Вячеслав Софронов. ИЗ ЗАПИСОК НЕКОЛЛЕКЦИОНЕРА

СТОЛИК ШАЛЯПИНА

Всем нам приходилось задумываться, что, живя в старинном городе, мы так или иначе сталкиваемся с уникальными вещами, ценность которых измеряется не количеством драгоценных металлов, содержащихся в них, а тем, что владельцами их некогда являлись известнейшие люди.
Недаром так бережно хранятся рукописи и личные вещи российских писателей, поэтов, художников. Да что там говорить, попадая в музей-квартиру Толстого или Пушкина, испытываешь какой-то священный трепет, понимая, что некогда к этим вещам прикасалась рука этих людей. Но сколько еще подобных вещичек бродит по свету, а то и лежат неузнанными вместе с отжившим свое старым хламом, убранным подальше от придирчивых взглядов гостей. Потому вполне разделяю интерес коллекционеров, что всю свою жизнь посвящают поискам и сбору вещей из иной эпохи, зачастую не встречая взаимопонимания со стороны родных и близких. Что и говорить, особая то порода людей, а потому и относиться к ним следует с иной меркой, чем ко всем остальным.
Потому не судите строго о моем рассказе, где описываются давние события, когда мне пришлось присутствовать при любопытном разговоре двух таких собирателей старины, суть которого и попытаюсь передать, не особо уклоняясь в исторические подробности и детализацию происходящего. Не ручаюсь за достоверность услышанного, а потому предлагаю читателю самому решить, насколько мой рассказ заслуживает того, чтоб быть принятым на веру.
Начну с того, что в не столь давние застойные времена коллекционирование антикварных вещей рассматривалось властями не иначе, как нечто среднее между спекуляцией и скупкой краденного.
Но прямого юридического запрета на собирательное хобби потенциальных строителей коммунизма все же не было. Наверняка, власти считали, что с построением на земле коммунистического рая исчезнет сама собой и всякая собственность.
Весьма условно всех коллекционеров можно было подразделить на филателистов, нумизматов и антикваров. Последние рисковали более всего, потому как если обычная почтовая марка шла чуть больше стоимости проездного автобусного билета, то иная старинная вещица могла быть оценена по номиналу, близкому к цене новеньких «Жигулей», а то и побольше того. Все зависело от спроса. Аукционы типа Сотбис в нашей стране по известным причинам тогда еще не проводились, но в столичных городах существовали небезызвестные комиссионки, через которые у иностранцев изымалась немалая доля ввозимой ими валюты. Зато в провинции, в глубинке, обмен «стариной» шел на самом примитивном уровне, напоминая средневековый торг между аборигенами и колонизаторами, когда все сводилось к удовлетворению обоюдного интереса между договаривающимися сторонами.
В 70-80-е годы прошлого столетия число «марочников» и «монетчиков» в Тобольске едва ли не превышало количество предметов обмена, зато антикваров можно было пересчитать, загибая пальцы на одной руке. В основном то были приезжие, которые буквально обалдевали от тех сокровищ, что хранились в довольно-таки рядовых семьях тобольских обывателей и служили для них банальными предметами обихода.
Тогда еще мало кто ценил пузатые дедовские комоды, порыжевшие и продавленные диванчики, затуманенные временем зеркала, потрескавшиеся чашки с двуглавыми орлами и серебряные ложки с непонятными вензелями. Практически в любой деревне можно было собрать такую коллекцию икон, что специалисты из Третьяковки, наверняка, потеряли бы сон, когда б им в руки попали те закопченные и облупившиеся местами образа, хранившиеся по большей части за ненадобностью на чердаках и в сараях.
Тобольские  коллекционеры антиквариата приобретали свои сокровища путем обмена определенного числа марок, монет или значков на предмет своего интереса. Но случалось, что интересная вещица, будь то икона, книга дореволюционного издания или ведерный самовар, приобреталась ими по весьма умеренной цене у загулявших мужиков, готовых и душу заложить за хорошую дозу спиртного. Не секрет, что судьба многих известных коллекций не только в России, но и в иных более благополучных странах строится в большинстве своем именно благодаря затруднительным положениям, в которых по воле случая оказываются владельцы уникальных вещей, обычно доставшихся им случайно или после смерти кого-то из родственников. Потому и сбывали они их легко, не особо обременяясь горечью утраты. Речь об истинной цене антикварной вещицы обычно не шла, да и кто знал ту цену, которая, как мне известно, складывается, прежде всего, от ее древности, уникальности, сохранности и, само собой, «биографии», коль таковая имелась. Для выяснения всех составляющих цены нужны были долгие поиски, консультации со специалистами, которых тогда в нашем далеком от цивилизованных центров городке попросту не имелось. Иногда между любителями старины возникали долгие и весьма жаркие споры по поводу той самой цены, которые могли затянуться не на один год и даже перерасти в открытую вражду. Но она обычно, как ни парадоксально, рано или поздно заканчивалась желаемым обеими сторонами обменом. Вот во время одного из подобных обменов мне однажды и довелось присутствовать в качестве стороннего наблюдателя.
Двое моих знакомых решили поменяться вещицами, которые не особо вписывались в их накопительный фонд. Один из них, приезжий из Питера врач-нарколог, назовем его Владимиром, давно и не без успеха собирал иконы, а второй, музыкант с редким тогда именем – Эдуард, имел пристрастие к медной пластике, и основу его собрания являли разнообразнейшие подсвечники, канделябры, кресты и складни. На тот момент у Володи появился ненужный ему довольно рядовой подсвечник, а у Эдуарда – икона Николая Чудотворца в серебряном окладе. Меня пригласили как лицо незаинтересованное присутствовать при непростом обмене, тем более что договаривающиеся стороны уже предприняли ряд безуспешных попыток, но не смогли прийти к консенсусу и неизменно оставались, что называется, при своих интересах.
Эдуард настаивал на том, что икона в серебряном окладе, несомненно, ценнее «какого-то там крестьянского подсвечника», который, по его мнению, достался Володе легко и необременительно, скорее всего, от очередного пациента, явившегося к доктору с нижайшей просьбой прервать изрядно затянувшийся запой. Вероятно, так оно и было, поскольку Володя даже не пытался убедить нас в обратном, а выдвинул убийственный аргумент, что рано ли, поздно ли все мы станем его клиентами и вот тогда вспомним, как пытались заполучить задаром у него, доктора, ценнейшую вещь.
«Да что в нем ценного-то?» – вспылил Эдик, пренебрежительно ткнув пальцем в сторону скромно стоящего на старинном столике подсвечника.
«А что ценного в твоей иконе? – моментально парировал не привыкший лезть за словом в карман Володя. – Оклад, может, и серебряный, что еще проверить десять раз нужно, но погнутый, с утратами и вообще…»
«Такие подсвечники, как у тебя, на сельских ярмарках когда-то возами продавали», – выдвинул свой убийственный, по его мнению, аргумент Эдуард, щелкнув пальцем по свечному огарку, который по возрасту мало уступал позеленевшему и слегка погнутому подсвечнику.
«На нем патина времен», – с обидой в голосе возразил доктор и переставил подсвечник на полку, давая понять, что на сегодня обмен любезностями, а вместе с ними и все остальные действия закончены.
Эдуард, которому вовсе не хотелось прерывать только что начавшийся торг, ради чего, как подозреваю, он и занимался коллекционированием, поспешил вывести переговоры на новый этап.
«Так и быть, беру в придачу к этой штуковине твой никчемный столик и – по рукам. Согласен?»
Тут вскипел сохранявший до этого невозмутимость и достоинство доктор:
«Что ты сказал? Столик?! Нет, вы послушайте, – несколько театрально вскинул он руки, – вы только послушайте – он берет этот столик!!! Да ты хоть знаешь, что с ним связано?!».
«Ну, расскажи, что за кошмарная история приключилась с этим колченогим уродом», – не желая усугублять и без того напряженную обстановку, миролюбиво согласился Эдуард и плюхнулся на столь же древний диван, не сводя при этом глаз с таинственного столика, имевшего, по словам хозяина, довольно необычайную историю.
А столик и в самом деле выглядел неказисто и непрезентабельно.
Видно было, что повидал он на своем долгом веку многих хозяев и не все из них проявляли к нему должное почтение и уважительное отношение. Все его четыре ноги были изрядно тронуты древесным жучком, полированная некогда поверхность потрескалась, углы пообломались, и некогда изящный, теперь он производил впечатление древней развалюхи, самое место которой на ближайшей свалке. Но при том в нем сохранилась некая импозантность и изящество. Определить его прежнее предназначение было нелегко, поскольку он не подходил под определение журнального или туалетного, а тем более обеденного стола. Насколько позволяли мои скромные познания в вопросе дореволюционной меблировки, сводившиеся главным образом к прочтению произведений русских классиков, наши предки не могли его использовать и как карточный, поскольку он не был обтянут традиционным зеленым сукном.
«Это типичный столик для визиток», – развеял наши сомнения его тогдашний обладатель и небрежно облокотился на него рукой, подчеркивая собственное превосходство над нами, провинциалами.
«И чья же визитка на нем лежала? Гришки Распутина или кого-то там еще?» – ехидно осведомился Эдуард.
«Да будет вам, профанам, известно, Григорий Ефимович так и не обзавелся визитками, а оставлял свои закорючки на первом подвернувшемся клочке бумаги.
Но этот столик знаменит не своим прямым предназначением, а тем, что на нем проигрался вдрызг сам Федор Шаляпин!»
На какое-то время в комнате наступила довольно продолжительная тишина, которую хозяин дома истолковал в свою пользу и, чтобы окончательно добить нас, наклонил обсуждаемый предмет на бок, указав на карандашную надпись на обратной его стороне.
«Читайте», – предложил он с долей ехидства в голосе.
«Тут цифры какие-то, – неопределенно хмыкнул Эдик, – поди разбери, что они значат».
«Двадцать тысяч рублей тут написано, – пояснил Володя, – и подпись. Видите?»
«Вижу какой-то завиток, – согласился Эдик, – и что с того?
Причем здесь Шаляпин?»
«А при том, что это его собственноручная подпись и сумма, которую он проиграл в карты, будучи проездом в Тобольске».
«Разве Шаляпин когда-то был в Тобольске?» – изумились мы с Эдиком практически одновременно.
«Был. Я же сказал, что проездом, – сделал неопределенный взмах рукой в воздухе Володя. – А то, что вам о том неизвестно, то ничего пока не значит. Молоды еще».
Действительно,  Владимир был постарше нас, да и сбором антиквариата  стал  заниматься давненько, а потому вполне мог наслушаться разных интересных историй, которых старожилы знали превеликое множество и при случае, под рюмочку, могли такого нарассказывать, что, как говорила одна моя дальняя родственница, хоть святых выноси. Итак, передаю историю со «столиком Шаляпина» в том первозданном виде, как она была мной услышана, и повторю еще раз, что судить о ее достоверности предлагаю самому читателю и лично к автору особых претензий не предъявлять.
… В начале XX века Федор Иванович Шаляпин, ставший к тому времени звездой российской оперной сцены, часто гастролировал по стране, собирая немыслимое число почитателей. Цены на билеты доходили до баснословных цифр, что, надо полагать, существенно влияло и на получаемый артистом гонорар за выступление. Понятно, и сибиряки мечтали заполучить певца к себе, обещая ему уплатить вдвое, а то и втрое против того, что он зарабатывал на подмостках центральной России. Но несмотря на это, Федор Иванович под разными предлогами отказывался от поездки в края, которые более ассоциировались у общественность того времени с каторгой и ссылкой. Наибольшую настойчивости проявили томские купцы и промышленники, по слухам, сумевшие через подкуп шаляпинского импрессарио получить от знаменитости обещание посетить славившийся своим культурным обществом город Томск хотя бы на два дня.
Итак, не сумевши отказать томичам в их желании приобщиться к прекрасному, в июне месяце 19… года Федор Иванович прибыл по железной дороге в Тюмень. Там его поджидал под всеми парами и полным пансионом пароход одного из томских купцов, чтобы доставить певца и сопровождающих его лиц по Туре, Иртышу, а затем и Оби непосредственно в Томск.
Хотя при этом гастролеры и теряли несколько суток, но сам Шаляпин, выросший на Волге, обожал всяческие водные путешествия, а потому легко согласился на столь рисковонное предприятие, не предполагая, чем оно для него обернется.
Параходовладелец,  судя  по всему, не поставил певца в известность, что водным путем до Томска им придется добираться около недели, а потому когда к концу третьего дня на крутом иртышском берегу показались маковки тобольских церквей, то Шаляпин уже изнемогал от безделья, клял себя и своего импрессарио, что необдуманно согласился на эту авантюру, не представляя себе размах и ширь сибирских маршрутов. Может быть, он и желал бы повернуть обратно, но подписанный контракт и солидная величина обещанного ему вознаграждения не позволили так поступить.
К тобольской пристани пароход причалил теплым весенним вечером, где предстояло пополнить запасы угля и дров, на что должно было уйти не менее двух, а то и трех часов. Федор Иванович, будучи человеком импульсивным и не желая попусту терять время, сидеть в каюте за картами с «сопровождающими  его  лицами», решил совершить небольшую прогулку по городу. Он незаметно сошел по трапу на берег, резонно полагая, что без него судно все равно не отправится, и прогулочным шагом направился в центр старинного сибирского городка.
В то время губернаторский дом и большинство административных зданий находились вблизи речной пристани. И, как писали немногочисленные журналисты, посетившие Тобольск, «лучшая его часть помещается в нижней части города». Никем не узнанный, Федор Иванович уже через несколько минут пешего хода оказался на Богородицкой улице близ городского сада, где играл военный духовой оркестр и степенно прогуливались господа и дамы, освещаемые электрическим светом от недавно запущенной электростанции, которая питала государственные учреждения, дома наиболее состоятельных горожан и несколько фонарей в городском саду. Видимо, игрой оркестра Федор Иванович остался не совсем доволен, поскольку, чуть постояв, направился к дверям находящегося через дорогу ресторана с громким названием «Европа». Лакей с внушительной бородой почтительно пропустил его внутрь, где он был тут же подхвачен ловким метрдотелем и препровожден к свободному столику.
Только тут Федор Иванович спохватился, что, отправившись на прогулку, он не захватил с собой наличности, не рассчитывая делать  какие-то  приобретения или покупки. Но, порывшись в карманах, нашел несколько смятых ассигнаций, которых вполне должно было хватить на небольшой ужин. Он попросил у метрдотеля меню, заранее предполагая, какие дикие цены там увидит, но оказался приятно удивлен и даже поражен, что стоимость блюд и особенно рыбных закусок не в пример ниже столичных. Сделав заказ, Федор Иванович огляделся, рассматривая сидящую за соседними столиками публику, и нашел, что то были в большинстве своем довольно благопристойного вида люди, которых можно встретить в любом из российских городов. Только лица их отличала некая жесткость и угрюмая сосредоточенность.
Тут он заметил, что к его столику незаметно приблизился метрдотель и негромко шепнул ему на ухо:
«Может быть, пока заказ исполняют, желаете в картишки переброситься?»
«Это как?» – не сразу понял смысл сделанного ему предложения Шаляпин.
«А вон, в соседем зале у нас столы расставлены для любителей, – сально сощурился тот, – милости просим, коль пожелаете».
«И вправду, чего бы в картишки не перекинуться по маленькой», – легко согласился Федор Иванович.
Он проследовал за служителем в соседний зал, где стояло три круглых столика, обтянутых, как и положено, зеленым сукном. За ними чинно восседали почтенного вида господа по нескольку человек за каждым столом, а у стены стояли свободные и никем не занятые стулья. Федор Иванович сообразил, что метрдотель явно желает подсадить его к опытным игрокам, которые без труда смогут побить все его ставки, оставив ни с чем.
«Увольте, сударь, – сделал Шаляпин протестующий жест в сторону метрдотеля, – быть подставным не намерен», – и он круто повернулся, чтобы выйти вон.
«О чем вы говорите, уважаемый, – запротестовал тот, – вот столик специально для приезжих, он указал на стоящий у стены небольшой столик, – а за теми столами у нас обычно завсегдатаи игру ведут».
«И кто же мне компанию составит?»
«Мой помощник, – не раздумывая, ответил метрдотель и громко щелкнул пальцами. – Он всегда готов, коль не шибко занят, приятно время провести с солидным человеком».
Из-за занавески к ним вышел невысокого роста молодой человек, опрятно одетый в приказчичий сюртук, с напомаженными волосами и цепким настороженным взглядом. Он внимательно оглядел незнакомца, словно желая определить, кто перед ним, и кивнул в сторону небольшого приставного столика, на который указывал метрдотель, сухо проговорил:
«Прошу».
Шаляпин шагнул к столу и осторожно сел на предусмотрительно придвинутый к нему служителем стул. Молодой человек уселся напротив и привычным движением извлек из нижнего ящичка стола нераспечатанную колоду карт, с треском разорвал упаковку, чуть перетасовал их и спросил:
«Как играть изволите?»
«Давайте в покер», – без долгих раздумий ответил Федор Иванович, считавший себя неплохим игроком.
«Какова ваша ставка?» – негромко спросил его партнер, не глядя ему в глаза.
«По червончику, не возражаете?»
«А почему бы и нет», – и дав Шаляпину снять половину колоды, ловко перетасовал и раздал карты.
Первые две партии Федор Иванович легко выиграл, удвоив имеющуюся у него с собой наличность. Третью проиграл, но остался при своих. Неожиданно для себя он предложил увеличить ставки до тысячи, хотя великолепно понимал, что в случае проигрыша расплачиваться ему будет нечем.
«А-а-а, – решил он, – чуть чего, отправлю малого с запиской на пароход, там ему выдадут, сколько нужно», – и игра продолжалась.
Поскольку играли под запись, то наличных денег никто не требовал, и Федор Иванович мог назвать любую цифру, гарантируя одним своим словом оплату в случае проигрыша. Еще какое-то время ему везло, а потом он начал проигрывать раз за разом, но был не в силах остановиться и каждый раз удваивал ставку. Наконец, до его слуха дошла цифра «двадцать тысяч», и он словно проснулся.
«Сколько?!» – переспросил он.
«Двадцать тысяч, как есть», – ответил партнер.
«Как двадцать тысяч?! У меня стольких денег при себе нет».
«Извольте оставить расписку, – по-прежнему не глядя ему в глаза, равнодушно пожал плечами тот, – нам не впервой».
Какое-то время Федор Иванович сидел словно ошарашенный, соображая, как он смог дать себя обыграть на такую сумму этому невыразительному молодому человеку. Он подумал, что тот, наверняка, шулер, но как доказать это, не знал. Оставался один выход – заплатить. У его импресарио кое-какие деньги при себе были, но наберется ли двадцать тысяч…
Как же тогда быть? Позор на весь белый свет.
«Не пройдете ли Вы со мной до пристани, чтоб я смог передать вам деньги?»
«С удовольствием, – охотно согласился тот, – но для верности оставьте здесь свою расписку, а то мало ли что может случиться по дороге. Времена нынче неспокойные», – хитро прищурился его недавний партнер.
«Хорошо, я готов оставить расписку», – вынужден был согласиться Федор Иванович.
«Бумагу господину», – крикнул молодой человек.
«Не нужно бумаги», – отмахнулся Шаляпин и быстро перевернув столик, написал лежавшим неподалеку карандашным огрызком:
«Двадцать тысяч рублей» и поставил подпись.
«Что ж, так даже лучше, – невозмутимо согласился так называемый помощник метрдотеля, – идемте».
Они молча дошли до пристани, где возле трапа уже неторопливо прохаживался импресарио, а с мостика зорко вглядывался в толпу гуляющих по набережной капитан.
«Выдайте этому человеку двадцать тысяч рублей», – устало отдуваясь проговорил Федор Иванович, обратившись к импресарио.
«С каких это щей?» – недоверчиво переспросил тот.
«Я их ему в карты проиграл».
«Не будь вы Шаляпиным, ни за что не стал бы иметь с вами дел! – вне себя закричал импресарио. – У вас для меня постоянные сюрпризы: то тащимся в какой-то заштатный городишко, когда нас ждут в Европе. То вы проигрываете такую сумму, которую и за полгода не заработаете…»
«Как Шаляпин? – прервал его возмущения  молодой  человек, стоявший неподалеку. – Я не ослышался? Вы и есть тот самый Шаляпин, певец?»
«Самый что ни на есть настоящий, как Вы изволили заметить.
Настоящее не бывает. Не будь он Шаляпиным…»
«Тогда я прощаю вам долг и приношу глубочайшие извинения за доставленное беспокойство. А еще попрошу никогда не садиться играть в карты с незнакомыми людьми, тем более здесь, в Сибири».
«Это я уже и без вас понял, – сердито фыркнул Шаляпин, – но насчет долга попрошу взять ваши слова обратно. Я вам его непременно вышлю, как только у меня появятся деньги».
«Федор Иванович!!!» – «Нет нужды», – почти одновременно вскрикнули импресарио и молодой человек.
«Ни слова больше, – зло отмахнулся Шаляпин и взошел на борт, – едем. Но не в Томск, а обратно в Тюмень. Мне хватило и этого времени, чтоб узнать, что это за страна такая – Сибирь. Сюда я больше ни ногой, – несколько картинно пропел он. – Да, не забудьте взять у него адрес», – и с этими словами он в пресквернейшем настроении направился в свою каюту.
«Вот поэтому вам ничего и неизвестно о посещении Шаляпиным  нашего  почтеннейшего городка, – закончил свой рассказ Володя. – Он, естественно, захотел оставить все в тайне. И у выигравшего у него столь солидную сумму не было причин афишировать этот случай, поскольку он, как профессиональный шулер, находился в Тобольске на поселении».
«А тебе-то самому откуда все это известно? – недоверчиво поинтересовался Эдуард. – Сам же сказал, что нигде об этом не написано.
Не иначе, сочинил историю прямо сейчас, чтоб цену этому столику набить».
«Все это мне стало известно от его последнего владельца, который был внуком того самого игрока, обыгравшего знаменитого певца», – с совершенно серьезным видом парировал возражения оппонента Володя и, тяжело вздохнув, переставил «шаляпинский столик» вглубь комнаты, отчего он приобрел еще большую таинственность, а его дефекты и утраты не так бросались в глаза.
«Не верю, – Эдуард театрально раскинул обе руки, – вранье все это».
«Тоже мне, Станиславский. И в мыслях не держал такого, чтоб заставить тебя поверить в мою историю. Оставайся сколько хочешь при собственном неверии. Но… все в этом мире построено именно на вере».
«А рассчитался ли Шаляпин со своим долгом?» – осторожно поинтересовался я у хозяина дома, который, слегка распалившись от перепалки с Эдуардом, стал проявлять по отношению к нам легкую раздраженность,  проявляющуюся в сведенных в ниточку губах и посверкивающих глазах, излучающих, если не молнии, то небольшие грозовые разряды. Мне показалось, что он готовится поскорее выпроводить нас под любым удобным предлогом, а потому готовился услышать что-то резкое или неопределенное. Но, к моему удивлению, Володя, наоборот, будто ждал именно этот вопрос, пустился в долгие объяснения.
«А тут наступает самое интересное, – торжественно и чуть по складам произнес он, – Федор Иванович, со слов бывшего хозяина столика, выслал его отцу не только проигранную сумму, но и набор своих пластинок…»
«И ты их видел?» – не преминул скептически перебить его Эдик.
«А как же! Не только видел, но и приобрел за солидную цену.
Как-никак, а прижизненные пластинки не кого-нибудь там, а самого Шаляпина. Ровно пять штук и в довольно приличном состоянии, к тому же с личным автографом певца».
«Врешь! – вырвалось у Эдика.
– И где же они? Надеюсь, покажешь?»
«Рад бы, но их у меня уже нет».
«Как нет!? – аж подпрыгнул на месте Эдик. – Поменял, что ли? Не верю. Такие раритеты раз в жизни в руки попадают. Тем более в нашей сибирской глуши. Не тяни, дай хоть издали взглянуть».
«Я же ответил, что их нет у меня. Ушли».
«Куда ушли?!»
«К одному солидному питерскому коллекционеру, а мне взамен – машина. Надеюсь, видели «Жигуль», что возле ворот стоит?»
«А ты же говорил – наследство, когда я в прошлый раз тебя о машине спросил», – протянул обескуражено Эдик, все еще не осознавший до конца подлинность происходящего.
«Так и есть – наследство Федора Ивановича, которое перешло неисповедимыми путями ко мне».
«Пойдем мы однако», – Эдик с опущенной головой поплелся к двери, не забыв прихватить принесенную с собой икону.
«Держи, – протянул ему подсвечник Володя, – дарю в знак дружбы. К тому же собираюсь скоро покидать ваш гостеприимный городок. Пусть подарок от меня останется».
«Спасибо, не требуется», – уныло ответил Эдуард и вышел, не пожав протянутой Володиной руки.
Видно было, что называется, невооруженным глазом, что Эдик и не пытался скрыть своего потрясения и разочарования от известия о продаже шаляпинских пластинок. Как истинный коллекционер, он не понимал, как можно продать такой раритет пусть даже за большие, но все же деньги. Мне даже показалось, что Володя с этого момента перестал для него существовать не только как коллекционер, но и как хороший знакомый.
Мне же коллекционирование вещей всегда казалось чем-то вроде первой стадии фетишизма, и хотя старинные предметы, несомненно, вызывали интерес, но то был интерес первооткрывателя, которому вскоре становилось неуютно и тягостно на вновь открытой земле, и он плыл или шел дальше за новыми открытиями. Так и мне любопытно было потрогать, пощупать диковинную новинку, узнать о ее происхождении и предназначении, но собирать, хранить, переживать за сохранность казалось чем-то близким к усыновлению ребенка, который в дальнейшем будет требовать непрестанного внимания и заботы. Нет, все же коллекционером нужно родиться и оставаться им всю жизнь.
А Володя где-то через месяц-другой и впрямь уехал из Тобольска в свой родной Питер, и о столике с подписью великого певца мне слышать больше ничего не приходилось. Может, стоит он сейчас в каком-нибудь банке или на даче у весьма состоятельного человека.
Жаль, что Тобольск год за годом лишается всего памятного и дорогого, что составляло когда-то его былую известность и славу.

РЕВОЛЬВЕР ТРОЦКОГО

Человек во многом зависит от тех повседневных предметов, которыми пользуется, окружая себя различными нужными и не очень вещами, а потом незаметно привыкает к ним, и они зачастую становятся неотъемлемой частью его быта. Но при этом одни предметы живут долго, другие, отслужив положенный срок, заканчивают свое существование в предназначенных тому местах. Однако с каждым годом предметов, которые бы оставались с Вами достаточно долгий период, становится все меньше.
Вряд ли кто-то сумеет назвать ту вещь, которая будет сопровождать его с момента рождения и до самой смерти. Канули в лету бабушкины сундуки и комоды, фамильные сервизы, немыслимой красоты подвенечные платья. Прогресс навязывает нам свою материальную культуру, производящую предметы, которые наподобие мотылька-однодневки рождаются лишь для того, чтоб, мелькнув яркой внешностью, тут же умереть, если не сегодня, то на другой день.
Можно ли сравнить современную кичливую мебель с ее собратьями дореволюционных времен, изготовленными  из  чистейшей смолистой сосны, переходящими от одного поколения к другому? А где можно сейчас встретить настоящие механические часы с боем, производимые когда-то славными швейцарскими мастерами, точность хода которых вошла в поговорку. Их повсеместно заменил азиатский пластмассовый ширпотреб, срок жизни которого вряд ли кому известен. Зато до сих пор можно встретить где-нибудь в глухой сибирской деревеньке знаменитые ходики советских времен, с подвешенным к гире утюгом, как объясняют хозяева, «для точного хода».
Стоит ли говорить о старинном стрелковом оружии, облик отдельных образцов которого по своему изяществу приближался к известным скульптурам Родена. Мне в свое время довелось вдоволь налюбоваться старинным оружием, и сохранившиеся впечатление весьма близки к юношеским воспоминаниям поры первой влюбленности, когда тобой овладевал неистовый восторг и трепет от соприкосновения с рукой или талией сидевшей рядом на скамейке в глубине парка юной одноклассницы.
Хорошо понимаю коллекционеров тех времен, большинство которых, живя на зарплату служащего, годами копили необходимую сумму, чтоб потом тайно приобрести дуэльный пистолет наполеоновской эпохи или морской кортик с позолоченными накладками на ножнах. Тайное то приобретение непременно запрятывалось в сейф, если таковой имелся, или в известный лишь хозяину сокровища тайник под скрипучей половицей, чтоб затем, оставшись наедине, без конца примерять убийственно-очаровательный холод стали к своей руке.
В любом оружии, будь то обыкновенный охотничий нож работы знающего свое дело мастера или плетенная из сыромятной кожи казачья нагайка, разбойничий ли кистень, заключена некая тайна и очарование готовности к немедленному действию. И, поверьте мне, у всех, кто хотя бы один единственный раз держал в руках произведение рук человеческих, созданное для лишения жизни себе подобного, неминуемо возникала мысль о смерти и бренности нашего бытия. Именно в этом, думается, и заключается притягательность оружейных коллекций, где каждый предмет мог оказаться свидетелем или даже участником немыслимого числа трагедий, даже малого количества которых хватило бы на собрание сочинений романиста средней руки.
Не знаю, как сейчас, но любовь к оружию у юношей моего поколения проявлялась довольно рано.
Это случалось довольно обычно, когда робкой рукой ты мог дотянуться до курка охотничьего ружья, блаженно прижимаясь не знающей еще бритвы щекой к отполированному ложу. Пусть не всегда хватало сил переломить «тулку» или «ижевку», чтоб проверить наличие в стволе патрона, но негромкий щелчок ружейного замка будил в тебе неиссякаемые возможности романтических приключений в дебрях девственных лесов или усеянных стадами бизонов прерий, где ты совершал бесчисленные подвиги.
Хочется верить, что и по сию пору в любом человеке, в мужчине, по крайней мере, живет нереализованный охотник и воин, чему наглядное подтверждение – нынешние компьютерные стрелялки.
Но вряд ли участие в виртуальном сражении может сравниться с банальным сидением осенней порой в охотничьем скрадке, когда робкая утренняя заря окрашивает мир неестественным розовым цветом, а первый выстрел по мелькнувшему в камышах чирку всколыхнет в тебе неведомые до сих пор первобытные чувства, и вырвавшийся из дула заряд дроби унесется подобно реактивному снаряду, чтоб эхом вернуться обратно, отразившись от ближайшей кромки леса. И надолго после того оставался где-то в извивах памяти горький запах сгоревшего пороха, имеющий необъяснимое свойство, близкое к наркотическому воздействию, зовущее еще раз вдохнуть его неповторимый аромат, хотя ради этого и стоит пожертвовать домашним уютом и кабинетной тишиной, чтоб вновь выбраться на берег топкого озера и затаиться там в ожидании чуда преображения цивилизованного  семьянина-домочадца в бесстрашного охотника за скальпами.
Уверяю вас, что в каждом человеке с момента его появления на свет живет любовь к оружию, данная ему свыше вместе с чувством самосохранения. И отнюдь не случайно первый предмет, созданный нашими далекими предками, не предназначался для украшательства жилища или любования им, а служил, прежде всего, оружием, будь то обыкновенная дубина или палка с закрепленным на конце камнем. Таким Господь создал человека, и не нам его переделывать, а надо лишь не мешать хоть изредка, но брать в руки предметы, несущие в себе смерть, и уважительно к ним относиться, не позволяя возобладать инстинкту воина над мирным достоинством рядового обывателя.
Признаюсь, что и во мне довольно рано проснулся интерес к оружию; будучи еще школьником, уже имел первые свои трофеи, добытые на утиной охоте. Дедовская одностволка двадцатого калибра, выпущенная задолго до войны, отличалась редкой кучностью и дальностью боя, много позже мне предлагали поменять ее на более современное охотничье ружье, более престижное, как сейчас говорят, с наворотами, но хватило ума не расставаться с ней. Со временем она приобрела в моих глазах некий раритетный ореол, обросла дорогими воспоминаниями и разными занимательными случаями и стала еще более мила и дорога.
Но стрельба из дробового охотничьего ружья имеет свою специфику и больше пригодна именно для охотничьих пристрастий своего хозяина, тогда как для стрельбы по неподвижным мишеням, «в цель», из пневматического или мелкокалиберного ружья предпочтительна хотя бы из экономичных соображений. Купить во времена моей молодости «духовку» или «мелкашку» было делом немыслимым, хотя, надо признаться, каждый уважающий себя охотник обязательно держал подальше от посторонних глаз так называемую «белку» или «тоз-шестнадцатый», предназначенные для промысловой охоты. Не пугало тогда людей столь обыденное сегодня слово «терроризм», и отношение к оружию у народных масс и властных структур было вполне терпимое.
Не было внеплановых поквартирных проверок его хранения и изучения прочности оружейных сейфов у всех без исключения членов добровольного охотничьего общества. И в учебных заведениях оружие, причисляемое к спортивному, хранилось по соседству с кабинетами физкультуры, и при желании можно было без всяких проблем пройти в уголок школьного двора и популять там от души, если не в бумажную мишень, то хотя бы в пустую консервную банку. Требовалось лишь соблюдать необходимые меры предосторожности и не вызывать в свой адрес излишние нарекания.
Один из друзей моего отца как раз заведовал кабинетом физкультуры, и по весне мне не составляло особого труда выпрашивать у него на неделю-другую пневматическую винтовку и горсть пулек к ней. Звук от выстрела духового ружья был практически бесшумен и чем-то походил на хлопок пробки открываемого шампанского, а потому внимание соседей по дому особо не привлекал. Когда надоедало сбивать спичечный коробок или иную подвернувшуюся под руку мишень, то можно было переключиться  на  вездесущих воробьев, что вполне компенсировало ощущения от настоящей охоты. Взамен быстро заканчивающихся стандартных пулек в ход шла обыкновенная дробь, правда, процент попаданий при этом резко снижался. Но кому в том возрасте был важен результат? Важно было ощущение происходящего и романтические грезы, при том возникающие.
Через несколько лет духовое ружье уже перестало меня удовлетворять, захотелось испробовать себя в стрельбе из более-менее настоящей винтовки. Но на мою просьбу отцовский знакомый наотрез отказался выдать мелкашку с последующим ее выносом за территорию вверенного ему помещения. «Только в тир, когда будут учебные стрельбы!» – повторял он упорно на все мои обещания, что «никто ничего не узнает». Хотя и несколько обескураженный его отказом, своих надежд приобщиться к настоящей стрельбе я так и не оставил. Наоборот, желание лишь сильнее разлилось во мне и зрело, побуждая расширить круг поисков среди других знакомых, имевших доступ к стрелковому оружию. Наконец случай свел меня с бывшим одноклассником, который после нескольких неудачных попыток поступления в столичный вуз обосновался «временно», по его словам, в одном из средних учебных заведений лаборантом при спортзале. Одноклассник не был столь искушен в премудростях и запретах выноса подведомственных ему предметов за зону их непосредственного хранения, к тому же уже в то время он был человеком, крепко выпивающим, что, к слову говоря, в дальнейшем и погубило его. Мне не составило большого труда сочинить для него историю о предстоящей охоте, и он легко согласился за небольшую дозу спиртного выдать мне на несколько дней мелкашку и две пачки патронов к ней.
Дальнейшие события показали, что и тогда местная милиция при определенных  обстоятельствах могла проявлять активность и бдительность. Не особенно беспокоясь о том, что мое шествие по городу с винтовкой на плече может быть воспринято далеко не всеми однозначно, я не нашел ничего лучшего, как отправиться домой напрямик мимо городского отделения милиции. На крыльце этого почтенного заведения частенько стояли люди в форме и, дымя сигаретами, делились вполне обычными впечатлениями о жизни. Представляю их реакцию, когда мимо них спокойно прошагал молодой человек, несущий как ни в чем не бывало, пусть и незначительного калибра, но все же боевое оружие, которое в те годы подлежало неукоснительному изъятию и конфискации. Уже миновав милицейское крыльцо с застывшими на нем изумленными людьми в форме, я услышал сзади недвусмысленный приказ остановиться. Понимая, что невыполнение требования повлечет за собой последствия гораздо более тяжкие, остановился, выражая всей своей позой недоумение.
Первый вопрос, который мне был задан, звучал вполне безобидно: куда я направляюсь. Сообразив, что просто так меня уже вряд ли отпустят, стал безбожно врать о завтрашних стрельбах в тире и что, мол, винтовка мне необходима прямо с утра, и так далее и тому подобное. Но не тут-то было. Оперативникам, конечно, приходилось слышать подобные истории от различных нарушителей общественного порядка по нескольку раз на дню, а потому мне предложено было «пройти» в милицейское здание, и рядом со мной выросли два солидного вида сержанта. Винтовка с моего плеча перекочевала в руки ближайшего стража порядка, который для верности вынул из нее затвор и положил его в карман своего серо-голубого мундира.
Меня провели в ближайший кабинет, предложили подождать, а через какое-то время пригласили к начальнику уголовного розыска, коим оказался худощавый мужчина с недоверчивыми и оценивающе смотрящими на меня глубоко посаженными глазами. Перед ним на столе уже лежала злополучная мелкашка, а сам он спокойно сидел под портретом человека с бородкой, чей пронзительный взгляд время от времени пытался примерить на себя, но это у него плохо получалось, и время от времени искорки неуловимых смешинок обдавали меня мелкой россыпью.
Через несколько минут нашей довольно-таки  непринужденной беседы он вытянул из меня все сведения о настоящем владельце винтовки, скрывать которые было в моем положении совершенно бессмысленно. Разобравшись, что перед ним сидит не завзятый браконьер и тем более не скрывающийся от правосудия бандит, он чуть потеплел, слегка пожурил за нарушение всех заповедей по транспортировке оружия, но тут же пообещал, что винтовка будет возвращена после предоставления соответствующих на то документов ее законному хозяину. У меня, что называется, камень с души спал, когда понял, что задержание обойдется без каких-либо последствий и лаборант-одноклассник не особо пострадает от моего разгильдяйства.
Не помню уже, как повернулся наш разговор на довольно отвлеченную тему об огнестрельном оружии, в котором мой собеседник разбирался как истинный специалист своего дела, но очень скоро он поведал мне о «настоящем» оружии, хранящемся в сейфе его служебного кабинета. Трудно сказать, что толкнуло занимающего солидный милицейский пост человека (звали его, кажется, Александр Павлович) продемонстрировать уникальную коллекцию изъятых в разное время сотрудниками его отдела ружей и пистолетов.
Может, ощутил милицейский чин во мне родственную душу человека, которому интересны не столько стрелковые качества оружия, но и его история, родословная, если можно так выразиться.
Недолго  думая,  Александр Павлович распахнул свой внушительных размеров сейф и стал доставать оттуда старинные кремневые ружья, берданки, обрезы, усовершенствованные сибирскими умельцами мелкокалиберные винтовки с самодельной к ним обоймой и прочие редкости, встретить которые можно далеко не во всяком музее, меж которых спортивная мелкашка смотрелась как потрепанный воробей среди красавцев орлов.
– Откуда это у вас все? – с удивлением спросил я его.
– Дела давно минувших дней, – отмахнулся он. – Вообще-то иду на прямое нарушение инструкций, поскольку все это добро подлежит списанию и уничтожению, но рука не поднимается отправлять его на переплавку. Просил начальство небольшую экспозицию устроить, чтоб хотя бы сотрудники знали, с чем им приходится иметь дело, но, как водится, начальство долго думает.
– И что же, все они действующие? То есть из них можно стрелять? – осторожно поинтересовался я, потому что в голове тут же зароились мысли, как было бы интересно всю эту технику опробовать в деле.
– Куда там, – отмахнулся хозяин кабинета, – некоторые пришли в естественную непригодность от времени и вряд ли подлежат восстановлению, к другим патронов не найти, а вот некоторые, – тут он любовно похлопал по вороненому нагану, – хоть сейчас в дело пускай.
– А можно его хотя бы в руках подержать? – не особо веря в такую возможность, попросил я. – Ни разу настоящий наган в руках не держал.
– Ну, так подержи, – легко согласился он и протянул мне наган рукоятью вперед.
Приняв в руку легендарный пистолет, прославленный во многих фильмах и детективных романах, я ощутил священный трепет от прикосновения к раритету, тут же представив себя если не гангстером, то хотя бы техасским ковбоем, несущимся вскачь по прериям и посылающим пулю за пулей по настигающим меня индейцам. Однако мечтания мои были быстро прерваны Александром Павловичем, который бесцеремонно забрал у меня пистолет, но не убрал его обратно в сейф, а, повертев в руках, повернул его ко мне тыльной стороной и предложил:
– Читай!
– «Л. Д. Троцкий», – послушно прочел я выгравированную на деревянной накладке рукояти надпись.
– Уразумел?
– Не совсем, – пожал я плечами. – Это что, марка такая?
– Сам ты марка, – хохотнул тот.
– Это фамилия хозяина.
– Как? Троцкого? Того самого Троцкого? – вероятно, глаза у меня в тот момент стали размером с доброе чайное блюдце, потому что Александр Павлович, взглянув на меня, хохотнул и безнадежно махнул рукой в мою сторону.
– А что тут такого? – спросил он. – Мне в Москве бревно показывали, которое сам Ильич на субботнике нес…
– Зато мне показывали список заслуженных пенсионеров союза, несших то самое бревно вместе с вождем. И число их под сотню человек. И пенсию они получают за то нехилую, – раздался сзади чейто хрипловатый с бархатными интонациями бас.
Повернув голову, я увидел, что в кабинет начальника угро зашел пожилой коренастый мужичок в очках с дымящейся папироской в зубах.
– Привет, Зиновьевич, – широко улыбнулся ему Александр Павлович. – Ты, как всегда, вовремя.
– А что, уже наливают? – хитро прищурился тот, видимо приняв меня за кого-то из близких знакомых начальника уголовки.
– Наш главный эксперт, Николай Зиновьевич, – кивнул в его сторону Александр Павлович.
– Конечно, главный, – согласился тот, – поскольку других экспертов у нас в отделе просто нет, почему меня на заслуженный отдых до сих пор и не отпускают, хотя, если честно, то я не особо на том настаиваю.
Он на ходу пожал мне руку и тяжело плюхнулся на стоящий возле окна видавший виды стул.
– Сам-то откуда будешь? – спросил он, и в его мгновенном прищуре почудилось что-то похожее и объединяющее его и с хозяином кабинета, и с человеком с бородкой, чей портрет внимательно взирал на нас со стены. – Не на практику, случайно, к нам прислали? Тогда айда ко мне в помощники.
– Свою практику он уже прошел, – Александр Павлович кивнул на изъятую у меня мелкашку, – задержан с поличным, но парень вроде как неплохой, вот занимаюсь промывкой его мозгов.
– Вижу, у вас это надолго, – вздохнул Николай Зиновьевич, – пойду, однако.
– Подожди, я ему тут как раз про пистолет Троцкого хотел рассказать, а ты эту историю у нас лучше всех знаешь.
– Да чего, я знаю столько же, как и все, – попытался отделаться эксперт, но Александр Павлович оказался неумолим.
– Не скажи. А кто запросы в Москву посылал? А в нашем архиве кто сидел? Не ты разве? Расскажи, расскажи ему, как все было.
Молодым тоже полезно историю знать, а то шастают вот с винтовками по улицам средь бела дня.
Может, и у него интерес появится к чему путному, и мы тем самым поможем ему свернуть со скользкой дорожки.
Мне хотелось возразить, что ни на какую скользкую дорожку я пока что не ступил и ступать не собираюсь, но оба моих собеседника в силу своего возраста и положения вызывали у меня чувство легкого пиетета и превосходства, а потому вступать с ними в дискуссию было даже как-то неловко, и я счел за лучшее промолчать.
– Да чего там рассказывать, – продолжал отнекиваться эксперт, но уже не столь решительно. – Сам же все помнишь, Палыч, как было.
Учитель школьный этот наган принес, отобрал его у одного пацана.
А тот его у деда слямзил. Ну, вы тогда, понятно, деда и пригласили, допросили по всей форме. Вот…
– Ты детали-то упускай, – подправил его Александр Павлович, – интересно, как дальше оно сложилось.
– Дед, значит, и выложил, что это пистолет самого Льва Давыдовича Троцкого, и в доказательство надпись на нем указал. Мол, хранится он у них в семье с того самого момента, как Троцкий, значит, в нашем городе побывал.
– Вот-вот, – опять не выдержал начальник угро, – ты саму историю, как он сюда попал и что здесь делал, расскажи.
– Любовь у него здесь случилась, да такая, что хотел он себя жизни лишить, а добрые люди не дали.
– Не такие они и добрые, что сделали это. Его же потом из Советского Союза выслали как врага народа, – опять вставил свое слово Александр Павлович.
– Знаешь что, Палыч, – не выдержал наконец Николай Зиновьевич, – будешь еще перебивать, то встану и уйду. Привык на допросах своих лыко в каждую строку вставлять и мне не даешь говорить.
– Понял, понял, – слегка смутился хозяин кабинета, – больше не буду. Слово чекиста.
– Тогда слушайте. Заинтересовал меня этот самый наган. Мало ли всяких подписей повидал за время службы на разных вещицах, что через мои руки прошли. Тут такие шутники встречаются, могут, где надо, и Наполеона, и хана Мамая приплести, а ты проверяй.
Такая у нас работа, что верить на слово никому нельзя, будь то хоть брат родной…
– Ну, ты загнул! – вновь встрял Александр Павлович, но тут же, поняв свою оплошность, поднял вверх обе руки и слегка помахал ими, как бы попросив прощения за свое очередное вмешательство.
– Замнем для ясности, – продолжил как ни в чем не бывало эксперт, достав из пачки новую папироску. – Сами понимаете, проверять все, что в этих стенах говорится, наша прямая обязанность. Потому направил я запрос в центральные московские архивы, чтоб прислали данные о факте нахождения Троцкого в нашем городе. Сам-то я о том еще раньше от кого-то слышал, что был он тут и сколько-то времени провел, когда из ссылки бежал. Но это все слухи, а их, как известно, к делу не пришьешь. Говорили, что сослали его куда-то на север, но он там долго не задержался, подговорил кого-то, денежки посулил, на что он большой мастак был, и бежал сперва по Оби, а потом по Иртышу и прямиком к нам в Тобольск, в стольный, так сказать, город.
Здесь и затеряться легче, и найти тех, кто помочь может, дальше его переправить. А тут случился как раз конец навигации! Вот он и застрял у нас. То ли у Льва Давыдовича к тому времени деньги кончились, а может, заболел чем, но обосновался он в одной богатой еврейской семье, которая, по словам того самого старика, где-то неподалеку от нашего нынешнего отделения жила.
Вот тут-то и случилась с ним пренеприятнейшая история – влюбился господин революционер без ума в танцовщицу из местного увеселительного заведения, которое звалось не иначе как «Париж».
Ладно бы просто в танцовщицу, а то та еще и разные интимные услуги посетителям оказывала. Может, через это самое дело он с ней и познакомился, точно не скажу, но совсем Лев Давыдович голову потерял и забыл, что собирался дальше ехать, революцию вершить, а каждый день являлся в это заведение, занимал свободный столик и ждал, когда его пассия будет выступать, цветы ей слал, подарки дорогие и все такое прочее.
– Ты мне тогда еще и имя ее называл, – в очередной раз дал знать о себе Александр Павлович, глаза которого окончательно потеплели и горели живым огнем.
– Да имя у нее самое простое было – Рахиль. Не иначе как тех же семитских кровей барышня, но, говорили, будто бы она красотой своей славилась, и много кто мечтал провести с ней время при соответствующих тому условиях. Богатеев тогда в Тобольске хватало, денежки у них водились, и слали они той Рахиль подарки такие, что беглому ссыльному тягаться с ними никак нельзя было.
Но характер у Льва Давыдовича и тогда был ого-го! Кремень! Другие в революцию и не шли, а Троцкий среди них был человеком далеко не последним. Не знаю, что у них там получилось, но, видать, дала ему Рахиль от ворот поворот, чего пламенный революционер перенести никак не мог. И обзавелся он тогда револьвером…
– Этим самым, – похлопал по лежащему на столе нагану Александр Павлович.
– Этим, этим, – согласился Николай Зиновьевич, – если вся эта история – не вранье чистой воды.
И после того отправился он в то заведение с твердым намерением принудить Рахиль бежать с ним.
Она, судя по всему, и не подозревала, с кем дело имела. Кто его тогда знал, Троцкого-то. Зашел он после представления к ней в гримерную, или как она там называлась, выложил перед ней наган свой и говорит: «Или мы с тобой завтра же уезжаем вместе отсюда, или не жить тебе». А та смехом ему отвечает: «С чего это я уезжать отсюда буду, когда мне и здесь неплохо живется. Тебе нужно, вот ты и поезжай».
Тот, понятно дело, вспылил, наган схватил и пальнул в нее, но, к счастью, промахнулся. На выстрел народ сбежался, револьвер у него вырвали, по морде надавали, очки, понятное дело, разбили и вытолкнули вон от греха подальше. А хозяин заведения строго настрого запретил ему даже близко показываться, пригрозил, что в полицию сообщит.
– Не завидую я ему, – поддакнул со своего места Александр Павлович, – беглый политический, да если бы еще по уголовной части засветился, не миновать бы ему тогда нашей каторжной тюрьмы.
– Полагаю, Лев Давыдович сам все это хорошо понимал, потому что, вернувшись на квартиру, решил с собой покончить. Соорудил петлю, стул подставил, привязал конец петли к крюку на потолке и вниз спрыгнул. Да не суждено ему было здесь помереть, крюк из доски выскочил, и грохнулся неудачливый любовник на пол, потому и жив остался. На вторую попытку у него сил не хватило. На другой день собрался он и потихоньку, помаленьку подался из нашего города. С тем и уехал.
– А револьвер, у него отобранный, здесь остался, – добавил Александр Павлович. – Только правильно ты, Зиновьевич, сказал, что никакими документами это дело не подтверждено.
– Да, из Москвы мне тогда коротенькую отписку прислали, что архив письменными свидетельствами на этот счет не располагает, и сами просили сообщить, что нам известно о пребывании Троцкого в Сибири. Я и в нашем городском архиве ничего не обнаружил. Может, не сохранились документы, а может, забрали их в известную вышестоящую организацию, чтоб такие, как я и мне подобные, излишнего интереса к ним не проявляли. Но народ-то он ведь все знает, ему рот не закроешь, так что живет эта история, хотя веры большой на этот счет не имею.
– Но все равно информация, как говорится, к размышлению. Я так думаю, пройдет время, архивы секретные не иначе как откроют, и такие, как ты, – начальник угрозыска ткнул пальцем в мою сторону, – разберутся с этим делом до конца. Так говорю?
Мне не оставалось ничего другого, как утвердительно кивнуть головой, что я и сделал и еще внимательнее вгляделся в вороненый ствол револьвера, подумав, что неудачный опыт Троцкого явно пошел ему на пользу, и дальше он уже знал, как и кого привлекать на свою сторону, чтоб не самому, а чужими руками совершать грязную работу.
– Я что хотел сказать, – вспомнил еще какую-то подробность раскрасневшийся от долгого рассказа эксперт, – слышал от одного бывшего большого начальника, будто Троцкий на всю жизнь эту свою неудачу запомнил, и когда большевики к власти пришли, то в Тобольск было направлено предписание эту самую Рахиль найти и привезти под конвоем в Москву. Только ее к тому времени и след простыл, ищи ветра в поле.
И тогда же решено было центр губернии из Тобольска в Тюмень перевести. Так вот товарищ Троцкий отомстил всем нам за конфуз свой.
– Ну, ты и загнул, – фыркнул, чуть оттопырив верхнюю губу Александр Павлович, – говори, говори, да не заговаривайся. И без того бы отсюда все начальство убрали и в Тюмень перевели, поскольку он на железной дороге находился тогда, к центру поближе.
Тут-то уж Троцкий ни при чем.
– Кто знает, может, и ни при чем, – легко согласился эксперт, – но я вам так скажу: дыма без огня не бывает. Врут не врут, а пойди проверь. Ох, засиделся я с вами, меня уже потеряли наверняка.
Пойду…
Он легко поднялся и вышел за дверь, даже не глянув в мою сторону. Встал и хозяин кабинета и принялся не спеша сгружать обратно в сейф свою огнестрельную коллекцию. Закончив, повернулся ко мне и сказал негромко:
– Ты, это самое, шибко-то не болтай, что сегодня услышал, а то кто узнает, разговоры пойдут, а мне до пенсии еще служить и служить. Все понял?
– Понял, – коротко кивнул ему в ответ. – Да вы не беспокойтесь, не из болтливых. Все было очень интересно, не ожидал, что в нашем городе такие истории случались.
– Много чего ты еще не знаешь.
Может, оно и к лучшему. Но ты на ус мотай, авось, когда и сгодится.
А с винтовками по городу больше не ходи, а то в следующий раз непременно привлеку по статье. Иди уж, – и он протянул мне на прощание узкую сухую ладонь.
Через какой-то срок я узнал, что начальника местной уголовки перевели в другой город, говорили, что на повышение. Милицейского эксперта мне несколько раз приходилось встречать в городе, но он или делал вид, что не узнает меня, или в самом деле мой нечеткий образ выветрился из его памяти. Да я особо на продолжение знакомства и не напрашивался.
А револьвер Троцкого еще долго вспоминался мне, пока совсем недавно не увидел его в коллекции одного моего знакомого, который с гордостью указал мне на него.
Поднеся револьвер поближе к глазам, которые без соответствующих диоптрий уже плохо различали мелкие надписи, с удивлением прочел на рукояти «Николай II»!
И ни о чем не стал спрашивать.
Пусть тот револьвер так и останется для меня со своей первоначальной биографией, которую мне некогда пришлось услышать.

ПРОФЕССОР И БЕЗЪЯЗЫКАЯ ПАПУАСКА

Когда только начал в ранней юности чисто интуитивно тянуться к старине и истории, в Тобольске произошло событие, которого ждали тоболяки не одно столетие. А если точнее, уже и не верили… Перекинули мост через Иртыш, уложили рельсы и пустили первый состав, увешенный плакатами, украшенный красными лентами со знаменами, орденами и все такое. Но опять же для точности – сам Тобольск мало кого из правительственных кругов интересовал. Другое дело север с нефтяным и газовым потенциалом. Вот на него нацелились. Он как раз продлил старческое дыхание страны, помпезно названной – Союзом серпа и молотка.
Полгорода кинулось поглазеть на прибытие первого поезда в родной тихий и уютный городок, на временном перроне было не протолкнуться, плюс важные управленцы из столицы, вроде даже почтил вниманием сам министр, затрудняюсь сказать, какой отрасли.
Но из наших никто шапок вверх не бросал, понимали, новое оно вроде бы хорошо, но вот старенькому городу полный кирдык пришел, не пройдет и десятка лет, как сгинет все, что нам, на его кривых улочках выросших, несказанно дорого и любимо. Я, конечно, не понимал тогда этого, но кто постарше, те слез не скрывали. Думал от радости, а оно вскорости оказалось совсем наоборот.
И еще небольшой штришок.
Тогда мне впервые довелось взять в руки настоящую, пусть потом выяснилось, любительскую, кинокамеру, и даже умудрился сгоряча снять небольшой сюжетик без конца и начала. Тоже не понимал еще, что кино станет на долгие годы частью, а потом и смыслом моей жизни и поставит передо мной такую вертикаль, по которой взбираюсь до сей преклонной поры.
Наконец первый поезд пришел.
Начался официоз, как на каком-то митинге: оркестр медью сверкал, музыканты с надутыми щеками никак в такт попасть не могли, солидные дядьки в ондатровых шапках речи скучные говорили, как тогда принято, партию славили, строителей добрым словом поминали. И вдруг протолкался к поезду пожилой мужичок в старомодном пальтишке со старинным фонарем в руках, которым он размахивал из стороны в сторону. Начальство от греха подальше двух милицейских чинов отрядило, и они его в сторонку оттеснили, но вскоре отпустили. Я изо своего врожденного любопытства подошел к нему, поинтересовался, что за фонарь такой он на свет божий извлек, зачем махал им. Он сердито так на меня из-под седых бровей глянул и сдержанно, но с горчинкой в голосе ответил:
– Эх, вы… Молоде-ежь зеленая, ни черта не знаете и знать не желаете. То фонарь железнодорожный, еще свечной. Ему в обед сто лет будет, храню его от таких вот, как ты, потому и жив он пока…
Меня больше всего удивило его слово: «жив». Он так о фонаре вдруг заявил, чего раньше никогда не слышал. Спрашиваю:
– А откуда он у вас?
– Да потому, что служил когда-то по железнодорожному ведомству, поезда встречал, с молоточком ходил вдоль составов, по тормозным башмакам стучал, песочек подсыпал, куда следует, отвечал за сохранность. Вот с тех пор у себя его и сохранил. И не только, еще разные разности у себя в доме держу со всем, что с поездами связано, да только никому то неинтересно. Умру, останутся они одни, растащат такие, как ты, и сгинет память моя. Жалко как, словами не передать…
Удивился тому, как он с болью в голосе все это высказал. Но не сдаюсь, интересуюсь:
– А можно посмотреть ваши сокровища?
Он внимательно на меня глянул, покачал головой, но адрес свой назвал по улице Болотной.
Разрешил заходить, когда захочу.
А звали его, на всю жизнь запомнил, Смолиным Николаем Никифорычем, родившимся задолго до той самой революции, которую нескоро по-настоящему большевистским переворотом окрестят. И успел он послужить на знаменитой Сибирской магистрали. Сперва обычным стрелочником, а потом и мастером депо под Тюменью.
Как заваруха в стране началась, в Тобольск перебрался, на пароходы все тем же механиком устроился и нес там вахту свою до самой пенсии, никуда уже не уезжая.
Помню, долго что-то мне мешало зайти к Никифорычу, как стал называть его, да и он принял, никакой обиды не выказывал. А когда, наконец, нашел его вросший в землю домик, он меня в окошко заметил, вышел навстречу. Совсем другой человек. Так и светится, внутрь провел. И я действительно обомлел: чего там только не было!
И стекла цветные семафорные, и фуражки с двуглавым орлом с молоточками по бокам, пуговицы медные с форменной одежды и даже китель путевого обходчика, протертый до дыр. Всего и не опишешь, словно в музей попал. Но в этом музее душа была человеческая, а не официоз показушный по коммунистической мерке с лозунгами и призывами.
Это меня так тронуло, что тут же ему в том признался. Он рукой махнул и говорит:
– Про душу ты точно заметил.
Она или есть, или нет. И не поймешь, то ли спит, то ли дремлет.
Все как у человека…
Я в то время особо в Бога не верил, а про душу так ляпнул, для красного словца, называется. Но спорить с ним не стал. Поглядел, пощупал сокровища его и распрощался. А Никифорыч мне на пороге и говорит:
– Ты, как погляжу, парень ничего. Добрый. И я таким же в юности был. Другого и близко не подпустил к вещам, что у меня хранятся. Заглянул бы еще, когда время выберешь. Не тороплю, но и не тяни особо. Вижу, ты стариной интересуешься, могу рассказать тебе разные истории, на мою долю выпавшие. Заходи, не пожалеешь, что зря на старика время потратил.
Мои рассказы, может быть, и помогут тебе в чем. Как, не знаю. Но, думаю, впрок точно пойдут…
Пообещал, но сам в том особой необходимости не чувствовал.
Увидел, что хотел, и ладно. Короче говоря, почти забыл про тот свой визит, хотя неловкость от данного и невыполненного обещания жила внутри, словно ржа на железе, и нет-нет, давала о себе знать.
Не знаю, добрался бы до старика когда-нибудь или нет, если бы не один казус, со мной случившийся. Увидел одного старого друга вдруг совсем с другой стороны, чем прежде. Трусом тот оказался.
Хотя и хорохорился, в трусости признаваться не желал. Верил тогда всем и каждому, не пытаясь заглянуть внутрь их. Ох, как больно было разочаровываться и терять друзей… До сих пор помню те неприятные ощущения…
Вот и вспомнился старик, с которым мы неожиданно о душе заговорили. Чего-то обещал он мне рассказать… Может, рецепт какой от жизненных неприятностей? Не знаю… Ноги сами к нему привели.
Думал, обижаться станет, что долго тянул с посещением, но нет, ни словечком не обмолвился, с улыбкой дверь открыл, пропустил в дом и обратно ее на крючок. Мне даже как-то не по себе стало. Глядь, а железнодорожной амуниции и не видно в доме. Он мое удивление заметил, пояснил, приезжали люди из Тюмени. Сказали, хотят музей рядом с вокзалом открыть, поискали чего выставить можно, да ничего не нашли. Разве что рельсы той поры да колеса от паровозов на складе, в глубину задвинутые.
Тут им кто-то и шепнул о Никифорыче, они к нему. А он как раз хворать начал, сердце дало себя знать, понял, долго не протянет, без лишних слов и расписок отдал им все. И ни рубля не спросил за подарок свой. Они, самой собой, благодарили, руку жали, сгрузили все и обратно в область укатили.
– Только и оставил себе, что фонарь тот. Ждал, коль придешь, хочу подарить тебе его на память о нашей встрече…
Гляжу, а у него слезы наворачиваются. Руками замахал, не надо, говорю. И слушать не стал, достал тот фонарь и передо мной поставил. Молчит, улыбается, на меня глядит, будто ждет чего. А я и не знаю чего сказать, молчу, стыдно как-то стало…
– А знаешь ли ты, кто фонарь этот в руках держал? – спрашивает опять с улыбкой.
– Откуда же мне знать, – отвечаю, – наверно, много кто держал.
– Все верно, но того человека ты знать должен. Слышал, кто такой дядя Гиляй?
– Нет, никогда не слышал. А кто это?
– Эх ты, а еще за ученого человека себя выдаешь, – безнадежно махнул он рукой, – то был во времена моей молодости один из самых знаменитых людей в России.
Дружил с Чеховым и прочими писателями. Настоящая его фамилия Гиляровский. Но москвичи обращались к нему запросто. Дядя Гиляй – и все.
– А фонарь ваш при чем здесь?
Он, что ли, вам его подарил?
– Ты слушай и не перебивай, – Никифорыч мне со всей своей серьезностью говорит, – со мной тогда история приключилась, после встречи с ним на многое стал иначе смотреть, потому и тебе хочу ее пересказать. Пока не дослушаешь, не отпущу. Понял?
Что я мог ответить? Кивнул головой и со вздохом откинулся на стуле. Хотя, впрочем, не думал, хватит ли Никифорыча надолго. Голосок у него слабый совсем стал, говорил почти шепотом, дышал тяжело, не все слова его и разбирал.
– С дядей Гиляем познакомился я, – начал он, – тут на станции тюменской. Он по какой-то нужде к нам из Москвы приехал и в гостинице при вокзале остановился.
У нас вокзальный ресторан тогда лучший был в городе. Оркестр играл, цены низкие, и открыт круглые сутки без перерыва. Народ не переводился. Особо мужики, из деревень приехавшие и ждущие поезд, а любой поезд тогда мог опоздать чуть не на сутки: то снежный занос, то насыпь просядет. Я тоже там перекусывал, чтоб домой не гонять, время не тратить. Жалование вполне позволяло, платили исправно.
Вот как-то пришёл, как обычно, туда перекусить, поздненько уже, стемнело, следующий поезд опять с расписания сбился, не известно, когда прибудет, а до этого весь день работа была, передохнуть некогда. Гляжу, а возле дверей ресторанных какой-то солидный господин прохаживается и внимательно так по сторонам поглядывает. Мне-то какое дело с того, мало ли кого он поджидает или просто чистым воздухом подышать вышел, иду себе. Вдруг он так громко окликает меня?
– Паренек, подойди-ка, дело есть.
– Нам не положено, поскольку на службе, – я ему в ответ.
– Не бойся, не обижу, мне фонарь твой нужен, где-то здесь портсигар свой потерял, помоги отыскать.
– Фонарь у меня тоже служебный, его где попало тоже запрещено пользовать. А вы бы лучше околоточного позвали или самого урядника, они быстро сыщут и награды никакой не потребуют.
– Ну, ты, парень, и столб, – он мне.
И быстренько так ко мне подлетел. Когда вблизи его увидел, аж рот открыл от удивления. Так то ж сам Поддубный!! Усы, лицо, все точно, как на афишах, что у нас подле цирка висели, ждали приезда знаменитого борца. И вот он передо мной, аж ладони вспотели, едва фонарь свой не выронил. А он фонарь мой, вот этот самый, у меня ловко выхвати и мне сует серебряный двугривенный.
… По мере своего рассказа Никифорыч все больше оживлялся, словно оттаивал, вернувшись обратно в свои молодые годы, и мне, не стану скрывать, стало интересно, забыл о своем первом порыве побыстрей сбежать от старика, слушал внимательно, не пытаясь перебить. А на морщинистом старческом лице вдруг даже подобие улыбки промелькнуло, словно он вновь пережил свое давнее приключение.
– Я само собой оттолкнул тот двугривенный, мол, не вправе устав нарушать и брать деньги со штатских, не имеющих к железной нашей дороге никакого отношения, а тот вдруг рассмеялся широко так и шасть, монетку свою двумя пальцами пополам согнул и мне в карман опустил. Ну, тут я с ним спорить не решился, думаю себе, ежели он так с монеткой обошелся, что может со мной сделать.
И про фонарь на время забыл, иду подле него, боюсь лишнее словечко произнести, а он фонарем моим по сторонам светит и на меня ноль внимания. Вдруг остановился возле ямки снежной, юрк туда рукой в перчатке и вытаскивает из-под снега портсигар свой утерянный.
Обрадовался и говорит:
– Так-то я бы его искать не стал, а то подарок он от самого Поддубного, потому и дорог…
Я аж рот открыл от удивления: какой еще Поддубный с подарком, когда он и есть сам Иван Поддубный, которого портрет мне в память накрепко врезался. Он, видать, заметил рот мой разинутый и спрашивает:
– Что, поди, не слыхал о нем?
– Как не слыхать, когда его физиономия рядом с цирком нашим висит, каждый божий день мимо хаживаю… А вы тогда кто будете?
– Понятно, видать, ты меня с Иваном Максимовичем спутал, бывает. Привык уже к тому, многие по незнанию путают, но мне до него далеко, а вот усы точно, похожие…
– А вы тогда кто таков будете?
– На Москве меня народ дядей Гиляем кличут. А по пачпорту – Гиляровский Владимир. Служу при разных там газетах, журнальчиках, статейки пишу, чем и на хлеб себе зарабатываю, – и опять эдак легко улыбнулся, фонарь мне обратно протянул, поблагодарил и в ресторан пригласил, куда я чуть не дошел.
Зашли, официант к нам через весь зал кинулся, как к родным, кланяется, два-три раза ему и мне для верности кивнет, чего с ним раньше сроду не бывало, провел сразу к столу, что поближе к оркестру, стулья придвинул, едва мы сесть успели. Я никак этого не ожидал, чуть на пол не грохнулся, да спутник мой успел меня вовремя за рукав поймать.
– Негоже, – говорит, – при честном народе мимо стула садиться…
Я же покраснел как рак и молчу, только на официанта, подлюгу, посмотрел так, что он все понял, извинился, чем меня и вовсе в смущение привел. Тут певица наша Маруся Вербицкая выручила, оркестру подморгнула, и те грянули мою любимую: «На сопках Манчжурии». Умела она народ разжалобить своим тонким голоском, особо, когда ручки тонкие в черных перчатках заломит, ладошкой личико свое прикроет, так что одни глаза блестят, а потом в самом таком трогательном месте шляпку с кружевами и перышками цветными с головки своей сорвет и в зал зашвырнет! Да еще и изогнется вся пополам, словно сама сей момент в могилу упадет. У меня эта песня жалостливая всегда слезу прошибала, и Марусе то известно было.
Вот и решила лишний раз свое сострадание проявить, чтоб потом при встрече на смех поднять, уколоть побольней.
Я в ту пору видный парнишка был, и Маруся, хоть и была на несколько годков постарше, больно мне нравилась. Дожидался, коль время позволяло, перерыв в работе оказывался, сразу шасть через зал к ней в артистическую комнатку, хотя бы на минутку, на нее взглянуть, взгляд лукавый перехватить, а коль кто рядом с ней был, бегом без лишних слов обратно почесал. Не скажу, чтоб она мне тем же отвечала, но не гнала, ежели угадывал к ней без почитателей и иного кого, позволяла иной раз ручку чмокнуть, но не более того. А потом издеваться начинала. Спрашивала, сколько колес за смену молоточком своим обстукал, все ли они одинаковые и все такое. А я и не знал, что ответить, молчал и краснел как обычно. Два разочка разрешила ее до гостиницы «Царская» проводить, коль иных ухажеров не было. Понимал, никаких тузов козырных у меня за душой нет, чтоб ее к себе склонить, а все одно, тянулся к ней, словно неоперившийся птенец к матери.
А дядя Гиляй, видать, заметил это, чего не отнимешь, но в людях он понимал, как добрый гусар в строевых конях. И говорит мне так, вполголоса:
– Выбрось ты, паря, певичку эту из сердца своего, толку не будет, тебе другая нужна. А тут только время потратишь, душу всю в клочья изорвешь, а может и что другое похуже с тобой случиться.
Плюнь и разотри!
Я, видать, в очередной раз за вечер рот широко разинул, потому как он опять легонько так улыбнулся, и спрашиваю:
– Это почему вдруг? Отчего вы так о хорошей девушке?
Вот тогда-то он мне историйку одну и выложил, которая у меня, несмотря на возраст мой почтенный, никак из головы не выходит…
– И что за история? – тут же поинтересовался у него, не на шутку заинтригованный рассказом.
Потом уж я в дореволюционных подшивках журналов, доставшихся мне от моей бабушки, нашел, кто такой был Гиляровский, а еще позднее и рассказы его самого почитать удалось. Тогда же даже не представлял себя, что это за «дядя Гиляй».
– Мы вот с тобой в первый раз о душе обмолвились, вроде как ты о моих сокровищах это первый заметил. А как ты ушел, у меня вдруг рассказ того моего знакомства как бы сам собой явился. Ну, ежели желаешь, перескажу тебе.
Не очень сегодня спешишь?
Я отрицательно покачал головой и принялся слушать.
– Буду говорить, как сам дядя Гиляй его тогда мне передал. Он успел разных закусок назаказывать: грибочки, севрюжину с хреном, графинчик с беленькой монополькой, как тогда водку кликали, но мне не предложил, понимал, на службе. А вот все закуски от души попробовал, не каждый день приходилось этакие яства отведать, некоторым и названия даже не знал. Ладно, отвлекся чуть, как помню, так и передаю…
… Жил в те годы в Москве подле меня, когда совсем еще молодым, неоперившимся был, один профессор… То ли Любарский, то ли Самарский, уже и не припомню, – дядя Гиляй свой рассказ начал, – пояснил Никифорыч своим хрипловатым голосом, чуть откинув голову назад, поглядывая на свой давно не беленный потолок и придвинув табурет поближе к круглой, покрытой крашеным железом печке-голландке.
Был тот профессор вроде как холостой, но баб и девок не сторонился, привечал. А что уж у них там было, о том не мне судить. В ту пору кто-то из наших путешественников привез тогда с собой девку одну, то ли папуаску, то ли китаянку, не скажу. Разное о ней тогда рассказывали люди, ее видавшие. И будто бы она раскрасавица этакая, какой мир не видел, и что дикарка, сырым мясом питается, и будто бы мужиков на дух не переносит, а иные, наоборот, что к ней вечерами проходимцы разные толпами ломятся.
Врать не стану, запомнил со слов профессора то.
Но сам он, профессор тот, шибко всем интересовался и сразу пошел в номера поглазеть, значится, на нее. Узнал, где проживает, поднялся, постучал, как положено. С собой букетик цветочков каких-то там прихватил за пятачок при входе, наперед себя держит. Молчат.
Снова стук-стук, а дверь и открылась, через порог шажок сделал и встал. Осмотрелся. Девка сидит на кровати своей смуглая такая, глядит на него и молчит. Он ей цветочки тянет, ждет, примет из рук его, кивнет или иное действо произведет. Нет, сидит сиднем.
Он к ней, мол, здрасте, войти можно? Та кивнула и опять молчит. Он совсем внутрь вошел, головой крутит, а никого больше и нет. Цветочки свои пристроил куда-то там, та и бровкой не повела. Присел он тогда на краешек стула, представился. Та все молчит, но башкой своей черной согласно кивнула, поняла, значит.
Стал он о себе говорить, чем занят и все такое. Она чуток улыбнулась, понимает, видать. Он посидел, посидел, делать нечего, подсел к ней на кровать, приобнял, по волосам гладит. Та все ничего, никакого от нее сопротивления не видно. Тогда он всерьез ее к себе притянул, опрокинул навзничь, она лишь глазоньки свои черные вверх завела и дышит тяжело. Ну, он и решился, понимая, отказа и дальше не будет.
Все и вышло, даже не пикнула, не то что русская баба, что кричит так, впору уши затыкать. Встал, понять не может – было чего или не было. И она поднялась, пошла опять же молчком куда-то. Ну, он подождал, подождал и вон вышел, домой возвернулся.
Сколько-то ден прошло, едет на извозчике мимо, решил заглянуть сызнова. Зашел. И все повторилось так, как в первый раз было, отказу никакого. Стал он к ней хаживать, как желание приспеет.
Только вот замечать начал через время какое, все реже и реже его к той папуаске тянет. Хотя она и на ломаном русском иногда чего и ответить могла, но не так, как те, кто сызмальства в России в ту пору жил. Тех не остановишь, бывалочи, хоть тряпку в рот засунь, а тут иной коленкор, непривычно поначалу было и даже ему нравилось, хоть в окно ее нагую высунь, наверняка и тогда молчать будет.
Время идет, стал он наведывается к той девке по известному делу, потешиться чтоб, но вскоре замечать стал, будто бы на дежурство идет, начальством свыше назначенное, аж противно иногда, но ноги сами вели. И вот в день один прекрасный пошел он, как обычно вечерком в те номера, а потом вдруг обратно повернул и сам не заметил. Шел, шел по улице, прозываемой Гороховой, глядь, русская баба сидит в кружевном платочке, семечки лузгает, улыбается широко. Ему интересно тут стало.
Подошел он к ней, подмигнул. И она ему в ответ моргает, улыбки не прячет. Спросил, как зовут. Дарьей назвалась, семечек отсыпала. Он сел и рядышком поближе к ней, а она осторожно так чуть отодвинулась, на него зыркнула, но вслух ничего. Понял, лишнего не позволит. Еще интересней стало. Сидит, тоже лыбится широко, семечки в такт с ней лузгает, будто всю жизнь о том мечтал, а тут дорвался.
И вдруг ни с того небывалое что-то почуял. Ни с того ни с сего у него сразу на душе тепло стало, будто в парную попал. А о чем только что говорили тогда, даже не вспомнит. Сколько они так рядком просидели, сказать не могу. Сыро, ветрено, осень как-никак, стемнело рано. Поднялся, хотел дальше идти, а чего-то будто не дает. Глянул на нее, та опять лыбится, пригласила погреться в дом, видит, он телом дрожит мелко так. Куда деваться, зашел следом. Ничего не спрося, стала она о себе речи говорить, словно речка журчит, голос ее так и льется, душу ластит.
Вдова, мол. Дети в деревне, а она у господ служит. Вышел вскорости он от нее, словно на крыльях, про папуаску ту даже не вспомнил, домой вернулся позднехонько.
Прошла неделя, а то и две, нет-нет, а профессор наш Дарью и вспомнит, будто родню свою встретил. Но крепился, как мог, не шел, боялся на сей раз навсегда прогонит. Как-то раз решился и все ж заглянул, в дверь постучал.
Она открыла, на пороге стоит, интересуется, какая печаль привела.
Он и ответствует, мол, опять мороз пробрал, погреться захотел.
Улыбнулась слегка так, впустила, только, говорит, в первый раз тогда твоего тепла для меня никакого не осталось. Один холод. Не люблю я так. Он ее к себе притянул, спрашивает, а сейчас как, теплее?
Она смеется, говорит, другое дело, и губы тянет. Он не смутился, ответил. Долго они так с тем профессором стояли друг к дружке прижавшись. Потом чай пили…
Когда обратно заспешил уйти, ей о том сказал. А она как в рот воды набрала, молчит вдруг, хотя весь вечер щебетала, словно пташка лесная. Он к ней шагнул, вновь притянул к себе, та так и охнула, в шею ему вцепилась обеими ручками, держит, не пущает обратно.
Дальше все само собой случилось по русскому обычаю со стонами, всхлипами, слезами и дажесь рыданиями громкими, будто помер кто.
Только он тогда, профессор наш, по словам его, опять же ничего такого не запомнил, был, говорит, как пьяный, вина не испив. Потом уже, когда все повторилось, чуть протрезвел с первого раза, память запоминать начала, чего да как.
Дальше, как он мне сказывал, стал он к ней захаживать чаще, чем к той папуаске. Песни вместе пели, даже плясали под балалайку, на которой Дарья та наяривала мастерски. Благодать на душе такая, словами не передашь. Об остальном он мне не говорил, но я все и так понял. Тут у них настоящая любовь случилась. Душа с душой разговаривала, а все остальное само по себе жило без их вспомоществования.
Мне ли не знать, я ведь тоже русак исконный, потомственный.
Видать, это во мне тоже жило еще раньше, чем на свет появился: улыбка, слово доброе, ласки, разговоры и все такое, как у других добрых людей. По-людски, а не по-папуаски. И ходил он к той Дарье, профессор наш, почитай, не один годок, пока не перевели его в город Вологду на иную службу и не подался он туда. А на прощанье мне по-соседски рассказал, когда мы с ним в трактире проводины устроили. Я тогда еще, помнится, насчет Дарьи спросил, с ней-то что? Молчит, глаза отводит. Звал, говорит, с собой, а она ни в какую.
Писать обещала, а как остальное, и не знаю.
Нашел я потом ту Дарью, поговорить решил. А она меня словно и не слышит, все на дверь поглядывает, словно ждет кого. Ну, я и подался восвояси, а случай тот запомнил почему-то. Хотел и папуаску найти, но противно стало.
Не знаю, может, и съехала куда в иные места или к себе обратно возвернулась, натешившись с русскими мужиками. Что я, инородцев разве не встречал? Все они одинаковы, слова из них не выдавишь, словно коромыслом кто по башке огрел. Молчат и глазища свои таращат. Вроде ничего бабенка, а если слова доброго не скажет, какой с нее толк.
Кобылу я держал когда-то…
Красавица, статная, все при ней.
Но жить то с ней как? Вот-вот, самому смешно стало, что такое придумал. И с бабами так же. Помню, с Кавказа казак один, мой знакомый, черкешенку привез. Глаз бы от нее не оторвал. Царица! Перед такой на колени хочется пасть и ползти к ней. Позавидовал тогда ему. А через полгода встретил, спрашиваю, где Гузель твоя или Лейла, как-то так слышал. А он усмехается.
Бросил, оказывается, не вытерпел.
А чего не так? Ленива? Готовить не умела, рубашки не зашьет? Да нет, отвечает, наоборот, все у ней в руках так и летало, быстрехонько и сноровисто, не отнять. Ну, а как баба? Спрашиваю осторожно.
Обидеть боюсь, казаки, они народ горячий, чуть чего и шашку вон.
Но тот улыбнулся опять, подмигнул мне, чубом тряхнул, мол, полный порядок.
А чего тебе не хватало, тогда прямиком пытаю его. Души, отвечает. Тут я все и понял. Чужая душа, ее хоть и не видно, а она к тебе может выйти сама и одарить таким счастьем, какого у тебя вовек не было, а может и носа не показать, где-то внутри затаиться и не выглянуть. И будешь тогда сам не свой подле бабы той, как человек в зимнюю пору в исподнее одетый, – без всякой радости.
Вот ведь как оно бывает, поди, догадайся, что тебя впереди ждет…
Ни за что! Такими уж нас Господь создал, глазами видим одно, а душа совсем иное. Она тоже молчит, слова не услышишь, а знать о себе дает. Как? Кто его знает… Но спорить о том вряд ли стоит, коль он человек православный русских кровей.
С иными не скажу как. А за себя отвечу так: ежели встретил кого обличьем вроде как приятного, умеющего говорить складно, манерам приятным обученного, будь то хоть мужик или там бабенка смазливая, не спеши загадывать. На шею со всего разбегу не бросайся, да особо не тешь себя мечтами разными. Жди, что дальше будет. А там уж сам понимай ее, душу чужую. Глаз или ухо не помогут, совсем не советчики, сердцем все ловить надо. Другого не дано, уж мне поверьте, знаю, о чем говорю. А нет, то, прости, дружок, и замерзнуть можешь рядом с таким человеком, от которого холодом одним веет, будь он хоть падишах персидский или раджа индийский. Ничего не поможет.
Сгинешь и не заметишь. Вот ведь оно как. Счастье-то людское. У всех по-разному, хотя вроде как чем и похоже.
Я вот что тебе скажу на прощание: не вздумай счастье свое искать. Это что днем с твоим фонарем по улицам похаживать, светить без толку. Время придет, само объявится подле тебя, туточки, не прогляди только. Главное, чтоб ты его нутром своим или иным чем почуял, вовремя заметил. Оно ведь тоже одно быть долго не может, ищет ровню себе, а когда тебя нет на месте, мимо прошмыгнет, спохватишься потом, да поздно, все без толку. А вот ждать его, то уметь надо, не каждому дано. Потому народу несчастливого тьма сколько живет на свете. Они верят, будто счастье свое, как золотой самородок, найти могут.
Кто его, народ наш, тому научил, понять не могу. Одно объяснение, от лукавого все идет, не иначе. Он, нечистый, нас и одаривает такими вот папуасками, а потом хохочет, радуется, что человек споткнулся в своей жизни в очередной раз. Это как вместо вина стакан воды подкрашенной испить. Тебе говорят – вино, пей, мол. Ты и пьешь, а радости от того никакой. И в жизни так – ручонки тянешь к кому-то там, ухватил и думаешь, мое! А оно не греет, хоть тресни. Ладно, коль сразу разобрался, а коль нет, то и взаправду помереть можно, не поняв, с чем дело имеешь. Может, потому в стародавние времена люди так рано помирали, что женили их не по любви, а по родительскому выбору. О любви-то никто и не слыхал даже тогда, иная мерка была. А может, и нет. Кто опять же знает.
– Помню, помолчал тогда дядя Гиляй, на меня острым своим взглядом глянул, кивнул в сторону певицы нашей Маруси и спрашивает:
– Понял, к чему историю ту клоню? Многое мне в этой жизни видеть пришлось, понимать кое-чего начал. И рассказ того профессора кстати пришелся. Потом уж стал понимать, зачем он мне свою историю рассказал… А ведь поначалу, как и он, я к каждой пригожей бабенке льнул, а потом понять не мог: почему от одной тепло на душе, а иная будто изо льда сделана, чуть постоял, и знобит уже без причины какой. Долго в те годы думал, все разобраться в том хотел, а не вышло. Бояться баб начал, а оно еще хуже вышло. Пить принялся не на шутку, думал, утоплю в вине горе свое, хотя его, коль разобраться, и горем не назовешь.
Так, пар какой-то. Дыхнул – есть, а рот закрыл, и опять ничего. Поди, разберись, что было. Правда, вскоре одумался, осторожничать начал и уже не со всякой сходился, будь она хоть княжеских кровей.
Потихоньку-помаленьку  начал со строгостью на все смотреть, пить бросил и за бабами уже, как борзая за зайцем, не скакал сломя голову. Стал на Бога больше полагаться, ждать, куда Он направит. И жизнь совсем другой стала, спокойней как-то, без надрыва. Теперь уже они меня сами находили, а я свой выбор делал. С тех пор так и живу, до сих пор не обженившись, нарушая заветы Господни, о чем на исповеди меня батюшка каждый раз отчитывает, а когда и причастия вовсе лишит. Терплю, каюсь, а сделать ничего с собой не могу. Так неприкаянным и остался. Может, оно и к лучшему? Никому дорогу не заступил, слез не лил, петлю на шею не натягивал, как многие тогда. Баловство все это, а вера она вера и есть. Пока ее не обретешь, обо всем ином дажесь и не мечтай. Так-то вот…
– На этом самом месте дядя Гиляй замолчал и ни словечка больше не вымолвил. Видать, накопилось у него что-то в душе многогрешной, вот и поспешил выплеснуть все наружу первому встречном, мне то есть. Мне даже как-то неловко сделалось от рассказа его.
Встал поспешно, деньги начал доставать, а он как кулаком об стол вдарит, мол, не вздумай даже, иди, чтоб я тебя больше не видел. Я и выскочил вон, и больше не встречались с ним никогда…
– А что с Марусей? – спросил его нетерпеливо. – Сложилось что, или как?
– Мне вскорости место мастера предложили под Тюменью на небольшой станции. Подумал, подумал да и согласился. А про Марусю что сказать могу… Вспоминал, не скрою. Порывался тайком от начальства мотануть в Тюмень, чтоб хоть взгляд на нее бросить, а коль удастся, то спросить, помнит ли она меня. Не пришлось. Слух дошел, будто бы кто-то по пьяному делу нож ей всадил в тонкую шейку по самую рукоятку. Лихие времена тогда были, лучше не вспоминать.
Но вот если бы не встретил дядьку Гиляя, не услыхал от него рассказ о том профессоре и красавице папуаске, от перевода бы тогда точно отказался. Скрывать не стану, из-за Маруси как раз. Все бы ходил подле нее, как бычок к колу привязанный, пузыри пускал, планы строил. Теперь-то понимаю, не пара она мне была, порченная жизнью такой девка, ничего бы у нас с ней не вышло.
Да ладно, Бог с ней, с Марусей. Я тебе другое скажу. Перестал я тогда на девок заглядываться, хотя и горяч был, и собой приметен. А тут словно обрезало.
Вот когда уже в Тобольск попал, встретил ту, с которой всю жизнь потом и прожили. И не жалею.
Схоронил ее пару годков назад и себе место рядом приготовил.
Вранье это все насчет счастья какого-то там. Кто его выдумал, и не знаю. В жизни что главное?
Чтоб было на кого опереться, бедой или радостью поделиться.
Только и всего… А о счастье в книжках пишут те, кто в жизни ничего не смыслит…
И ты не верь, научись ждать, а коль совсем тяжко станет, зажги мой фонарь и смотри на пламя, думай, для кого оно светит. А как найдешь ту, кто рядом с тобой сядет и не хуже фонаря путь осветит, греть будет незримо, тогда и решай, как тебе быть… Только смотри, чтоб то не мотылек, на огонек твой залетевший, оказался. А сейчас прощай, и вот фонарь мой тебе на память обо мне, – с этими словами Никифорыч вынес из другой комнатушки тот самый фонарь и передал его мне в руки.
…Через месяц заглянул к Никифорычу с фотоаппаратом, хотел снять его на память, глядь, а окна крест на крест заколочены, и на воротах замок висит. Постучался к соседям, спросил, они и сообщили, помер Никифорыч пару недель назад, вроде как от сердечной болезни. И калитку передо мной сразу закрыли, будто я грабитель какой.
А фонарь тот до сих пор храню, изредка зажигаю, смотрю на пламя и думаю, а не много ли папуасок у нас в последние годы развелось?
Порой и поговорить по душам не с кем. Так, пара старых знакомых, с кем душу отвести можно. Видно, радость, которой раньше на всех хватало, подрастеряли в погоне за чем-то этаким, названия не имеющим. А, как считали древние бедуины, человек должен идти не быстрее бегущего верблюда. Иначе душа отстает… И не заметишь, как самой главной своей частички лишишься. Недаром Лев Толстой никогда на паровозах не ездил, хотя и в народные приметы не особо верил. Но мы-то сами с усами, что нам какой-то Лев Толстой. Да и от души современному человеку какой прок, одни помехи и неприятности…

Опубликовано в Бийский вестник №2, 2020

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

This content is for members only.

Софронов Вячеслав

Родился в 1949 году в Тобольске. Окончил физико-математический факультет Тобольского педагогического института. Доктор исторических наук, профессор. Автор двух десятков книг прозы, изданных в Москве и Екатеринбурге. Член Союза писателей России. Живет в Тобольске.

Регистрация

Сбросить пароль