1. Мефистон
Это ко мне на дачу привезли бедную хромую собачку, чтобы она отдохнула на природе, а то ей в городе плохо, а на даче ей будет хорошо. То есть ему: собака — кобель, лабрадор-ретривер. Кличка Гром. Такую кличку ему дали в приюте, только он на нее не откликается. Пока не увидит смысла, не отреагирует.
А может, просто глуховат старик Гром.
Гром — странная кличка. Может — Грум?
Старый Грум. Это теплее.
Сколько у пса было в жизни кличек, сколько было хозяев, никто не знает, а сам он молчит. Я спрашивал. Молчит, скрывает. Но он славно пожил, похоже на то. Породистый кобель с хорошим воспитанием, на передней правой ноге следы дорогостоящей хирургической операции — в локоть вшита платиновая пластинка. Доктор говорит — нержавейка, но я-то знаю — платина. Мутный персонаж этот Гром-Грум.
Если калека не ворует, у него стопудовая причина стать домашним любимцем: калек любят. Гром не ворует! И его все вокруг любят наперебой.
А он, тем более, вид имеет жалкий, характер скромный, а лучше сказать — никакой, без характера собака, без претензий вообще — какие там претензии? Спасибо, не убили, — читается в черных слезящихся, старых глазах. И все встречные поперечные с ходу раскрывают Грому свои объятия; кличут Ромой; жалеют.
Команды Гром знает и выполняет по мере сил. Бежать не может — ковыляет, больно смотреть, как он торопится, спешит, трудяга.
Лаять не может — слабо кашляет со свистом и гудком, и смотрит при этом в небеса, будто там его настоящее место, а не здесь. Тутошняя дислокация Грому безразлична: ему что на холодном ветру спать, что на солнцепеке — все едино, дрыхнет, где рухнет, и не подвинется. Видеть это странно, я иду двигать пса вручную — тяжелый, собака, невероятно.
Поразительно тяжелая туша! Настоящее имя ему — Хан Чугун.
И лапы у него чугунные, с огромными кривыми когтями. Стоит мимоходом приласкать песика, как он радостно садится на хвост и задирает кверху обе передние лапы — обнимашки, типа, ми-ми-ми, — но в следующую секунду, если на тебе нет железных штанов, а лучше — железного сарафана, все, что у тебя висит, будет когтями оборвано: бусы, груди, яйца — всё в клочки.
Така любовь. Не всем нравится, но возражать неполиткорректно, да и бесполезно. Надо изворачиваться, чтобы уцелеть.
Что характерно, передние лапы у Грома, по понятной причине (в одном локте платина!), задираются по-разному и двигаются хаотично, как у правильного боксера, — коварно финтят. Дать отпор такой любви невозможно, а сдаться чревато увечьем — нет, нет, только бежать!
Но я не бегаю, у меня никаких ми-ми-ми, не до того: дом на мне. И разные фантазии в том доме плодятся, они тоже требуют внимания. И вообще, мы тут два мужика, садись — поговорим.
— Рома, или как там тебя, — завожу я речь. — Я знаю: собаке положена порция ласки каждый день, иначе она сойдет с ума. Понимаю.
Не возражаю.
Гром сидит напротив, смотрит на меня светло и улыбается одобрительно.
— Но как тебя погладить так, чтобы ты на голову не влез?
Гром поднимает уши:
— Да — как?
— А вот как — по уставу!
Я командую: «Лежать!»
Пес послушно растягивается на траве.
Глядит с вопросом.
Я устраиваюсь в кресле поудобнее, закидываю ногу на ногу и большим пальцем закинутой ноги чешу собаке за ухом. Взор Грома сонно тупеет, голова клонится.
Моя следующая реплика — команда «Хорошо!» — произносится с улыбкой, врастяг и с ударением на первом слоге: «Хааарашо».
Что означает: собаке хорошо — это приказ.
И ей хорошо. Собака мерно качает головой, трется о хозяйскую ногу, нажимает посильнее, еще сильнее. Собака урчит от удовольствия. И, что важно, ее грубая ласка человека не травмирует, человеку тоже хорошо. Идиллия.
Вот одна из идиллических картин. Утром я выхожу из спальни и спускаюсь по лестнице, как Нерон: внизу мне рукоплещет толпа.
Восторженную толпу представляет лабрадор, наскучавшийся за ночь и желающий в туалет. Вывалив язык, он скачет на трех ногах; передняя правая у него, видимо, от возбуждения, сама собой задирается кверху. Это контрактура, но выглядит как кульминация восторга. Гром цепенеет в нелепой позе, уморительно напоминающей пионерский салют.
— Будьте готовы! — поднимаю я руку в приветствии.
— Всегда готовы! — за весь античный Рим отвечает Гром.
И я выпускаю псину во двор.
Там солнце, там запахи и там кусты — каждый надо пометить.
Меня с миской корма Гром встречает опять салютом и разными собачьими трюками из своей прежней жизни, которые должны показывать уровень воспитания, достойного питания, а показывают, увы, только ногу, не пригодную ни для чего… Когда я выхожу со своим кормом — кофе, хлеб и творог, Гром сопровождает меня в замедленном темпе.
Дело в том, что я тоже хромой, иду медленно, чтобы не пролить кофе по пути к альпийской горке, — там я завтракаю. У меня что-то с коленным суставом. Не знаю что, но платины там нет, точно. И вот мы идем, два калеки, ковыляем, припадая оба на правую ногу, как два раненых гладиатора.
Гром любит время, когда я ем. Это время собачьей гармонии: охотничья собака счастлива в погоне за дичью, собака-компаньон счастлива в ногах хозяина, когда тот ест.
И лучше всего это видно, когда хозяин ест в саду, за маленьким столиком, один. Единство — от слова «еда». Единение — хозяин ест, собака уже сыта, она, не спеша, ищет место и находит его чуть впереди хозяина, чуть дальше его вытянутых ног, там она ложится во всей своей красоте и важности — откуда-то собаке известно, что она полноправная часть пейзажа, и даже, черт побери, лучшая его часть!
Собаке достаточно приоткрыть глаза, чтобы убедиться — хозяин смотрит, и ему нравится, еще немного, и позовет обниматься.
Так думает Гром, который Грум.
Я хозяин временный, избытком жалости не страдаю, но уважаю собаку, которая не пристает, пока не позовут, и без команды не гавкает. Гром был как раз такой собакой. Был, а потом перестал быть. Когда это произошло и почему, я не понял. Попробую восстановить события по порядку.
На даче дел по горло всегда, и я всегда в движении. Хожу медленно (как говорит моя любящая жена — вальяжно), но хожу много.
Гром за мной не успевает — отстает, скулит, потом ложится, засыпает… И однажды бедолага скатился в Ров.
У меня на даче богатый рельеф — есть небольшой уклон к Реке, есть Вал и есть Ров.
Все эти места полны чудес, я потом когда-нибудь расскажу каких, сейчас — слышу жалобный плач. Со стороны Рва. Я скачу туда, и что я вижу? На самом дне, где весной, в марте, бурлит поток, а ныне, в августе, сухое русло, растянулся на пузе мой Громик и уже охрип звать меня на помощь, только вздрагивает, и кашляет, и подвывает из-под кашля, слабо и безнадежно.
Я не пошел по ступеням, я кинулся напрямик, по склону, сломя голову, спасать трехногого друга!
Вот и он, верно, так же — кубарем катился по склону, ушибая голову, раня глаза, ломая старые кости, на дно пропасти, откуда нет возврата.
— Сейчас, сейчас… Ромочка, потерпи, дружок…
Бегло осмотрел — вроде, цел. Беда придала мне сил, я поднял кобеля на руки, но, шагнув, выронил тушу.
— Ну, ты чугун, Рома!
Соорудил из старой куртки спасательный куль. Обвязал веревкой, пыхтя, вытащил собаку из пропасти.
Гром лизнул мне руку.
— Ладно, ладно, — растроганно забормотал я. — Ну, нормально, все живы…
Когда он снова оказался на дне канавы, я не удивился.
И вот сейчас он там, на дне, валяется уже в третий раз, а я стою наверху и задумчиво перебираю в кармане гвозди. У меня по плану ремонт сарая.
Мы разговариваем:
— Ты не Гром, — говорю я. — Ты — Гроб.
Свинская задница. Каналья. Живи там, в канаве, раз тебе нравится. Добывай корм себе сам. Там крысы, жирные кроты, черви. Сороки будут на тебя какать.
В ответ на каждое мое человеческое слово раздается стон прирученного и брошенного существа, живой души, твари божией.
И ведь не возразишь, действительно — тварь божия, живая душа. Приручили и бросили сто раз. Я представил себе череду бывших хозяев хромого кобеля — сто человек.
Добрые-предобрые, вот они стоят шеренгой, глаза отводят, на часы смотрят, чатятся в Инстаграме: собака-улыбака. Им некогда заняться реальной улыбакой, их все меньше, и вот остается один — тот, который лечил собаке локоть, возил ее на консультации, на рентген, на операцию — одну, другую, третью, лечил осложнения… Почему-то мне кажется, что это — женщина. Грузила чугунину, носила на руках по лестницам. Что с ней случилось?
Такие не сдают. Как же собака оказалась на улице? Хозяйка погибла?!
Следующим утром мы завтракаем, как обычно, гармонично, нераздельно-неслиянно, в духовном полете над кооперативом Благодать (между прочим, это настоящий топоним, официальное название еще круче — СНТ «Благодать-1». Читатель! Я тут вообще ничего не выдумываю, наоборот, сокращаю и смягчаю).
После плодотворного завтрака мне надо идти в сарай, а Громика, дабы он опять не упал нечаянно в свою любимую канаву, я отправляю на самоизоляцию. Поэтапно: 1. Ласкаю собаку, выделяю ей необходимое на день количество внимания. Мужественно принимаю на себя ее мышечную нагрузку, проще говоря — гоняю, чтобы устала.
2. Открываю входную дверь: «Гром, домой!»
Терпеливо жду, пока калека разберется со своими лапами и перелезет через порог.
3. Объясняю задачу — охранять место, чужим не открывать, спички не зажигать. Вот подстилка, вот вода, спи, Грум, ты на заслуженном отдыхе.
Мягко, но плотно закрываю дверь, и… в ту же секунду начинается скулёж.
Но я кремень, шагаю вальяжно с доской на плече заре навстречу, чтоб сказку сделать былью, и все такое. Лучшее средство от хандры — лопата. Лучшее средство от воспоминаний — топор.
В паузах трудового экстаза слышу слабое тявканье. Из избы, сквозь толщу бревен, доносится не скандальный лай, нет, — усталый плач. Без жалобы, без просьбы, без надежды, типа: опять бросили, я так и знал, ууу.
У собаководов правило: не поощрять истерик, чтобы не закреплять их.
А у меня старый больной пес! Которого воспитывать поздно, он, может, завтра ноги протянет. Или сегодня.
Я скачками в избу, проверяю — нет, все в норме: нос холодный, мокрый, подстилка сухая, вода есть.
— Сытый, гуляный, что орешь?
Улыбается. Не сегодня.
— Рома! Ты дома так же себя ведешь?
Ну, думаю, может, ему приспичило? Расстройство желудка? Ладно, выпустил. Наблюдаю. Да там и наблюдать нечего, Ромик даже для вида в кусты не сбегал, вышел и лег у крыльца, наглая морда.
— Ладно. Я спокоен. Лежи, где хочешь.
Только тихо. А опасную зону мы блокируем.
Сэр Гром Грум лежал на крыльце, будто Акела на скале, и снисходительно наблюдал, как я, бросив все дела, огораживал досками канаву. Своими руками я рушил миф о Рве и Вале, сколачивал наспех какую-то неэстетичнейшую херню.
И вот я покончил с этим гнусным делом и шагнул в сторону. И немедленно услышал…
Свисток! Это мой конвойный Гром засвистел носом, регулируя мое движение на зоне.
Так. Спокойно. Здесь я хозяин. Поднялся на крыльцо, отворил дверь.
— Домой.
Указал на подстилку.
— Место.
Больше мы не разговаривали.
Но события развивались отнюдь не в тишине. Я пилил, колотил в сарае, чтобы не слышать собачьего лая. Шел проведать — нет ли серьезной причины? Лабрадорик скучает — для меня было несерьезной причиной.
Я ошибался, все очень серьезно, когда лабрадорик скучает. И однажды я, сидя наверху за компом, услышал внизу необычный шум.
Для старика Грома даже лечь дело непростое. Он не ложится — он рушится на пол так, что на втором этаже слышен грохот костей. Подробно: сперва начинается клацанье когтей по кругу, потом тощий писк, грохот и тяжелый вздох с басовым призвуком: лёг.
И еще какая-нибудь банка звякает, задетая.
Вероятно, отсюда и пошло это прозвище — Гром.
Сейчас грохот был продолжительнее, как будто в избе четыре Грома катали пятого.
Я положил шлифмашину и пошел проведать.
— Шо за дела, Рома? Шо за шухер? — шучу.
Вижу — Гром лежит на подстилке, как утомленное солнце. В горнице больше никого. Все предметы на местах.
В каждой избе случаются непонятные звуки, разные домовые барабашки чудят, меня не касается, главное, чтобы они электричество не коротнули и водопровод не порвали.
У меня был случай: бультерьер Гарибальди Весельчак преследовал барабашку и из стены вырвал шланги стиральной машины. По крайней мере, он так объяснил разрушения.
Тут дело было проще и ужаснее. Вечером, когда пришло время кормления собак, я обнаружил, что контейнер с сухим собачьим кормом… пуст. Должно быть, вид у меня был дурацкий. Дело в том, что контейнер был полон. Я хорошо помню: тут был корм. Вот он, контейнер, красивый, прозрачный, с крышкой.
Его мне оставили хозяева Грома, чтобы я вот этим мерным стаканом набирал гранулы и сыпал их вот в эту миску. Другого такого контейнера на даче нет. Вот миска, вот стакан, вот контейнер — он прозрачный, можно смотреть сверху, сбоку и даже снизу… Где гранулы?!
Я посмотрел на Грома. Не мог же он сожрать все один? Да еще после кормления?
— Там было десять порций! Ты же умрешь!
Мне рассказывал ветеран: у них в роте один молодой дурак сожрал ночью кулек сухарей и запил водой, — его наутро так разбарабанило, что он в «скорую» не поместился, его, как мячик, по дороге катили. Ух, он орал!
Пока голос не сорвал на фиг.
Теперь понятно, отчего у нашего Грума голос сиплый. Сорвал голос, Грэм Грин Хан Чугунский! Много корма жрал!
Я пощупал пёсье пузо — вроде, не вздуто.
Проверил поилку — вода в норме. Немного успокоился, но у меня осталось два вопроса.
— Рома, или как там тебя. Первый вопрос: ты куда спрятал корм? Я не верю, что ты его съел, как сраный Бишка. Ты же благородный пес, с хорошими манерами, у тебя порода, ну?
Напрасно я ждал ответа. Лабрадор, безымянный резидент неизвестной разведки, молчал как в танке.
— Ладно. Второй вопрос: как ты открыл крышку контейнера? Ведь тут застежка специальная, против четвероногих воришек, тут нужен большой палец, чтобы открыть. И еще не каждый человек догадается. Веришь ли, я, сам шифровальщик, не мог сразу. А ты — опа!
Молодец! Покажи, как ты это делаешь? Ну, как резидент резиденту — покажи! А я тебе свиное ухо дам. Смотри, сушеное свиное ухо, ммм, ах, солёненькое…
Ничего он мне не сказал, только смеялся в глаза.
Я начал сомневаться, кто в доме хозяин.
Я захотел к людям.
Надвигалась ночь.
Надеясь выспаться в тишине и безопасном одиночестве, я увел Грома во флигель.
Постелил ему там, на веранде, потрепал за ухом, рассказал сказку на ночь. Чесал ему пузо, пока он не уснул. После этого вышел на цыпочках и плотно затворил за собой дверь.
Поговорил с хозяевами по телефону. Рассказал о нашей жизни, опустив некоторые подробности, чтобы не волновать. Они же на карантине, им и так тревожно.
Перед сном спустился проведать арестованного, то есть изолированного лабрадора, который во флигеле. Шагнул во двор и… чуть не заорал! Во дворе лежит собака!
— Рома, черт!
Понимаете, я один, кругом темно и пусто, и со мной происходят необъяснимые вещи.
Калека Рома — не симулянт, он калека настоящий — вот у него одна лапа висит, но он каким-то непостижимым образом открывает крышки, отворяет двери и выходит на свободу! Он преследует меня!
Я зажег везде свет, включил радио. Унял колотящееся сердце, прибегнув к юмору: дескать, да, матерый диверсант. Он прошел застенки, вон что враги ему с ногой-то сделали, пытали гады инструментами. А платину ему вшили уже на Родине, в награду за безупречную службу.
Отпустило. Я погладил зверя по костистой голове. Молвил так:
— Отступать мне нельзя, сам понимаешь.
Но и тебя я не обижу. У меня во флигеле, внутри, сложена банька — добрый сруб с крепкой дверью и хорошим замком, я туда прячу электроинструменты на зиму, чтобы не украли. Там хорошо: вентиляция, окошко, диван, — я там жил, когда строил новый дом. Там тебе понравится.
Постелил собаке там. Поставил миску с водой, подвесил обогреватель. Объяснил, что это не тюрьма, а так надо — шлифмашину охранять, почетное поручение.
Запираю собаку на ключ и чувствую себя нехорошо.
Ничего не слышно, что там, в глубине флигеля, происходит.
Снится мне убийство. То ли я убиваю фашиста, то ли он меня. Каждый час отворяю окно и прислушиваюсь — плачет? Да, плачет.
Надо терпеть.
Гугл поясняет: «Лабрадор — драгоценный камень. Лабрадоры активируют метаболизм, способствуют выведению камней из почек».
Чо к чему? Ни фига не соображаю.
«…Впервые Мефистофель предстает перед Фаустом в образе собаки. Пудель подходит к ученому во время народного праздника, и герой забирает животное домой». Ну, какой из меня Фауст? Так, Фаустоша. А Рома — Мефистон, драгоценный камень моей левой почки. Потому что —
«…После победы над проклятием Красной Жажды в нем изменилось многое.
От общительного и компанейского характера — к молчаливому и нелюдимому. От силы воли астартес — к магической мощи одного из падших ангелов. Вместе с перерождением он получил устрашающее звание — Владыка Смерти Мефистон, и должность — Старший Библиарий Кровавых Ангелов».
Часы в ночи расплываются буквально, — батины, Царствие ему небесное, наручные, висят на гвоздике размытым пятном, стрелки исчезли, остались их тени.
Терпел так до пяти утра; несчастный пес все плакал и плакал. В пять утра несчастный хозяин поплелся сдаваться.
Открываю. Внутри баньки пахнет зверинцем — то есть насилием и тоской. Пол усыпан щепками, содранными с двери и косяка; будто молодого медведя запирали. Где же этот молодой, мощный медведь? А нету — старенький, слабенький Рома подползает, дрожит и лижет мне руки. Мы плачем оба.
Затемнение.
Утром я проснулся на собачьей подстилке.
На моем диване спал хромой кобель Гром.
И тут звонок друга:
— Ты на даче? Щас приеду.
Пытаюсь соображать. Моего друга зовут Петр, у него дача на той стороне реки. Такая метафора, песенная — «Я ждала и верила, сердцу вопреки, Мы с тобой два берега у одной реки». Она совпадает с географией — дача Петра за Чусовским мостом; и еще она отражает разницу в наших с ним эстетических позициях: я люблю дерево, Петр камень.
Так что кремень — это не я, вот Петр Деньгович — это кремень. Он продюсер, живет в каменных чертогах. Часто ездит мимо, а теперь вот решил завернуть ко мне.
Иду открывать ворота. Мне худо, от спанья на полу болят бока, колено. Ковыляю, подпрыгивая и припадая, в точности — хромой кобель.
Петр хлопнул дверцей и скользнул оком по моей согбенной фигуре.
— Ты чо? Спишь?
Я ему в тон:
— Привез?
— Что?
— Коронавирус. Умереть хочу.
— Держи, — подает руку друг. — Всегда пожалуйста.
Мы обменялись рукопожатием.
Из машины выпрыгнула Каринка, жена Петра.
— О! — я сразу ожил. — Кариночка! Сюрприз! Петя, забери свой вирус, я уже не хочу умирать!
Мы с Каринкой обнялись.
— Какие большие деревья! — щебетала очаровательная гостья. — А у нас еще маленькие. А это кто? Он не кусается?
На дорожке показался маленький, худенький, хроменький кобелек, чистенький и бесконечно несчастный — готовый к обнимашкам. Он направлялся, естественно, не к циничному продюсеру, а к хрупкой, чувствительной женщине. Он ковылял на трех ногах, бессильно мотая головой.
Путь его долог, у меня есть время предупредить Карину.
— Он не кусается, но…
— Глотает целиком? — Петр криво улыбнулся.
Продюсер документального кино, он снимает калек, фриков и просто странных личностей, а потом показывает авторские фильмы европейцам; берет премии на фестивалях — тем и промышляет.
— Это мой пудель, — говорю я обреченно. — Грэм Грум фон Чугуновски. Владыка Смерти Мефистон. Карина, берегись!
Поздно. Надо было покороче. Грум уже облапил хрупкую и полез на нее, как электрик на столб, вонзая в нежную плоть свои кривые когти.
Спешу на помощь. Поразительно — Каринка, золотая женщина, терпит чугунную ласку с улыбкой. Поглаживает влезшего и еще утешает:
— Нет, нет. Ты не пудель. И не владыка, нет.
Я оттаскиваю кобеля. Петр ругается:
— Да пускай насладятся! Поехали уже! Посади их вместе!
Было непросто сосредоточиться, но я сообразил — Петр имел в виду наш давний уговор посетить его дачу, ту, что на другом берегу. Это было кстати — сменить обстановку.
Я забрал остаток корма в мешке, постелил Грому в багажнике, и мы вчетвером поехали на другой берег.
2. Танкист
Другой берег. Тут все по-другому — то есть по-людски: коттедж с климат-контролем, французские окна в пол, посудомоечная машина в кухне, отделка по евростандарту.
У меня-то ведь все иначе — то есть в точности наоборот. У меня изба из бревен, окошки в деревянных рамах, печка-каменка с баком на трубе. Вся внутренняя отделка вручную, криво-косо, но с выдумкой и где-то даже с юмором. У меня принципиально деревянный дом и самодельная мебель, никакого пластика, везде древесина — такое было гордое решение городского сноба: назад, к природе!
— Карина, — спрашиваю. — Ты любишь коряги?
— Очень, — отвечает Карина.
А ее муж сзади:
— А я нет. Ненавижу коряги.
У них на даче фужеры, высокие, узкие фужеры и кава в винном погребе. У них на даче хайтек, даже камин похож на ракету. А в гостевой комнате пальцем нажимаешь на стенку — с музыкальным звоном раскладывается двуспальная кровать.
— Яндекс!
Петр ходит по гостиной в галошах с резиновыми шпорами и кричит раздраженно:
— Яндекс!
Я не понимаю, что происходит, но мне все нравится. У меня в фужере качаются цепочки пузырьков — кава меняет оптику: жизнь превращается в кино, кино — в мультик…
Вот Грума ничем не удивить, он в багажнике доехал спокойно и теперь безразлично растянулся на своей подстилке в чужой гостиной; рядом миска с водой.
— А вон там, — Петр показывает мне фужером в окно. — Иди смотри. Видишь площадку? На ней будет стоять фестивальный шатер, в нем будет кинопроекционная аппаратура, кресла — просмотровый зал. А вон на той площадке — видишь сваи? — там будет киносъемочный павильон и студия онлайн-телевидения. И между ними будет стеклянная галерея, с фикусами.
— А где будет вытрезвитель? — интересуюсь. Я смотрю на пейзаж сквозь фужер.
— В реке, — продюсер находчив. — Пьяниц будем топить в реке.
— Каму сюда прокопаем, — киваю. — Но надо хоть какой-нибудь реабилитационный кабинет: киношникам после съемок здоровье поправлять — капельница, вертикализатор.
— Яндекс! — не дослушав, снова кричит Петр. — Включи Баха!
Жена продюсера показывает мне свои игрушки. Карина любит малую форму, шаманит над ней с помощью красок и лаков, мечтает перейти к большой форме — к сундуку, вот он стоит под лестницей, большой и даже на вид тяжелый.
И вот мы такие, с бокалами кавы, аки гламуряки на вернисаже, ходим от объекта к объекту, обсуждаем их фактуру и цвет, а также роль светильников в искусстве. А Петр все зовет кого-то:
— Яндекс!
Я ржу.
— Это Петя зовет Алису, — поясняет мне заботливо Каринка. — Знаешь Алису?
— Ну, конечно, кто же не знает Алису. Даже Гром ее знает. Гром, подтверди. Гром!
— Ненавижу имя Алиса, — ворчит Петр. — Я ее в Яндекс переименовал.
— Оригинально.
— Что-то с интернетом сегодня. Яндекс!
Включи Баха!
Внезапно в комнате раздается приятный женский голос:
— А волшебное слово? Скажите волшебное слово!
— О! — радуется отклику фюрер ментального дока и произносит непривычное слово дважды: — Пожалуйста. Включи, пожалуйста.
— Пожалуйста. Включаю токкату Баха, — докладывает голос.
Звучит токката Баха.
Холмится паста карбонара. Искрится кава.
Беседа пестрится, теплая и бессмысленная, как пэчворк.
Богема сидит красиво. Я гляжу на богему со стороны. Мысленно вынимаю свой третий глаз, помещаю его в верхний угол помещения — так, чтобы в кадр попадало застекление стены и пейзаж, и любуюсь фигурами людей. Они красивы, персонажи моего кино, они красивы в позе, в жесте, в слове… Тут нет надутого продюсера, а есть молодой режиссер Петя Денежкин, он талант-самородок, самолюбив и горяч. Подле него модельерша от кутюр, владелица брэнда «Карина», прекрасная незнакомка — очи в пол-лица. Напротив сидит сорокалетний не то писатель, не то сценарист Калачов, он худ и лохмат, глядит тревожно.
— Девушка, — обращается к «Карине» Калачов. — У вас есть третий глаз?
— Вот еще! — смеется модельерша. — У меня два отнимают кучу времени!
— Петя. У тебя есть третий глаз?
— У меня их восемь, — отвечает Петя. — Как у паука. А тебе зачем?
Лапшу компания победила, когда стемнел пейзаж и сами собой загорелись арабские купола над столом. Орган умолк.
— Тишина, — вздыхает Карина. — Я так устала от городского шума.
— Да, да, — кивает Петя Денежкин. — Ненавижу город.
Атмосферу волшебства нарушает стук когтей по ламинату. Там, в тени, дрыхнет старый пёс, он опять лег мимо подстилки, его задние лапы дергаются во сне и стучат.
Калачов встает.
— Не надо, не буди! — просительно шепчет Карина.
— Конечно, пусть спит, — пожимает плечами Петя.
Калачов любуется питомцем: собачий нос уткнулся в передние лапы и сопит совсем подетски — расцеловал бы. Калачов снимает тапки и надевает Груму на задние лапы. Теперь они подергиваются внутри тапок, бесшумно.
— А давайте рассказывать страшные истории.
— А давайте.
— Я знаю такую историю, — начала Карина. — Одну женщину похоронили вместе с сотовым телефоном. Ей в гроб положили любимый телефон. А похоронили-то — ошибочно!
Она очнулась. В гробу. Под землей. И телефон не включается, он просто перевернут, она жмет не туда! Жмет, жмет…
— Ужас, ужас.
— Да ну на фиг! — перебил Деньгович. — Карина. Вот страшная история, ты ее знаешь, молчи. Жил-был мальчик, и были у него папа с мамой. Вот. Началась война, и папу забрали на фронт. А через неделю по деревне прошла маршем колонна немецких танков. Танки шли с открытыми люками, из них торчали танкисты, они шли с большой скоростью.
А на дороге играли дети, и мальчик с ними.
Эти дети — деревенские, они никогда не видели вообще никаких машин! Они остолбенели. И бросились врассыпную уже в последний момент. Но не все. Маленькая девочка, такая, знаешь, с пальцем во рту, она осталась стоять. К ней бежала мать, но она не успела. Танк не просто сбил девочку, он проехал по ней гусеницей! И следующий танк — так же, и вся колонна прикатала. Мокрое место.
Это видел мальчик, он седой стал. Жив до сих пор, мне эту историю рассказал на камеру.
— Это правда, это быль, — сокрушенно кивала Карина. — Я видела синхрон, Петя показывал.
— Вот как это?! — Петя возмущенно развел руки. — Я вообще не понимаю: у немцев такая культура — Бах, Вагнер… И такое зверство!
— Да, страшная история, — понурился Калачов. — Слушай, а почему они заранее не разбежались? Ну, дети?
— Я только что сказал. Ты спишь что ли?
Деревенские! Они никогда не видели машин!
— Ну, и смотрели бы с обочины.
— Ты что? Детей обвиняешь?!
— Нет, конечно. Но я пытаюсь представить — вот едут танки, грохот за километр слышно. Дети — деревенские, любые — побросают игры и побегут смотреть. Так?
— Ну.
— А как увидят, побегут прятаться! Танки еще далеко, в конце улицы, но уже видно, какие они огромные и страшные. Пыль! Дым!
Рев моторов нарастает! Враги! Все уже попрятались, какие игры?! Смотрят в щель забора…
— Ну и что?!
— Дорога была пуста.
Деньгович побагровел. Потом сказал:
«Блять» — и полез душить сценариста. Зазвенела посуда.
— Мальчики, мальчики! — закричала Каринка. — Цурюк! Ахтунг!
— Ладно, — отпустил гостя Петя. — Ты у меня дома. Живи пока.
— Понимаешь… Как тебя? Калачов! — быстро заговорила Карина. — Дело даже не в ребенке, а в герое фильма.
— Вот! — крикнул Деньгович. — Послушай ее. Давай, Каринка, объясни этому мудаку.
— Герой рассказывает о своем шоке. Это не протокол, это его детское впечатление от смерти, от танка, от войны. Это не протокол, здесь точность не важна.
— Да. Здесь важна не точность. Ты просто не видел, как он это рассказывает, — твердил Денежкин, хватая то бутылку, то пульт кондиционера, бросая и хватая снова. — Где синхрон? Я тебе покажу синхрон. Алиса! Яндекс!
Все ко мне!
Калачов мотал кудлатой головой. Повторял:
— Ты в плену. Ты очарован. Ты на стороне героя.
— А где мне быть?! — возвысил голос Петр. — На стороне фашистов?!
— Нет. Ни на чьей, — отвечал Калачов. — Сидеть на горе и наблюдать. И показывать обе правды — тогда получится художественное произведение, а иначе — агитка.
— Херню какую-то несешь, — Денежкин встал. — Я спать.
— Ну откуда Пете взять правду фашистов?
И зачем? — недоумевала Каринка, провожая тревожным взглядом мужа. — Вот он заснял рассказ очевидца, он должен его показать людям. Вот я зритель, и мне не надо фашистскую правду.
— Давай отравим Деньговича, — внезапно предложил гость.
— Э… — опешила женщина. — У тебя есть яд?
— У меня есть третий глаз, — уклончиво ответил Калачов. — У тебя их два, а у нашего режиссера — только один. Потому что он — диктатор. Вернее, у кого один глаз — тот диктатор.
— Так, с глазами разобрались.
— Нет, — не согласился Калачов. — Ты же помнишь советские фильмы… Ах, нет, ты тогда еще не родилась.
— Да господь с тобой! Я помню советские фильмы, в кинотеатре смотрела, билет десять копеек стоил!
— Верю. Вот тебе верю! А диктатору нет. Потому что от диктатора одна фальшь на экране, там дети разговаривают придуманными словами. И делают то, что им диктуют, а не то, что им свойственно.
— Тут я согласна, да, но эту историю не Петя сочинил…
— А кто?
— Ее рассказал на камеру мужчина, очевидец, старый, но в уме, и самое главное — владеет словом, умеет рассказать.
— Вот именно, умеет рассказать.
— Ты намекаешь, что он все наврал что ли?!
— Ну, не все. И не наврал, а так — скомпоновал из того, что сам видел, что другие рассказывали… Смонтировал. Это нормально.
Ненормально, когда режиссер довольствуется фейком, а не проникает. Не исследует характер, а транслирует свое предубеждение.
Получается еще один плоский персонаж, обвиняющий нацизм. Агитка.
— Она не плоский персонаж!
С этими словами в гостиную вошел Петр.
— Я все слышал, — со стуком подвинул стул. — Ты, пис-сатель, трындишь о том, чего не видел. Видел бы — не говорил. Он не плоский персонаж, его речь — убедительное свидетельство, еще одно, последнее сказание.
Их надо записывать, их надо публиковать!
А про его характер достаточно говорят факты биографии. Факты! Документы! В остальном ты прав, конечно: фейки нам не нужны. У нас кава осталась?
Снова зашипела в бокалах кава.
— Ну, давай, Калачов, твоя очередь. Расскажи страшную историю, — Деньгович пересел с бокалом в массажное кресло, развалился. — Давай, писатель, покажи мастер-класс. Твоя очередь, не виляй.
— О-хо-хо… — Писателя как-то сразу одолела зевота. Возведя очи к потолку, он закричал, дурачась: — Яндекс! Расскажи страшную историю!
— А волшебное слово? — сразу, будто ждал, откликнулся голос. Почему-то мужской.
Но какая разница?
— Пожалуйста! — охотно произнес Калачов волшебное слово. Писатель любил волшебные слова. — Пожалуйста, Яндекс, расскажи нам страшную историю.
— Жил-был танкист, — начал Яндекс медленным голосом.
Все в комнате переглянулись.
— Он был особенный: он жил в танке.
— О — как! Яндекс сказки сочиняет!
— До чего дошел прогресс.
— Тише, тише, дайте послушать.
— И вся его страна была особенная, и вождь особенный, и культура особенная, и вера самая правильная.
Поэтому, когда вождь разрешил нести культуру, все танкисты понесли культуру: кто на Север, кто на Юг, кто на Запад, — а наш танкист на своем танке помчался на Восток — расчистить его от мусора и вспахать, чтобы засеять культурой.
— Ну, понятно. Это он слышал, что мы тут говорили.
— Это он нам фашистскую тайну… То есть военную правду, то есть… Как ты там сказал?
— Писатели больше не нужны!
— Много было мусора. Много работы у танкиста. Но однажды танк намотал телеграфные провода себе на оси, провалился в выгребную яму и заглох.
Партизаны вытащили танкиста из танка, и пришел к нему страшный Карачун.
И сказал Карачун больше не танкисту: Эй, ты больше не танкист!
Посмотри, что ты наделал!
Тот огляделся — а он уже не в танке. Он как они. Только хуже.
Дерьмо на лопате, и больше ничего.
И так ему стало херово, просто — ыыы!..
Можно, я сам себя загрызу? — спрашивает.
И ведь загрыз в себе танкиста. Загрыз насмерть и навсегда.
Но человеком Загрыз не стал, а стал пока что собакой – белым ласковым псом, ничего общего с танкистом.
3. Батя
Все поежились и невольно посмотрели в сторону лабрадора.
Но хромого кобеля на месте не было.
Не было и тапок.
— Петя, — пискнула Каринка. — Я боюсь.
— Он сейчас насрёт где-нибудь, — озаботился Деньгович. — Ты бы вывел его, что ли.
Я попытался встать, но нога отказала, и я бухнулся обратно. Зашипел от боли:
— Яндекссс… Найди мою собаку. Пожалуйста!
— Я здесь, сынок. Ничего. Я в порядке, — заговорил Яндекс третьим голосом, и у меня сердце оборвалось: то был голос моего отца.
Ну, или очень похож.
Двое напротив разглядывали меня с любопытством. Я пытался руками вернуть себе лицо. По частям собирал в пространстве: нос, щеки… Не уверен, что прилепил их куда следует. Отца я похоронил три месяца назад.
Яндекс молчал. То ли с интернетом что-то опять, то ли с отцом…
Я выбрался из-за стола и похромал искать отца. Понятно, что его нигде нет, но это не значит, что его не надо искать.
Петя, он в курсе, устремился мне на помощь. Каринка, не желая оставаться одна, поспешила за мужем.
Мы обошли весь первый этаж. На шли один тапок (мой, который я надел Груму, чтобы не скребся) — его мы нашли в застекленной прихожей. Точнее сказать, не нашли, а наткнулись на брошенный посередь пути тапок. Одинокий тапок, бессмысленный, неуместный, как труп, валялся на полу, и мы трое столпились над ним, озадаченные.
Когда-то давно я бежал на работу и вот так же наткнулся на труп. Одинокий, бессмысленный и неуместный, как чудовищных размеров тапок, валялся у меня на пути труп.
На обычной асфальтовой дорожке с обыкновенными мокрыми пятнами от ночного дождя — такой необычный предмет: труп мужчины. Я огляделся растерянно. В дверях ближнего подъезда стояла на страже соседка в халате. «Я уже вызвала милицию», — деловито сообщила она. И я побежал дальше одним боком, а другой бок остался там, над неизвестным. Я не о протокольных вопросах, что там произошло. Я о человеке, который жил-был и вдруг куда-то делся. Куда — неизвестно. Остались — останки. Загадка, которую следует поскорее закопать, ибо разгадать ее невозможно.
Мои друзья, Каринка и Петр, припали носами к дверному стеклу, пытаясь высмотреть в темноте белую собаку. Ни тот, ни другой не спешили выйти наружу. Я покрутил дверную ручку — заперто.
За спиной шептались: «Карина, где ключи? — У тебя, конечно. — С какой стати? — Петя! Ты же открывал дом…» — бла, бла, бла.
В голове шуршало: «Так, спокойно. Если отец вышел на двор, зачем ему запирать дверь? Значит, он не выходил. Он здесь».
Вслух я произнес:
— Если кобель ушел, то за него можно не беспокоиться — лабрадор, умеющий запирать и отпирать двери, сможет позаботиться о себе сам.
— Может, он обиделся? — не унималась Карина. — Всех угощали, а его нет.
— Да. Вдруг он подожжет дом? — скорчил рожу Петя.
Каринка ахнула, занервничала:
— Нет, конечно! Конечно, нет! Но как нам выйти?!
— Вдруг он нас всех изнасилует?! — Петра понесло. — Он же танкист! Танкисты бывшими не бывают.
— Петр!
— Ладно, хватит об этом. Завтра нас спасут, — трезво решил Петя и направился к холодильнику.
…Когда я вышел из душа, мои друзья уже спали, по крайней мере, нижний этаж был пуст. Для меня было постелено на диване. Собачья подстилка пустовала. Отец не вернулся.
Это меня устроило. С отцами ведь так — с ними лучше общаться по интернету.
Включаю Петин медиацентр. Делаю потише.
Медленно ползет индикатор загрузки, интернет здесь плохо тянет даже ночью.
Загорается значок «Сеть» и тут же, без моего вызова, звучит собачий плач — тот самый, который вынимал мне душу в Благодати.
Вздрогнув, я припадаю к дырочке микрофона и шепчу:
— Папа!
Плач едва слышен.
Я делаю погромче, но не делается, и я понимаю, что звук не из динамиков, верчу головой, иду на звук, в прихожей вижу тапок, ага — знак! В свете луны кружусь, как ищейка, носом к полу, вижу — лестница вниз, там Петин винный погреб, звук оттуда. Иду туда, на нижней площадке наступаю на что-то — ага, ага: второй тапок — второй знак. Надеваю. Стою.
Мне зябко и страшно. Я стою на пороге неизвестного мне помещения. Впереди абсолютная темнота и вполне человеческий скулёж, рёберный плач, что сродни икоте. Там кто-то есть, а кто и в каком виде — непонятно.
Порог чуть виден. Я сажусь на порог спиной к косяку.
Слева угадываются тени ступеней, ведущих наверх, к людям.
Справа… Справа не угадывается ничего.
Ничего абсолютно. Даже звуки прекратились, ни шороха, ни вздоха. Мнится колодезная пустота и — падение!.. В испуге оборачиваюсь влево, где была лестница, — нахожу ее немного не там, но она есть, и я унимаю головокружение.
Три месяца назад я простился с отцом. Он уходил долго. Медленно погружался во тьму и одиночество. Потом на короткое время возвращался, будто с того света, и радовался этому свету и мне. Мы гуляли, батя плохо ходил, свою палку он называл — «мой конь».
Я держал дверь и терпеливо пережидал, пока он со своим «конем» переберется через порог.
С каждым возвращением с того света он делался все покладистей и мягче. Он не ревновал жизнь к нам, остающимся. Не претендовал на наше внимание и вообще ни на что не претендовал. Это умиляло близких, а меня даже немного настораживало: он нас будто бы жалел. Будто бы там ему было хорошо.
Что там может быть хорошего?!
Я покосился на тьму. Я бы ей не доверял.
Говорят, большая часть материи невидима и за что-то зла на нас. В темноте нам видится угроза.
А отец, похоже, подружился с темнотой.
Перенастроил зрение и открыл во тьме новую красоту. И все его страхи рассеялись, и он стал другим, причем при жизни — я это видел.
Но почему он не сообщил мне о своем открытии?!
И вот я сижу на пороге, спиной к косяку.
Слева угадываются серые ступени. Справа чернота, в ней не угадывается ничего. Но все самое важное — там. Сомнений нет, надо только дождаться сигнала оттуда. Надо как-то его вызвать — мантрой? Криком? Мольбой? Надо вслушаться. Он придет, сверху, снизу ли, а может, изнутри как-то, но он придет!
Сигнал, ты скоро? Я здесь!
Яркий свет ударил меня по глазам. Я ослеп.
Слева я услышал шаги, кто-то спускался по лестнице. Шаги Командора. Я поспешно заморгал, завертел головой. Зрение вернулось, и я нашел себя сидящим на пороге небольшого помещения, одна стена которого напомнила мне — мелькнула такая картинка — борт средневекового галеона: его пушечные порты распахнуты, пушки — бутылки наведены и заряжены сумасшедшими бомбардирами по самый дульный срез. Такой красивый винный стеллаж, винотека.
На полу винного погреба кучей тряпья лежала собака. Она лежала на боку, протянув ноги, и не подавала признаков жизни.
На лестнице показались последовательно: галоши с резиновыми шпорами, затем пижама, а после и голова хозяина дачи, командора потешного галеона.
— Ааа, вот вы где, — голосом Карабаса проговорил Деньгович, довольно жмурясь. — Я так и знал. Все посиделки кончаются здесь.
Старый лабрадор, равнодушно раскинувшийся на полу, лег на живот, потянулся и широко зевнул. Отлегло: живой!
— Смотри, какие зубы! — восхитился Петр и обратился к лабрадору: — Это ты загрыз танкиста? Молодец.
Петя перешагнул кобеля и направился к винотеке, весело крича:
— Шоу продолжается! Яндекс! Включи Баха!
Снова шаги, быстрые, легкие. В погреб торопливо спускается Карина, она в роскошном халате Шахерезады, просторные рукава развеваются, мерцают звезды. Но выражение лица не соответствует наряду: женщина в шоке.
Глядя на меня широко раскрытыми глазами, Карина произносит, заикаясь от ужаса:
— В-Володя… Там… Тебя папа спрашивает.
Будешь говорить?
Опубликовано в Вещь №1, 2021