Владимир Кантор. ПОХОРОНЫ ДЕДА АНТОНА

Дед умер в шестьдесят семь лет. Мне он казался очень старым. Дед Антон приезжал иногда в нашу профессорскую квартиру навестить дочь и внука. Ходил, опираясь на рукоятку трости, если так можно назвать самодельную сучковатую палку с рукояткой. Трость он сделал сам из сломанной ветки лесной осины. Иногда останавливался, доставал из бокового верхнего кармана полувоенного кителя трубочку, в которой он хранил мелкие таблетки нитроглицерина, клал одну под язык. Стоял минуты три, потом шёл дальше, посматривая, не найдётся ли что-то выброшенное для его мастерской. В своём сарае, своего рода мастерской — в общем длинном строении у него был верстак, топор, молоток, пила, рубанок, ящик с отделениями для гвоздей разных размеров. Шёл 1965-й год. Хотя дед был старым, он продолжал игриво поглядывать на молодых женщин с детьми, гулявшими во дворе. Особенно ему нравились молодые жёны наших профессорских сынков. Как-то одна милая блондинка в голубом пальтишке, с которой я всегда здоровался, улыбнулась мне, а дед приосанился, даже на палку перестал опираться, и с завистью сказал: «Ишь, какие девушки на тебя внимание обращают». Мне было лет тринадцать, а ей под тридцать, и про амур мне даже в голову не приходило.
Впрочем, и дед Антон больше хорохорился. Мужчина всегда молодеет, когда видит хорошенькую женщину.
Лежали там и струганные им доски, светлые после снятой с них стружки. Он мастерил для меня скворечники и другие поделки, которые требовала с мальчика классная руководительница. В этом смысле дед был надёжный помощник. Но порой прямо дикий и нервный. Когда он злился, то хватал свой солдатский ремень и пытался перетянуть то меня, то моих двоюродных братьев — Сашку и Тошку — этим ремнём по заднице. Юркий Тошка как-то даже выскочил из окна в палисадник, благо комната находилась на первом этаже. Меня, как старшего внука, сына любимой учёной дочери, бабушка Настя прикрывала своим телом, вертясь перед дедовским ремнём, подставляя свою нижнюю часть. «Ну ты, потатчица! Убери свою хлебницу! Дай я его достану!» Но бабушка всё равно продолжала потакать и прикрывать мальчика собой. «Это же Танин сын!» Дед мою маму тоже любил, она унаследовала его страсть к биологии: ведь он разводил разные сорта, скрещивал их. Лысенко тогда писал о невозможности скрещивания, ибо получаются в результате мутанты. Но у деда всё получалось классно.
Коммуналка, в которой жила мама с родителями, сестрой и братом, находилась на первом этаже двухэтажного домика, в середине квартиры — выгребная яма для большой нужды, бабушка Настя меня всегда туда сопровождала и держала за руку, чтобы я не рухнул вниз. Туалетной бумаги не было, была газета, которую бабушка долго мяла, прежде чем приняться за вытирание моей задницы. Раз в месяц приезжала машина с большой гофрированной трубой, которую мальчишки называли «говновоз», трубу запускали в выгребную яму и, причмокивая, машина отсасывала дерьмо, пока не заполнялся контейнер.
Папа в подражание Данте написал «Таниаду» в стиле Nova vita, стихи, перемежаемые прозой, история их с мамой любви. В том числе и о мамином жилье. Мама жила в Лихоборах, неподалеку от насыпи Окружной железной дороги. Название говорящее. Папа писал: «Кроме Таниной семьи, в этой, с позволения сказать, квартире, жили ещё две точно в таких же конурах. Всё это были беженцы — из подмосковных деревень, середняки, которых по произволу властей могли раскулачить. Семья моей Тани состояла из пяти человек: отец-шофёр, мать-учительница младших классов, две взрослых дочери — старшая на выданье за балтийца-моряка, Таня — ученица средней школы, только в 7 класс переехавшая из своего сельского рая на околицу Москвы, в лихоборскую дерьмовщину. Родители спали на одной однорядной кровати, старшая, корпулентная сестра на столе (для раскладушки не было места), Таня — на диване, куда складывался, за неимением шкафа и буфета, весь домашний скарб, братишке стелили матрас и простыни с подушкой на полу. Как в этих условиях Таня могла заниматься, объясняется тем, что она повелевала семье замолчать, когда готовила уроки, а для своих тетрадей и учебников выкраивала край стола. Всегда скромно одетая, чаще всего в тёмно-синем габардиновом платьице с белым воротничком, всегда чистая, аккуратная, всегда готовая отвечать на задания, ни у кого не списывая, не ожидая подсказки (что было среди учеников повально распространено) она училась отлично. С тех пор, а может быть, и раньше её правилом стало “опираться на собственный хвост”. С этим правилом она прожила всю свою жизнь до последнего дня. “Не надо мне помогать, я всё это лучше сделаю сама”».
Так и приходилось ей делать всю жизнь. Но что меня поражало и до сих пор поражает, что ни сестра, ни брат дальше учиться не хотели. Мама училась на кафедре генетики. Вспоминая мамину родню, удивляюсь, как в пределах одной семьи, от одних родителей, произошли такие разные дети. Но главное, почему вдруг при прочих равных условиях, только у мамы возникло желание стать учёным, получить высшее образование. Как родилось такое целеустремленное движение деревенской по сути девочки? Конечно, баба Настя — учительница и читательница толстых книг, дед Антон — садовод по призванию, но и брат, и сестра имели тех же родителей. Тут без генетики и впрямь не разберёшься.
Дядя Володя окончил семилетку, когда бабушка Настя его корила, что, мол, Таня учится, а Лена — девушка, у нее жених хороший, а парню нужно образование. Дед молча кивал головой. Но всё впустую. Дождавшись восемнадцати лет, дядя Володя ушёл в армию, попал на Курильские острова, но там не потерялся, сошёлся с дочерью поварихи, сделал ей ребёнка, женился. И жил неплохо. В середине пятидесятых вернулся в Москву с женой и дочкой. Правда, месяца через два он с курильской женщиной разошёлся и отправил её назад на Курилы. Бабушка Настя рассказывала, что Володька всегда был находчивый. Ещё подростком лет шестнадцати они шли вечером домой, а Лихоборы — не место для вечерних прогулок.
Их окружила шпана, но Володька умел по-ихнему разговаривать, отболтался, и его отпустили. А приятеля зарезали.
Ещё две детали из его московской жизни, до похорон отца. Он нашёл женщину с квартирой, завуча средней школы, по имени Алла Михайловна. Крупная, выше дяди на голову, очевидно, истосковавшаяся без мужчины, она, как могла, заботилась о нём. Никто из родственников её не признал, хотя она нашла ему работу завхозом в своей школе. Как-то я принёс ему от мамы какие-то бумаги. Он вышел открыть дверь, прикрываясь полотенцем, улегся снова нагишом на кровать и принялся листать бумаги. Под кроватью валялись использованные презервативы. «А девушка у тебя есть?» — спросил он, закончив перебор бумаг. Я смутился, мне было пятнадцать лет. И воспитан я был так, что о делах сердечных молчал. Тем более, что дядя хотел знать, трахаюсь я или нет.
Разбирая после смерти родителей их бумаги, я наткнулся на стопку маминых писем, засунутых в старый, уже жёлтый конверт. Письма были удивительные, будто новая Элоиза писала своему Абеляру, профессорскому сыну, я их приведу, но по очереди. Вот мамино воспоминание:
«После посещений твоих родителей целая полоса сомнений в своём уме, развитии. Я ведь деревенская до семнадцати лет. Что о моем детстве? Росла в деревне. Сад. Яблони. Яблони. Любила лазить по яблоням за ещё зелёными и потом зрелыми яблоками.
За это часто ругал папа, т. к. лазя по яблоням, обламывала маленькие побеги. Вишни, сливы, смородина! Хотела бы я сейчас побывать в таком же саду!
Маленькое отступление от маминого письма. Сам дед, пересказывая эпизод с маминым падением с яблони, добавлял: «она ветку сломала. Иду, смотрю — ревёт, и пытается слюнями ветку назад к стволу приклеить.
Я посмеялся, спрашиваю: „Что, отшибла донышко?“ Она увидела, что я не сержусь, заулыбалась, слёзы высохли.
Весна! Ручьи, проталины, первая травка, цветение сада!
Осенью сбор яблок. Летом сушка сена, лес, грибы, ягоды.
Осенью любила лазить по рябинам за охваченной первыми морозами рябиной. В саду забираться на самую верхушку яблони за чудом уцелевшими яблоками. Зимой учёба у мамы и катание на салазках и ледянках.
Помню, однажды, чуть не уехала куда-то, прицепившись к каким-то проезжавшим саням, а отцепиться никак не могла.
Помню, ещё во 2-м классе прислал мне один мальчишка Петя Ипатов письмо, в котором объяснялся в любви. Лена меня потом дразнила этим до слёз.
Когда была ещё совсем маленькой, научилась, мамины старшие ученики играли со мной, называли золотой девочкой. Я забиралась с ними в класс и таскала мел. Спрячусь за доску и там грызу его.
Зимой около школы (она была на окраине деревни) строили крепости, лепили снежных баб.
Весной в пруду около школы ловили лягушечью икру.
Лежали в нём, купались и рвали кувшинки.
Или как хорошо ехать зимой в лесу на санях! Какая прелесть ехать по дороге, ограниченной заснеженным лесом. Мама ездила на какие-нибудь конференции, забирала меня с собой. Закутает в тулуп, сама правит лошадьми. Ох уж эти запряжки! Сколько с ними было курьёзных случаев. То кольцо соскочит, то повозка сломается, то лошадь распряжётся. Лошадь у нас была серая. По кличке Ласик. А корова Новинка — белая, хорошая.
Но очень своенравная. Интересно было за ней ухаживать, вернее наблюдать, когда она была ещё теленочком.
Тебе всё это незнакомо, городской житель.
Я хотела бы, чтобы наши дети уезжали на лето в деревню. Но такой деревни, какая была у меня, у них не будет. Мы же жили там всё время».
Деревня называлась Покоево, находилась в Истринском районе Московской области, купеческом районе центра России. Года три мы ездили туда на лето, последний раз, когда мне было тринадцать лет, а Сашке двенадцать. Младшего, Антошку-Тошку, тётя Лена отправляла в пионерлагерь. В деревенском доме, поплоше, чем был у деда (как считала мама) жила его сестра Пелагея, тётя Поля. Высокая, костистая, носившая всё лето один и тот же мужской пиджак, она редко улыбалась, смеялась как-то очень резко. Из двоих сыновей старший ушёл в армию и в деревню не вернулся. Сестра-погодок была красавица (рассказывала мама), тётя Лена добавляло грубо: «Завела себе любовника, забеременела, так любовник, местный мужик, её косой в живот ударил, убил и её и ребёнка».
Второй сын Костя был нетвёрд разумом, и тётя Поля нашла ему молодку Олю, правил, видать не очень твёрдых, она родила двойню, мальчишек, кормила их не вставая из постели. И как-то ночью одного из младенцев «заспала» (первый раз я услышал это слово), во сне придавила своим жарким телом, младенец и задохнулся. «Нам теперь легче будет», — оправдывал Костя жену Ольгу.
Деревенская сексуальность, как теперь понимаю, вполне стоила городской. Ещё про деда Антона бабушка Настя рассказывала историю. Только они поженились, дед с Первой мировой вернулся, был ранен, вернулся с Георгиевским крестом (который потом бабушка прятала), завидный жених и выбрал лучшую из невест, сельскую учительницу Настеньку. После свадьбы свёкр выделил молодым верх избы, а на третью ночь под утро поставил лестницу и полез к ним, желая попробовать молодуху. Но дед всё же бывший солдат, встал над лестницей с топором в руках и сказал:
«Батя, ещё шаг, я тебе голову топором развалю!». Попыхтев, батя полез вниз со словами: «Ах ты, блядин сын, всё равно по-моему будет». Тогда-то дед и поставил свой собственный дом.
На фотографии дед Антон с отцом, который словно появился прямо из купеческих персонажей Островского, рядом старший брат, модник деревенский, а младшую сестру Пелагею, видимо, сочли недостойной для фотографирования. А может, фотограф за каждую личность брал отдельную плату? Прадед был богатей, держал извоз. По деревенским понятиям очень богат. И чувствуется по фото, что он понимает себя как хозяина всему. Он показывал сыновьям накопленные им бумажные деньги, которые тогда обеспечивались золотом. Были там десятки тысяч. Сыновья просили доли, чтобы каждому по одной четвёртой, а сестру Пелагею они берут на себя. Дед Антон был старший, на германской был ранен, вернулся с солдатским Георгием, и прадед его немного уважал. Но и ему он жёстко ответил: «Умру, всё ваше будет, а не жидовская одна четвёртая.
Пока тебе и Сереге могу дать по екатериненке, то есть по сотенной, а Пелагее червонец — красненькую».
Сыновья примолкли. Рассказывая эту историю, дед гладил по волосам любимую дочку Таню, мою мать, и говорил: «Эх, были бы вы с Леной богатыми невестами, если бы батя не оказался таким сквалыгой».
А бабушка Настя смеялась: «Хитрец оказался отец Антона. Он в начале семнадцатого помер, дети всё перерыли, ничего не нашли, в начале восемнадцатого заезжие мужики прослышали, что Бубашкины из богатеев, брата Сергея убили, избу его сожгли, потом пришли к нам, но нас никого дома не было, все перерыли, ничего не нашли, и избу нашу тоже спалили.
Дед начал избу отца перекладывать, и в щелях между брёвен нашёл забитые, завёрнутые в газетки бумажные купюры». В детстве я играл в эти бумажные деньги. Было много красненьких — десятирублевок, штук шесть екатеринок — сторублевок, одна купюра в десять тысяч, две по пять. До революции — это были очень большие деньги, дойная корова стоила примерно полтора рубля. Уже позже, когда я подрос, а бабушка пыталась рассовать свои мелкие драгоценности, она их все тайком отдавала маме.
Дед продолжал держать извоз, но уже понимал, что время изменилось.
Редкая способность — чувствовать движение времени, его перемены.
У деда эта способность была очень развита.
Но, продолжая тему деревенского секса, должен рассказать одну стыдную историю. Мы гуляли с Сашкой по деревне, вдруг к нам подплыла шайка парнишек лет тринадцати-четырнадцати. Мы стояли недалеко от дома тёти Поли. И всё же старший из деревенских спросил: «Кто такие?
Городские?» Мелкая шестёрка ответил: «Они к тёте Поле. Но московские».
Чубатый вожак, старший, примерно моей комплекции, сказал: «К тётке Поле? Всё рано московские, надо бы их отоварить». И тут неожиданно в толпу мальчишек вошла мама. Губы были в ниточку (признак ярости).
Она уже пережила войну, рытьё окопов, университет, умирание от сепсиса старшего сына, то есть моё умирание, отчаянную борьбу за жизнь младенца, разгром генетики, когда три её профессора, затравленные народным академиком Лысенко, покончили с собой, а она ушла из научных работников в чернорабочие — и ничего не боялась. Но правёж понимала, заступаться не стала, предложила схватиться один на один — вожака со мной, а второго крупного с Сашкой. И тут сдрейфили деревенские: «Да они же к тёте Поле приехали, значит свои. Приходите вечером на поле, в футбол погоняем. А сейчас можем и в веснушки, вон только коров через деревню прогнали». Коровы шли, оставляя за собой лепёшки коровьего говна. Надо было подбежать и ударить пяткой так, чтобы брызги от этой лепёшки полетели в физиономию противнику, который отвечал тем же.
От веснушек мы отказались.
Мама ушла. А оказывается, эту сцену наблюдала молодая жена слабоумного Кости. И в ней разыгрался аппетит. Она помахала нам, мол, подите сюда. Мы подошли, чувствуя, что нас влекут в неизведанное. Ольга зазвала нас с Сашкой в сарай на сено. «Зовите меня Олька, по-родственному», — сказала она. И почти сразу завалила нас в сухую, душистую, недавно скошенную траву, задрала юбку и принялась совать туда наши руки. Мы ничего не понимали, не знали, что делать. Тогда Олька, расстегнув наши брючки, ухватила, наши молодые уды, но мы так перепугались, что никакой эрекции не почувствовали. Но появилась тетя Поля, видевшая, куда невестка отвела внуков её брата: «Ах ты проблядь, — заорала она. — Пошла вон, а то сама пришибу тебя, раз Костька не может». Больше мы в Покоево до смерти деда не ездили.
У нас в Лихоборах были подружки, у меня — Аллочка, у Сашки Тома — девочки из дома напротив.
Отношения более чем целомудренные, даже не целовались, тем более не лапали своих подружек. Такое даже в голову не приходило. Как-то в школе одноклассник Толик Пэсеров, с чёрными жёсткими волосами, зачёсанными вперёд, проходя мимо симпатичной мне девочки, сунул ей руку под юбку, подержал там, так что она согнулась, но ничего не сказала, даже не ойкнула. Толик спокойно вышел из класса. Он любил спросить на улице девушку в вязаной шапочке: «У тебя волосы какого цвета?». Та простодушно отвечала: «Каштановые». Он ухмылялся и продолжал допрос:
«А на голове?». Девушка краснела и убегала. Так и с Клавой Мотылевой, которой он сунул под юбку руку. Сделал это на спор, а у подоконника сказал склонившимся к нему ребятам: «Ну вот и потрогал я Клавку за
…». Я был в шоке. Мне всё равно казалось, что он врёт, какой-то дурной розыгрыш. Но Толик, увидя моё ошарашенное лицо, ткнул кулаком в плечо: «Ты что, они сами это хотят». Лишь много позже я убедился в правоте его слов. Мне мама без конца твердила, словно я был девочкой: «Никому не давай поцелуя без любви». Так я себя и вёл.
Почему-то мы говорили, когда ехали в Лихоборы, что едем к бабушке Любе, а не к дедушке Антону. Всё же она делала погоду в доме. А дед занимался свом палисадником, слабым подобием его огромного сада, который ему пришлось в 1929 году оставить, и переехать поближе к Москве.
Вначале они жили в подмосковном Тропарёво, потом, когда дед стал шофером при реввоенсовете, им дали комнату в этой страшной коммуналке в Лихоборах. В палисаднике был столик, маленький стул, лично дедовский, и скамейка, на которую он усаживал гостей.
Палисадник был любимым местом деда. Прямо в палисадник выходило окно их комнаты. Маленький прямоугольник земли, длиной в 10 метров, был обихожен, как ни один сад. Росли две яблони и две груши, на которых были разнообразные подвои, кусты крыжовника и смородины.
Он умудрился поставить там и маленький навес от дождя. Вдоль заборчика он пустил малину. Конечно, мама стала биологом, генетиком, селекционером следом за своим отцом. Но не только; была ещё профессорская семья, семья отца, и свёкр — профессор геологии и минералогии. Биофак она выбрала сама, но кафедру генетики ей насоветовал папин отец. Как написано в «Таниаде»: «Посоветовал Тане предпочесть кафедру генетики мой отец, ибо, как геолог и минеролог, знал — отчасти и наблюдал — действие генетических законов в преобразовании горных пород, и сложении разных по плодородию почв. Он давно уже склонялся к выводу, что законы генетики универсальны. Его другом в Академии был известный генетик Антон Романович Жебрак, не отрёкшийся от генетики. Однако для генетики наступали чёрные дни. Лысенко готовился к своему одобренному Сталиным докладу на сессии ВАСХНИЛ в августе 1948 года. А пока подбивались организационные выводы, Таня закончила МГУ и получила звание младшего научного сотрудника». Но дед Моисей умер в 1946 году, тоже 67 лет, и дальше по научной дороге мама шла сама. Надо сказать, что Жебрак жил в соседнем подъезде. Мы здоровались при встрече, а с его сыном Борисом я немножко приятельствовал. Очень часто я видел, как мама помогала деду Антону подвязывать подвой. Практическая школа у неё была настоящая. «Без садика своего я помру», — говорил дед Антон. Когда генетику разгромили, а именно в августе всех представителей 6иологически «вредной буржуазной науки», генетиков разогнали кого куда. Папа писал: «Сокращали с работы крупных, с мировым опытом, учёных по причине “научной несостоятельности”. Закрывали Институты, Кафедры, Научные лаборатории. Таня ни разу не пожалела, что выбрала эту гонимую кафедру. Среди учёных разочарование было сокрушительным: профессор Собинин кончил жизнь самоубийством, проф. Голубев умер от разрыва сердца». У мамы было два профессора, которые её вели, не отказавшиеся от генетики, — Навашин и Раппапорт. А потом, спустя лет тридцать, вывела земклунику, и лучший её сорт назвала в честь Раппапорта — рапорт. Мама была верным человеком. После погрома ей предложили отказаться от них и перейти к правоверному лысенковцу. Мама сжала в ниточку губы, как всегда делала, сердясь, и ответила, что учителей не меняют. И её сразу перевели в лаборантки — мыть пробирки.
Наступали плохие годы. Душу мама отводила в палисаднике отца, туда же привозила и меня, а тётя Лена — сына Сашку.
Внуков бабушка Настя и дед Антон усаживаи на скамейку, и мы на довольно-таки грязной улице дышали садом, яблоками и грушами.
Мы были в матросках, потому что моряк дядя Витя, муж тёти Лены и отец Сашки, был нашим кумиром. Мама, хотя и была младшей, но характер был такой, что и брат, и сестра её слушались. Её старшая сестра Лена завела роман с балтийским моряком, потом дважды выходила за него замуж. Я, когда это услышал, не понял, почему дважды. А просто: у офицеров было два важных документа. По паспорту он женился на тёте Лене, потом командировка во Владивосток, где застрял на несколько месяцев. У тётки заскребло на сердце, она долго добиралась туда, добралась через два месяца, накануне его новой свадьбы — по военному билету, там штампа загса не было. При этом человек он был храбрый, подводник, которым, когда в лодку попала торпеда, и она стала тонуть, им по приказу капитана выстрелили из родного торпедного аппарата. Выстрелили им и ещё двумя тонкими ребятами, трое суток их носило по Северному морю, потом их случайно увидели с советского катера и подобрали. Получил орден. Они с тётей Леной ещё раз поженились, и год спустя после меня сына Сашку родила тётя Лена, старшая мамина сестра.
Но его любвеобильность стала толчком к переменам в жизни бабушки и дедушки, да и в жизни тёти Лены и дяди Вити. Братья (Сашка, Тошка) пережили это спокойно. А вот организм деда получил сотрясение. Как странно вяжутся узлы жизни.
Дело в том, что мой дядя, муж тёти Лены контрадмирал Виктор Петров жил с женой и двумя сыновьями в одной комнате двухкомнатной квартиры. Другую комнату занимал его сослуживец грузин Гургенидзе с молодой женой, русской, нерожалой, как говорят в народе, и, судя по рассказам, очень податливой, как в песне про неверную жену моряка:
«Расскажи мне, скольких ты ласкала, сколько рук ты знала, сколько губ, трижды развращенная жена». Блондинка, гибкая, пухлогубая, широкобедрая, ходившая в коротких лёгких халатиках, в которых её формы смотрелись вызывающе. Даже я как-то увидел, как дядя Витя, глядя на соседку Маргариту, облизнул сухие губы. Случилось то, что и должно было случиться. Когда муж её был на дежурстве, жена соседа Маргарита пригласила дядю Витю в комнату чаю попить. Дети были в школе, тётя Лена уехала навестить родителей — раздолье! Так и случился их роман.
Женщина оказалась страстной, да и дядя Витя уже утомился от своей располневшей жены, тёти Лены со слоновьими ногами.
Романом это назвать трудно, но случки происходили по меньшей мере пару раз в неделю. При том, что коридорчик был узкий и небольшой, она, проходя мимо дяди Вити, старалась молодым своим телом прикоснуться к нему. Когда же она встречала взгляд тёти Лены, то смотрела поверх её головы, словно не видела, будто эта особа не стоила внимания. Мама, как-то посмотрев на переталкивания дяди Вити с соседкой, сказала сестре: «Ты бы эту кошку за космы бы оттаскала». Но тёте Лене, тяжёлой от толщины, мир был важнее. А может, боялась, что муженёк махнёт резко на сторону. А тут вроде под присмотром. Но в конце концов их застукал сосед, капитан Гургенидзе. Дядя Витя, боевой офицер, выхватил кортик, который он всегда держал рядом с собой. «Нет! — выкрикнул знойный южанин, — перед парткомом ответишь!» Это по тем временам было пострашнее кортика. Вариантов не было, оставалось отвечать перед партией.
На дядю Витю было наложено взыскание, с него взяли слово офицера, что больше с соседкой он не будет совокупляться. И тут для обеих семей началась мука мученическая. Маргарита не давала слово офицера, а потому поджидала дядю Витю в коридоре, куда бы он ни шёл. Все впали в лёгкое помешательство. Младший сын Тошка с молотком в руках провожал отца в туалет и в ванную. При виде Маргариты грозил ей своим оружием.
Тётя Лена была в растерянности, но контр-адмирала дядю Витю снова вызвало начальство и предложило думать о варианте разъезда. У тебя, сказал начальник, тесть и тёща имеют комнату в коммуналке. Две комнаты в разных квартирах вполне можно обменять на трёхкомнатную — не большую, но всё же три комнаты! И тётя Лена энергично взялась за это дело, спасая семью. И осенью 1964 года она получила ордер на маленькую трёхкомнатную квартиру от военного ведомства на улице Маршала Жукова.
Тем временем баба Маня, мать бабушки Насти, прослышав про эту историю, переменила своё решение, кому отдать семейную Библию. Она была дочерью сельского священника, так всю жизнь и прожила, как дочь священника. Так что и бабушка Настя была верующей и детей крестила.
И крещённая моя мама, к тому же с высшим образованием, вошедшая в профессорскую порядочную семью, стала прямой наследницей религиозных книг. Но, как полагала бабушка Маня, в доме хозяин муж, а Карл к тому же философ, ему Библия наверняка понадобится. Отец приехал, но с ним поехала и бабушка Мина, член партии с 1903 года, его мать и его партийная совесть.
Библию бабушка Мина папе не разрешила даже в руки взять, полистала пять минут сама и вернула бабе Мане, сказав: «Спасибо вам, моя милая!
Но Карлу это не надо. Он член партии, отвечать-то ему придётся. Если кто узнает, то его могут и исключить из рядов. Так что забирайте книгу туда, где она лежала». И добавила тихо папе: «Всё-таки эти Лихоборы, как видишь, дикое место». Баба Маня растерянно взяла Библию и принялась засовывать в свой холщёвый мешочек, где лежал ещё толстый том — старинная Псалтырь. Дед Антон, отец, бабушка Мина, мама и я смотрели на её неловкие движения, которыми она запихивала Библию, вынув для удобства Псалтырь. Баба Маня пробормотала: «Это я Тане обещала». Мама, оттолкнув отца, шагнула к своей бабушке. «Баба Маня, мне и давайте, мой Псалтырь я никому не отдам». Бабушка Настя тем временем зажгла лампадку перед иконкой Казанской Божьей Матери, принялась креститься, чтобы мои родители не поссорились. Бабушка Мина пожала плечами, мол, ваше дело. А мама спрятала Псалтырь в свою хозяйственную сумку.
Она была уверена, что если бабушка Настя крестится перед иконкой, то всё будет в порядке. Эта уверенность сложилась со времён войны, когда немец почти взял Москву.
Англичане поднимали над Лондоном аэростаты на вышину в 2000 метров. Советские аэростаты поднимались в два раза выше. Но Москву немцы обложили, Москва задыхалась, в бой бросали ополчение, то есть стариков и необученных вчерашних десятиклассников. Даже почти слепых, так погиб одноклассник отца Володя Рындин, который сослепу попал под собственный танк. Володя был дядя друга моего детства и юности Саши Косицына. Наступило 16 октября 1941 года. В Челябинске, как рассказывал отец, все верили (знали будто), что в Москву враг никогда не войдет, его не пропустят. И правда, стояли насмерть, бросались со связками гранат под танки. Брат отца, дядя Лёва, лейтенант морской пехоты, закрыл своим телом дзот, не зная о Матросове. Выхода не было.
Погибли трое его солдат, и тогда он пошёл сам. Об этом я ещё расскажу.
Девятнадцатилетняя мама шила солдатское белье — кальсоны и нижние рубашки, ходила с другими женщинами на рытье окопов и противотанковых рвов.
Но при этом, если не считать работы, особенно в начале октября, женщины притаились, кругом стояли надолбы от танков и ежи, но немецкие мотоциклисты уже въезжали небольшими партиями в город, были в Сокольниках, кто-то видел шального немца, который якобы промчался на своем мотоцикле по Лихоборам. Но скорее всего, это были слухи.
Но, как рассказывают историки, 16 октября Гитлеру послали телефонограмму. «Город практически взят, можем вводить войска». А фюрер ответил: «Завтра маршевым шагом с развёрнутыми знамёнами». Кстати, знамёна у фашистов тоже были красные, только вместо серпа и молота — свастика. Красный флаг — флаг войны. Я воображаю, как в маленьком домике, в маленькой комнатке, затаилась мамина семья, две сестры, младший брат и дед с бабушкой. Пятнадцатилетнего сына Володьку засунули в подпол, таких подростков, по слухам, немцы тут же расстреливали.
Короче, с жизнью почти простились. Никто не спал. Бабушка стояла на коленях перед иконкой Казанской Божьей Матери, её любимой иконой, и нескончаемо жгла лампадку. И вдруг тётя Лена завизжала: «Вошли!»
Она решила, что вошли немцы. Мама тихо, как она умела, в сложные свои моменты, подошла к окну. И шепнула: «Мамочка, ты вымолила». И выскочила на улицу. Было холодно. По широкой дороге шли не ободранные ополченцы, а одетые в полушубки и шапки-ушанки, с автоматами, рослые ребята сибиряки. Следом выскочила сестра Лена, они обнялись и принялись рыдать от счастья. «Мы тогда поняли, что Москву не сдадут», — рассказывала мама.
Они выпустили младшего брата из подпола. И сестрички пошли снова шить кальсоны. Но у мамы подоспели документы, и выяснилось, что её перевели на второй курс биофака, а универ из Москвы не вывезли, хотя об этом поговаривали. До сих пор не могу понять, как она, когда уже началась война, могла ходить в универ и сдавать экзамены! Верила в себя, верила в победу, наверно, хотела быть на уровне любимого — профессорского сына — Карла. Поступила в 1940-м, но не бросила учиться, несмотря на войну. Свои письма она, естественно, начинала с пушкинского подарка русским девушкам — письма Татьяны, ведь и сама Татьяна. Вот начло её письма 1940 года: «Здравствуй, Карл! Не начать ли словами Татьяны из „Евг. Онегина“: «Я к вам пишу. Чего же боле?» и т. д.? Почему о тебе ни слуху ни духу?»
Осталось ли у мамы это ощущение влюблённой девушки? Насколько я видел, такого не было. К 1965 году осталось чувство верной жены и матери. Мама, конечно, «опиралась на собственный хвост», хотела образования, но уровень притязаний она получила всё же в профессорской семье. В Лихоборах — даже как о мечте — о высшем образовании никто не думал, это было её решение, но вход в круг биологической элиты она позднее получила от свёкра. Правда, элита, как и полагалось настоящей, оказалась гонимой.
А Лихоборы? О его населении говорит название — Лихой Бор. Бора уже не было, лес давно повырубили, но лихие люди были основным населением этого микрорайона. Девочек Бубашкиных, Лену и Таню, шпана не трогала, зная, что дед Антон крут на расправу и дубинка у него всегда под рукой. Но драки с поножовщиной случались практически каждый вечер. Потом появились внуки, но и с ними был порядок. В одной из трёх комнат на первом этаже, где жили бабушка и дед, жил Витёк, местный пахан с одной ходкой, он взял внуков деда Антона под защиту. И мы спокойно ходили по местным окрестностям, провожали бабушку Настю на колонку за водой. Колонка стояла одним домом ниже, путь для старухи с коромыслом, на котором висело два ведра, был неблизким и нелёгким.
Но бабушка привыкла, водопровода в доме никогда не было.
Но всё же для деда был палисадник. Дед не участвовал в переезде.
Когда пришёл грузовик, за рулём сидел матросик, которого дядя Витя в приказном порядке посадил за руль. Второй матросик на легковушке увёз бабушку Настю на новую квартиру. Она должна была там встречать грузовик, в который дядя Витя и дядя Володя запихивали обстановку комнаты: сундук, шкаф, ширму, стол и стулья, дед ушёл в свой палисадник и прощался с посаженными им кустами и деревьями, гладил их. Понимал, что делает это для дочки. Плакать он не плакал, но, как рассказывала мама, лицо его сразу сморщилось, углы губ опустились, а тонкие, как у мамы, губы были плотно сжаты. Словно дерево, вырванное с корнем.
Ведь палисадник он начал обихаживать с 1929 года. До переезда прошло 35 лет. Сосед Витёк увидел, как дед прощается с кустами и деревьями, и неожиданно вышел на улицу. Он подгрёб к деду Антону, похлопал его по плечу и сказал своим хриплым блатным голосом классическое русское:
«Ничего, дядя Антон, образуется». И принялся помогать ставить вещи в грузовик.
Деда посадили в кабину, и грузовик покатил. Петровым стало сразу лучше. Вместо одной они получили две комнаты, в одной родители, в другой сыновья, прихожая и небольшой холл, коридор, кухня — это всё были их владения. В третьей дед и бабушка. Подоконники были крошечные, так что и горшка цветов не поставить. Дед тосковал и всё чаще доставал свой нитроглицерин. Как-то и после нитроглицерина не отпустило. Бабушка пошла вызывать «скорую», 03. Долго не подходили, потом спросили: «А сколько лет больному? Шестьдесят семь? Давно его прихватило? Да уже наверно и ехать нет смысла». Телефон стоял в прихожей, бабушка села на табуретку и заплакала в голос.
Плач услышала тётя Лена, толкнула мужа в бок. Командирский голос подействовал. «Сейчас выезжаем», — сказал врач. Машина «скорой» приехала минут через сорок, но, как врачи и ожидали, было уже поздно.
Врач констатировал смерть. А далее всё завертелось. Примчалась мама, приехал, отдуваясь после похмелья, дядя Володя, привёз бутылку водки.
С дядей Витей они выпили, пока мама звонила в бюро похоронных услуг, а тётя Лена с соседкой обмывали тело деда. Когда приехала врач из этого бюро, подтвердила смерть и выписала квитанцию разрешение на похороны, добавив, по просьбе дяди, что место захоронения оставлено на усмотрение родственников. Дядя Володя аккуратно сложил разрешение и спрятал в боковой карман. Хоронить решили в Покоево, где уже были похоронены отец и брат деда.
Стоял декабрь, уже 25-е. Дед лежал в гробу в своём кителе, чёрных свежеотглаженных брюках, которые никогда гладить не разрешал, в белой рубашке, бабушка повесила ему на грудь маленький крестильный крестик, дядя Витя не возражал, хотя бабушка его опасалась. Но последний год контр-адмирал Виктор Петров стал ходить в церковь на службы, разумеется, не ставя в известность своё начальство. Приехал и папа, выпивать отказался, но гроб нёс вместе с другими мужчинами.
Похоронный автобус стоял у подъезда. Гроб с телом деда родственники снесли вниз. Мужчины внесли гроб и поставили его аккуратно на помост посередине салона. Вдоль стены стояли лавочки для сопровождавших.
А также несколько скамеек со спинками для пожилых родственников.
Входившие и заглядывавшие в автобус давали цветы бабушке Насте, а та укладывала их вдоль мёртвого тела мужа. Было примерено минус двадцать пять мороза. Дядя Витя остался дома, сославшись на дела службы.
На самом деле бабушка Настя винила его в смерти деда и не хотела видеть его на похоронах. Набилось в автобус не так много: бабушка Настя, мама, папа, тётя Лена, дядя Володя, Сашка, соседка тётя Нюра, приехавшая из Лихобор, и я. Дорога вначале шла по шоссе, но и когда выехали на просёлочную дорогу, ход автобуса не изменился, ехали ровно и гладко: вечная история — в России дороги всегда чинит Дед Мороз.
Подъехали к дому тёти Поли, забрали её с собой. В маленькой деревенской церкви быстро отпели деда. Кладбище находилось на пригорке.
За пригорком стоял густой ельничек, метров двести от кладбища. Там уже ждали с ломами и лопатами местные парни, с которыми мы когдато чуть не подрались. Тётя Поля попросила их (а может, и наняла), чтобы они вырыли могилу. Ломы были нужны, чтобы пробиться сквозь мёрзлую землю. Примерно через час гроб на веревках опустили в яму.
На крышку сбросили цветы, потом каждый из родственников бросил на гроб по куску земли. А деревенские парни мигом засыпали землёй могилу, создали холмик, воткнули деревянный крест с табличкой. Вокруг креста положили оставшиеся цветы. Мама несколько раз поклонилась кресту, поцеловала табличку. Шофер завёл мотор, дядя Володя попросил его не торопиться, подошёл к деревенским: «Ребята, топора у вас с собой по случаю нет?» Те пожали плечами: «Вообще-то есть. Зачем тебе?».
Дядька улыбнулся своей обаятельной улыбкой, которая одинаково действовала не только на женщин, но и на мужчин. «Да всё просто, парни.
На носу у нас Новый год. А какой Новый год без ёлки? В Москве ёлку не купить, а тут растут — руби, сколько хочешь! Я бы с вами пошёл, но снегу навалило — в ботинках не пройдёшь. А вы всё же в валенках». Наши вчерашние враги сильно повзрослели, готовы были помочь, особенно когда отдавало запретным. Проваливаясь в снегу, парни побрели к ельнику.
Минут через двадцать или тридцать пушистая красавица уже лежала на том месте, где недавно стоял гроб.
Ёлку, обмотав шпагатом, оставили в сенях. Потом сидели за большим столом в избе, где в углу висели две иконы — св. Георгия и св. Власия.
На столе было скудно: три селёдницы с нарезанной селёдкой, покрытой кружочками репчатого лука, на большой тарелке куски варёного мяса, две миски солёных огурцов, две тарелки кружочков любительской колбасы, большой квадратный серый кирпич хлеба, который тётя Поля, прижав к груди, резала крупными ломтями. Стояли посредине стола двухлитровая банка самогона и три или четыре бутылки водки. Глупо улыбаясь, со стаканом водки в руке сидел Костя, полудурок, сын тёти Поли, рядом с ним его жена Ольга, лицо которой было расцвечено синяками разной величины и давности, сели за стол кроме родственников и два парня, что копали могилу. «Давайте Антона помянем», — встала первой тётя Поля со стаканом самогона. Сын-полудурок потянулся к ней чокаться. Но та отвела руку в сторону: «Лучше встань и отстань от меня.
На поминках не чокаются». Все молча выпили. Но потом встала мама:
«Тётя Поля, обожди, я скажу. Отец делал всё для своей семьи, переехал из большого дома в Покоево в коммуналку в Лихоборах, дом здесь сожгли беженцы, тётя Поля знает, дом без хозяина плохо сохраняется. А он шоферил, лишь бы семью прокормить. А я ещё отцу благодарна, что он поддержал меня, когда я в университет на биофак поступила. И ни разу не попрекнул, что я учусь, вместо того чтобы деньги зарабатывать. Да и биологию я выбрала, на папу глядя. И внукам помогал, сколько он моему старшему скворечников смастерил! Спасибо тебе, папа». Тётя Лена, дождавшись окончания маминых слов, вылила в себя стакан самогона, заела огурцом и нацепила на вилку кусок мяса. Мама одним глотком выпила стопарик водки, хотя вообще не пила, порозовела, опустилась на стул, лицо закрыла руками, чтобы не видели её слёз. Папа подошёл, обнял маму за плечи, а дядя Володя хмыкнул и сказал: «Ну, Таня, на тебе наш род отдыхает. И отец любил выпить, вон и Лена не дура стаканчик-другой пропустить, да и я умею и люблю». И тут разговор перешёл на водочную тему. Костя-полудурок пил, пила и его распутная жёнушка, время от времени полузазывно взглядывая на меня. Но тётя Поля не обращала сейчас на неё внимания, а от выпивки не отставала. Соседка Петровых пила тоже, но, похоже, контролировала себя. Деревенские парни подошли ко мне со стаканами: «Не побрезгуешь с нами выпить? Ты ведь городской. Драться умеешь, а пить?..» Чтобы не оплошать, я выпил одну за другой две рюмки водки. «А самогон не уважаешь?» — спросил тот, что постарше. Пришлось выпить полстакана самогона. Меня спас дядя Володя, уже изрядно раскрасневшийся: «Баста пить, вот Таня сказала, я тоже хочу сказать об отце». Он встал, опёрся обеими руками о стол:
«Вот что я скажу. Скажу, что отец был настоящий мужик, настоящий солдат. Об этом мало кто знает, но он в Первую Германскую воевал, получил солдатский Георгиевский Крест за штыковую атаку. А солдатский Георгий — это награда, что именно за храбрость давалась. За храбрость отца и выпьем. Жаль, мать не уберегла эту награду». Бабушка Настя, сидевшая всё время молча, не пившая и не евшая, будто слёзы стояли у неё в горле, тут подняла голову. «Ты не понимаешь, — сказала она вдруг жёстко, — я его прятала, чтобы не посадили, теперь можно, он со мной. Но я ещё не решила, кому его отдать». Она снова замолчала, глядя в одну точку, на тётю Лену и Сашку, как я вдруг заметил, она не глядела.
А когда полупьяная тётя Лена подошла к ней поцеловаться, подставила щеку, а потом вытерла её платком.
Наступил вечер. Тётя Поля вдруг встала и прямо сказала: «У себя я могу на ночь только Настю оставить. Остальные пойдут на электричку, самая удобная в двадцать один тридцать. Вот только с ёлкой племянник мне начудил. Могли бы пешком через лес до станции дойти. Но с ёлкой не допрёшься. Разве Васю попрошу на своем козлике её туда добросить.
А ты, Володька, пойдёшь пешком со всеми. Скажи спасибо, что ёлку тебе довезут». И через час мы пошли пешком на станцию через лес.
Спотыкаясь и матерясь, тётя Лена и дядя Володя шли впереди. Мы плелись сзади. Вот наконец и станция. Козлик с Васей и ёлкой ждал рядом. Мама пошла и купила на всех билеты, понимая, что ни брат, ни сестра на это уже не способны. Дядя Володя пожал парню руку, втащил ёлку на платформу. Пошатываясь, он стоял у края, то ли держа ёлку, то ли держась за неё. Тётя Лена тоже ухватилась за ёлку, чтобы устоять на ногах. Сашка подпирал мать с другой стороны. Мама, папа и я стояли немного в стороне. Но когда подошла электричка, мы очутились в одном вагоне. Соседка Петровых села в соседний вагон. Одно купе заняли тётя Лена, Сашка и дядя Володя, обтянутая шпагатом ёлка встала у окна. Мы обосновались в соседнем купе. Около часа ехали спокойно и молча, без происшествий.
Оставалось до Москвы станции три. И тут вошли два контролёра и два милиционера. Мама сказала, что билеты на всех у неё. Контролёры отштамповали билеты, но милиционеры заинтересовались ёлкой.
«Чья?» — спросили они. Дело в том, что вырубать ёлки без разрешения было тогда запрещено. Дядя Володя встрепенулся: «Моя. Но я вот с сёстрами еду с похорон отца. Мы около гроба ёлку держали». Мент потянул ёлку к себе: «Доказать можешь?». Дядя Володя полез в боковой карман и достал справку от врача похоронного бюро, где стояли слова, что место захоронения гражданина Бубашкина А. Е. оставлено на усмотрение родственников. Я чувствовал, как напряглась мама. «Вот видите, — ткнул дядька пальцем в эту надпись. — А мы решили отца похоронить, где он родился, вот и сестра подтвердит», — он показал на тётю Лену. Мент посмотрел на пьяненькую тётю Лену, которая дремала на плече у сына Сашки. Ухмыльнулся, махнул рукой, сказал напарнику: «Ладно, пускай едут». И они вышли из вагона следом за контроллерами.
Конечной станцией был Рижский вокзал.
Мы вышли раньше, чем дядя Володя и тётя Лена, но мама осталась на платформе, ожидая брата и сестру. Те вышли, дядя Володя тащил ёлку.
Мама сказала, остановив брата: «Ну ты прохиндей, Володька!». Тот глупо улыбнулся: «Ты чего, Танька! Ты же мне сестра! То, что отец умер, нам повезло! Как иначе я бы ёлку провез!» В ответ мама развернулась и изо всей силы молча ударила брата ладонью по щеке.
Взяла отца под руку, меня за руку, и мы пошли в метро.

Публикуя эту новеллу, мы поздравляем нашего друга с юбилеем.
75 лет — это серьезно.
Здоровья, сил, любви и удачи, Владимир Карлович!

Опубликовано в Лёд и пламень №5, 2019

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Кантор Владимир

Родился в 1945 году в Москве. Доктор философских наук, заведующий Международной лабораторией исследований русско-европейского интеллектуального диалога Национального исследовательского университета «Высшая Школа Экономики» и ординарный профессор Школы философии того же университета, литературный стипендиат фонда Генриха Бёлля (Германия, 1992), лауреат нескольких отечественных литературных премий, трижды номинировавшийся на премию Букера, дважды входил в шорт-лист премии Бунина. Дважды лауреат премии «Золотая вышка» (НИУ-ВШЭ) за достижения в науке (2009, 2013, Москва). Автор романов «Крокодил» (1990), «Крепость» (1996), романа-сказки «Победитель крыс» (1991), книг прозы «Историческая справка» (1990), «Два дома и окрестности» (2000), «Записки из полумертвого дома» (2003), «Смерть пенсионера» (2010), сборника прозы «Наливное яблоко» (2012), романа «Нежить» (2017), монографий «Санкт-Петербург: Российская империя против российского хаоса» (2008), «Судить Божью тварь. Пророческий пафос Достоевского. Очерки». (2010), «Крушение кумиров, или Одоление соблазнов (становление философского пространства в России)» (2011). Живёт в Москве.

Регистрация
Сбросить пароль