спросил его нарочито грозным голосом:
– Ну что, брат-лесовик, вот мы и встретились, как ты хотел. Поговорим?
Моховик проблеял: «Поговорим!» И под всеобщий хохот принялся долго рассказывать про то, как он любит домовиков, полевиков, человеков и всех, всех, всех, кто лесом дорожит, дружбу ценит, беду соседей, как свою собственную, близко к сердцу принимает.
Но и без ссоры, пусть даже пустяковой, всё же не обошлось. Перед тем как разойтись, Баба-Яга вдруг ни с того ни сего на Злату накинулась: то ли наряд ее не понравился, то ли молодости-красоте позавидовала, то ли от долгого веселия умом чуток тронулась. В глаза девичьи пристально поглядела, сказала, что летавицу в своем лесу она не потерпит, тут, дескать, и без нее полно желающих русской кровушки испить. Хлопнула оплетая по плечу и, назвав его кровососом, предложила пойти повеселиться, волосья кривляке-Златоцветке на шиньон повыдергивать.
Алексей Алексеевич решил было, что Баба-Яга про кровь просто так, ради красного словца, сболтнула. Но всё оказалось куда как хуже.
Пока боженята прощались, о новой встрече договаривались, дед Егор его в сторонку отвёл, сказал, что шутки шутками, а внучка-дурачка от Златы спасать надобно.
– От кого спасать? – удивился Алексей Алексеевич. – От этой милой девушки?
– Да какая это тебе девушка! – возмутился старик. – Ты что, про летавиц ничего не слыхал?
– Нет.
– Ну, ты, Лексеич, даёшь! Это ж самый что ни есть в наших краях зловредный дух!
– Злата – зловредный дух? Да нет, вы что-то напутали. Этого не может быть.
– Еще как может! Я про них много чего знаю. Могу рассказать.
– Расскажите. С удовольствием послушаю.
– Ну так и слушай… Жил в нашей деревне мужик по имени Степан. Один жил, без жены, без детей. До сорока холостяковал, а как пятый десяток пошел, девку в дом привел. Мужики еще, помню, его всё подзуживали: скажи, мол, откудова молодку-то взял? Мы, может, тоже туда сходим, приглядим кого. А тот знай в усы хитро посмеивался, говорил, что таких, как она, там уже нету… Ну, нету, так нету. Ладно. Жил он, значит, себе с молодкой, жил, как вдруг хворать стал. Исхудал так, что кожа на костях бельем иссохшим провисла. Пришлось даже в город съездить, врачам себя показать. Те мази кожные прописали, а делом помочь не смогли – дяде Степану с каждым днем всё хуже становилось… Мы-то, мужики, тогда ни о чем таком не задумывались. Ну захворал и захворал, мало ли, а вот бабы наши сразу недоброе почуяли. «Это, – шушукались они, – всё из-за молодки», – дескать, она во всем виноватая. Ну приглядывать за ней стали. И вскорости заметили, как она в таких вот красных сапожках ночью летала.
Дед Егор на сапожки Златы издали воззрел – точно в таких? не ошибся? – и, убедившись в том, что не ошибся, дальше стал вспоминать.
– Мужики к дяде Степану пришли, всё как есть рассказали. Посоветовали гнать ее поганой метлой, покуда она его, хрыча старого, совсем со свету не сжила. А тот вместо того, чтоб к умным людям прислушаться, стал их попрекать: и все-то вы, такие-сякие, только на словах мне друзья-товарищи, и все-то вы из ума выжили, что бабьим россказням поверили, и все-то вы на моё нежданно привалившее счастье позарились. Словом, мужиков со двора выпроводил, даже слушать не стал. А вскорости помер. Да… Бабки потом сказывали, что у него все тело красными пятнами от укусов было испещрено.
– Ужас! – прошептал Алексей Алексеевич. – А что же летавица?
– А что летавица? Ничего! В тот же день пропала, даже на похороны не пришла… Ну да у нас так: покуда ты в силе – покоя тебе нет, а как помер – так и памяти о тебе никакой.
Дед Егор замолчал. Тяжело вздохнув, сказал, что летавицы – их еще в народе дикими бабами кличут – живут на звездах. В полночь на землю падают, пригожими девицами оборачиваются да встречных мужиков с парнями присушивают.
– Зачем?
– Затем, чтоб кровь из них сосать. Они только для того сюда и прилетают.
Алексей Алексеевич после этих слов к Борьке хотел подойти, предупредить о нависшей над ним опасности, да дед Егор отсоветовал. Сказал, что внучок, летавицей прельщенный[21], слушать их не станет, решит, будто они со зла на неё наговаривают.
– Нет, паря, тут иначе надо действовать, мудрее.
– Как?
Дед Егор призадумался. Головой туда-сюда покачал, сказал: чтобы от дикой бабы избавиться, умные люди дяде Степану сок деляны испить советовали.
– Так вот и мы давай поступим. Напоим его этим отворотным снадобьем, а там, глядишь, все её чары как рукой снимет.
Так дед Егор и сделал. Когда боженята по делам да кустам разбрелись, а Борька со Златой в одном из двух вновь построенных шалашей уединились, он нужной травки нарвал, нарезал, сок из нее выдавил. Борьку этим соком обманно напоил, сам к ручейку подошел, на воду пошептал:
– Гой еси, быстр ручей! Пришел я к тебе с просьбой своей. Хочу, чтоб спала с лица внучка моего Бориса тоска тоскучая да с ретивого сердца сухота плакучая. Чтоб понес ты ее, сухоту, быстр ручей, на струе своей, затопил в водах черных, валах глубоких, чтоб она к нему боле не пристала, в покое оставила.
Минутой позже из шалаша Борька вылез, к Алексею Алексеевичу подсел. Спросил, о чем он весь вечер думает.
– Да так, – зевнул Алексей Алексеевич. – Ни о чем. Немного о Бабе-Яге, немного о Злате…
– О Злате? Очень интересно. Ну и как она вам?
– В каком смысле?
– Понравилась?
Алексей Алексеевич плечами пожал. Сказал, что она ему, конечно, понравилась, но не настолько, чтоб об этом долго говорить.
– Вот как?
– Да. Ты, пожалуйста, не обижайся, но мне кажется, она не совсем та, за кого себя выдает.
Борька оживился. Подсев поближе, быстро зашептал:
– Вы не поверите, но я тут тоже заметил, что она у меня и вправду какая-то не такая, строит из себя невесть что… И руки у неё всегда холодные, и ноги, и ведет себя как-то странно…
Не успел он договорить, как из шалаша Злата вылезла. Челку на лбу поправила, спросила, почему он, Боря, от нее ушел, одну-одинёшеньку оставил.
– Идём ко мне… Ну же!
Борька в ответ нетерпеливо рукой махнул и сказал, что сейчас подойдет.
– С человеком немного поговорю… А ты иди, иди, спи.
Злата плечами удивленно повела, но ничего не сказала – ушла.
– И потом, – шепотом продолжил Борька. – Какая-то она все-таки навязчивая. Вы не находите?
Алексей Алексеевич промолчал. Голову поднял, макушку заходящего солнца взглядом приласкал. Подумал, что не смог бы, подобно деду Егору, всю свою жизнь в лесу провести.
«Но и без леса, без таких вот закатов, рассветов, туманов, я теперь уже точно не проживу».
Хлопнул он Борьку по колену, встал, предложил идти спать.
– Поздно уже. Путь до деревни неблизкий. Чую, дед Егор спозаранку поднимет.
Борька согласился: «Да, – сказал, – просыпаться придется засветло».
Повернул он голову в сторону шалаша, где ему Злата постель грела, повернул в сторону другого, в котором дедушка с академиком ко сну готовились, тяжело вздохнул и нехотя туда, где его ждали, поплелся.
***
Что с Борькой случилось, Злата не понимала. Он от нее вроде не бегал, глаза при встрече не отводил, вёл себя вежливо. Но при этом постоянно хмурился, раздражался, добрые слова клещами из себя вытаскивал. И не замечал.
В перемене настроения милого она сначала Алексея Алексеевича винила, за которым Борька, как на привязи, ходил. Потом пригляделась, поняла, что Алексей Алексеевич тут ни при чем. Он поговорит-поговорит да дальше себе пойдет, в то время как Борька то к дедушке пристанет-побеседует, то с академиком спор затеет-пошумит, то обратно к Алексею Алексеевичу вернется, начатый разговор продолжит.
Злата не знала, что и думать. Она уж и Бабу-Ягу в наговоре заподозрила, и в самой себе причину поискала, и на злокозни Доли с Недолей, нити судеб прядущих, сгоряча погрешила. А когда решила, что в ее беде никто, кроме Борьки не виноват, его за руку схватила, в сторонку отвела, сказать, что с ним произошло, велела.
– Ответь, почему со мной молчишь, слова доброго не молвишь?
Борька только этого, казалось, и ждал – тут же в себе замкнулся, губы тонкие сжал.
Буркнул:
– А чего говорить-то? Всё уже вроде сказано.
– Может, уж не мила стала, опостылела?
– Да нет.
– Может, любовь моя тебе в тягость, в обузу? Почему ж ты на меня октябрем-листопадником смотришь?
Хотел Борька сказать, что нормально он смотрит, нечего придираться, но только глаза её плакучие увидел, осекся, язычок прикусил.
– Ну же, дроля, – протянула к нему руки Злата, – дружок мой милый, улыбнись мне!
Хотел Борька улыбнуться, что-нибудь приятное сказать, но не смог.
Да и что ему было говорить, чем остуду[22] объяснить, как оправдаться? Прикажи она что другое, он бы всё для неё сделал: перо Жар-птицы достал, аленький цветочек у Чуда-юда выпросил, Кощея Бессмертного на смертный бой вызвал. А вот обмануть ее, улыбнувшись, не мог.
– Ну же, ненаглядный мой, баженный[23], улыбнись!
– Не могу.
Услышала Злата эти слова, ушам своим не поверила.
– Что ты сказал?
– Я не могу! – выкрикнул Борька. – Я не в силах этого сделать! Понимаешь?! Не в силах!
Не зная, как объяснить то, что с ним происходит, он рукой в сердцах махнул, в сторону отбежал.
Его место Алексей Алексеевич занял.
– Как же так? – чуть не плача спросила Злата. – Как же так?
Алексей Алексеевич руками виновато развел.
– Так вот… Бывает.
– Да, бывает. – Злата замолчала. Немного подумав, сказала, что недаром ее венок Борьке не дался. – Но почему?! – воскликнула она. – В чем моя вина?
– В том, что ты летавица.
Злата на Алексея Алексеевича глаза сухие подняла, спросила:
– И что с того? Разве мы виноваты в том, кем родились?
– Не знаю… Но Борис пред тобой точно ни в чем не виноват.
– Ну, как же? Ведь он же меня, получается, бросил, оставил?
– Да. Но иначе б он умер.
– Умер? А что плохого в том, чтоб умереть от любви? Разве смерть от болезней лучше? Разве навсегда уснуть в объятьях любимой не мечта ваших поэтов? Вас самих? Так почему он от меня отказался? Почему?! – словно к чему прислушавшись, Злата внезапно замолчала, потом воскликнула. – Да! Я, кажется, поняла! Он просто испугался!
– Смерти все боятся.
– Нет! Нет! Нет! Я многих мужчин знала, любила, и все они со мной оставались до конца. И только Боря между мной и жизнью выбрал не меня… Да он просто трус!
С этими словами Злата спинку выпрямила, голову в сторону людей царственным движением повернула, сказала, чтоб в деревню без нее возвращались: она хочет здесь на росстани[24] в одиночестве побыть.
– И правильно, – дед Егор заторопился, других заторопил. – Ты оставайся тут, развлекайся, а нам спешить надобно. Вот-вот темнеть начнет.
Он Борьку за локоть схватил, вверх по тропинке потащил. Шепнул на ухо:
– Пойдем скорей, покуда она не передумала.
Борька согласно кивнул, потом вдруг деда Егора от себя отпихнул, к Злате ринулся. На полдороге, опомнившись, притормозил, дал себя схватить, остановить, в обратную сторону повернуть.
– Прощай, Боря! – крикнула ему вдогонку Злата. – Я все равно люблю тебя!
– Прощай-прощай, – лесным эхом отозвался из-за лопуха старичок-боровичок.
Подождал он, когда все разойдутся, на тропинку вышел, задумался. Хотел Борьку за благоразумие похвалить, да отчего-то слов подходящих найти не смог, думал Злату пожурить – язык не повернулся.
Вздохнул:
– Вот ведь бывает. Так сразу и не скажешь, кто прав, кто виноват… Все, выходит, неправы, все виноваты. Всех жалко.
Он голову запрокинул, посмотрел, что там наверху творится.
А наверху – между ним и небом, всё так же кипела жизнь. Птицы летали, белки с ветки на ветку прыгали, стрекозы туда-сюда без устали сновали. И было в этом неустанном движении ощущение незыблемости, постоянства, вечности и еще чего-то такого, по сравнению с которым короткая любовь Златы и Борьки казалась несущественной, как не расслышанное впопыхах слово, как падение наземь оторвавшегося от родной ветки желтого листочка.
«Но именно из таких вот листочков, – подумал он, – появляется новый лес, новый мир, новая жизнь».
Решив, что всё не зря, что существует высший смысл в потерях и утратах, старичок-боровичок несколько успокоился. Мысленно пожелав всем: птицам, белкам, стрекозам счастья, направился в деревню, где у колодезного журавля народился новый выводок грибов дождевиков.
Эпилог
Этой ночью летавица совсем не спала. Окутанная лунным светом, она на краю полянки долго сидела, венок из одуванчиков то плела, то распускала, будто жизнь свою переиначивала, и соловью печальным голосом подпевала: «Не женись, любимой! Женишься – погибнешь, меня спокинешь, возьмешь некорыстну, себе не по мысли, возьмешь не богату, себе не по нраву. Было в руках счастье – не умел владати, меня замуж взяти, меня целовати».
Что потом со Златой стало, никто не знает. Одни сказывали: она в дальние края вслед за новым суженым подалась, другие – Борьку по свету искать отправилась.
Так ли это? Кто знает. Всё может быть. Время было темное, послухов[25], кроме соловья да ангелов, скорбный счет людским делам ведущих, рядом не было, и сказать, что да как, было некому.
Но вот что странно. Далеко за полночь, когда отзвучала песнь летавицы, не с неба на землю, а с земли на небо маленькая звездочка сорвалась. Мимо луны ярким лучиком мелькнула, над полянкой, где Злата с Борькой повстречались, повисла и засияла-засверкала так, словно счастливей ее во всей огромной вселенной никого не было и уже не будет.
[1] Лихотит — тошнит
[2] Небоже — нищий
[3] Хлуп – туловище птицы
[4] Куга – болотная трава
[5] Навершной — конный
[6] Засапожник – нож за голенищем сапога
[7] Мню — думаю
[8] Сырком – живьем, сырьем
[9] Мудро — трудно
[10] Кощей — раб
[11] Чага — рабыня
[12] Кощуны — языческие сказания, мифы
[13] Тща — напрасно
[14] Лишенник – тот, кто ничтожен, несчастен
[15] Косовище – ручка косы
[16] Наполы — надвое
[17] Нырища – логово, яма
[18] Ирий – славянский рай
[19] Талакать — болтать
[20] Среча – нежелательная встреча
[21] Прельщать – обманывать, обольщать
[22] Остуда – охлаждение, размолвка
[23] Баженный — любимый
[24] Росстань — перекресток
[25] Послух — свидетель
Опубликовано в Бельские просторы №6, 2020