Владимир Ярош. И АЗ ВОЗДАМ

Уткин рассчитывал затеряться, покемарить на вокзале, но, ступив под высокие своды, не узнал бывшей ночлежки, превратившейся за его срок во дворец с «малахитовым» пластиком, «мраморными» колоннами и балясинами под слоновую кость. Нарушавшие тишину покашливания растворялись в рисованных небесах с голубями, где-то едва слышно шипели кондиционеры.
Да и публика не та. Приметив местечко, Уткин приземлился так ловко, что застигнутые врасплох сонные соседки прозевали пустое кресло меж собой и теперь боязливо ощупывали застёжки сумок.
Одна из них не выдержала и покатила свой чемодан от греха подальше. Вторая морщила нос и нервно шуршала пакетами, пока не освободилось место в другом ряду.
Если бы не нововведение в виде подлокотников, он сладко вытянулся бы на лавке во весь рост, а так оказался как ворон на проплешине, ловя на себе косые взгляды.
Слиться с толпой не помогли ни «модные», как у Хоттабыча, туфли, ни штаны с нашлёпкой «Levi’s». Сутулая спина, измождённое землистое лицо, а главное — беспокойные, как шарики ртути, глаза выдавали с потрохами.
Завидев дефилирующего полицейского, он машинально накинул башлык кожаной куртки, о чём тут же пожалел: «Чего задёргался?
Теперь точняк подвалит». И не ошибся.
— Документы,— услышал он, но поднял голову лишь от тычка резиновой палки.
Годами накопленная на людей в форме злость готова была выплеснуться на патрульного. Тот вздрогнул, но, преодолевая природную робость, приказал встать.
— Зачем? Я свободный человек,— протянул Уткин справку об освобождении.
— Надолго ли?
У сержанта на этот случай было припасено немало прибауток, но сейчас было не до них. «Свободный человек», по его мнению, представлял угрозу общественному порядку на вверенной ему территории, и он искал повод, чтобы избавиться от неё.
— Куда путь держим, Уркин?
— Уткин я.
— Не важно. Здесь зал для транзитных пассажиров.
— Я только с поезда.
— И что дальше?
— Домой поеду, как кассы откроют.
— Кудысь?
— В Енисейск.
— Ничё не напутал?
— Дык автобусом.
— Дык иди на автовокзал.
— В ночь-то?
— Здесь не отель,— вернул сержант бумаги и, постукивая для уверенности дубинкой по ладони, добавил: — Хотя могу предложить номер до выяснения личности. У нас тут бутылку водки из ларька украли, тоже в кожаной куртке.
Канючить было бесполезно. И унизительно. Он закашлялся.
— На чувства не дави, неча тут бациллы разводить, детей вон сколько.
В открытую дверь кольнуло снежной крупой. Уткин оглянулся в надежде, что сержант отстанет, но тот подтолкнул его и прикрикнул:
— Двигай ходулями, я что сказал!
Уткин съёжился и цыкнул сквозь зубы струйку слюны.
От привокзальной площади отъехал последний троллейбус.
У него были адреса корефанов, где можно перекантоваться, но беспокоить кого-то ночью не хотелось. Точнее, видеть никого не хотелось.
Город, где в последний год свободной жизни учился Уткин, изменился, но не настолько, чтобы не найти автовокзала. Вдоль улицы мерцали стеклярусом опавшие деревца. Едва он попробовал погреть руки в их холодном свете, как услышал:
— Эй, отойди от дерева! Я тебе сказал.
Уткин покрутился, не видя, кому ответить, и побрёл дальше.
Общественный транспорт уже или ещё не ходил, но движение не стихало. Чувство времени пропало. Машины, машины… Светофоры сонно хлопали жёлтыми глазами, отдав улицы в их абсолютную власть.
И ни одной живой души. С рычанием проносились приземистые спортивные тачки; в ритме рэпа бухали басы, искрами рассыпались на асфальте окурки, и скакали жестяные банки. По-хозяйски шуршали шинами катафалки-паркетники и стильные седаны, чьи двигатели работали так тихо, что, зазевавшись на манекены в купальниках, Уткин едва не угодил под колёса. От визга шин втянул голову в плечи.
Из открытого окна натопленного салона парень в расстёгнутой до пупа белой сорочке прокричал:
— Урод! Из-за тебя половину покрышек на асфальте оставил. Ещё увижу, тормозить не буду.
Ярость, забившаяся от холода в самое нутро, цепной собакой рванулась наружу, но обидчика и след простыл. Уткин давно научился отключать чувства голода, холода, боли. Только злость не покорялась.
Ударив по почкам, адреналин заставил его согнуться, и он замер посреди проспекта, как раненый защитник Севастополя против «Тигров».
Объезжая его, машины сигналили на разные тона. В раскрытое окно одной из них он услышал девичий смех.
— Сука,— всё, что нашёлся сказать, сбрасывая с плеча прилетевшую от неё банановую шкурку.
Последние годы на зоне он привык к уважению не только от сокамерников, но и от начальства. А тут вдруг почувствовал себя ничтожеством.
Мороз прижал без прелюдий. Застывшие листья обрезанных тополей шуршали на ветру ржавой фольгой.
Площадь, где раньше был автовокзал, Уткин нашёл. Пересёк тудасюда: ни касс, ни автобусов. Вместо них перемигивались россыпями иллюминаций названия пабов, саун, клубов. Термометр на башне с часами показывал минус семнадцать. Подобно бездомному псу, искал он подворотню, куда забиться. Но подъезды были оборудованы домофонами, арки зарешечены. Словно издеваясь, плясали над ним голые фигурки индейцев с перьями в головах. «Ирокез. Night Club».
Подгоняя стеклянную дверь-вертушку, он ввалился в тамбур с полированным «Харлей-Дэвидсоном». Синтетическая музыка, запахи духов и туалетного дезодоранта.
— Ты далёко? — появился перед ним парень в чёрном костюме с конфетти на плечах.
— Я просто постою, п-погреюсь.
— Нельзя, здесь люди ходят.
— А я кто?
— Вот и я о том.
— Братан, задубел я,— c трудом выговорил он, сдерживая приступ кашля,— окочурюсь.
— Тока не тут. Найди другое место. Давай, пока!
— Не надо со мной так,— поднял на него Уткин глаза, от взгляда которых у того дрогнули поджилки.
— А то что? — подтолкнул он бродягу, но тот проворно вывернулся, веером раскинул синие от наколок пальцы и прошипел:
— Не лапай, мозг выгрызу!
— Так ты урка? Обратно на парашу захотел? — и уже в рацию: — Денис, Антон, быстро к выходу, у нас тут клиент.
Обработанный дубинками, Уткин поплыл, но выстоял. «Падать нельзя,— кричало всё его существо,— забьют».
Из дальнейшего он помнил только холод и боль. Зыбкое сияние золотых куполов принял за видение. Окованные медью листвяжные двери не дрогнули под его плечом и безнадёжно глушили удары кулаков.
В бессилии он сполз на колени и, глядя в глазок видеокамеры, впервые за много лет перекрестился, прощаясь с жизнью. Но тут изнутри клацнул засов. Не вставая с колен, он налёг на дверь и провалился в темноту, которая не пугала, но обволакивала животворным теплом и миррой. Впереди слабо мерцало распятие.
— Помилуй мя, Господи,— шептал он чёрными разбитыми губами, чувствуя, как с головы его и до пят волнами побежало блаженное тепло, подтапливая глыбу льда в груди.
Он застонал по-детски беспомощно и жалко, подползая к ногам Христа, и впервые захотел заплакать, ощутив Его боль сильнее, чем свою. Но горло свело судорогой, а сухие глаза словно остекленели.
В забытьи он долго стоял перед распятием на коленях.
Призраками скользнули тени монашек, по углам высветились суровые лики святых. Лишь в одном он прочёл сострадание. «Пресвятая Богородица, заступница!» В бликах красного стекла лампады образ её ожил, края одежд зашевелились, и она заговорила с ним голосом с клироса. Когда ей вторили певчие ангелы, Уткин подумал, что возносится, и боялся шелохнуться, чтобы ошибка не обнаружилась и его не скинули обратно в преисподнюю.
Столь отчётливо и ясно доходил до него смысл псалмов, что, с блаженством повторяя и растягивая последние слоги, он изумлялся простоте, красоте непонятных ранее слов и очевидности открывшейся истины.
«Отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония моя очисти.
Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене. Воздаждь ми радость спасения Твоего и Духом владычним утверди мя. Избави мя от кровей, Боже, Боже спасения моего…»
«Про меня!» — холодея от прикосновения к таинству, догадался он, полагая совсем не случайным, что слова эти именно сейчас пролились в душу его. «Избави меня от кровей, Боже»,— несколько раз повторил он.
Оглянувшись, Уткин увидел за своей спиной тени богомольцев.
Бочком, по стеночке, двинулся к выходу и испугался, когда к нему подошла крупная женщина в монашеской рясе.
— Мужчина, вас как зовут? — опустила она его с небес вполне светским сочным голосом.
Он растерялся и не сразу вспомнил:
— Серёгой.
— Сергей, вы не сможете у нас дворик почистить?
И хотя руки и ноги его дрожали от слабости, как он мог отказать?
— Пойдёмте со мной.
За воротами всё было бело. За пару часов словно саваном покрыло всю грязь и грехи земные. Женщина проводила его в подсобку, дала суконные рукавицы, широкую лопату и вывела во двор.
— Всё чистить?
— А по желанию, в охотку. Сколько сможете — и то хорошо. А я за вас, Сергей, помолюсь. Бог в помощь.
Едва он начал, как почувствовал прилив сил и даже некий азарт.
Вначале было зябко, но вскоре разогрелся и задышал паром. К концу начал уставать, но пересилил себя и убрал весь церковный двор.
Снова появилась та же женщина и поклонилась аж в пояс.
— Пойдёмте со мной, Сергей,— позвала она его и привела в комнатку, где пахло воском и вдовьей чистотой.
Ему было чудно, что к нему обращаются на «вы» и по имени.
Оставшись один, окинул взглядом скромную обстановку и тиснёные картонные иконки. Она появилась с подносом, поставила перед ним тарелку горохового супа и кусочек варёного минтая с пюре. Пришлось снять верхонки, обнажив исколотые пальцы.
От голода и слабости по телу его выступил холодный пот. Но, отвыкший от еды, он долго ворочал ложкой в супе.
— Жить-то есть где?
Он неуверенно пожал плечами:
— Да вроде.
— Далёко?
— В Енисейске.
— Он чё! У меня там подружка, сестра Нина в Покровском монастыре.
Я ей варежки связала, давно уж, да оказии всё нет. Можно, с вами передам? Там, наверное, уже зима вовсю.
И ушла за добавкой. Когда вернулась, он спал на двух сдвинутых табуретах.
— Обутки каки-то бусурманские,— покачала головой, поднимая его свесившиеся ноги на третий табурет.
А потом всё заглядывала в каморку: не проснулся ли? Но он так и проспал без движения до вечера.
В автобусе было тепло и мягко. Последний ряд оказался свободным, и Уткин переметнулся туда. Мотор под ним урчал убаюкивающее — спать, да и только, но сон приходил урывками. За городом вызвездило, и небо виделось таким же, как из барака. Бледное сияние половинки луны едва серебрило верхушки елей вдоль дороги. Когда не спится, хорошо закрыть глаза и вспоминать что-то приятное. Или мечтать.
Но мечтать ему было поздно, а воспоминания лишь терзали душу.
Оттого он нервничал, вскакивал и ходил по проходу. Хотел поговорить с водилой, но тот наглухо заперся в кабине.
Чем дальше на север, тем сильней затягивало узорами окна, пока не осталось и просвета. Шестым чувством он ощутил, что приближаются его места, и оттого разволновался, дыханием растопил лёд на стекле, чтобы видеть, как рассеивалась мгла на востоке, расплывались в чёрных чернилах фиолетовые, лиловые и сиреневые, пока, наконец, в малиновом мареве не показался краешек золотого диска. И тут под обрывом открылся свинцово-серый Енисей, подёрнутый рваными клочьями тумана, с обледенелым буксиром на якоре. Кромка ледостава неумолимо наползала с севера. Зазевайся капитан, и зимовка судну во льдах обеспечена. Из глубин памяти прорезались картины про дрейф «Седова» в Арктике, собачьи упряжки из затёртых до дыр книг Каверина, Голованова. Дом Уткиных стоял в ста метрах от Енисея.
Мальчишкой, провожая взглядом суда, Серёжа видел себя за штурвалом во льдах Ледовитого океана. Поступлением в речной техникум он никого не удивил. Других вариантов для него просто не было.
На каникулы после первого курса приехал домой. На первой же дискотеке встретил одноклассницу Катю. Танцевали, гуляли, целовались. Недалеко от своего дома она встретила подружку и сказала, что дойдёт сама.
Утром его взяли с постели. Оказывается, грибники нашли Катю мёртвой в лесу.
Его допрашивали, выколачивая признание в изнасиловании и убийстве. Он так и не взял на себя вину, но при наличии «неопровержимых доказательств» суд приговорил его к лишению свободы. Веря в справедливость, он до последнего верил в оправдательный приговор.
Но уставшая судья в застиранной мантии, не дрогнув, вырвала десять лучших лет из его жизни так же спокойно, как могла убить муху на столе. Как плохой хирург со стажем деловито воспринимает смерть своего пациента на операционном столе.
Зона, куда попал, славилась беспределом. Он и не надеялся, что дотянет до освобождения. Умереть годом раньше или позже стало ему безразлично. Куда важнее было не прогнуться. Пройдя жестокие побои и вынужденное убийство, он выстоял. Правда, получил ещё трёшку за превышение пределов самообороны.
Ближе к концу срока, когда на проталинах под колючкой зацвели подснежники, случай подвернулся. Глупо, но не удержался. Варили бак для бани какого-то начальника, в нём и спрятался. Сварной шов сделали хлипким. За проходной он выдавил крышку и дал дёру. Жаль, местности не знал. За попытку к бегству получил ещё два года. Собственно, побег удался. Взяли в сотне километров. В расположение ракетной части, куда муха не пролетит, он прибыл, того не ведая, в вагоне с углём. А выехал уже в автозаке с наручниками. Смешно.
К тому времени он приобрёл среди своих авторитет и всё, что с ним приходит. Чем меньше оставалось до окончания срока, тем нестерпимей хотелось на волю, какой бы страшной её ни рисовали.
Его нетерпение дружки объяснили по-своему: «Не терпится счёты свести». И, напутствуя на дорогу, обещали, в случае чего, сохранить место на нарах.
Когда он сел, ему было восемнадцать, освободился в тридцать три.
Целая эпоха прошла. Нынче и обычным людям трудно найти своё место под солнцем. А что умел он? В послужном списке одни болезни: туберкулёз, отбитые почки и селезёнка, артрит, микоз, потеря зрения в травмированном глазу на восемьдесят процентов. Да страшный груз, который будет давить до самой смерти: злоба. Вытравить её трудней, чем лагерный запах и наколки.
Родной город за десять лет постарел сильней, чем за четыреста предшествующих. Переросли и надломились тополя, зияя чёрными дуплами. Дом пионеров стал приютом престарелых.
— «Победа»! — прохрипел водитель, удивив Уткина неожиданным мажором.
Оказалось, так назвали остановку в частном секторе — в честь одноимённого старого ДК. А больше ничего не изменилось. Умилял пастельный лубок с подсинённым снегом и нежно-розовыми от холодного солнца берёзками. Запорошённые деревянные дома кержацкой постройки соединены узкими тропками; и ни души! Суббота. Белые кисейные ниточки из труб подвязали дома к небесам. Лёгкий запах дыма от берёзовых дров пьянил и волновал иссохшую душу.
Не хотелось ни с кем встречаться. Чтобы пройти незамеченным под чужими окнами, старался поменьше скрипеть снегом. Плохо получалось.
Хорошо возвращаться на родину с гордостью за прожитое, когда тебя ждут и любят. Когда прохожие с радостью узнают, расспрашивают и зовут в гости. Когда можно прямо глядеть им в глаза, а не прятать взор под капюшоном…
Отчий дом Уткин узнал не сразу: столетние кондовые брёвна до сорока сантиметров в диаметре зачем-то обшили пластиковым сайдингом, который в морозы трескался, а в жару скручивался. Посмотрел на новые ворота из профнастила, толкнул калитку и вошёл на крытый двор, в стайку. К старым сеням пристроили новый тамбур, где на самотканой половице валялись войлочные чуни и кроссовки без шнурков.
Не разуваясь, шагнул в прихожую. В горнице истошно верещал телевизор голосами мультяшных уродцев. Девочка в кресле обернулась лишь после того, как он тронул её за плечо.
— Привет,— сказал он.
— Привет,— ответила она и снова уставилась в экран.
— Что смотрим?
— А чё кажут, то и смотрим.
— Мамка где?
— Поросей кормит.
Он огляделся: после перепланировки от старого дома остались только наружные стены. Хлопнула дверь, и раздался знакомый — незнакомый голос:
— Катька, дров принеси!
— Час, мультик досмотрю.
— Я выброшу этот телик, ей-богу. Замуж скоро, а те всё мультики…шагнув в комнату, замерла сестра на полуслове.
Наморщила вмиг покрасневший нос и кинулась обнимать брата.
— Серёжка! — заплакала она и вдруг стукнула его кулаком в грудь.Ты почему не сообщил? Я ведь замаялась, ожидаючи.
Застеснявшись слёз, вдруг закричала на дочь:
— Да выключи ты, на хрен, свой ящик дебильный!
В наступившей тишине стало слышно, как тикают часы на стене.
— Ещё ходят?
— А чё им сдеется? Тикают,— вытерла она нос.— Ещё и кукуют, зарразы. Всю жизнь прокуковали. Чё осталось-то? Ты там всё у себя, рассчитался?
— За что?
— Ну, в смысле, совсем приехал-то?
— Не, на побывку.
— Не шути так, я ведь совсем тупая стала. И седая. Вишь? — приподняла она шаль.
— Да брось прибедняться. Красавица, хоть на выданье.
Она снова стукнула его кулаком в грудь и шмыгнула.
— Насовсем, насовсем. Жильё надо подыскать,— поспешил он успокоить её.— Да работёнку…
— Небось, наработался. Поживи просто.
— Где?
— Здеся.
После смерти матери, по-хорошему, ей надо было разделить дом с братом. Да только… двое маленьких у неё уже росли. Она и правда хотела всё честь по чести. Полгода ждала, что он заявит о своих правах.
А он ждал, что она напомнит. И уже ответ в голове сложил: дескать, живите, вам нужней. Но напоминание не пришло. А спрашивать ни о чём не стал. И вообще писать расхотелось…
Чтобы прервать тягостное, но понятное обоим молчание, он сказал:
— Прости, что не предупредил. Сглазить боялся. Незваный гость…
— Типун тебе. Мы ведь давно ждём. Жаль, Вовка вчерась тока уехал.
Он час на Ванкоре робит, по вахтам. Две недели там, две тут. Подфартило, одноклассник у него мастером. Помог устроиться.
— Нормально?
— Да как сказать? Шаг вправо, шаг влево — штрафуют не по-детски.
Иной раз вся зарплата на штрафы уходит. Капитализьм, ити его.
А оборудование ещё с советских времён. Только и делают, что латают.
— А ты как?
— Да,— махнула рукой.— У Вачика в кафушке. Тошниловкой зовут.
— Официанткой?
— Официанткой и посудомойкой. Он ещё просит бухгалтерию освоить.
Ага, чтобы потом за него посадили? Сам-то отмажется, а я? Сколько мне доставалось за его палёный «армянский» коньяк! А ему всё как с гуся вода. Там сунет, тут подмажет — пизнесмен, короче.
— А чё не уйдёшь? Или деньги большие?
— Правда что! Куда уйдёшь-то? ЦБК банкрот, ЛДК на ладан дышит.
А тут хоть котлет домой притащу или ещё чего. Тем и живём. Ой, давай-ка быстренько подогрею. Свежие, вчерась принесла. Перекуси, а я баню затоплю. К вечеру уж капитально отметим. Пригласить кого?
— Нет.
— Как скажешь.
Сестра подогрела в микроволновке кафешный ломтик форели под толстенным слоем майонеза и лука, разлепила нарезку колбасы и выставила сало.
— Сало своё?
— Конечно. И чеснок, и огурчики.
— Вот его и настрогай. А это,— отодвинул он тарелки с рыбой и колбасой,— убери. У меня и так желудок как решето. Дай-ка,— протянул он вдруг руку к разделочной доске, на которой сестра резала дольками розовое изнутри сало.
— Мало? Ещё принесу.
Но Уткин взял у неё доску, перевернул другой стороной и узнал печальные глаза Богородицы.
— Что, больше не на чем?
— Дык старая уж, облупилась совсем. Всему ведь свой срок. Вовку давно прошу: выпили нову доску-то,— да толку! А эта лёгкая, просохла.
Ешь, что ты сало-то отодвинул, из-за ёй, что ли? — показала она на изуродованную икону.— Ну прости, не знала, что ты у нас такой…
Сестра разлила из початой бутылки «Русский стандарт».
— Ну, за встречу долгожданную! Давай-давай, враз полегчает. Дома ведь наконец-то,— бодрилась она.
— Дома,— тихо повторил он, заметив, как она опустила глаза.— Только я не пью.
— И я не пью. Но по такому случаю-то!
— Какому такому? Не с войны пришёл.
— Как хочешь, а я выпью. За тебя, Серёженька, что выдюжил. Теперь ты должен жить долго-долго.
— Зачем?
— Должен, и всё,— зажмурилась она и, задержав дыхание, опрокинула в себя содержимое хрустальной рюмки.— Понял?
— Люсь, а Димка где? На сверхсрочную остался?
Со звоном выпала вилка из её руки. Лицо окаменело, словно парализованное.
— А Митеньки нет.
— А где?
— Нигде.
Она вскочила и, убегая из комнаты, обронила:
— Не могу…
— Как получилось? — спросил он Катю.
— Так и получилось,— потупила та глаза.
— А, ё…— стукнул он кулаками по столу.
«Чем же наши предки так нагрешили, что мы за них должны рассчитываться?»
— Ты правда дядя Серёжа? — помолчав, спросила племянница.
— Не похож?
Она медленно покачала головой и посмотрела на чёрно-белую фотографию за стеклом серванта, с которой улыбался красивый парнишка с есенинскими волнистыми волосами, едва старше её.
Вечером, когда сели ужинать, сестра вроде бы овладела собой и даже улыбалась впопад, но лицо её оставалось бледным, а узкие губы — бескровными. Видно было, что всё делает через силу.
— Ходила за хлебом, Юрку встретила. Так он уже знает, что ты приехал.
— Откуда?
— Видел, поди.
— И чё?
— Привет передаёт. Говорит, «писец» теперь им.
— Кому им?
— Спроси. Может, ждёт, что ты рассчитаешься. Все ведь знают, кто тебе жизнь сломал.
— Ладно, что знают, вам хоть не так стыдно.
— Я всегда в тебя верила.
Не съев и половины, что выставила сестра, и не выпив ни капли, Уткин поднялся.
— Ну всё, я спать.
— Что так? Не робить ведь завтра. Я думала, посидим, поговорим.
Сколько всего мимо прошло.
— Успею, ещё надоем. Устал я, Люся.
Уснул он быстро, но в полночь проснулся от тишины и долго мерил комнату шагами. Не выходили из головы мысли о племяннике. Зачем он так-то? А может, прав? Цепляемся за «жестянку» из последних сил, не соизмеряя, стоит ли она того. Не в силах одолеть смутной тревоги и беспричинного беспокойства, накинул тулуп зятя и вышел во двор.
Мелькнула и растаяла звезда, но загадывать было нечего. Казалось, ничего, кроме расстояния, сейчас не отделяло его от Бога. Но ни говорить с Ним, ни просить было не о чем. Вместо мыслей — одни видения и тягостные предчувствия.
В бараке, напротив его лежанки, висела репродукция из разворота журнала: на опушке леса, по крышу занесённая снегом, притулилась избушка. Узенькая тропка вела к двери, перед которой лежала лайка, щурясь на восходящее холодное солнце. Эта картинка помогла ему выжить. И вот, казалось бы, мечта сбылась. А дальше? Так и подмывало взмолиться: Господи, забери меня!
Под утро, когда сестра, выходя, звякнула подойником, он спросил, будто и не спал:
— Покровский монастырь жив ещё?
— А что ему сдеется? Звенит.
— Не хо ´дите?
— И без того делов,— и перекрестилась,— прости, Господи!
— А я схожу.
За домами кончились и фонари. Но и половинки луны хватало, чтобы не сбиться с пути. «Abbеy road» — так пацанами они называли эту дорогу. Накинув башлык и ссутулившись, он смотрел себе под ноги, пока не уткнулся в старинную кирпичную кладку. Калитка оказалась открытой. Никто его не остановил. Монашки вереницей следовали с молитвы в трапезную. В чёрных клобуках, телогреечках поверх ряс они походили на зэчек. Не хватало только часовых на вышках и лая овчарок.
— Сёстры, где найти матушку Нину?
Монашки ещё ниже опустили головы и ускорились. Одна даже сплюнула из-под руки и перекрестилась. Уткин тоже плюнул и хотел уйти, но варежки надо было отдать. Перед храмом он снял шапчонку и перекрестился. Запахи ладана, воска и старины. В прихожей молодая монашка торговала свечками, крестиками и церковной литературой.
Более миловидное, нежели красивое, лицо её, не знавшее солнца, контрастировало с чёрными бровями и чёрным головным убором.
На вопрос о матушке она поджала высушенные постом губы, будто он мысленно вожделел её, и опустила глаза.
— Зачем вам?
— Письмо ей. И гостинец.
— Давайте, я передам.
— Да ещё спросить кой о чём хотел.
— Идите на проповедь, она подойдёт.
Церковь была почти пуста: четыре безликие согбенные фигурки, включая трясущуюся старушку и олигофрена. Священник сразу обратил взор на нового прихожанина и повысил голос:
— Вот говорят: Русь святая. Не святая она — грешная!
Бабулькина голова при этих словах ещё сильнее затряслась.
— И чего только не претерпела она: и цареубийства, и христопродавство. А сколько крови православной во искупление пролито? Век молить — не отмолить. Сатана в храм рвётся, а бесы — в души людей.
Бога потеряете — неизбежно диавола обретёте. Вот, сами посудите, всего пятеро пришли на проповедь. И ладно бы будни — работа, дела житейские. Но ведь воскресение сегодня, сам Бог велел прийти помолиться… Конечно, и мы, служители церкви, в этом виноваты — может, даже в первую очередь…
Уткин заслушался с интересом, как вдруг услышал за спиной тихий голос:
— Вы мне привезли письмо от матушки Марии?
Это и была сестра Нина. Прямо при нём она развернула листок, прочла его и внимательно посмотрела на Уткина.
— Нам как раз нужны сторож и дворник. В одном лице. Вы непьющий?
— Нет.
— Ну да. Все так говорят,— дрогнули в горькой улыбке её губы.— А хватает до первой получки.
— Тогда зачем спрашивать?
— Обиделся никак? Ладно, ты же с рекомендацией. Сразу должна предупредить: зарплата у нас небольшая.
Уткин пожал плечами. У него и в мыслях не было проситься на работу, но раз уж так вышло, решил не перечить судьбе.
Одна из сестёр, видимо ключница, объяснила, что надо делать, выдала инструмент и кой-какую одежонку. Спецовка мало чем отличалась от той, что он носил совсем недавно. А вот «почивальня» ему приглянулась: обитая изнутри пенопластом, оклеенная обоями строительная бытовка с печкой годилась и под жильё. За две ходки он перевёз в неё на санках необходимую утварь, обустроился и к вечеру, довольный собой, ужинал, размачивая сухарики в кружке с крепким чаем.
Впервые в жизни у него было отдельное жилище.
Вскоре появился и первый гость. Пришёл Юрка Барбатунов. Он учился на два класса младше. Отсидел за грабёж и по возвращении давно, но безуспешно претендовал на роль главного местного уркагана. Уткин ещё не успел вспомнить его имя, а тот уже полез обниматься:
— Серый, братан! Наконец-то мы вместе! Чуешь вкус свободы? Дым отечества, мать его…
По своим каналам Юрка знал об авторитете Уткина на зоне и, чтобы достойно выглядеть в его глазах, принялся жонглировать именами паханов, бугров и воров в законе, произнося их в уменьшительной форме. Уткин не сдержал улыбки, представив, что упомянутые граждане сделали бы с Барбарой, услышь его бахвальство.
Юрку же распирало:
— Серый, я запарился тут один. Комбинатовские совсем поляну потеряли, оборзели, суки. Смотри,— задрал он куртку, обнажив свежий шрам на боку.— Вместе мы им такой кипеж устроим! И ментовку подомнём. Там одна шелуха осталась. Нам только первичный капитал натрясти, а там попрём в бизнес, деляну возьмём, лес в Китай погоним.
— Кто тебе деляну даст?
— И просить не будем, сами возьмём. Так все и делают. Бичей наберём, работать заставим. Я уже всё продумал…
Юрка выставил две бутылки водки и консервы:
— Отметим — и в клуб. Развлечёшься хоть. Душа просит, по себе знаю. Заодно представишься. Народ мелкий пошёл, всех построим.
Давай,— протянул он чарку, чтобы чокнуться.
— Бери. А я чаёк,— шокировал Уткин друга.— Налить?
Тот восхитился:
— Ну ты реальный мэн! Как этот, в фильме, забыл название, триллер! Там киллер-филер перед тем, как на дело пойти, тоже не пил, не курил, не е… Так, что ли?
— Не знаю, у нас таких фильмов не показывали.
— А-а-а! — пригрозил ему пальцем Юрка.— То-то ты к богадельне пристроился. Типа осмотреться. А я как откинулся, месяц торчал, на уши тут всех поставил. Чё, и на баб не тянет? Всё, молчу. Дела поважней. Понял, не дурак. Ладно, постись пока, а я хряпну. Слышь, Серый, я ведь знаю, что ты задумал. Если не в падлу, можешь на меня рассчитывать. Вот две краги — считай, твои. Без п…ды.
— Спасибо, брат,— Уткина одолел приступ кашля.
— Тубик? Профзаболевание. Ничего, крепись, что-нибудь придумаем.
И придумал. Притащил на цепной удавке колченогого пса, суку о трёх ногах.
— Тебе. Первейшее средство от чахотки. Чтобы поправиться, нужно три собаки съесть. Начнёшь с этой.
— Ну и волчара!
— Не скрою. У охотника взял. Он волка держит спецом для вязки.
Щенки потом и на лося, и на медведя идут. Бывает, что и на людей.
А эта аж на снегоход кинулась. Вот и кандыбает теперь. Колян хотел её пристрелить. Но не тащить же на горбу? Своим ходом привёл. На, ешь на здоровье.
Уткин присел перед собакой на корточки и положил ей на голову ладонь между ушей.
— Красавица.
Она спрятала клыки и подняла на него миндалевидные глаза. Оценив нового хозяина, тоже села, поджав к груди культю. По-собачьи, наверное, это означало не рабскую преданность, а доверие.
— Пальцы-то оттяпает,— остерёг Юрка.— Черенок лопаты перекусила, пока ловили.
— Как звать?
— В супе не всё ль равно? Помочь?
— Не надо.
— Шкуру не выбрасывай, на унты возьму.
Уткин назвал собаку Ладой. Сколотил конуру. Кормить её остатками монашьей трапезы — значило уморить с голоду. За небольшую услугу он договорился на скотобойне, и раз в неделю ему нагружали мешок лыток, бычьих хвостов, гениталий и прочих отходов производства, которые можно было давать собаке сырыми или варить шурпу с крупой. Оттого шерсть её скоро залоснилась и заблестела на солнце.
Поначалу обозлённая на весь мир и своенравная, от хорошего ухода она успокоилась. Впервые в жизни почувствовала себя в безопасности.
Дожидаясь хозяина с работы, ложилась на снег и вытягивала голову на переднюю лапу, устремив взор к воротам монастыря. Едва в них появлялся знакомый силуэт, она вскакивала и с лаем начинала рвать привязь. Каждая их встреча умиляла, как эпизод из голливудской мелодрамы.
Раз в неделю Уткин грузил в сани мусор и вывозил на свалку. Зимник шёл по лесу. Тишь и благодать, душа радовалась! Старая кляча едва плелась, так что Ладка на своих троих не только за ней поспевала, но и ни одного заячьего следа не пропускала. Или, воткнув голову в снег, вынюхивала мышиные следы под сугробами. Когда выныривала, счастливая морда её блестела на солнце снежинками. Если уставала, Уркин подсаживал её в сани, к явному неудовольствию коняги, которая косила глаза, натягивала поводья и хрипела, чуя волчий дух за спиной.
В тот ясный день собаку в санях было не удержать. Спрыгнув, закандыбала она в гору к лесу. Боясь потерять её, Уткин направил по следу Сивку, но вскоре доходяга увязла, и пришлось догонять собаку пешком по сугробам.
На пригорке, средь берёз, где снег выдуло, он увидел торчавший из-под земли знакомый хвост: псина его забурилась в широкую нору — лисье логово, судя по следам вокруг и жёлтым пятнам. Ходы у них под землёй длинные, разветвлённые, так что потерять в них собаку было вполне реально. Кое-как просунув руки в нору, Уткин ухватил её за задние лапы и с огромным трудом, несмотря на рычание, выволок на свет Божий.
— Ну чё ты к ним привязалась?! Там лиса, такая же собака. У неё детки. Их и так нелегко прокормить, а тут ты ещё. Пошли давай!
Оказалось, что нор таких в окрестности несколько, и пока она не обследовала их, не успокоилась.
Позже им довелось наблюдать, как мышкует лиса: издали — будто мечется огонёк по белу полю.
Ещё задолго до свалки вдоль колеи начали встречаться кучи мусора, вываленного ленивыми горожанами. Каждый раз кулаки Уткина сжимались при мысли, что встретит на пути такого засранца. Вздыхал и подбирал из куч хотя бы пластиковые бутылки, канистры из-под машинного масла и пакеты, что не сгниют до скончания веков. Однажды не выдержал и написал: «Люди вы или свиньи? Не бросайте мусор!» и забил кол с картонкой в мёрзлую землю.
Ближе к свалке всё чаще встречались тяжёлые, заматеревшие вороны. Нажравшись отбросов, они с трудом перелетали короткими отрезками от кучи до кучи. Ладка не любила их и злобно лаяла, когда они шуршали над ней жёсткими крыльями.
В тот день, опорожнив сани и повернув в обратный путь, Уткин увидел мчащуюся к ним свору собак. Ладка замерла, наливаясь яростью. Шерсть на загривке встала дыбом, нос наморщился, а верхние брылы приподнялись, обнажив волчьи клыки. От её утробного рыка у коня задрожали бока. Не слушаясь хозяина и не соизмеряя опасности, она рванулась навстречу дикой стае. От неожиданности собаки на миг умолкли, рассыпались кру ´гом и, подзадоривая друг друга, вновь затявкали, захлёбываясь слюной. Уткин вспомнил, что совершенно такие же глаза видел у блатных, сбившихся в круг, чтобы запинать, затоптать свою жертву. Не уговоры, только сила могла остановить их.
Он озирался, не видя среди мусора ничего, что можно было использовать как оружие. А собаки уже по одной и парами выскакивали из круга и кидались на Ладку, которая распорола клыком шею одной, бочину другой. Не в силах прокусить её толстую шкуру с боков, одни дразнили её, а другие кусали сзади под хвост. Подобрав бутылочный осколок, Уткин обрезал постромки и кинулся с оглоблей на собак в тот момент, когда озверелым клубком они свились вокруг Лады. Уткин, не размахивая оглоблей попусту, бил прицельно. Рыжая дворняга с разбитым черепом остались на снегу, остальные бежали, задрав хвосты. Ладка с окровавленной мордой сидела, прижав покусанный зад к красному снегу. Налитые кровью глаза её уже не разбирали, кто свой, а кто чужой. Молниеносным движением, она прокусила рукав Уркину, когда тот хотел её погладить.
— Да свой я, свой, Ладочка,— успокаивал он её.— Умница ты моя, заступница. Уделала кобелей позорных. Тебе бы ещё одну лапу — порвала бы всех.
Ладонью он чувствовал её дрожь. Рычание постепенно переходило в надрывный утробный плач. «Совсем как у людей»,— подумал Уткин.
— Всё хорошо, всё, успокаивайся. Сейчас домой поедем.
Но она упиралась, и Уткину пришлось поднять её на руки, чтобы дотащить до саней.
— Ну и здоровая же волчара,— кряхтел он.
Обычно от неё ничем не пахло, а тут от шкуры несло звериным запахом, волчьим адреналином. Всю обратную дорогу он гладил её запачканной кровью ладонью и говорил ласковые слова.
На обратном пути он иногда делал круг и заезжал на кладбище.
Здешних обитателей было куда больше, чем городских. Поговорив с родителями, которые так и не дождались его, торил тропинку дальше, к голубой оградке в дальнем ряду. Отаптывал вокруг, сметал снег с забуревшего лиственничного креста и, подышав на стекло, протирал заиндевевшую фотографию. Он отчётливо помнил, как приезжая впервые появилась в их девятом, «неблагополучном» классе и с обескураживающей милой улыбкой непосредственно произнесла:
«Здравствуйте, я Катя. Я буду с вами учиться…»
И когда сквозь иней ему отвечала та самая улыбка: «Здравствуйте, я Катя»,— и глаза с искринками, на него волнами, до слёз, накатывало забытое волнение.
— Здравствуй, Катя…
А потом от нестерпимой ярости кровь приливала к лицу, скрипели желваки под щетиной, и щёлкали сжатые в кулак суставы пальцев.
Всю обратную дорогу он еле сдерживался, чтобы не отхлестать ни в чём не повинную скотину, и сшибал кнутом верхушки чертополоха.
Горе встречному, который недобро взглянул бы на него в тот момент или сказал что не так.
Дома для успокоения хватал нож и принимался строгать очередное распятие, чтобы потом так же, как и предыдущие, отправить его в топку.
Размеренная жизнь, работа на свежем воздухе, молитвы на ночь, да и окружающая природа должны были помочь обрести спокойствие и умиротворение. Но не было их в душе Уткина. Опьянение свободой прошло, убогое жилище уже не казалось хоромами. По ночам он плохо спал, от худых мыслей раскалывалась голова. Измаявшись, выходил посреди ночи на улицу. Звякнув цепью, выглядывала из конуры сонная заиндевелая волчья морда. Он садился рядом на скамеечку, а собака пытливо вглядывалась ему в глаза, чтобы заглянуть в душу.
И тогда он тихо затягивал:

Выйдем ночью в поле с тобой,
Ночкой тёмной тихо пойдём,
Мы пойдём с тобой по ´ полю вдвоём,
Мы пойдём с тобой по по ´лю вдвоём.
Ночью в поле звёзд благодать,
В поле никого не видать,
Только мы с тобой по ´ полю идём,
Мы с Ладушенькой по по ´лю пойдём…

Собака подвывала ему, закинув голову. А потом, чтобы подбодрить, тыкалась мордой в колени, стаскивала зубами рукавицы с рук.
— Ах ты, сучка такая,— улыбался он, а она, довольная, начинала прыгать и трепать рукавицу с притворным рычанием.
Он ловил её, падал в снег, она лизала его в лицо тёплым шершавым языком. Такие игрища среди ночи помогали. Но ненадолго. Собака не панацея.
Иногда, проворочавшись, одевался и уходил в церковь. Он любил разговаривать с Христом один на один, во мраке пустого храма. Никто не знал о чём. Любил рассматривать иконы. По сибирским меркам это был старый храм, восемнадцатого века. И иконы — соответственно.
Некоторые до того потемнели и потрескались, что лики святых едва угадывались. Тут в голову ему пришла мысль…
От скуки мастер на все руки, на зоне он делал лубки для души, для начальства, а то и на продажу. Вырезал на досках по фотографиям пейзажи с куполами, дюжинами красавиц. Особенно ему удавался Георгий Победоносец, копьём поражающий змея.
Попросив у монахов красок, он, как мог, восстановил икону Божьей Матери, которую забрал у сестры. К счастью, лицо её сохранилось, а одежды, младенца и фон он написал заново по отпечаткам старой краски. Необыкновенный подъём и умиротворение во время работы вдохновили его на новый труд.
Задумал изобразить Иисуса. Начал с воодушевлением. С фигурой и фоном трудностей не было. Но долго не давался лик Его. Всё откладывал на потом. Замучился совсем, похудел. Одни глаза на лице горели.
Что должно выражать лицо человека, взошедшего на Голгофу?
Верующему в вознесение муки физические легче претерпеть, чем сомневающемуся. Знал он или верил? Вера спасительна и губительна в своих крайних проявлениях. Безумство фанатиков творит чудеса.
Здесь не то. В глазах боль. Более от страданий нравственных, нежели физических. Это ли не величайший грех — увлечь на муки род людской, посулив ему рай небесный? Когда именем Его будут пытать людей на дыбах, сжигать и уничтожать целые народы и континенты.
Святая ложь. Представьте глубину отчаяния предвидевшего сие! Тогда зачем Он пришёл в этот мир? Такого натворил за свои тридцать три года… Должно ли всё это читаться на Его челе? Не кроткая улыбка и не мудрость, а отчаяние и боль. Когда жизнь — ошибка. Если не Ему, так откуда нам-то знать, зачем мы пришли в этот мир? Вот и плутаем в потёмках.
А может, не мудрствовать? Истина, как и красота, приходит внезапно, сама собой. Или она есть, или нет. Как Он даст. Мудрствование только в тупик заводит.
Уткин посмотрел на себя в зеркало и снова взялся за карандаш.
Злополучный тот день с утра выдался хмурым. Снежные тучи, казалось, давили всем своим весом, вызывая общее беспокойство и нервозность. Недаром ночью псы выли. Уткин подумал, что в лесу ему полегчает, и, хотя мусора накопилось мало, повёз его на свалку.
Тут и там зимник пересекали следы снегоходов. Кто-то порезвился накануне. Собака по привычке побежала навестить лис. Пришлось идти за ней.
Страшную картину увидели они, выйдя к норам: снег вокруг был отутюжен гусеницами и вытоптан. Вороны трепали окоченевшие выпотрошенные лисьи тушки и клевали растерзанные рыжие комочки детёнышей. Один ещё попискивал, но, увидев его пустые глазницы, Уткин поспешил прекратить страдания кутёнка. Возле нор валялись гильзы от дымовых шашек. Уж насколько Уткин был чужд сентиментальности, и то у него прошибло слезу. Пустая бутылка «Чиваса» говорила о том, что это дело рук не заурядных браконьеров.
— Суки,— прошипел он.
Новые кучи мусора пуще прежнего злили его, тем более что Ладка так и норовила покопаться в каждой из них, рискуя отравиться или поранить лапу стеклом.
— Тебя дома не кормят?! — кричал он, отгоняя её палкой, которую после той драки с собаками всегда теперь брал с собой.
Картонка с его призывом к чистоте была вдавлена в снег гусеницами.
Он возвращался, когда навстречу показался старый японский пикап, груженный мешками со строительным мусором, поверх которых покачивался обшарпанный холодильник. Поравнявшись, Уткин успел хлопнуть ладонью по кабине. Из приоткрытой двери высунулось розовощёкое лицо.
— Чё ты, дед?
— Хотел сказать, чтобы мусор не вываливал у дороги. Довези до свалки.
— А тебе-то чё?
— Как чё? Весь лес засрали. Не дело.
— Да воняет там, на свалке.
— Хочешь, чтобы везде воняло?
— Ладно, посмотрим,— захлопнул парень дверцу.
Что-то подсказало, что он не послушается, и Уткин повернул обратно. За первым поворотом увидел, как здоровяк, на голову выше его, разгружает кузов на обочину. Уткина как обожгло. Внутренне подобравшись, он подошёл к нему и как можно спокойней сказал:
— Придётся обратно загрузить.
— Да ты чё? — парень, паясничая, сделал вид, что испугался.— Может, тебе холодильник надо? Дарю. Он рабочий.
— Я тебя предупреждал.
— Пошёл ты на…, достал уже,— сел парень в кабину раньше, чем Уткин взялся за берёзовую палку.
Спиленная от живой берёзы, она была ещё сырой и тяжёлой. Только осколки полетели от лобового стекла. Отряхнувшись, парень хотел вылезти из машины, но, посмотрев в глаза ненормальному доходяге, передумал. Вдавил педаль и, объезжая сани, завалился было в сугроб на обочине. Взревев всеми лошадьми, пикап вырвался на дорогу прежде, чем Уткин догнал его. Ладка с яростным лаем кинулась за машиной, норовя цапнуть колесо.
Удовлетворения и близко не было. Чем дальше, тем меньше. В горле стоял привкус крови. Уткин дёрнул вожжи, и застоявшаяся коняга понесла. «Надо было как-то не так»,— понимал он. Но как? Мирной дипломатии его не обучали. Снегопад усилился настолько, что в метре от лошадиной морды ничего не было видно. Лёжа на спине, он ловил ртом влажные хлопья снега.
Дома накатил жар. Нездоровилось с утра, но думал — расходится.
А тут едва ноги приволок. Заварил чаёк с монастырской травкой, закутался. Да, видно, переусердствовал: так пропотел, что приснился себе рыбой. Налимом, выброшенным на берег. Напрасно глотал он воздух, кислород в кровь не поступал. Смирившись, перестал биться в ожидании конца. Но расслабиться мешал назойливый собачий лай.
Вдруг он узнал его: ведь это Лада! Открыл глаза, но ничего не увидел, лишь почувствовал едкий до слёз запах дыма. Соображения хватило, чтобы сползти под полати. Несколько глотков холодного воздуха из щели в полу привели в чувство. Задержав дыхание, Уткин кинулся к двери, но она не дрогнула, подпёртая снаружи. Пришлось подсунуть под неё кочергу и сдёрнуть с петель. Упал лицом в снег и долго, как тот налим, глотал больными лёгкими холодный воздух. Вокруг него прыгала собака и пыталась поднять его за загривок. На шее у неё болтался огрызок удавки, второй конец которой был привязан к полозу передвижного вагончика. Взобравшись на крышу, Уткин снял металлическую конфорку, плотно прикрывавшую отверстие трубы.
Других улик не осталось: пурга замела все следы. Но догадаться, чьих рук это дело было нетрудно. Ещё пара минут — и гнусная затея могла бы осуществиться. Собаке и хозяину была уготована одна судьба.
От угара давило в затылке. Да и температура снова поднялась.
В ознобе Уткин едва дождался, пока проветрится жилище, навесил дверь и снова отключился. «Здравствуйте, я Катя. Я буду с вами учиться. Здравствуйте, я Катя…»
Сон то и дело прерывался кашлем, и оттого ночь показалась бесконечно длинной. Когда, наконец, он попытался выйти, дверь снова не поддалась. Вначале подумал, что её опять подпёрли, но оказалось — просто замело. До самой крыши. Судя по завываниям, вьюга не стихала, и, оставив попытки выйти, он принялся за печь. Дрова кончились. Табуретки на растопку не хватило, и он отправил в огонь заготовки для своих лубков. Последний вариант распятия не вошёл в печную дверцу. Но и без него потеплело. А потому, проснувшись в очередной раз, почувствовал себя лучше.
Завывания стихли, в голове прояснилось. Космический свет слабо пробивался сквозь толщу снега из окошка. Почудилось, будто что-то хрумкает снаружи. Стук в стенку. Полиция? Закрыл глаза в надежде, что всё это сон. Но нет. Голубое сияние в оконце вспыхнуло магниевым, а потом и ослепительным солнечным светом прямо в лицо. Уткин зажмурился и чихнул.
— Слышь? — сквозь лёд на стекле проступило неясное очертание лица матушки Нины, обрамлённое ладонями.— Нич-чего не вижу!
Темнотища. Есть кто живой?!
Своим появлением матушка Нина вдохнула жизнь в жилище Уткина. Один вид её разом вытеснил умствования на тему смысла жизни. Радости бытия, что она излучала, хватило бы на нескольких таких, как он. Уткин ещё подумал: не будь она монашкой, лучшей жены и желать не надобно.
— Собака там моя жива?
— Откопали. Сам-то как?
— Да вот прихворнул.
— Вижу. Глаза какие-то мутные. Не натворил чего? — перекрестила она его.
— Я на ноги подняться не могу, а вы говорите.
— Скажу Настасье, барсучьего жира тебе принесёт да мёда. Что это? — углядела она зорким взглядом распятие, подняла и протёрла рукавом.— Как же ты такую святость в грязный угол запихал?
— Не получилось.
— Сам ты не получился,— переводила она взгляд с Уткина да на распятие.— Это какими глазами смотреть. По мне, так хоть сейчас на иконостас! Заберу-ка я. Отдам Васильичу, он оклад подберёт.
— Не, матушка! Дай срок, доделаю, тогда уж.
— Ладно. Твори, раз талантом не обижен. А говорил, ничего не умею.
Премию тебе выпишем. Новые валенки. А то что за пимы? Страх Божий. Ты ведь человек мирской, невесту присматривать надо, а ходишь как бирюк. Крещёный хоть? Сразу-то забыла спросить, как на работу брала.
— Да вроде.
— Как это?
— Говорят, бабка крестила, пока родители на работе были.
Лицо матушки посуровело:
— Не дело. В Бога веруешь?
Уткин вздохнул:
— Сам не знаю. Когда верю, когда нет.
— А по ночам в храм ходишь.
— Да я больше на иконы посмотреть.
— Тянет. Видать, покоя нет душе. Причаститься бы тебе. А до того поговеть да исповедаться.
— В чём исповедоваться-то?
— От те и на! Ты что у нас, святой? Так и у них при жизни грехов хватало.
После Крещения, когда паломничество в монастырь прекратилось, Уткин, вняв совету матушки, надел новые валенки и отправился в церковь.
Не зная, куда податься, спросил диакона, бренчащего кадилом.
— Сейчас батюшка на исповедь пройдёт, к нему и обратись,— посоветовал тот.
На исповедь собралось немного. Уткин решил переждать всех, тем более что редко кто задерживался более двух минут. Не было тут никакой исповедальни двухкамерной, как видел он в кино. Всё таинство свершалось на виду: к батюшке с хвостиком, стянутым на затылке резинкой, подходили по одному и шептали на ухо. Он накрывал им голову парчовой тряпочкой и крестил; просветлённые прихожане целовали ему руку и с чистой от грехов совестью спешили навстречу новым.
Отойдя в сторонку, Уткин пытался вспомнить, отчего лицо батюшки кажется ему знакомым. Будто из того, прежнего мира. И чем ближе он подбирался к нужной ячейке памяти, тем больнее ему становилось.
— Исповедоваться? — поторопил его священник, когда уже никого не осталось.
Уткин подошёл и склонился над крестом, как это делали другие.
— Имя?
— Серёга.
— Сергий. Богом данное имя твоё, не коверкай его в храме. Говори, в чём согрешил.
— Грех мой тяжек, не вынести одному.
— Всяк сам несёт крест свой покаянный.
— Тебе лучше знать, батюшка.
— Ты каяться пришёл или бременем поделиться?
— Не знаю, как и сказать.
— Скажи, как можешь. Господь всемилостив, поймёт.
— В помыслах грех мой.
— В безбожии и благие помыслы в ад ведут.
— Был я там. Мне бы пред собой определиться.
— Здесь перед Богом ответ держат. Пред собой всегда ответишь.
В нерадивости и гордыне порой не ведаем грехов своих, Он лишь видит. Очисти душу, не молчи.
— Месть и злоба меня сжигают, да так, что на худшее готов. Боюсь, не устою.
Священник растерялся и изменился в лице:
— Ты что же? На душегубство благословения просишь? Православная церковь впрок грехи не отпускает.
— Кроме меня, некому зло наказать.
— Всегда есть кому,— поднял палец поп,— не нам судить. Судей тьма, а за себя ответить не все могут. Так будешь исповедоваться или как?
Разволновавшись, Уткин не сразу вымолвил:
— Больше не в чем.
— Ой ли? Лукавые слова с трудом даются,— отложил поп епитрахиль.— Рано тебе к причастию, не готов ещё. Иди, да убережёт Господь. А нет — придёшь за отпущением.
— Почему не готов?
— У нас вон книги церковные продают, подойди к сестре Зинаиде, попроси по причастию, она подберёт тебе. Там всё найдёшь. А я что скажу? Сам грешен.
— Да я знаю.
— Вот и ступай с Богом.
— Капитана-то получил? Не зря старался?
Священник пристально вгляделся ему в глаза, стараясь не выдать смущения. Сквозь сивые с перхотью волосы предательски заалела кожа на голове.
— Как, ты говоришь, тебя?
— Серёга я, Уткин. Хотел вот освятить,— полез он за пазуху и вынул оттуда замотанный в тряпицу предмет, показавшийся опасным священнику; он невольно отшатнулся, выискивая глазами охранника, колченого мужичка в казацкой форме.
— Да не боись,— размотал Уткин распятие.
— Краденое, небось?
Сергей хмыкнул и мотнул головой. Священник покосился на него, на наколки и потянулся было к распятию, но, словно обжёгшись, отдёрнул руку:
— Не могу.
— Почему?
— Не могу, и всё. Не каноническая она, самоделка какая-то. Да и глаза не Его,— глянул он на Уткина.
— Тебе видней, какие глаза у оклеветанных,— усмехнулся Уткин и добавил с издёвкой: — батюшка.
С наступлением у Ладки брачного периода женихи набежали со всей округи. Разномастные гибриды: пятнистые, вислоухие, шакалоподобные,— но все наглые и невероятно настойчивые. Уткин гонял их как мог. Тщетно: кобели повылазили изо всех углов и подворотен.
Впору было подивиться их воле к продолжению своего захудалого рода. И когда появился принц на белых лапах — Айк, ездовая лайка с широкой грудью и такими же, как у Лады, умными глазами, Уткин стал его прикармливать. Да и Ладка оказалась ещё той привередой, только его одного подпускала. Уткин про себя отметил изящество и благородство их отношений.
На ночь, от греха подальше, брал её к себе в вагончик. Не привыкшая к человеческому жилищу, она долго осматривалась и обнюхивала всё вокруг. Потом улеглась на старую телогрейку, постеленную для неё в углу, провожая внимательным взглядом каждый шаг своего хозяина. Улёгшись, он долго с ней разговаривал. Говорил, что скоро у неё появятся детки. Нужно готовить место для всех. Она будет кормить их своим молоком. Хлопот много, но вырастут они красавцами и защитниками от злых собак и людей. Глядя в её умные глаза, Уткину казалось, что она всё понимает и, соглашаясь, кивает головой. Жаль, что не могла говорить. Сколько интересного могла бы поведать о своей собачьей жизни!
Но вскоре псы потеряли к ней интерес. И даже Айк, подлец, перестал навещать. Это задело её, пару раз Лада даже убегала в поисках любимого, но потом зарождающаяся в её чреве новая жизнь затмила иные чувства. Она перестала ввязываться в дворовые разборки, стала более послушной и прожорливой. Уткин не успевал варить для неё.
Не устояв перед её просящей мордой и виляющим хвостом, угощал бананами и даже солёными огурчиками.
На Масленицу, едва люди, птицы и животные почуяли неуловимый, но будоражащий запах далёкой весны и нежное тепло солнечных лучей, ударили последние морозы. Напугать они уже не могли, лишь подзадоривали.
— Ого, сорок шибануло!
— А у тестя в низинке поутру аж сорок три показало!
— Жмёт, смотри-ка.
— Тётенька, у тебя нос белый! Оттирай, а то отпадёт…
Безумные девицы в лайкре приводили в дрожь прохожих:
— От дуры-то, прости Господи! Чем потом рожать будут?
Уткин в своей хибаре устал от холода. Непрестанная борьба с ним вытягивала силы. Ночью не раз приходилось вставать, чтобы подбросить дров. В один из таких подъёмов Уткин услышал, как тявкнула собака. На чужого, определил он. Но вместо того, чтобы облаивать, неожиданно смолкла. Уткину показалось это подозрительным, и он выглянул наружу с фомкой в руке. Незнакомая, в короткой песцовой шубке, блондинка, покачиваясь на корточках, кормила его собаку шоколадом из хрустящей обёртки. За лакомство Ладка готова была душу продать, поэтому на хозяина и не обернулась, предательски виляя в его сторону хвостом.
— Это ваша красотка? А почему без лапки? Дядя, пусти погреться!
Он хотел было шугануть её, но, вспомнив, как сам замерзал на улице, отворил дверь:
— Давай быстро, не то выстудим.
Девица принесла с мороза букет волнующих запахов и на его глазах вдруг покрылась инеем, как латунная статуэтка, внесённая в тепло.
— Двигай к печке.
Хлопнув заиндевевшими ресницами, она слабо улыбнулась, не в силах шевельнуться.
— Эк тебя…— и, заметив с копеечные монеты зрачки, покачал головой.
Забитая доверху печурка загудела и раскалилась докрасна. Тепло накатывало волнами, вызывая в теле девушки судорожные содрогания.
— В-во кол-басит,— через цоканье зубов призналась она.
Ей было двадцать с небольшим. Столь ухоженные экземпляры Уткин видел только на картинках, поэтому не воспринял её реально.
— Ты чё тут?
— Хотела в монастырь.
— Ух ты!
— Честно! Не берут. Я им: «Б…ь, замёрзну же»,— а им по…р: «Чур тебя, чур». Твари, сиповки! Одной я успела фейс разодрать. Ноготь вот обломила,— взяла она палец в рот,— здесь таких не купишь.
Всё ближе и ближе придвигалась она к печи.
— Шубку запалишь, сыми.
— Может, и раком встать за спасение? Ой-ой-ой, мамочки, жжёт-то как! — принялась она раскачивать коленки.
Сквозь бесцветные колготки было видно, как расползаются по коже алые пятна.
— Гады! — вопила она, кусая губы.
Слёзы лились ручьями по макияжу, не оставляя следов.
— Раз жжёт — значит, отходит, с ногами останешься.
— Дядя, ты так не шути. Не могу я больше!
— Растирай ляжки, кровь быстрей пойдёт.
— Лучше ты. Помоги!
— Не, я мозолями чулки порву, сама работай.
— Сам ты чулок.
Постепенно крики перешли в стоны облегчения.
— Отходишь?
— Не дождёшься,— расхохоталась она не по-девичьи.
— Эй, ты чё?
— Кайф! Я кончаю! — на бледных щеках выступил неровный румянец.— Бля, Сибирь ё…ая, как тут люди живут? И главное, зачем?
— А ты откуда?
— Из Сиднея. Я этот, как его, антагонист, тьфу, антипод!
— Кто?
— Абориген, короче. Боялась над океаном лететь, думала — жуть внизу. Ты чё! Кругом острова, россыпи алмазные, корабли, фейверки — жизнь кипит, люди веселятся. Даже в Китае всё сияет. А как границу пересекли — тьма ебипетская. Это ж надо было сюда забраться!
Вот ты — чё ты тут делаешь?
— Просто живу.
Она обвела взглядом обстановку и поморщилась:
— А зачем?
— Как зачем? Собаку кормлю. Снег чищу.
— А на…ра? Разве нельзя жить там, где нет снега? Где в шортах и шлёпанцах ходят? Где бананы растут и работать не надо?
— Дык родился тут.
Она безнадёжно махнула на него рукой:
— «Повезло». Как и мне. У тебя есть выпить, Муму?
— Только чай,— налил он ей кружку вечно горячего фирменного напитка.
— Ни фига себе чаёк,— поперхнулась она.— Чифиришь, дядя?
— Пей, чтобы не простыть, надо изнутри согреться.
— Истинная правда,— чихнула она.
— А сюда чего?
— Сама не знаю, обкурилась, наверное. В колледже моём экзамы надо сдавать. А я во, бамбук. Да и бабки кончились. Прилетела утром.
Солнце как в Сиднее. Только там плюс сорок, а здесь минус. Как в морду вьюга е…ула, сразу поняла, какую хрень сотворила. «Соскучилась», бля, по дому! Было бы бабло, обратно в «Боинг» — и адью!
Но… куда денешься, когда разденешься? Приехала домой, а там.
..! Не ждали, короче. Ну, я к подруге. Дальше плохо помню. В клуб попёрли. Блин, клуб — уссышься! Менты почему-то забрали. Дикие какие-то. Подругу в обезьянник оформили, а меня, как фамилию сказала, домой хотели отвезти. Я говорю: лучше в монастырь, грехи отмаливать. А в монастырь-то и не взяли. Типа: «Бл…ей не берём».
Я им говорю: «Я не б…ь, я ангел, только падший. Ну возьмите меня».
Хотела на колокольню залезть, позвонить. Прикольно, да? Ментами стали пугать. А я только оттуда. Как стала их х…рить! Тут ты докопался.
— Я что?
— Слушай, меня так прёт с твоего чая, аж глаза пучит. Не моё. У меня рецептик есть,— порылась она в сумке.— Сгоняй в аптеку. Знаешь, на Перенсона есть круглосуточная, возьми хотя бы это. Феназепам.
Лучше там всё равно ничего нет. Чё ты? Не ссы, рецепт настоящий, с бабкиной печатью, она у меня врачиха. В обед сто лет, а всё работает.
Он усмехнулся и покрутил головой.
— Ну пожалуйста, сильно надо!
— Нет.
— Почему?
— Боюсь ночью по улицам ходить.
— Тогда я сама. Эти валенки можно надеть?
— Потом ни тебя, ни валенок. И куда ты в таком виде? Шпаны всякой полно.
— Похрен. Меня недавно негры так пялили, что чуть не захлебнулась.
У тебя где розетка, сотик зарядить? Тачку надо вызвать. А зарядка?
Как ты без мобилы живёшь? И без Инета? Чё, монахам нельзя?
И курить нету?!
Уткин вспомнил про завалявшуюся от предшественника пачку.
В ней оказались две смятых сигареты.
— Круто! «Астра», мои любимые. А прикурить?
Уткин просунул ветку в поддувало и протянул крошечное пламя гостье. Та по привычке грациозно затянулась, но, поперхнувшись, замахала руками.
— Во дерёт! — отклеила накладными ногтями табачинку с напомаженной губы.— Как ты такое куришь?
— Я не курю.
89 | — Чё, правда? Чисто монах. А трахаться можно?
Он фыркнул.
— Ну рассердись! Тебе идёт.
— Будешь болтать, выкину.
— Фу, лучше б сказал: «Давай». Или ты замороженный?
— Согрелась? Вали отсюда!
— Та ладно, дрочи, я отвернусь. Ногу показать?
Чтобы ненароком не пришибить её, он накинул бушлат и вышел.
Звякнув цепью, из конуры выглянула Лада. Живот у неё округлился, и ей трудно стало прогибаться, чтобы вылезти в низкую дыру. И всё же, когда он присел на скамеечку, она выкарабкалась и положила голову ему на колени. Понемногу отлегло. Ладка, видя, что он ещё не в себе, ткнулась носом, лизнула в щёку. На снегу валялась фольга от шоколада.
— Эх вы, бабы, бабы! — вздохнул он, поглаживая собаку по округлому животу.— За шоколадку отдаться готовы.
Потрепал, как она любила, шею, погладил белую дорожку от носа до лба, потеребил кончики ушей и успокоился.
Остыв, поднялся с твёрдым намерением выпроводить незваную гостью. Но не сразу разглядел в потёмках сжавшийся комочек. Почесав щетину, бросил на пол полушубок, бушлат под голову. Из-под пола веяло нешуточным холодом, пришлось ещё дров подбросить.
В ведре с золой блеснуло стекло: шприц! Из тёмного угла раздались слабые стоны. Бледная, с каплями холодного пота, девушка глотала ртом воздух и билась, как русалка в сети. Он приложил к её лбу снег.
Снег не таял. Уткин испугался. Принялся трясти её за плечи, чтобы привести в чувство.
— Пустите, больно. Ну что я вам сделала? — захныкала она.— Фу, противный.
Нечаянно коснувшись её груди, он задержал руку, чувствуя, как бешено, в рваном темпе, с замираниями, бьётся её сердечко. Слабели неровные толчки, увеличивались паузы. Вспенились уголки губ.
— Отстань, тошнит.
— Дыши! Глубже, глубже дыши. Эй! — поводил он ладонью перед закатившимися глазами.— Скажи что-нибудь, слышишь?!
В ответ из груди её вырвался нешуточный крик, переходящий в холодящий душу вой, а потом в болезненный стон, вобравший в себя отчаяние и страх перед смертью, нависшей вдруг со всей безысходностью. Привыкшая манкировать своим безразличием к ней, девушка воочию ощутила её могильное дыхание.
— Мамочка, не хочу туда, пустите, я больше так не буду…
— Сейчас, я за скорой, мигом, ты только не… это, дождись, слышишь?
— Постой,— вцепилась она ногтями в его руку,— я задыхаюсь. Так пусто… Не уходи.
Потом вдруг, выгнулась, заскрежетала зубами, упала навзничь и забылась. Лицо её успокоилось и приняло до боли знакомое Уткину выражение. Он шагнул в угол, осветил зажигалкой лик Богоматери с восстановленной иконы и поразился сходству двух женщин, разделённых веками. Люди изменили мир, но не себя, подумал он.
Не слыша дыхания, он припал ухом к её сердцу и почувствовал затылком нежное касание прохладной руки.
Верхняя губа её приподнялась, придав лицу выражение детской беззащитности.
— Я тебя напугала? Прости. Теперь ничего, уже лучше.
Голос её был слабым и умиротворённым. Так, наверное, разговаривают в раю.
— Поплыла? — спросил он.
— Ага, лечу. Давай вместе!
— Я не умею.
— Дай руку. Не бойся, не такая уж я тварь. Раскрыть тебе страшную тайну? Я ведь даже не женщина.
— А кто тогда?
— Гермафродит,— выпучила она на него глаза,— потому в монастырь и не берут, ни в мужской, ни в женский,— беззвучно затряслась она, пока странный этот беззвучный смех не перешёл в икание.
Уткин захлопал её по спине.
— Больно! Ты чё такой-то?
— Да и ты не подарок.
— А т-то! Детство было трудное.
— Лупили, что ли?
— И кипяточек вместо чая.
— Потому и сбежала?
— Мачеха сослала. В колледж, типа.
Уткин заметил, что глаза у неё стали грустными, как у бездомной собаки. Захотелось погладить её по голове.
— А что отец?
— Ненавижу!
— А мать?
— Ещё когда умерла. С таким долго не протянешь. Он при ней-то баб в дом таскал, а потом вообще… Может, оттого мне всё это гадко?
— И негры?
— Какой ты по-ошлый,— разочарованно протянула она.
— Почему? Я ни одного дурного слова не сказал, ты одна поливала.
— И это всё, что ты во мне разглядел? На самом деле я не такая. Или все так говорят?
— Не знаю, что все говорят.
— Не, ты точно замороженный! У тебя там где-то сигаретка оставалась…
— Даже не думай. Сейчас сигаретку, потом катафалк.
— Давно мечтаю.
— Тебе родить бы.
— Он спасибо не скажет. Да и от советов не родишь.
— Прынца ждёшь?
— На хер я ему нужна? А где мой ноут?
— Что?
— Там я записывала… не могу вспомнить. Его Джокер взял.
— Кто?
— Позвони, пусть вернёт. Мне записать надо… Важное… А то забуду.
Блин, уже забыла…
Глаза её, оставаясь открытыми, снова закатились, белки пугающе блестели в полумраке. Речь стала тихой и бессвязной. Но едва он привстал, чтобы уйти на свою лежанку, рука её крепко схватила его за полу овчинной душегрейки.
— Сидеть! Не будь таким бес…сердечным,— лепетала она.— Почему все такие, такие. ..? Ноги мёрзнут. Да не здесь, пальцы. Я их не чувствую. Посмотри, они есть?..
Зрачки её закатились. Он видел, что она вот-вот отключится, и не делал ничего, чтобы тому помешать.
— Он держал меня на привязи. Как собаку,— неожиданно чётко снова заговорила она.
— Зачем?
— Чтобы я не убегала, не кололась. «Я тебя вылечу!» — говорит. Я неделю не ела. Ха-ха, пришлось отпустить. Ты где? Ляг сюда, мне очень холодно и одиноко… Ка-та-стро-фически.
Уткин осторожно, чтобы не коснуться, прилёг рядом и всеми фибрами души ощутил неведомый, волнующий запах. Впервые в жизни он лежал с женщиной.
Ему снилось, что она смотрит на него. Открыв глаза, увидел её глаза, отражавшие свет тлеющих углей.
— Ты? Мне приснилось…
— Пусть приснилось, пусть,— прошептала она и приложила холодную ладонь к его небритой щеке.— Спи.
В тот день Уткин опоздал на работу. Он не шёл, а летел, как воздушный шар, не чувствуя собственного веса. Колени его предательски подрагивали, а лопата то и дело падала из рук. Наверное, что-то необычное появилось и в лице его, отчего монашки чаще обычного поглядывали на него.
Выполнив едва ли половину обычной работы, он отправился к матушке Нине и впервые попросил аванс. Она как-то странно посмотрела ему в глаза, но не отказала.
Дома он застал необычную картину: в вагончике было прибрано, насколько это возможно, выметен пол, а на столе в разовой посуде стояли салат, ветчина, хлеб и апельсины.
На лице Леры не было и следа косметики, а волосы собраны и заколоты в узелок с торчащим вверх хвостиком. В фартуке поверх штанов в обтяжку она походила на типичную домохозяйку, и узнать в ней вчерашнюю лахудру было просто невозможно. Уткин только подивился такому перевоплощению.
— Тебя не узнать. Ты какая настоящая?
— А какая лучше?
— Вот эта.
— Твоя работа. Смотрел фильм «Остров»?
— Нет, а что?
— Там был такой старец, монах, он бесов изгонял из одержимых.
Как ты.
— Я не старец.
— Ну всё равно, экзорцист.
— Я ночью столько о себе услышал, что ничем меня уже не обидишь.
— Это не ругательное, не путай с эксгибиционистом,— засмеялась она.
— Всё равно больше не называй так. Ты домой ходила?
— Нет.
— А откуда это всё?
— Из магазина. Скатерть-самобранку у тебя не нашла.
— А одежда?
— К подруге заскочила.
— Понятно. Значит, жди гостей.
— Да нет, она никому не скажет. Я в ней уверена. Садись. Попробуй вот это…
Снаружи послышался яростный Ладкин лай. Уткин открыл дверь и увидел чёрный «Range Rover», размером почти с его вагончик. Из машины вышли двое: толстый, с апоплексическим лицом, и молодой, в коротком, похожем на морской бушлат, пальтишке, в кармане которого он держал правую руку. По их решительному виду Уткин сразу понял, что переговоров не будет.
В воздухе, описав короткую дугу, блеснул кастет. Уткин успел поднырнуть и пальцами хотел схватить парня за кадык, но тот оказался проворней, отпрянул и нанёс короткий удар левой, за которым должен был последовать хук в висок; но в этот миг в занесённую для удара руку парня клыками вцепилась Ладка.
— Лера, ты здесь? — услышал Уткин за спиной сиплый, привыкший повелевать голос.— Что он с тобой сделал, детка? Открой мне, слышишь?!
— Оставьте меня в покое! — послышался изнутри истеричный крик.
— Рома, ломай дверь. Да что ты возишься с этой шавкой? — выхватил он ПМ и дважды выстрелил в собаку, которая враз обмякла и выпустила руку.
Уткин кинулся к ней, не замечая сыпавшихся на него ударов, и взял её на руки. Словно прощаясь, она подняла на хозяина виноватые глаза. Он зарылся лицом в шерсть на её шее и тихо заскулил. Потом бережно положил её на снег, который тотчас напитался кровью.
Дальнейшее он плохо помнил, ярость затмила сознание. Совсем не помнил, как схватил прислонённую к стене пешню для колки льда и с силой метнул её в толстого. Страшное орудие, прорубив ребра, застряло у того в груди. Он посмотрел на черенок, не зная, что с ним делать, а потом поднял удивлённый взгляд на Уткина и в последний миг жизни узнал его.
— Ты? — вытаращил он глаза.— Леру?! — захрипел кровью, поднял пистолет, но нажать курок не успел: не сгибая колен, упал навзничь.
Черенок пешни, как осиновый кол, покачивался над ним.
Наступившую тишину порвал истошный крик.
— Папа, папочка! — бросилась Лера к отцу.— Помогите!
Но его телохранитель, вмиг лишившись работы, даже не наклонился к телу, поспешая прочь, пока не приехала полиция.

Красноярск, 2016

Опубликовано в Енисей №2, 2019

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

This content is for members only.

Ярош Владимир

Родился в 1955 году в Каменске-Уральском Свердловской области, в семье инженеров-металлургов. В 1978-м окончил физтех Уральского политехнического института, получил распределение на электрохимический завод города Красноярск-45 (ныне Зеленогорск), где работал инженером-технологом основного производства. В Красноярске с 1988 года. Женат. Публиковался в журнале «День и ночь», в альманахе «Енисей».

Регистрация

Сбросить пароль