1 февраля 2014 года
Пришла домой, мама в окно смотрит, переживает: голуби не прилетели. Она же их каждое утро кормит. Рано-рано. А сегодня не прилетели.
«Не волнуйся, — успокаиваю её, — наверное, кто-то другой покормил».
Она начинает заниматься любимым делом: кипятить молоко по тем правилам, которые только она знает. Я не спрашиваю, о чём она молчит.
Знаю: живя шестьдесят лет в городе, она живёт воспоминаниями двадцати лет жизни в селе, и сейчас вспоминает каждую коровку, которую она кормила в молодости, каждую овечку…
Чтобы говорить с мамой,
долго пробую св ой голос.
На бодрый она ответит молчанием
и усилием отдаления,
на беспокойный — закроет глаза,
на якобы равнодушный —
отвернётся к окну.
Пойду на работу —
искать новые интонации
заботы.
Я знаю:
день ответит ей обещанием
долгих молитв за чётками,
и в условленное время
она омоет свои ладони
и покорно поникнет головой
над молитвенным ковриком,
чтобы беседовать с Тем,
кто внимает ей много лет.
Я говорю с Ним,
как авторская ремарка в пьесе.
Пока Он понимает меня,
но мама этого не знает.
И когда я прошу её молиться меньше,
чтобы остановить головокружение,
она с ещё большей силой
шепчется с Ним,
чтобы выпросить мне прощение
и потом долго молчать до следующей молитвы.
Сколько лет
я втайне хочу запретить ей молиться…
В детстве я не думала,
каково Ему это знать,
а сейчас утешаю себя тем,
что Он умеет читать между строк.
Он ведь помнит меня с детства,
когда я просыпалась под низким потолком
на деревянной тахте рядом с сестрой и братом
и, укрывшись лоскутным одеялом, —
моей любимой книгой путешествий —
со страхом слышала,
что мама молится опять.
Я знала, что заснуть уже невозможно
от нарастающего материнского шёпота,
в который просачивается страсть,
а страсть, набирая силу,
превращается в гнев,
заглушаемый отчаянием,
и чтобы сдержать его,
она бьёт себя в грудь,
и уже не может удержать руки,
простирающиеся к Небу
и требующие ответа у Того,
кто смотрит на неё с высоты
своей беспомощности или суровости.
Потом она вспомнит,
что дети спят,
а я крепко-крепко закрою глаза,
чтобы не видеть,
как с потолка осыпается глина,
удерживаемая деревянным столбом,
пригнанным мамиными ладонями.
Теперь уже я засну крепко,
потому что знаю:
дальше молитва будет тихой.
Вечером я снова пробую свой голос
чтобы говорить с мамой.
Она сурова,
и мой голос, даже самый добрый,
не сможет разгладить её морщины.
Я знаю, что она очень хочет говорить,
но я не умею правильно спрашивать
и обрекаю её на тягостное молчание и возвращение
в юность, которую она проклинает.
Чтобы не тревожить больные воспоминания,
и дать ей возможность этой желанной встречи
я задорно спрашиваю,
где она находила бŘльшую радость:
в поле, у реки, у цветов, —
и встречаю её недоуменный взгляд.
Вспоминаю:
она не любит цветы.
Не любит реки, поля, горы.
Мама вспоминает поле, чтобы рассказать,
как радостно было сажать хлеб.
Она вспоминает реки,
чтобы рассказать,
как водой из ручья омывала холку любимого телёнка.
Она вспоминает цветы,
чтобы рассказать,
как они греют ладони,
когда мягкие коровьи губы
перебирают их
и долго, медленно жуют…
Морщины теплеют,
руки быстрее перебирают чётки,
и мама с гордостью рассказывает,
что у неё, единственной в селе,
никогда не умер ни один телёнок,
а молоко, которое давали её коровы,
было самым жирным,
и однажды по жалобе соседки,
недовольной её фотографией на доске почёта,
пришла грозная комиссия
и подтвердила,
что жирнее и вкуснее молока,
которое дают её бурёнушки,
нет нигде…
Когда она улыбается,
я вспоминаю Бога
и прошу прощения у Него,
что не понимаю,
что такое молитва —
бунт или смирение,
и обещаю Ему,
что больше не буду
бояться её молитв.
Он, наверное, очень терпелив,
если прощает за то,
что я в последнюю очередь вспоминаю
о тех ягнятах, телятах, барашках,
которых выходила моя мама,
не забывающая их уже более полувека
после того, как они забыли сами себя.
Чтобы говорить с мамой,
долго пробую свой голос…
11 сентября 2014 года
Когда я на работе, мама одна целый день, внуки разъехались. На обед я прихожу домой, часто это время совпадает со временем её молитвы, и она оставляет двери открытыми. Сегодня я зашла, стараясь не шуметь (вчера от хлопанья двери у неё началось сердцебиение), и услышала, что она разговаривает с собой. Обычно я всегда застаю её молчащей.
Мама объяснила, что она разговаривала со своей матерью. Мама почти всегда молчит, и я знаю, что она живёт воспоминаниями, чаще всего о своей маме, моей бабушке Асват. Я знаю все истории, которые она рассказывает о ней, но делаю вид, что слышу в первый раз, потому что она каждый раз переживает заново. Сегодня она вспомнила, как её мама, умирая от тяжёлой болезни, сказала ей (мама долго и любовно за ней ухаживала): «Когда мы встретимся после смерти и ты предстанешь перед Всевышним, я выйду навстречу тебе и буду громко кричать, умолять Его, чтобы он отправил тебя в рай!» И мама заплакала. Она всегда плачет, когда вспоминает эти слова. Наверное, она сегодня ей отвечала, когда я вошла в дом.
11 сентября 2014 года
Мама вспомнила один эпизод из своей молодости и сказала: «Человека, который говорит правду в лицо, не любят люди, но любит Бог. Выбирай, чья любовь тебе дороже».
10 января 2016 года
«Сегодня сентябрь?» — спрашивает у меня мама. Вчера, увидев папину фотографию, она удивлённо спросила: «А кто это?» Потом удивлялась ещё больше. Мама сейчас все время вспоминает детство военных лет и говорит, что люди были добры и веселы, несмотря на трудности. Она поёт смешные частушки о сельчанах, которые они же сами и складывали, и вспоминает всех поимённо. Сегодня у мамы день рождения, 84 года, но она либо о нём не помнит, либо уверят, что этот день прошёл 10 декабря (ей меняли дату рождения по документам после архивных разысканий), но всегда категорически запрещает его отмечать, отмахиваясь от всех уговоров. С днём рождения, душа моя!
ИЗ МАТУШКИНЫХ СНОВ
По кругу чётки сыплются из рук,
Задремлет мать, зерно перебирая.
А там всё тот же бесконечный круг
И сонм теней от ада и до рая.
Спросила мать у старого Гаджи,
Что двадцать лет назад оставил землю:
«Где там мой брат ушедший, расскажи —
Твоим словам, пусть издали, я внемлю.
Не отвергай, мулла, моих речей,
И не смотри, что я простоволоса».
И глухо отвечал усопший ей:
«Ко мне ещё не кончились вопросы».
11 февраля 2016 года
Пришла домой, а дверь открыта. Мама не заперла, ждёт меня. Мой приход она не заметила. Стоит ко мне спиной и смотрит в окно. Она любит смотреть в окно. Я хотела окликнуть, но замерла: мама вдруг запела. Не зная, что кто-то есть в доме. Оказывается, у неё лиричный, молодой голос. Я прислушивалась, как могла. Но половину слов не поняла — в такие минуты особенно досадую на своё незнание родного языка. Это была песня-диалог девушки и юноши. Примерно так:
— К твоей груди я поднесу тупанча (оружие)
Ощутишь ли ты укол в сердце?
Что тебе сказала твоя мать,
Почему ты меня оставил?
— Мать мне сказала то,
Что я и сам знаю.
«Нет у неё богатства, — сказала она, —
Не бери её», — сказала.
— Для чего нужно богатство?
Глупая у тебя мать.
У всадника разве нет коня?
У коня разве нет удил?
Наверное, я наврала со своим переводом, но приблизительно так. Когда я её окликнула, она смутилась и стала смеяться. И я тоже вместе с ней.
И было нам хорошо.
21 марта 2016 года
Сколько воспоминаний связано со временем, когда весенний праздник отмечали всем селом и в каждой семье, сколько хлебов посадили и вырастили её руки, сколько людей она умела накормить и поддержать при своей непростой жизни. Наида, спасибо за барт-хлеб, выпекаемый в день весеннего равноденствия, — твой вкусный привет вызвал у неё свои воспоминания…
ИЗ МАМИНЫХ СНОВ
Они опять возьмут меня в кольцо —
Громады, от рождения немые,
Приучена не поднимать лицо,
Зачем я к ним сама иду впервые?
Но кто ломает горные хребты,
Выравнивая пропасти Дарьяла?
Ведь не было затмения луны,
И солнце путь ещё не изменяло.
Зачем, пройдя сквозь камни и пустŘты,
Через майдан ведёт меня трава,
Когда дымят, сползая вниз, высоты,
И твердь земли темнеет, как вдова?
И я стою под деревом ненастным
И говорю кому-то, говорю:
Пусть жизнь была — из кротости — напрасной,
Пусть я себя за многое корю,
Пусть Ты меня послал для испытаний,
Пусть отдал мир мужчинам на убой,
Ты не услышишь ни моих стенаний,
Упрёков, просьб — ведомая Тобой,
Я говорю: кормила всех с ладони,
Растила хлеб на камне, на песке.
Поила всех, и никогда — запомни —
В беде ли, в прозябании, в тоске —
Перед чужим порогом не стояла,
И не просила хлеба никогда…
И вдруг я осеклась и замолчала.
Шёл мимо старец в белом… Борода,
Ступни босые… Посох… Следом — мальчик…
И я стою под деревом зелёным…
И сорок дней осталось до войны,
Но почему мне этого так мало?
Ведь не было затмения луны,
И солнце путь ещё не изменяло.
И почему в долины сходят горы,
И у кого прощения просить?
…Пусть обещают голуби опору —
Путь над Сиратом крыльями мостить,
Мне сорок дней осталось до дождя.
Возьмут меня в кольцо родные лица.
Идут вдоль неба старец и дитя,
И сходят горы — с травами проститься
9 мая 2017
года Мама, стоя у дома, провожает парад. Это по улице М. Гаджиева. Пришла счастливая с букетом сирени от милой девушки, которая узнала её, посидела дома две минуты, с наслаждением вдыхая аромат, потом говорит:
«Пойду-ка я ещё раз. За цветами».
5 октября 2017 года
Проводы — один из маминых неизменных ритуалов. Раньше мама так провожала из дома только тогда, когда мы уезжали, улетали в другой город: у входной двери полное ведро воды, вдоль стены от порога посыпана мука, как белая заградительная полоса, сама она стоит наготове: в одной руке бумажная денежка — на дорогу, в другой — большая кружка с водой, которую она выливает вслед, читая молитву.
Перед соседями было неловко из-за этого ритуала, и мы торопились быстрее уехать, уйти, чтобы никто не видел мамины истовые проводы.
Может, кто-то и забывает о тех, кто закрыл за собой дверь, а мама начинает вести с небесами жаркий разговор, и молитвы её длятся и день, и ночь, поэтому мы сразу звоним: долетели, чтобы она отдохнула от своей вахты оберёга. Прошли десятилетия, мама многое забывает, многое не может, но когда она провожает меня или других членов семьи из дома, кажется, что вся её энергия именно в этот момент прямо физически сгущается и вибрирует так, что остаётся смиренно принимать всё, и мы уже не ропщем, не стесняемся, а понимаем, что есть в этом ритуале то, перед чем надо просто молчать. Уже много лет она каждое утро, в каком бы состоянии ни была, идёт сама к двери и провожает.
Муку она уже не посыпает, а ведро с водой — обязательно. И как бы тщедушно она ни выглядела и как бы вы ни торопились увернуться, быстрее сбежать по лестнице, будьте уверены: большая металлическая кружка с водой настигнет вас и окатит так, как будто под ливень попал.
Не символически вслед плеснет, а окатит будь здоров. И куда девается кротость? С беспощадностью ритуала и я, и дети смирились, превратив как будто бы нелепую процедуру в азартную игру-увёртку. Не часто всё же приходится в другие города летать. А вот на работу каждое утро она тоже так провожает, как будто на войну. Дверь должна открыть сама, долго стоять на пороге и читать громким шёпотом молитвы. Уговаривать её закрыть дверь бесполезно. Не знаю, как долго, но, кажется, уйдя и за километр, слышишь её жаркий молитвенный шёпот. Знаю, что она уже стоит у окна и будет долго стоять и, пока возможно, провожать глазами, беседовать со своим вечным Собеседником ещё долго-долго. Сейчас она не может надолго оставаться одна, и я бегу, потому что чувствую издалека, как она беспокоится, как исчезает запас прочности ожидания, и ей становится страшно: вдруг начнётся аритмия, вдруг бесконтрольно поднимется давление, вдруг сознание начнёт исчезать и успеет ли она позвонить и сказать, что ей плохо, и она старается дойти до входной двери, чтобы успеть оставить её открытой. Маме, как ребёнку, нужно чувство защищённости, оно рождается от сознания, что я вот-вот вернусь, и дождаться, а там вздохнуть с облегчением. Завтра снова проводить так же истово, а потом считать минуты и пережидать часы до того, как раздастся знакомый стук в дверь. А я с той стороны двери всегда со страхом прислушиваюсь к звукам и шорохам: главное, чтобы они раздались. Иногда страшно. Когда дверь долго не открывается, когда мама не откликается, еле удерживаю себя от желания трясти дверь, громко-громко забарабанить — а вдруг она спит, и я её напугаю?
Но когда стучишь, и секунды томительно идут, а за дверью — ни звука, сердце перестает стучать, и кажется, весь мир замер. И когда в этом бесконечном ожидании вдруг раздаеёся тихий шорох и слышится мамин голос, мир приходит в привычное движение, жизнь, зависшая над пустотой, облегчённо качнётся маятником, и ты понимаешь, что нет большего счастья, чем услышать за дверью слабый голос мамы.
Потом она будет заразительно смяться, когда войдешь: «Муси (золото), ты пришла?» Расскажет мне, как она покормила птиц, какие новости поведали ей соседи на лавочке, а я начну звенеть чашками и понесу её любимый горячий суп, стакан чая и буду испытывать блаженство от счастья кормить маму — это такая радость…. А завтра утром она снова будет стоять в дверях и долго шептать что-то вслед, я буду мчаться домой после работы и замирать у двери в ожидании её шагов и звуков голоса, облегчённо вздыхать и благодарить Бога за счастье, которое есть. И пусть оно длится у всех, здоровья нашим родителям и пусть их молитвы очищают наши души.
9 мая 2018 года
Сегодня лента фейсбука прекрасна, как никогда. Со старых фотографий оживают такие лица, такие судьбы… Другая эпоха, так отличающаяся от нашей жизни, не удивляет. Удивляют люди, и так щемяще прекрасно то, что мы помним их и умеем ими восхищаться. Значит, всё не так плохо.
А они вот — рядом. Мама была ребёнком тогда, десятилетней девочкой она работала, как взрослые. Её натруженные руки сегодня всё равно самые ласковые. Вот она у окна читает только что полученное письмо —поздравление от В. Путина и радуется, как дитя. Она искренне верит, что он знает о её труде, о её судьбе, верит, что её жизнь тоже важна и значима для этой страны. Сердце у неё пошаливает всё сильнее, начались кратковременные обмороки от аритмии, она уже не может спускаться к своим птицам, кормить голубей, потому что аритмия начинается с первых ступенек, хотя надо спуститься всего на один этаж.
Теперь жизнь всё больше ограничивается рамками окна. Но мы решились.
Завтра везём её на операцию, говорят, что кардиостимуляторы могут дать новый шанс на более уверенное следующее мгновение. Дай Бог.
А пока пусть длится этот миг тихой радости, весточки из большого мира, который говорит ей: ты нужна, мы тебя помним, ты есть.
8 июня 2019 года
Ей трудно выразить свои чувства и ощущения, потому что она в последние годы незаметно для себя перешла с русского языка на лакский, в её сознании сейчас нет представления о необходимости говорить на двух языках. Ей кажется, что весь мир разговаривает на одном языке. И если её родной лакский — значит, на нём.
Все гости наши интуитивно сразу принимают её настрой и улыбкой, интонацией попадают в тон её речи и смыслов. Она в последнее время подолгу смотрит на котят, появившихся недавно, и всё время зовёт меня посмотреть на них, умиляясь каждому их движению в шалостях, в борьбе за лучшее место у сосцов мамы-кошки, — всему. Глядя на сонные их мордашки, безвольно запрокинутые во сне головки, она радостно удивляется каждому проявлению жизни, её беззаботности и ранимости, и не хочет никого из них отдавать кому бы ни было.
Иногда она их берёт в руки и поёт им или покачивает в подоле платья.
Ещё она сейчас остро переживает свое сиротство, и гостям, которые вызывают особое доверие, со слезами рассказывает, что рано осиротела и не помнит лиц своих родителей. Когда я пытаюсь ей напомнить, что её мама умерла, когда она сама уже была мамой трёх малолетних детей, она искренне удивляется, долго молчит, но потом напоминает, что отцато она потеряла лет в пять, и снова печалится. Детская жизнь, память, наверное, продлевают старческую или дают ей минуты полноты жизни, которые мы, взрослые, не можем.
Другая жизнь, которая всегда вызывает в ней волнение, это жизнь мёртвых. Накануне уразы она раньше ездила в Хасавюрт на кладбище к матери (отец умер в Челябинске, могила неизвестна). В Махачкале на таркинском кладбище покоится брат. Раньше она поднималась вверх, читала молитву у входа на кладбище и потом шла к дорогим сердцу надгробиям. На мусульманском кладбище нет следов ухода за территорией, ухожены сами могилы. В этом есть какая-то правда невмешательства человека в естественность возвращения к земле, в слиянность с колыханием трав под порывами ветра, неустойчивостью рассыпающейся под ногами земли, звенящей тишиной вокруг и мерно бредущими облаками над головой, ясностью неба. Кажется, что все обретшие покой едины в своём спокойном знании друг друга, и приход человека из нашего мира они встречают ободряюще тепло, потому что это единственное чувство, с которым они живут там, когда приходят люди.
Вот и идём по краю одной могилы, держимся за ограду другой, невольно отступаем в тесноте на самый центр чужого пристанища, хватаемся за надгробие — так нам помогают найти своего ушедшего родича. А вот через лес лиц на камнях проступает родное лицо её брата — сурововзыскующее и гордое, но отчего в этот день кажется, что каждый под плитами ждёт шороха шагов своих близких и облегчённо вздыхает за себя или другого? «Не рви траву на могилке», — всегда говорит мама.
Она уже 25 лет как наказала нам похоронить её рядом с братом, это самое сильное её желание после желания увидеть сына. Но мы не говорим ей, что хоронить здесь таркинцы никого не разрешают. Это железно. Никак не обойти, не договориться. Иногда рассказывают жуткую историю, как выкопали мертвеца, похороненного без разрешения. Я с чувством внутреннего облегчения вижу, что место рядом с маминым братом никем не занято, хотя что толку: никто не позволит ей испытать это посмертное счастье упокоиться рядом с братом, которого она любила больше жизни. Но не будем о грустном. Хотя без грусти невозможно.
Я расскажу ей подробно, до мелочей, о том, как посетила кладбище, и мама облегченно вздохнёт, а потом вдруг споёт короткую и печальную песню — так ответить грусти легче.
2 декабря 2019 года
Маме всё труднее сопротивляться тому, что ежедневно отнимает Время.
Я не могу назвать его великодушным, но боюсь, что тогда оно покажет меру той своей бесстрастности, которая граничит с жестокостью. Ещё недавно борьба за стандартные цифры давления казалась испытанием, а теперь всё требует если не борьбы, то преодоления: просто съесть несколько ложечек, подняться с дивана, лечь, внятно произнести слова.
Сохранить хотя бы это умение с трудом, порой с плачем, но подняться с дивана, чтобы пройти в ванную, потому что она должна сама обслужить себя, иначе не может. Сохранить достоинство перед той силой, которая методично и ускоренно отключает в человеке привычные реакции, умения, чувства, чтобы сказать: душа? Нет, тело. Отниму его у тебя, и что тебе душа?
Мама всё чаще плачет. Так же, как и раньше: о матери, об отце, сквозь слёзы вновь и вновь рассказывая, что она сирота, никогда не видела отца и маму. Пора мне уже отступиться и не разубеждать её, потому что высшая правда за ней: в любом возрасте невозможно примириться с уходом родителей, если ты их по-настоящему любил, а точнее, заглушаемая в повседневной жизни тоска по ним берёт за горло, когда перед тобой в полный рост маячит Тьма, а если Свет, то без Жизни в нём мало утешения. В мамины глаза всё тяжелее смотреть, потому что резче очерчиваются края глазниц, глубже уходят глаза и словно становятся меньше, затягиваются туманом, уходят в себя. Когда её окликаешь, она смотрит оттуда, потом словно возвращается, видишь расширяющиеся зрачки, наливающиеся карим чистым цветом глаза, большие и тревожные. И тогда она задаёт один и тот же вопрос: «Это чей дом?» Ей всё время кажется, что она не дома, что дом принадлежит чужим людям. Она успокаивается, узнав, что мы у себя дома. Потом после долгого молчания: «Как меня зовут?» Я отвечаю: «Ажай. Ты Ажай, дочь Асват и Абдула». Она одобрительно кивает головой: «Откуда я родом? Где мы сейчас?» Я говорю, что она родом из Убра. Лицо светлеет. Потом огорчается, узнав, что мы живём не в селе, а в Махачкале. Она хочет вернуться туда. Когда я говорю, что там никого нет, и мама сама там не была двадцать лет (начинается давление в высокогорье), она недоумённо смотрит на меня. Я вытаскиваю старый айпад и показываю фотографии с развалинами села. Она отворачивается.
И это повторяется в день несколько раз. Поединок ли это со временем, если итог всё равно известен? Мне кажется, она уже сдалась ему, отказывается от всего: от еды, от лекарств, от ходьбы, от движения. И только одно она упорно не хочет уступать времени и забвению: своё имя. Имя родителей. Название родного села.
Иногда она плачет тихо. «Что-то болит?» — «Нет». — «А почему ты плачешь?» Она молчит. Но я понимаю, что она, борясь с уходящей памятью, прекрасно осознаёт ускоряющуюся драму отлучения человека от жизни и ту силу, что стоит за немощью. Чем ответить ей? Она молилась всю жизнь, но после операции на сердце вместе с наркозом ушла память о молитве как явлении и как смысле жизни. И чтобы она меньше ощущала присутствие чего-то неуловимо надвигающегося и рождающего в ней детский плач, я обнимаю её и прижимаю к себе, целую её руки, поправляю её седые волосы под сбившейся косынкой и начинаю рассказывать о том, как её любила мама Асват, какой она, Ажай, была хорошей дочерью, как хорошо ухаживала за тяжело болеющей матерью…
И мама наконец улыбается.
Опубликовано в Лёд и пламень №5, 2019