Поезд провожают аисты.
Большие, ширококрылые, черная кайма на белых перьях. Небо перед закатом выкрасили тремя мазками: бледно-желтым, молочно-розовым и голубым.
Предгорья тускнеют: серый не покрывает их, но проступает сквозь. Картинка по ту сторону оконного стекла многослойная, будто несколько слоев плотной ткани положили один на другой. Фоном — небо; матово-синее, цвета чистой небесной голубизны. Следом — горы; те, что подальше — плавной, мягкой кривой черченная волна хребтов. Темно-серая даль, дымчатый кашемир. Потом — горы еще и еще, перекрывая друг друга, серые, тусклые — дальние и чернильно-черные — ближние. Над линией гор небо с почтением рисует ореол.
Если и рисовать здесь нимбы, то только вокруг них.
Потом приходит закат. Нежный лиловый шелк, вкрадчивый переход в сильный оранжевый, пылающий из-за гор. Усыпанные валунами предгорья из-за двухмерности картинки наслаиваются друг на друга, будто отрезы ткани разной текстуры. Зеленый здесь смешан с серым, и получился густой, гуашевый, сложный цвет. Вот на полотне появляется крохотный, почти неразличимый глазом силуэт автомобиля. На носу — алмаз зажженной фары. Ровно движется и вдруг скатывается вниз и пропадает среди холмов.
Аисты — единственные, кто не пришпилен к двухмерной картинке. Огромные, как паруса, двуцветные крылья — как свободные росчерки на небесном полотне. Когда становится совсем темно, вдалеке, у подножия дальней горной цепи, видно россыпь рыжих блесток — это Турция, и здесь, по эту сторону границы, ловишь себя на мысли, что смотришь туда с недоверием.
С водой и воздухом в тебя входит армянский дух.
С заходом солнца становится прохладно, намаявшиеся от жары люди обмякают и высовывают в открытые форточки руки. Тонкие, смуглые запястья молодой чернобровой армянки на фоне гор. Ветер ходит по вагону, окутывает, и это удивительно осязаемое, особое тактильное ощущение. Поезд едет покойно, не торопясь, нисколько не нарушая гармонии окружающего его пространства. Рельсы его пустили корни в сухую каменистую землю. Окна его помнят каждый изгиб горных цепей. Стук его колес перекликается с птичьими криками. Если высунуть голову в форточку, цвета, запахи и встречный ветер приобретают объем и выбивают дух из груди, и хочется крикнуть что-нибудь, чтобы голос взвился к аистам и остался там, в этих предгорьях. Если повернуть голову, видно, как рельсы делают поворот и последний, четвертый вагон электрички скользит по ним. Иногда горы обступают поезд совсем близко, и неба не видно, а иногда, наоборот, электричка накреняется на бок на повороте, и в окно не видно ничего, кроме неба цвета чистой воды.
Тогда и кажется, будто поезд взлетел следом за аистами.
* * *
Завтракаю персиками и кофе. На маленькой чашке цвета иссиня-зеленого, темного морского дна глазурь переливается, будто влажная. Здесь пьют кофе черным. Мама спит, сад спит, у двери сонно возится маленькая рыжая собака; я задумчиво облизываю с рук сладкий персиковый сок.
По ночам в наш сад прилетает сорока. Я просыпаюсь, несколько минут сонно слушаю ее резкий щелкающий голос и засыпаю снова.
* * *
Я приехала не смотреть на Арарат, я приехала к Арарату, и в этом была колоссальная разница.
От душной жары вело голову. Мама ушла, я осталась. Села на камни под полузасохшим остролистым кустом, вытянула ноги. Подняла глаза.
Арарат смотрел на меня.
В жженых песках, в согнувшейся под тяжестью солнца зелени Арарат стоит, как часть неба, принадлежа скорее ему, нежели земле. Он проступает сквозь небо, и небо, наверху синее, вокруг него светлеет, будто в акварель добавили воды. Это нимб Арарата. Арарат похож на бога: добр, спокоен и, несомненно, жив.
Я сказала ему «привет» и разревелась.
Нас вез сюда из Еревана седой таксист на мерседесе прошлого века. Мерседес был проеден пылью насквозь, будто родился не на заводе, а в этих песках, и извлекли его прямо из их нутра. Я свернулась калачиком у окна и дышала ртом: мне всегда очень тяжело в жару. У подножия таксист предупредил, чтобы я ничего не покупала, потому что это будет очень дорого, и чтобы обязательно спустилась в яму, в которой сидел святой Геворг, но я ехала туда не за этим.
Я ехала к Арарату.
Мама уходит лезть в яму, я остаюсь. Над серой травой, над каменистым песком летают маленькие черные стрижи. Острые крылья со свистом режут пространство. Зелень здесь редкая, вытягивается откуда-то из-под валунов, граненых и сложных, как объемные геометрические фигуры. Я сижу на камнях, сложенных в монастырь еще до рождения Кирилла и Мефодия, и на сок моего персика сбегаются большие тонконогие термиты. Я добродушно смахиваю их с ног, они переворачиваются обратно на лапки и снова ищут впитавшиеся в землю капли персикового сока.
Оторванный от родной земли, Арарат благословляет ее оттуда, с чужой стороны границы. Оторванная от Арарата, родная земля склоняется перед ним.
Не знаю, чего я ревела. Размазывала по пыльным загорелым щекам слезы и персиковый сок. Может, он был так велик, а я так мала. Может, просилась в Ковчег. Может, просто устала просить совета по разным углам земли. Это было чувство страшного неудобства в своем собственном теле, которому, во-первых, было так жарко, что кровь тяжко, с одышкой билась в сосудах, и которое, во-вторых, никак, кажется, не вмещало меня саму, а я сама — это было что-то очень невнятное, томящееся, толкающееся, как ребенок в утробе, и от каждого толчка у меня поднималось давление или шла носом кровь, и я устала.
Ну ты ведь стольких видел, как я. Ты касался плечами Ноева дома. Ну ты ведь знаешь. Ну ты ведь помнишь. Ну скажи же мне.
Арарат молчал и смотрел на меня, добро, ласково. Ясень, тополь, теперь и ты, подумала я, и обманывала себя, потому что Сент-Экс уже тогда сказал мне, что собственный мучительный уродливый рост нужно терпеть самому, а я все злилась, что никто не хочет мне помогать и вытягивать из старой шкуры.
Теперь глажу себя, ту, по голове и говорю строго: жизнь, милая, идет по закону птенцов и новорожденных детей.
Арарат стоял в голубой дымке, беловерхий, безмятежный.
Плещма Своими осенит тя, и под крыле Его надеешися.
Опубликовано в Юность №3, 2021