Анатолий Королев. ЮРЯТИН И КАТЕР, ЗАМЕТКИ ПРОИГРАВШЕГО

Продолжение эссе «Молотов в китовом чреве Перми», см. Город> Пермь. Смысловые структуры и культурные практики. Пермь, 2009, стр. 103

1. Внешнее: лик  на  краю

Время политической оттепели в пятидесятые/шестидесятые годы ХХ века на Урале началось — редкий случай — практически одновременно с Москвой, но в нашем случае ситуация преломилась и в Перми (далее иногда Юрятин), и в Свердловске (далее Катер, а иногда Ёбург) абсолютно по-разному! И если на том историческом старте — 60-х — кумулятивная сила двух ведущих агломераций Урала была практически сравнима, то сегодня, спустя полвека, можно признать, что столица Прикамья, как любили венчать Пермь местные журналисты, все-таки проиграла столице Урала практически по всем культурным и прочим параметрам… Почему?
Ведь, пожалуй, на старте перемен Пермь была впереди.
Начинаем загибать пальцы памяти.
Нам повезло стать частью великого культурного мифа, который сотворил гений поэта, и феномен Юрятина от Пастернака был намного сильней Катера: каменный профиль чиновничьей молитвы на левом берегу монументальной мрачной реки был залит победным солнцем, м-да… а тот лесной бурелом вокруг проплешины Свердловска? Скучный причал курьерского поезда намного уступал этой самой прекрасной из всех панорам России на всем исполинском пути Транссибирской магистрали. Когда поезд Москва – Владивосток вылетает ракетою ввысь, на Камский мост, с синей далью белоснежного пароходного ледохода… дружное «ах!» сотрясает сердца пассажиров. Да и мифы Катера были пожиже наших юрятинских, малахитовые скулы Хозяйки Медной горы вкупе с эпосом «Приваловские миллионы» Мамина-Сибиряка проигрывали великому эпосу Пастернака о докторе Живаго, а заодно и авиаторским крыльям Юрятина — тоже, тут первый уральский летун был наш футурист, летчик Каменский, и его биплан позднее органично слился с драйвом авиамоторного завода имени Сталина. Небо над Пермью после революции было захвачено с азартом физкультурников советской эпохи. Козырной картой на участь Перми легла звезда Аркадия Гайдара! Тут демон красного террора стал детским писателем. Казалось бы, Свердловск проиграл такой сумме побед: авиация, небо, завод имени Сталина, нобелевский лауреат Пастернак за роман «Доктор Живаго», за наш Юрятин, плюс главный пионер Советского Союза Гайдар… Но у Свердловска/Катера вскоре — как раз в 60–70-е годы — нашлась за пазухой потаенная козырная карта, казнь императора и его семьи в подвале Ипатьевского дома, а новое время посткоммунизма открыло нефтеносные залежи этой кровавой эпопеи городу и миру, и мифология (я уже не вдаюсь в тонкости топологии места) Свердловска получила колоссальный картбланш, перевес такой силы, после которого энергия камского топоса почти разрядилась и Пермь скатилась яйцом курочки рябы в какую-то скучность исторического зеро. У нас после победы в великой антифашистской войне как бы больше ничего не случилось, а у свердловчан случилось.
Мы бодро протрубили в гайдаровский рожок побудку городку из палаток тимуровцев и спрятали горн, а у соседей за лесом в тридевятом царстве, в тридесятом государстве закрутилась долгоиграющая пластинка. Разразился исторический детектив/сериал с поисками захоронения царских останков, затем настали муки экспертизы черепа императора и императрицы с черепами княгинь, вслед за этим грянул поиск скелета наследника — одним словом, похоронные ужасы в духе Стивена Кинга стали событием мирового масштаба, а торжественное погребение мучеников в Санкт-Петербурге смотрели уже миллионы людей на планете, и не только лишь россияне. Тут еще подфартило Катеру с первым президентом России Борисом Ельциным, уроженцем Свердловска. Вот когда Свердловск, Катер, получил еще одно важное имя в кривизне пространства: Ёбург!
Имя торчит задиристым фаллосом.
Наша же частная история убийства великого князя Михаила Романова (того, кому Николай II уступил трон) не могла, конечно, ни заслонить, ни сравниться с красочной фреской кровавой античной расправы над павшим венценосцем с царицей, царевнами и цесаревичем.
И все же…
У нас был свой шанс догнать и перегнать соседа-счастливчика.
В той исторической полосе послесталинской Оттепели 60-х годов Юрятин был деревянным, и весь центр города (место решающей силы для любого ландшафта), наш пермский Акрополь, занимал хаос частных домишек и огородов. Ось города проходила через исполинский курятник, и когда в 60-е столица Прикамья вдруг принялась вычищать эти авгиевы конюшни, помню, себя, себя помню! Мы затаили дух от перспектив тотального сноса. На пустом месте (от огородов) виделся город в духе рисунков из журналов «Техника — молодежи», нечто в духе нынешнего Сингапура с чертами советского космограда и марсианского космополиса.
В этом ракурсе Катер нам сильно проигрывал по части новаций, каменный центр города не имел лакун и пустот, наоборот, он был плотно застроен в духе тогдашнего авангарда, речь о конструктивизме… Напомню, был такой период в уральском раскладе, когда державная Пермь ненадолго уступила в 20-е годы свое первенство соседу, и тот с энергией нувориша воспользовался тогдашним шансом распределения денег и отгрохал на загляденье (до сих пор классно смотрится) город конструктивизма. Идеальное нагромождение геометрии и кубов в духе Малевича и башен Татлина. И энергия того соцгородка превратилась со временем в мощный фантом торжества планиметрии над тайгой.
Мы же шанс упустили.
Бездарный проект ленинградской архитектуры Ленгипрогора, умноженный на робость местной номенклатуры, сложился в тотальное поражение на визуальном узле важнейших энергий: эспланада оказалась местом умножения зеро, а частокол из стандартных типовых высоток вдоль той пустоты окончательно испортил городской ландшафт, бог мой! Помню, долгое время самым заметным объектом на оси до Комсомольского проспекта оставалась баня с дымящей трубой и с кишкой стоящих в очереди на помывку горожан с детьми и с тазами.
Дом Советов — помпезная стекляшка (для алкашей), и безобразное здание НИИУМСа (один черт знает, как это прочитать) вкупе с тривиальным зданием областной библиотеки (полный провал!) завершили картину визуального поражения Юрятина.
Вдобавок в бреду оттепели и провинциальных амбиций мы снесли краснокирпичное пятно старого города, чудесный квартал у подножия нашего Акрополя — Слудской горы, там, где в дивной отливке дореволюционной градостроительной мысли красовались здания банков, магазинов, присутственных мест и прочей купеческой роскоши в духе извилин арнуво и ропетовских хоромин женской гимназии — той, что помещалась в нынешнем здании сельхоз института за оперой.
Юрятин пал жертвой сразу трех визуальных погромов: большевики снесли церковную кровеносную систему монастырского города часовен и храмов-богаделен, затем пала промышленная оснастка новостроек эпохи Столыпина и порушена градостроительная панорама губернской начинки, где первое место отдадим дому Дягилева, такой роскоши духа пермского ар-нуво в Ёбурге нет, а последней пала система координат, ориентированных на церковные вертикали, которую зачехлил, и удачно, советский авиагородок победителей неба.
Для рождения нового города нужен, увы, только гений, Оскар Нимейер по меньшей мере.
Это должно стать событием, каким стал Бразилиа в тропической глухомани Бразилии. На меньшее история места не согласна. Но в джунглях было намного проще строить с нуля, чем с единицы обжитого профиля.
Короче, трусливый вызов питерской мысли Ленгипрогора завершил поражение Юрятина, который был когда-то развернут сразу двумя лицами изначально в сторону уральской Бельгии на север (Березники) и запад камской бездны (помните?):

Был утренник. Сводило челюсти,
И шелест листьев был как бред.
Синее оперенья селезня
Сверкал за Камою рассвет.

Седой молвой, ползущей исстари,
Ночной былиной камыша
Под Пермь, на бризе, в быстром бисере
Фонарной ряби Кама шла.

Волной захлебываясь, на волос
От затопленья, за суда
Ныряла и светильней плавала
В лампаде камских вод звезда.

И утро шло кровавой банею,
Как нефть разлившейся зари,
Гасить рожки в кают-компании
И городские фонари.

Синее оперенья селезня Сверкал за Камою рассвет.
Какой шанс подарил нам поэт в этом гениальном рассвете! Согласитесь, тут скрыта некая сила, которую мы обронили. Мы были городом пяти лиц. Пяти птиц. Пяти Сиринов.
Вот эти лики пермской агоры: Монастырь на Слудке с глазами Христа на языческую Югру.
Плац солдат перед храмом в Разгуляе с видом на небосвод Петербурга.
Взор фасадом дворцов особняков на камские дали.
Лицо заводской Мотовилихи на северный лес, откуда поезд вез Живаго в столицу на Каме.
И пещера вокзала, глотавшего пароходы — сто шагов от берега до перрона!
Мы были городом пяти лиц, и бац! — сели в лужу, развернув город вокзалом (Пермь II) к мосту на реке, о котором еще Чехов сказал с недоумением в пьесе о трех генеральских дочках как о недоразумении: де вокзал за три версты от города…
И последний взмах роковых ножниц.
На беду, железная дорога вдоль Камы отрезала город от духа прогулок вдоль Камы, у речного города — нонсенс! — не было набережной, Рим без Тибра, Париже без Сены!
Лично я с ужасом оглядел панорамы нового города и понял, что от этого безобразия никогда не спастись: кирпич Обкома уже загородил и снес городские изюмины, мой дом некрасив… Мысли о бегстве стали навязчивы.
Причем пока ломали деревянное нутро Ноева ковчега, я ликовал, я (середина 60-х) переживал восторг расширения личных границ, в мой мозг вошли строем шедевры мирового кино: «Рокко и его братья», «Расемон», «Земляничная поляна», «Затмение»… какой сладкой рифмой стало кино именно в тот момент разлива щепы и красной пылищи от кирпича пермских руин!
Но мимо!
Между тем, сформированный из геометрии кубизма окаменевший центр Катера благополучно дождался XXI века и ныне (кольцо вокруг тривиального заплесневелого пруда!) являет собой сумму чудес /башен/отелей/Ё/ с европейским шиком.
P. S.
Пишу об этом с двойной горечью: гордости за Свердловск/Катер/ Ёбург, где ваш покорный слуга родился в городке Института Охраны Матери и Младенца осенью 1946-го после вой ны, и в печали от умаления места Молотов/Пермь, где я прожил детство, отрочество, юность и старт молодости.

2. Внутреннее: звук  в  тисках

Теперь о звуке. Конечно, нам был подарен особенный мелос, он есть у каждого места. Возможно, вообще любое градостроительное образование возникает вокруг звуковой точки, как, например, роилась Москва 20-х вокруг башни Шухова и музыки Интернационала. Только ключи этого звука надо дружно искать и вслушиваться. Увы, пермский звук — на мой взгляд — остался неразгаданным, я лично жил в глухом космосе.
Ни одного звукового события в Перми со мной не случилось, за одним исключением (об этом чуть ниже).
А Катер — вот так фокус! — в 80-е фактически вышел в лидеры звука в империи социализма… Вот навскидку группы, которые поразили страну: «Урфин Джюс», «Nautilus Pompilius», «Чайф», «Агата Кристи»… Свердловские рок-группы встали рядом с гигантами ленинградского рока: «Алиса», «Кино», «ДДТ», «Аквариум».
В строгом смысле я вышел за границы темы 60–70-е годы оттепели: рок-музыканты Катера были студентами, да, но они сначала были уральскими советскими школярами, вот тут наши ареалы примерно смыкаются. Скажем, «Урфин Джюс и его деревянные солдаты», сказка Александра Волкова (русское отражение американской эпопеи Баума про страну Оз), дата первого издания — 1963 год, между тем — внимание! — я в те годы такие сказочки уже высокомерно не читал, а вот лесные гномы Свердловска читали и влюбились в эту музыкальную дробь барабана. А «Чайф»? Это ведь загримированный «кайф» и «чай», доведенный до состояния чифиря! Чифирь! Чаёк! Национальный напиток Гулага… и чеховская «Чайка» к тому же, или «Агата Кристи» — дамское издание смерти в миллионных бестселлерах, и что же мы видим — захватила небо Гайдара, чифирь опоил наркотической дурью сказы Бажова, а подполье — андеграунд — заселили скелеты в английских цилиндрах и опутали уральской цепью ауру «Битлз» и «Роллинг Стоунз», наконец бездна — окиян-море — прострочила туша «Наутилуса», космический корабль романтического бунта… Так объем звука был захвачен Катером навсегда, и до сих пор — феномен нынешней свердловчанки, суперзвезды Лизы Гырдымовой (Монеточка)* окропляет звуковыми пассажами наше отечество.
В целом этот феномен длился недолго, до начала 90-х годов, до эры перестройки и распада СССР, но это была движуха из движух. В духе девиза «Наутилуса» капитана Немо: «Подвижное в подвижном!»
Тут слились кровь, пот и слезы, огонь рыданий Бутусова и сарказм Шахрина, а как назывались первые пластинки этого чифирного бунта — очень убого и чинно, бог мой: «Верх-Исетский пруд» и «Субботним вечером в Свердловске»… без комментариев.
В благословенной Перми той полосы лично я слышу только одно брожение звука — это одинокая гитара Жени Чичерина, хиппи, создавшего группу «Хмели-Сунели». Мальчик, который пел в хоре городского дворца пионеров, скорее дитя Москвы, где прожил творческий старт… он мелькнул метеором, а его жестокая гибель — самоубийство? Разборки? Не дали времени для рождения пермской звуковой интонации. Снова и снова повторим роковое рондо: будущее отбрасывает тени, самоубийство хиппи в городе, где не было никаких хиппи, черным пятном улеглось в колыбели пермского звука. Дыра в гитаре оказалась мощнее струн.
Но почему Пермь промолчала?
На мой взгляд, потому, что мы выбрали лейтмотивом культурного драйва молчание. Я вижу два феномена той короткой эпохи фиаско: великое безумие инженера Толчина, создавшего инерцоид, космический аппарат для безопорного движения в космосе, то есть внутри бездны молчания, и институцию пермской фотографии, которая в 70-е заявила о себе с европейским размахом и стала самой значимой культурной вершиной Перми. Но фотография — это двойное, тройное молчание… Это плоскость, не звук, не объем, чернота космической бездны, сквозь которые различимы люди, как арабески света и тени.
Между тем шанс на звук был.
Он родился внутри обруча, которым столица окружила тыловой Молотов. По странному стечению обстоятельств именно у нас (в гостинице «Урал») Арам Хачатурян сочинил свой мировой хит «Танец с саблями», и, по-умному, нам бы нужно было сделать его звуковой эмблемой Перми. Но мы ленивы, глуповаты и расточительны… Мы, зевая, пропустили три главных феномена славы Юрятина. Феномен Мурчисона, который открыл пермский период и никому в Перми не известен на уровне массового сознания; феномен чеховского шедевра о «Трех сестрах» (в Москву, в Москву), написанных в реалиях города, который живет в стороне от железной дороги и городского вокзала, и суперидеи молотовский коктейль, рецепт для создания ручной гранаты (воспетой Че Геварой) из водочной бутылки с огневой начинкой. Тут слились сразу два мифа: водка и бомба… Но увы, мы и тут проспали, и прозевали свою популярность на весь земшар.
Даже сейчас Пермь прячет великую работу Эрнста Неизвестного — поверьте, гениальную удачу у крайне неровного, нервозного мастера, — бронзовую фигуру Дягилева ростом для городской площади — где? В аудитории школы…
А Катер зубами цеплялся за каждую потенцию.
Порой отчаянно привирая… Последний миф, который раздули наши уральские лешие: перевал Дятлова. Отныне гибель свердловских лыжников стала новым европейским событием.
Избушка на курьих ножках с ушами Бабы-яги, насвистывая, пережила скучную планиметрию советской Перми, которая осталась в состоянии беременности молотом и наковальней.
А согласитесь, производство мифов, историй, значений, ракурсов, преувеличений и особенно тайн — мотор любого местного гиперреализма. Как только ты перестал порождать мифы — пиши пропало! Увеличение значимости локуса, утроение общей и личной причастности к координатам времени — потребность целой суммы слагаемых нашего бытия.
Время у Перми и Екатеринбурга разное.
Наши часы — без стрелок.
А часы Ёбурга отменно идут назад, упрямо совершая круговращения вокруг прошлых событий.
Как там у Бутусова: «Скованные одной цепью, связанные одной целью» — какой же? Стоять на одном и том же месте, перебирая ногами.
И последнее, конечно же, политический ракурс нашей пермской немоты — статус города, закрытого для иностранцев, города, по сути, засекреченного от самого себя. И этот аспект еще ждет своих пристальных изучений, а не таких беглых, как мои московские заметки.

3. Кембридж  на  Каме

Мой/наш Университет комично повторил фазы противостояния Перми против Катера в поединке с нашим же Политехом. Я хорошо помню эти состязательные трения… но сначала несколько личных моментов. Я поступил в университет в 1965 году, хотя окончил одиннадцатилетку годом раньше, но уж больно мне не хотелось снова за парту, пусть и в вузовской аудитории, и я прикатил колобком в штат Пермского телецентра (по договору) в редакцию для молодежи. В те годы все бредили ТВ — вот она, замена театру, кино и книгам! И я крутился внутри этой модной провинциальной утопии целый год. Замечу: да, здесь кипели творческие идеи, пусть и в кустарном исполнении, а ведущим вектором стала мультипликация, которая держалась на феноменальном таланте художницы Светланы Можаевой. Мы даже затеяли с ней одну визуальную историю, но не сложилось. Так вот, пролистнув год, я попал как кур в ощип: идею Хрущева обучать 10+1=11 лет похоронили, и — вот так номер! — осенью 1965 года в вузы страны, в том числе и в наш Университет (ПГУ, Универ на студенческом сленге), пришли сразу два выпуска. Конкурс подскочил до небес, и только по воле случая я смог поступить на вечерний факультет филфака и, торжествуя, положить справку в окошко военкомата, где в ответ зарычали. Между тем в ту пору солдаты служили в армии три года, а во флоте и все четыре…
Политех как феномен техновуза меня никогда не прельщал, наоборот, отпугивал коридорами, где в непогоду устраивали спортивную эстафету, а еще — атмосферой прикладного пафоса профессий для наших военных заводов.
Так вот, коробка Политехнического (Катер) легко обыграла кампус индивидуалистов Университета (Юрятин). Почему? На мой взгляд, мы поскользнулись на пяти апельсиновых корках. У нас не было своего мелоса, мы не воспевали верх-исетский пруд, а наоборот, украшали сцену джазом Эллы Фицджеральд. Я (сужу по себе) порядком презирал нашу посконную Пермь, и со мной ее чихвостили мои друзья-сокурсники. Вектор отрицания был так силен, что я, по сути, бежал из Перми сразу, как поступил. Этот вектор был мощным трендом для ПГУ, а вот Политех не собирался убегать, а основательно окапывался в местном окопе — ну совсем как свердловчане! Этот дискурс пригодности тут и сейчас особенно сильно сработал в поединке двух юморных театров «Кактуса» из комнат филфака и СТРЭМА, театра студенческих миниатюр Политехнического. У нас начитанность и рафинированный набор зубоскальства, а там эпическая актуальность, напор, натиск, марш смеха против гардероба филологических самолюбий. Они нас не замечали, а мы подвывали в тоске. Я сам только усиливал вектор убегания от места (а значит, и от точки силы), рисуя фантазии для диафильма в духе француза Жана Эффэля, а там рождалась прочная карикатура на местную тему. Короче, мы шаг за шагом в полосе от 1965 по 1968 год превратились в подобие Лапуты сочинения Свифта, нечто парящее над огородами и рекой, а марсианские треноги Политеха уверенно зашагали по городу и миру… Я конечно немного утрирую, но мысль ясна? Тогда мимо.
За тривиальными проигрышами Политеху в Cтуденческой театральной весне я вижу контуры нашего фиаско в 1980–90-е и 2000 годы кратеру Катера, который не собирался в бегство, а наоборот, перетягивал одеяло на себя: мы — столица Урала! Уральский рок круче московских тусовок, наши пруды — купель Уральского марша, а небеса аэропланов и цеппелинов Гайдара мы расколем метанием Молота, так все и вышло.
Кроме того, наше общее — и частное — университетское отрицание места дошло до точки кипения в канун чешской весны 1968 года, когда, например, наша компания издателей невинного журнала АЗ подсела на шампур «Хроники текущих событий» и прочей запретной литературы. Не вижу ничего героического в этом и сейчас, потому что мы — если вспомнить онтологию — копировали в миниатюре дух закрытого для иностранцев местечка, и всего лишь умножали одно секретное зеро на другое. Наша игра в конспирацию — ей-ей! — была смехотворна, и только уже потом, после процесса оказавшись в реальной зоне дисбата (читай мой роман «Быть Босхом»), я с горечью убедился в наличии зла в шоколаде.
Короче, Политех победил «Бригантину», что, конечно, прискорбно, но закономерно, потому как одно из наших измерений — тюрьма, пересыльный пункт на скорбном Сибирском тракте, а наша кульминация в плане эстетики — дом Дягилева и космос пермского ар-нуво — была слишком локальным домашним событием.
1968 год подвел черту под вольнодумством местного камского Кембриджа, и темные чернила фиаско еще долго терзали дух города, пока он не вышел из списка засекреченных мегаполисов и не распустился экзотикой хотя бы таких побегов, как группа пиитов-эстетов сухого вина от Кальпиди (шоу «В тени Кадриорга»), или крепкий ковш бормотухи им. Беликова («Политбюро» и «Дети Стронция»). Но вектор бегства поколение 80–90-х тоже порядком помучил…
В какой же стратегический точке мы ныне?
В чем я вижу изъяны у победителя?
И в чем я вижу перспективы у проигравшего?
В двух словах так: Катер, вписавшись в плеяду городов-знамений России и Европы, втайне уже проиграл и великодержавной Москве, и вельможному Лондону, его верх-исетский пруд и казнь императора стали гирями на ногах летящего крылатого мужика с колокольни. Мы же, оказавшись в черте оседлости проигравших, в болотце квакушек подобно деревянному Буратино, имеем хотя бы перспективу преображения… Вот оно, рыло черепахи Тортиллы (торт ила) с золотым ключиком от зачинщиков культурной революции, да маловато будет… и все же, вот последний пример. Гуляя по видеокарте Гугл по местам своей юности, я обычно из года в год следую всё тем же привычным маршрутом: отвернув от кафедрального собора Троицы (тут у ворот в каменном притворе ютилась моя, и футуриста Каменского-авиатора, начальная школа), я «качу» мимо квартала промышленной архитектуры: ликеро-водочный, хлебный, телефонный заводы, мимо места, где когда-то стоял в шумном дворе напротив свинарника военной поры мой дом барачного типа, построенный пленными немцами, мимо призрака водонапорной башни на горе за железной дорогой, и — раз! — скатываюсь вниз, к университету, направо под мост, и уф… вот желтый корпус бывшего географического факультета — ныне тут и филфак — тпру… стоп-стоп! Я вижу бюст незнакомого господина с благородным лицом, и пишу Володе Абашеву: кто это?
Это, Толя, Михаил Михайлович Сперанский, государственный гений России XIX века, реформатор при Николае Первом и воспитатель цесаревича Александра. Здесь в двухлетней ссылке он переводил, между прочим, труд «О подражании Христу» Фомы Кемпийского.
Думаю, что места для таких вот неожиданностей в Катере практически нет. Тут мне мерещится смутная зыбь реванша: мы, по сути, недостроенный город потенций, Ноев ковчег, притулившийся на Слудской горе, в лесах…
P. S.
Вместо приложения.

Письмо  о  снах

Однажды, давным-давно, в застольной дружеской беседе с одним знаменитым писателем мы, рассуждая о феноменологии снов, вдруг под влиянием минуты (и винных паров) решили написать общую книжечку, где расскажем друг другу о десяти избранных снах одного года.
Ударили по рукам… Я написал о снах первым.
Дорогой Андрей!
Если наше общее желание все еще вам интересно — речь о попытке обменяться записью снов одного года, — то вручаю краткий отчет о нескольких сновидениях, которые, может быть, будут интересны не только мне.
Помнится, что принципы нашего отбора были такие: Сон излагается абсолютно честно, с указанием даты и сопутствующих обстоятельств, — если таковые играют роль, — и каждый сон сопровождается кратким комментарием.
Так вот, перебирая в памяти сны прошедшего года, я только одно сновидение нахожу любопытным, то есть запомнившимся. Обычно мой сон забывается сразу, как только откроешь глаза. Так вот…

Сновидение о слоне

Мне приснился дом и двор моего детства в Перми (тогда он еще носил имя Молотов), который я увидел с небольшой высоты, скажем с высоты полета голубя или вороны. План двора прост: вход с улицы в деревянные ворота — они всегда распахнуты, — от которых минута ходьбы до двух двухэтажных домов в глубине двора. Мы жили в правом.
Забегая вперед, замечу, что мой пересказ, увы, сильно лишает сны сновидческой природы, выпрямляет спирали. Сны порой глуповаты, а в описаниях явно заметен излишек рассудка. Сны мгновенны, а описание неспешно. Но как иначе? Любой перевод изменяет оригиналу.
Так вот, мне приснилось, из некой сегодняшней дали, что напротив ворот нашего двора стоит слон, но не живой, а бутафорский, искусно склеенный из бумаги и картона, с фанерными бивнями. Ростом с живого слона в нашем городском зоопарке. И стоит этот слон не на земле, а на морском мелководье, которое исполинским краем моря дотягивается почти до ворот и уходит в даль к горизонту ровным пространством. Бутафорский слон неподвижен. Не опасен. Забавный цирковой слон с загнутым саксофоном (хобот). Вода едва покрывает его круглые ступни. На море почти штиль. Легкая рябь. Линия прибоя едва колеблема. Вид на море исполнен восторга. Все пространство до самого горизонта залито ровным солнечным светом.
Но самого солнца не видно.
Замечу, что моря я тогда в глаза не видел, только в кино.
Пролетев из зрачка потустороннего зрака ласточкой (иного сравнения не нахожу) по кривой мимо сего странного картонного изваяния, без всяких эмоций пролетев, над воротами, я спикировал в сторону нашего дома и непонятно каким образом проник сквозь стены в его нутро. На первый этаж. Бог мой, внутри было темное запустение. Тут мое летящее состояние оборвалось, и я стал человеческим шагом дыхания подниматься по деревянной лестнице на свой второй этаж. Сквозь какие-то завалы картона, бумаги, прямиком к нашей квартире №6.
Вот лестничная клетка. Вот дверь в квартиру. Толчок рукой. Рука проходит словно сквозь туман. В коридоре коммуналки рассеянный полумрак. Только тут мне становится ясно, что я ищу мать. Наша дверь первая слева. От толчка рукой она легко открывается в нежилую пустоту.
Внутри до самого потолка нагромождение все тех же легких картонных обломков. Никого.
Я просыпаюсь с горьким чувством потери.
(Мне понадобилось 268 слов! — на описание доли секунды).

Постскриптум

Если размышлять о внешней стороне сна, то надо вам заметить, что мой уральский город не Санкт-Петербург и не Одесса и никаких выходов к морю, естественно, не имеет. Зато моя улица, названная в честь большевика Степана Окулова, была самой ближайшей к Каме.
На расстоянии всего пяти минут от ворот начинался первый шаг к реке — обрыв к линии железной дороги. За железнодорожным полотном следовал крутой подъем почвы, который венчала водонапорная башня, окруженная глухим забором. А вот уже от водонапорки наша Слудская гора была окончательно скошена к речной воде, где на самой кромке земли стояли портальные краны, а вдоль берега Камы тесно грудились причалы, дебаркадеры, речные буксиры, баржи, причаленные плоты, катера и прочая водоплавающая техника.
Таким образом, то мысленное ровное море у ворот моего двора, какое я увидел во сне, тишиной штиля и гладью блеска накрывало с головой и оживленную железную дорогу, ее вечные поезда, гудки, лязг вагонов, оно погребало под водой склон горы, да и всю гору в придачу, наконец, потопляло речной причал с плотами и суденышками, гудками и моряками, а заодно всю Каму с ее глухими лесными закамскими далями до самого горизонта.
Словом, штиль был видом на второй вариант всемирного потопа.
Теперь о слоне.
Сказать об этом чуде-юде мне совершенно нечего.
Просто развожу руками.
К слонам никакой склонности не питаю, кроме минутного зоологического любопытства.
Единственный сонливый слон в городском зоопарке мне нравился гораздо меньше, чем мартышки в вольере или тигры в клетках. Правда, когда-то мое детское воображение поразил скелет мамонта в городском краеведческом музее. Но тот бутафорский слон моего сна был явно из породы цирковых созданий. И сейчас, вглядываясь взрослой памятью в то туловище из папье-маше, я вижу, что слоновьи бока как бы слегка окрашены (да, забыл сказать, сам сон был черно-белым, почти бесцветным); цвет вспоминаю, а описать не могу. Но замечу, что исполин был раскрашен чисто по-клоунски. И на спине было нарисовано седло. Скажу, еще что слон — пустотел. Добавлю еще, что ноги того слона были чуть раскорячены, хотя смысл моего уточнения мне самому непонятен.
Пытаясь все же овладеть слоном как предметом мысли, равняясь на Зощенко, который когда-то сумел раскрутить свои сны о нищих как метафизику унижения матери после нежданной смерти отца, я вспомнил сейчас Гавроша из романа Гюго «Отверженные», который, кажется, жил внутри деревянного слона. Но мой слон определенно лишен всяких аллюзий сиротства. Пожалуй, это всего лишь игрушка. Только в рост натурального слона. И всё.
А дом?
Дом детства — довольно частый гость моих снов, особенно после смерти матушки. Он всегда пуст. Безмолвен. Полон хаоса. Почему он доверху забит скомканной бумагой и резаным картоном — не понимаю.
В этом ракурсе крылатое возвращение в Молотов, этот мой сон, скорее всего попытка проснуться где-нибудь в раннем детстве, поближе к молодой маме.
Вот, пожалуй, откуда взялась эта исполинская игрушка.
Резюме: сон о слоне — это сон не о слоне, а говоря высоким штилем — переправа через смерть.
P. S.
К сожалению, ответного письма я так и не получил — при встрече мой адресат сказал только: Толя, ваше письмо прочитал — думаю…
Но он так ничего в ответ и не написал…
Жаль.
PP. S.
Андрей Г. Битов (1937–2018).

* Внесена Минюстом PФ в реестр иностранных агентов

Опубликовано в Вещь №1, 2023

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Королёв Анатолий

Анато́лий Васи́льевич Королёв родился в 1946 году в Свердловске. Окончил филологический факультет Пермского университета (1970) и Высшие театральные курсы (1981). Работал на Пермском телевидении (1964–1966), в пермской газете «Молодая гвардия» (1972–1976). Автор более 20 книг прозы и эссе. Пьесы поставлены в Москве, Таллине, Братиславе, Кельне и Варшаве. Произведения переведены на словацкий, немецкий, французский, польский языки. Живет в Москве.

Регистрация
Сбросить пароль