* * *
Не словом единым, а только руками,
а только ладонями к сердцу прижатыми,
а только обветренными губами
я проговариваю многократно
прощальное счастье — черешневым соком,
закатом малиновым. В упоенье
ты здесь мне махала платками осенними
моих тополей, облетавших до срока.
Забито фанерой, забыто, закрыто
окно на заброшенной старенькой даче,
и плачет прозрачная тень у калитки —
поэт и мужчина — маленький мальчик.
* * *
Но отсюда не выйти, не вырваться и не убежать,
Я скажу тебе больше, твоя шелковистая прядь,
Только повод сказать, рассказать о рассыпанном снеге,
Фиолетовом снеге, хрустящем от наших шагов,
Повторить, что искусство поэзии требует слов,
Запыхавшихся слов, задохнувшихся в собственном беге.
Ну а что же здесь ты — оперевшись плечом о косяк,
И всё смотришь, всё смотришь так грустно, измученно так,
Словно я тебя звал, словно я тебя вырвал из неги.
Но постой, подожди, задержись на проклятом пороге.
Это требует слов — о любви, о разлуке, о Боге,
О какой-то особой тревоге на уровне снов,
Разноцветных, озвученных снов, одиноких, немногих.
А потом я проснусь, перестав проговаривать вслух
Твою нежность, и прядь, и дрожание розовых рук —
Я проснусь на рассыпанном, тёплом, сверкающем снеге
Твоих шёлковых вьюг.
ЧУВСТВО
Пресыщенный дождём проспект,
И треск взрывающихся почек,
И в стёклах брызги многоточий,
И свет, и бред.
Поэт — свидетель, были там
Зонты, как всплески междометий,
И к лицам прикасался ветер,
И по губам
Скакала судорога чувств,
Срываясь вдруг и неуместно,
Нет, так не честно, так — нечестно —
От губ до уст!
* * *
Вот так и мы, из года в год,
и всё ужасней, и немее
глядим и думаем вперёд,
и ни о чём не сожалеем,
пока беснуется огонь
или качаются метели,
и одинокий, сам не свой,
фонарь, как свет в конце недели.
И вот, открытый всем ветрам,
бредёт и длится двадцать первый —
прохладный век, который нам
вначале — современный.
* * *
Холодный ветер бьётся об асфальт
и нависают травы и заборы.
Попытки угнетённость описать
похожи на старинные укоры
природе.
Неумение читать
предметы, оцифрованные Богом,
рождает неизбежную тревогу
и сумрачные мысли у порога,
и видимый до крапинок асфальт.
А ветер бьёт в асфальт который год,
бессмысленно, жестоко, ради трещин.
Так бьют набаты свай, забитых в лёд,
так бьют на свете самых лучших женщин!
И так ехидно хмыкает простак,
с руками золотыми, с тягой к водке,
о том, что всё на свете просто так,
как на вокзалах взгляд с ориентировки.
И только не шевелится тростник,
спиной примёрзший к плоскости забора,
он как упрёк бессмысленности книг
и мелких войн с уставшим участковым.
ЭЛЕГИЯ № 1
Так истекает лето
лиственностью влажной,
и кипит, и пенится,
и шелестит теплом.
Потом,
янтарной пеной остывает, и густеет,
и, потемневшие от янтаря,
лбы тополей
в испарине прохладной.
Окрашен сквер
мерцаниями нервными,
всё больше голосов измены
иссушивают внешний вид,
всё больше тех,
влюбившихся до смерти
в иголочный и тонкий хруст
ломающихся крыльев
засохших золотых стрекоз.
Земная сырость — чёрный сон для преющей листвы,
но, острой близостью
и звонкой тишиной проникнуты,
белеют тополиные стволы.
Мой поезд этим утром
уплывает в небо —
я никогда здесь не был одинок —
изломанность не означает грубость
дорог.
Вагонной поступью,
неповторимым утром,
от нашей острой близости
кипит янтарь,
изламываемся,
не передать
словами календарь испарин наших,
но каждый раз пытаюсь передать.
ПРОСТОЙ ФАНТАЗМ
и всё тянулось так неумолимо,
и проходило мимо, и уныло
тянулся бесконечный чёткий день…
Белеющего тополя размахи
касались распростёртого балкона,
касались замирающего неба.
Дыши, дыши — шептали утром шторы.
И каждый день таинственно и нервно
струился по экрану монитора
и замирал в конце.
Соседское дурное бормотанье
не стоит денег, и любви не стоит
случайный звук, и падают ключи.
Переходи на речи с разговоров,
перебори мерцанье монитора,
или — молчи.
Подброшен вверх качающийся мост,
внизу — погост.
САМОЕ ПРОСТОЕ
Солнце поднимется, будет петь,
дети на улицы выйдут,
чтобы играть в синеве, а мне
быть дождями размытым.
С дальних полей прилетит ветер,
люди с косами выйдут,
резать синие травы, а мне
быть дождями размытым.
Девочка с солнечной головой,
васильками подол вышит,
скажет — смотрите, он — живой,
он переполнен синей водой,
он, словно дождь, дышит.
* * *
Алексею Машевскому,
Барнаул — Санкт-Петербург
Слово о русском дольнике,
боль преодолевая,
перелопачивая строфу
в зале неожидания.
Слово о русском ямбе
рад бы озвучивать
в благотворительный глагол
живостью благозвучной.
Слово о русском слове
молвить почти невозможно,
разве что старой рифмой
новый начать многосложник.
* * *
И смотрит Бог сквозь дыры в облаках.
На небесах всё так же, как и прежде.
И здесь всё так же, и цветёт подснежник,
и время отмеряется в часах.
Валежником заброшен в землю лес,
но рвутся к небу мачтовые сосны.
Серьёзно, как и прежде, и несносно
между людей суётся мелкий бес.
Так яростно, так радостно, так громко
взрывает солнце головы и окна.
Осколки разлетаются жестоко.
Разбито сердце и платок искомкан.
Нет слёз, есть только разочарованье
в израненных исписанных страницах.
Журавль в небе, а в руках — синица,
а потому и небом горько ранит.
Я сяду в кресло и глаза закрою,
самим собой покинут и заброшен.
До времени оставшись без героя,
я птицам накрошу хрустящих крошек.
Чего же боле, ведь пройдёт и это,
останется надежды полстакана.
Наполовину пуст — читай газеты,
наполовину полон — значит пьяный.
Но после этих общих откровений,
так яростно, так радостно, так громко
взовьётся солнце новым набекренем
над пропастью моей, над горизонтом.
Опубликовано в Паровозъ №7, 2018