Владимир Батшев. СЕРЫМ ПО БЕЛОМУ

Главы из романа. Начало в №6, 2021

Paris. Юрий Олонецкий

Странная память – помнит детство кусками, как киноленту, с началом и окончанием, только отдельные сцены: мутная вода канала совсем не похожа на запыленную крышку рояля, крышка рояля никогда не бывает в пыли, дача в Териоках, яркое солнце в окне, смотреть в окно невозможно, грязная вода Невы, в которую надо обязательно плюнуть, тетка Дарья привозит в подарок оловянных солдатиков в форме Семеновского полка – это день рождения, и у тети Даши братья Олонецкие – любимые племяннники («у меня есть питерские Олонецкие, смоленские Олонецкие, харьковские Олонецкие», – говорит любимая тетя Даша) снаряд разрывается в поле – с неба падают комья земли, много очень много людей на палубе парохода мать обнимает его холодная вода за бортом одинокий конь плывет за пароходом офицер стреляет в коня у офицера дрожит рука офицер плачет слезы текут по щеке он стреляет конь плывет за пароходом другой офицер отнимает револьвер и вытягивает руку холодный дождь духота трюма голодные спазмы в животе холодное море, длинная лестница крутая лестница как долго по ней подниматься на второй этаж гостиницы скользкие перила и заноза на перилах вонзается в ладонь ногтями ухватить ее ухватить схватить и вытащить, сладкая халва с орехами, помнил, а сегодня забыл ее название, русская школа в Константинополе – и каждый день вместе с молитвой: не забывай, что всю твою родню убили большевики, он не забывает, он помнит, он знает, он не забудет, только мама, папа, сестра и братья спаслись, а всех остальных, кто не успел сбежать в Финляндию и Балтию, звери в кожаных куртках и матросских бушлатах убили, мама подсчитывает потери – 18 близких и 40 дальних родственников убиты, слава Богу, что некоторые остались в живых, поезд – двери открываются наружу, как необычно и забавно – вперед – большой город – называется Париж, пансионат для детей благородных фамилий, русская гимназия имени леди Лидии Детердинг, русской жены американского нефтяного короля, два года в гимназии не остались в клочках памяти, насмешки мальчишек над произношением, ответные кулаки, удивление противника, снова удары, снова разбитые кулаки, и новое сражение – спряжение глаголов – будь они прокляты, серые глаза ровесницы, Латинский квартал, Сорбонна, слава красавца и сердцееда, четыре года в университете – забыть и не вспоминать, бывшие аристократы держат модные дома и служат в банке, дядя Петя князь Енгалычев варит в Белграде тянучки – Юрка, иди ко мне в подмастерья, верная профессия, тянучки все любят, а дядя Wowa, князь Олонецкий-Раздольский, проводник «Восточного экспресса» – двери открываются наружу – Георгий, с твоим знанием языков, лучше места не сыскать – наши пассажиры кинозвезды, герцогини, сэр Базиль Захаров, а он улыбается, потому что тепло.
Да, наверно нет ничего приятнее после холодов, после остатков мороза, когда не хочется выходить на улицу, а прятаться в тепле квартиры, за горячим калорифером, за зашторенными окнами и радоваться – как же холодно в других местах, а не у тебя, в каком-нибудь Юмбубрильске, когда доволен только одним – теплом.
И на все можно наплевать.
А потом вдруг выйти на улицу, а там холодов нет.
И того редкого в Париже снега, который выпал на пару дней мерзким напоминанием о бывшей исторической родине, а оказывается, уже три дня стоит плюсовая температура, и не просто плюсовая, а +7 градусов, пусть +6, но ведь не минус, не – 10, как два дня назад.
И нет страшных ветров, которые ты испытал в Вене, когда навещал дальнего родственника графа Эрнста фон Паульсхена, представляете в шикарной имперской столице и жуткий ветер? И на Рождество?
А сегодня нет промозглого холода Парижа, которым пронизан февральский город.
И ты идешь почти по весенним окрестностям своего дома – почти весенняя улица, почти весенний лес, и ты специально сворачиваешь с дорожки, чтобы пройти по этому коричнево–серому – нет, разумеется, не по ковру! Зачем литературные штампы! – идешь по грязному помоечному тепиху, ковровое покрытие которого заняло весь Венсенский лес, ноги пружинят, хочется подпрыгнуть. А деревья помечены цифрами – то ли это номер дерева, то ли шифр его болезни, и дерево пойдет на сруб – у нас последнее время рубят даже старые ели, одну срубили, что много лет росла между домами.
И возвращаешься домой, полный неясными миазмами весны и подозрительными фантазмами будущих свершений.
На все можно наплевать.
Конечно, пока пальто и шляпу отправлять в шкаф рановато, им еще место на вешалке, но взгляд уже ищет пакет с весенним плащом.
Он не брезговал никакой работой, да и кто из эмигрантов брезгует? Брезгливые давно на кладбище ушли. Вон, даже князь Феликс Юсупов, знаменитый Юсупов – держит дом моды, генерал Эрдели – шофер такси, Кудимов, бывший банкир – на рынке барахлом торгует. Про родственников говорить нечего – мамина сестра вышивает на шелку узоры, кузина Вяземская – секретарша в конторе.
И ничего.
Без комплексов.
Часто вспоминал афоризм знакомого нищего (бывший приват-доцент университета): «Страшно в первый раз протянуть руку, потом привыкаешь».
А потом – бац!
Все – коту под хвост.
Какому коту? Который в сапогах.
И он, Юрий Олонецкий, князь и потомок, и прочая, и прочая, – кто? Да, кто он сегодня?
Бродяга. Бездомный. Клошар. Отброс общества.
Родители никогда не узнают о тех месяцах его клошарной жизни.
Только через несколько лет он расскажет о ней старшему брату. Да и что рассказывать?
Есть старая поговорка: если пьешь – не похмеляйся, если играешь – не отыгрывайся.
Юрий получил от родителей деньги на два месяца жизни и все спустил. За отель не заплачено. Месяц он мутил голову хозяину, потом его выставил на улицу, забрав в залог вещи. Юрий клялся, что все заплатит, но хозяин оказался опытным человеком и на уговоры не поддавался.
Попытки найти работу закончились плачевно – оказалось, что он ничего не умеет делать, а в Европе бушует кризис, работы нет для профессионалов. Сорбонна тоже оказалась за бортом корабля его жизни. Так он оказался под мостом. Не самое плохое место, как позже понял, – можно спрятаться от дождя.
Тогда он зарекся прикасаться к картам.
В кармане у Юрия лежали два франка.
Этих франков хватало на чашку кофе, он решил придержать и обойтись без кофе. Если захочется пить, очень захочется, то можно обойтись водой из-под крана в общественном туалете. Или фонтанчиком в Люксембургском саду. Там можно хорошо поспать на мягкой траве на склоне возле пруда с зеркальными карпами.
Но вот где полицейских достаточно, так это там! Так они тебе и дадут поспать…
За десятилетие парижской жизни он неожиданно для себя осознал, что не знает город так, как должен его знать бездомный бродяга.
Для самой дешевой гостиницы не было денег.
Действительно, несколько ночлежек, в которые он толкнулся, оказались переполненными. Что ему оставалось делать? Он знал только одно – никогда не попросит помощи у родителей. Не зря он им сказал, что теперь он уже взрослый и самостоятельный, и они перестали приезжать в Париж – то отец, то мать – проверять, как он живет под серым французским небом. Контролировать твою жизнь – издевательски комментировал наезды родителей старший брат. Но брату хорошо – играет себе в футбол…
Может, у Олега попросить? Нет, ни в коем случае. Во-первых, он расскажет отцу. Во-вторых, нельзя просить ни у кого из родни! Ни у кого. Он сам виноват и сам должен выбраться из своего нынешнего дурацкого положения. Конечно, дурацкого… Как же иначе назвать? Не признаваться в том, что я…проиграл в карты.
И дело не в том, что проиграл, а в том, что не умея играть, полез за стол, чтобы показать свой гонор, свой…свою…тьфу, дурак, и получил по заслугам.
Серое, серое здесь небо. А один художник изобразил его фиолетовым, тоже придумал – фиолетовое небо! Хотя если вечером при свете фонарей на узкой улице, то, кажется, действительно фиолетовое…
Вот аккуратно поставленные рядышком, как на параде оловянные солдатики, пустые бутылки из-под пива. Знакомое дело – собирать бутылки, кто-то сказал, что их можно сдать и получить небольшие деньги. Для кого небольшие, а ему они были необходимы. И он с раннего утра уходил на набережную Сены, где бездомные и бродяги лежали под мостами, прячась от дождя, и находил повсюду пустые бутылки из-под дешевого вина, и он шел дальше по набережной, а потом переходил на другую сторону, и к тому времени, когда счастливчики шли на работу, он набирал полный мешок.
Не дай Бог меня кто-нибудь увидит за сбором пустой посуды – князь Олонецкий, представитель старого рода, дворянин и сын почтенных родителей собирает пустые бутылки! Хотя князь Юсупов держит салон моды.. Ой, не надо, не надо, не сравнивай! Дом моды держать – не пустые бутылки у клошаров выпрашивать.
Представляю, увидит меня какой-нибудь большевистский писака, гнилозубый Эренбург, с каким наслаждением он распишет бывшего князя, а ныне безработного на парижских улицах…
Нет, никогда, никогда этого не будет! Случайность. Поражение. Очередное поражение. А без поражений нет побед. Из поражений выносишь главное – опыт.
Его не купишь ни за какие деньги. Из чужих рассказов не получишь опыт. Пока сам не влезешь в шкуру клошара, пока сам не станешь клошаром.
А бутылки, как солдатики… Тетка Дарья привезла на Рождество 1916 года в подарок два десятка солдатиков в форме Гвардии Семеновского полка… Куда они подевались эти солдатики? Не иначе превратились в пустые бутылки… Помню, помню.
Он шел вдоль реки. Жара превратилась в духоту. У реки духота опускалась в воду и растворялась в ней. У реки духоты не было. Только жара. Юрий присел на балюстраду. Камень не дал прохлады, он тоже нагрелся. Под балюстрадой спал человек. Под головой – коричневый берет. Руки засунуты между ног. Типичный бродяга, клошар. Олонецкий хотел подойти к нему, но не решился. Зачем? Каждый спит там, где желает. Одни в роскошных номерах «Лютеции», другие – на набережной. Юрий долго смотрел на спящего, потом догадался, что бродяга мертв.
Пойти в ночлежку? На нее хватит, а что есть завтра? Выбирай – или ночлежка или еда. Конечно, еда.
Все скверы вечером запирают, ночью полиция обязательно проверяет, не устроился ли кто на удобной скамейке. Можно найти место под какой-нибудь аркой, в закоулках, но дождь и полиция – вечные враги бездомных – не дадут. Значит, остается ночевать под мостом…
Реально ли это? Не является ли просто образным, так сказать фигуральным выражением? И как это можно ночевать под мостом? Ведь там катит свои холодные мутные воды Сена. И там, наверное, такие сквозняки, на которых не очень сладко заснешь.
Ненастный августовский вечер гнал по набережным Сены, он спускался вниз, заглядывал под мосты. Зачем-то поднял пару окурков, хотя не курил. Но может понадобятся….
Он убедился, что выражение «ночевать под мостом»» совершенно реально.
Когда у вас нет квартиры, когда у вас нет денег на самый дешевый номер самой дешевой гостиницы, когда у вас нет сантимов даже на ночлежку или на плавучий «Азиль», вам, естественно, остается одно – искать убежище от дождя под одним из мостов Сены. Ведь всякий мост, это, как-никак, крыша. Правда, есть мосты совершенно не годные для ночлега.
Это, во-первых, те, все быки которых погружены в воду, под пролетами которых нет ни пяди сухой земли.
Во-вторых, мосты в центре, нарядные и ярко освещенные, эти особенно бдительно охраняются полицией.
Но зато есть и мосты, у которых крайние быки стоят на нижнем берегу и под первыми пролетами имеются надежные и сухие убежища. Такие мосты удалены от центра, они слабо освещены, под ними темно и много каменных ниш – бесплатных квартир для невзыскательного человека. В ненастную ночь там можно укрыться от самого косого дождя.
Здесь встречаются и случайные квартиранты, мечтающие о койке в приюте Армии Спасения, и привычные обитатели, матерые бродяги, энтузиасты Сены, годами живущие под ее мостами. Они философы, и их не прельщает Париж.
Олонецкий болтал с одним из них. Он сел рядом и угостил бродягу окурком. Того звали Шарль. На плечи бродяги было накинуто рваное ватное одеяло, а Юрий закутался в кусок брезента, найденный на стройке гостиницы.
– Надо быть сумасшедшим, парень, чтобы давать обогащаться этим акулам, парижским домовладельцам и хозяевам отелей! Надо не иметь никакого понятия об экономии и о равновесии бюджета, чтобы отдавать свои последние су Армии Спасения вместо того, чтобы пропустить лишний стаканчик или выпить черного кофе с ромом!
Он с готовностью показал свое обиталище.
При свете спички Юрий осмотрел его каменную, ловко замаскированную нору, забитую тряпьем и старыми, давно отслужившими матрацами и подушками.
Воняло из норы знатно.
– Я люблю мягко спать и люблю тепло… – говорил Шарль с гордостью. – Ведь можно комфортабельно обставить ваше жилище и не валяться под мостами на голых камнях и на сквозняке, как делают это разные новички и случайные ночлежники!
– Но как же полиция? – не верил Олонецкий. – Ведь всякий гражданин, не имеющий постоянного места жительства, в глазах закона является бродягой.
Собеседник искренне возмутился.
– Это я-то не имею постоянного места жительства? Это мне нравится! Я десять лет уже живу здесь, на Сене. И если бы они там, в парижских комиссариатах, были справедливы и понимали суть вещей – они давно выдали бы мне сертификат де домисиль, вполне заслуженный мною!
– Но все-таки, старина, разве полиция никогда не заглядывает в ваши… квартиры?
Он презрительно ухмыльнулся.
– Совать сюда нос не вполне безопасно для посторонних. С хорошим человеком, как ты, парень, мы не откажемся поболтать и выкурить сигарету. Но полиция знает, что здесь темно и что получить по черепу камнем совсем не так уж приятно… и притом, приятель, не забывай, что здесь Сена, а не Париж!
Он помолчал, сплюнул в реку и предложил:
– Хочешь здесь спать, ложись рядом с моей норой. Видишь, здесь даже не дует. У тебя хорошее покрывало. Где нашел? Это непромокаемый брезент. Я дам тебе старую подушку. Она рваная, но подложить под голову сойдет.
Юрий подумал, что в той вонище едва ли бы уснул. Уж лучше на свежем воздухе, завернувшись в брезент…
Вчера видел Сергея Степановича, он просит подаяния. Я его помню по Константинополю. Приват-доцент Санкт-Петербургского университета.
А я не хочу привыкать, я выкарабкаюсь.
Олонецкий и во сне карабкался.

Jerusalim. Артур

Он не хотел возвращаться в Европу, поселился в Иерусалиме, зарабатывал на жизнь писанием статей для европейских газет. Целый год он прожил в голоде и нищете, пока не появилась возможность получить постоянную работу – уезжал корреспондент газетного концерна Ульштайн, и его место оставалось вакантным.
Корреспондент рекомендовал Артура.
Он прожил здесь два года, и Иерусалим ему нравился, но он видел, что население города весьма пестро, все враждебны друг другу и вздорны, хуже всего священство, что мусульманское, что христианское, что иудейское. Муллы в среднем дважды в год призывали к кровавой бойне.
Во время Рамадана миролюбивый араб утром в пятницу обменивался шутками со своими жильцами-евреями, потом шел в мечеть, слушал проповедь имама, мчался домой, хватал кухонный нож и вырезал всю еврейскую семью, не исключая младенцев.
Православные, католические, сирийские, коптские, армянские священники и представители прочих конфессий вели тяжбы из-за привилегии греческих священников устанавливать лестницу на полу армянской часовни, чтобы вычистить верхнюю часть часовни в храме Рождества Христова в Вифлееме; они спорили, должны ли греки натянуть занавес, прикрепленный к гвоздику номер два у подножия столба, стоящего к юго-востоку от левого ряда ступеней, ведущих к яслям, или позволить занавесу ниспадать естественными складками (оба примера совершенно подлинные, могу добавить еще предписание: “Римляне должны вешать свой занавес на тот же столб естественными складками, оставляя зазор в шестнадцать сантиметров между ним и занавесом православных”).
Еврейское священство воевало с мусульманами за право прохода к Стене Плача, но не могло прийти к согласию между собой относительно верного способа совершать жертвоприношение; по их наущению ортодоксальные юнцы, защищая святость субботы, колотили безбожников, осмелившихся закурить на улице, и швыряли камнями в проезжавшие автомобили.
Политическая атмосфера также была пропитана ядом. Клан Хуссейни истреблял представителей клана Нашашиби, но на время очередного погрома они объединялись для избиения евреев; еврейские партии ненавидели друг друга, англичан и арабов – именно в такой последовательности, английские сахибы (здесь они именовались “хаваджас”) держались, как это свойственно английским сахибам.
В Иерусалиме не существовало ночных клубов, кафе, вечеринок с коктейлями, вообще никакой ночной жизни. Люди держались замкнуто, каждый в своей общине, клане или партии. Жестокий, фарисейский город, исполненный ненависти, недоверия и поддельных святынь.
Артур жил на улице Пророков, 29, в пяти минутах ходьбы от Крестного пути и на таком же расстоянии от мечети Омара, где за шиллинг посетителям показывали след, оставленный на скале стопой архангела Джебраила. Никогда он не обретался в столь тесном соседстве со святостью и так далеко от нее. Вся изуверская история города, от Давида до Ирода, от Пилата до крестоносцев, – свидетельство разрушительного влияния религии, неспособности человека договориться с божеством. Иерусалимская тоска – поражение и отчаяние, надменное молчание пустыни, пересохшие водостоки, потрескавшаяся скала.
В социальном отношении его положение было непростым.
Артур представлял известный газетный концерн, и это придавало ему определенный вес. Он писал огромное количество статей для ульштайновских газет, и его доходы быстро росли. Через год работодатели повысили гарантированную зарплату с двухсот до семисот марок, а вместе с гонорарами он получал около тысячи – большая сумма по ближневосточным меркам середины 20-х годов. Хотя приходилось содержать родителей, денег хватало на весьма комфортное существование.
Однако он подвергался бойкоту со стороны сионистской бюрократии и местного еврейского истеблишмента. В качестве сиониста Артур не мог общаться с арабами, а статус иностранца не позволял вступать в британские клубы или вращаться в кругу британской колониальной администрации.
Тем не менее от одиночества он не страдал. У него появилось несколько друзей в Иерусалиме, вместе катались верхом по Иудейской пустыне, ездили по ночам на осликах, выходные Артур проводил в веселом Тель-Авиве.
Еще имелась собака Джесси, первая из множества его будущих овчарок, колли, боксеров и сенбернаров. Он часто ездил в Галилею и соседние страны.
Он вел репортажи из Палестины, Египта, Трансиордании (ныне просто Иордания), Ирака, Сирии и Ливана, а также заочно описывал события в Саудовском королевстве.
С осени 1927 года писал еженедельно по три большие статьи для нескольких газет и журналов, принадлежавших Ульштайнам: половину составляли политические статьи, остальное – путевые очерки и эссе: о “королях и капусте”, о еврейском театре, о борделях Бейрута, о византийских мозаиках и бедуинском костюме, о царице Савской и о добыче поташа на Мертвом море.
В 1928 году Жаботинский наведается в Иерусалим и возьмет под свой контроль старейшую газету на иврите “Доар хаймом” (“Ежедневная почта”). Артур станет членом редколлегии и автором еженедельных колонок международных новостей. Но его интересы перекочуют в другой раздел газеты: еврейская пресса невыносимо провинциальна и напыщенна, а он мечтает придать изданию человеческий, европейский, светский дух, сократить уксусно-кислую полемику, а вместо нее давать факты и новости, бороться с иерусалимской тоской. В виде новшества предлагает сделать страничку выходного дня, целиком посвященную развлечениям: загадкам, анекдотам, конкурсам, акростихам, шахматам.
Жабо согласится и поручит Артуру выпуск приложения.
Фривольное нововведение будет пользовалось успехом в Святом Граде, несмотря на оплошность: в первом выпуске напечатают двадцать вопросов, позаимствованных из ульштайновского журнала “Уху” (“Филин”). В следующем номере он посулит опубликовать ответы, но ухитрится куда-то задевать журнал, из которого следовало эти ответы переписать, и никакими силами не сможет раздобыть другой экземпляр. С большинством вопросов типа “Какова длина Великой Китайской стены?” или “Кто изобрел липучку от мух?” поможет сладить энциклопедия, но в двух-трех случаях придется высасывать сведения из пальца. Один из этих вопросов станет преследовать его много лет в кошмарных снах: “Какие грызуны живут дольше всех?”, – и Артур своей волей назначит долгожителем белку.
Никто не оспорит сей научный факт.
Успех развлекательной странички подогреет амбиции, и Артур решится ввести в еврейскую среду кроссворд. Сделать это будет непросто, еврейский алфавит состоит исключительно из согласных; гласные появились только в VI или VII веке и не использовались ни на письме, ни в печати – только в букварях, да и то под согласными, а не в одном ряду с ними. Значит, еврейские кроссворды можно построить только из согласных, что чрезвычайно осложнит как их сочинение, так и разгадку. Он свяжется с молодым евреем-лингвистом, увлечет его проблемой, и вместе они создадут первые шесть образчиков жанра. Возникнет следующая проблема: как их назвать. Слово “кроссворд” – “крестословица” – вызвало бы всеобщее возмущение, ортодоксы не дали бы житья. Перед этой опасностью спасует даже Жабо. Но изобретатели назовут их hidud hamo’akh’ – “акробатика для ума”.
Но Артур станет уставать от Палестины. Сионизм в 1929 году застыл на мертвой точке, иммиграция почти прекратилась, а чудовище нацизма, которому предстояло превратить этот тоненький ручеек в неостановимый поток, еще таилось в темной утробе будущего.
Артур приехал в Палестину юным энтузиастом, поддавшимся романтическим побуждениям, но вместо утопии обнаружил реальность, сложную – и привлекательную, и отталкивающую. Отталкивание стало сильнее, и причиной тому язык – устаревшее, окаменевшее наречие, давно переставшее развиваться, заброшенное самими евреями задолго до нашей эры – во времена Христа они говорили по-арамейски, – а теперь насильственно возрождавшееся.
Архаическая структура и древний словарь совершенно не годились для выражения современной мысли, для передачи оттенков чувств и смыслов человека ХХ века. Используя иврит в качестве официального языка, маленькая еврейская община Палестины отрезала себя от западной цивилизации.
Он понимал: переход на иврит означает духовное самоубийство. Он довел свой сионизм до того, что принял палестинское гражданство и оформил палестинский паспорт. В то время мало кто из сионистов отваживался на подобный шаг, даже доктор Вейцман сдал британский паспорт только после своего избрания президентом Израиля.
Артур мог отказаться от европейского гражданства, но не от европейской культуры. Он был романтическим идиотом, влюбленным в иррациональное, но тут оберегал инстинкт. Он знал, что в среде, говорящей на еврейском языке, всегда останется чужаком и при этом постепенно утратит связь с европейской культурой.
Он уехал из Европы в возрасте двадцати лет, теперь ему двадцать три, и он досыта наелся Востоком – и арабской романтикой, и еврейской мистикой. Разум и дух жаждали Европы, томились по Европе, стремились домой.
Очередной отпуск приходился на июнь 1929. Он решил после отпуска не возвращаться в Иерусалим. Артур не просил своих работодателей о переводе заблаговременно, страшась отказа: теперь он считался специалистом по Ближнему Востоку, и им, конечно, было бы удобнее там его и оставить. Он решил поставить их перед фактом, рискнуть – пан или пропал: либо они предоставят другую работу, либо придется начать все с нуля.
В Берлине он оставил багаж в камере хранения и направился к своему шефу, главе новостного агентства Ульштайнов Магнусу. От исхода переговоров зависело, в какой гостинице поселиться – в дорогой или дешевой.
Артур заявил Магнусу, что готов уйти из концерна, лишь бы не возвращаться в Иерусалим. Тот вроде бы и не удивился, просто кивнул, словно чего-то подобного и ожидал, суховато усмехнулся и предложил:
– Если вы пресытились святостью, не подойдет ли вам Париж?

ПРЕССА
«Москва финансирует Гитлера»
«Борьба» (Париж), 14 сентября

Приехала из России двенадцатилетняя девочка. В первый же день ее отвезли в «Самаритэн» и одели во все новое, с головы до ног. Девочка восторгалась:
– Эх, показалась бы я в таком виде у нас, в пионерском отряде!..
За столом, когда подали громадный ростбиф, изумилась:
– Где мясо выдавали? Конина? Наверно, по 6 рублей за фунт платили!
О швейцарском сыре она имела представление только понаслышке; стоимость лимона к чаю была определена в 3 рубля.
– Должно быть, все в Торгсине покупаете?
Ей объяснили, что Торгсина в Париже нет. Все можно найти на рынке, да в магазинах.
Выслушала, недоверчиво покачала головой и потом сказала хозяйке дома:
– Знаете, я спать пойду. Завтра часа в 4 можете меня разбудить. Если нужно пойти стать куда-нибудь в очередь – я с удовольствием. Не стесняйтесь, у меня привычка…
Есть такой советский писатель – Сергей Малашкин. Не Бог весть какой талант. Но его упорно печатают во всех «толстых» советских журналах. Сергей Малашкин ударник, писатель нового, коммунистического быта. У него жених и невеста сидят при луне и мечтают, как они будут коротать зимние вечера за чтением Ленина.
У него в историческую ночь взятия Зимнего Дворца пролетарская девушка Наташа отдается какому-то красноармейцу, случайно забежавшему в дом во время стрельбы. Но время уходить, бой на улице не прекращается. Наташа вырывается из объятий разомлевшего красноармейца, дает ему в руки винтовку и выталкивает за дверь:
«– Скажи, как тебя звать? – прощаясь, спросил он.
– Что тебе… – улыбнулась она и, обвив его шею, крепко поцеловала.
– Я не уйду.
– Иди, – сказала она. – Ты и так прозевал первую цепь и будешь драться после первой. Иди. Дело рабочих дороже…
Он вышел. И она видела, как он быстро влился в ряды рабочих и с криком «ура» бросился вперед…»
Красиво, правдоподобно. И, главное, идеологически вполне выдержано.
Представитель шведского «Веко Журналь» побывал на германском курорте Либенштейн. В парке его представили «дочери Николая II». Лже-Анастасия, Анна Чайковская, милостиво протянула журналисту руку.
По первому впечатлению, у неё вид важной дамы. Но взгляд несколько смущенный, даже испуганный. Она совершенно не смотрит на того, с кем разговаривает. Но самое тяжелое – это её рот. Она ни на одну минуту не отнимает носового платка ото рта. У нее нет зубов. Вся нижняя челюсть сплющена и деформирована.
– Помните ли вы что-нибудь о своем спасении в Екатеринбурге? – спросил журналист.
– Милый, я была так молода, что никак не могла запомнить этого!.. Знаю только, что они били меня прикладами по лицу. А в Бухаресте, на людной улице, они застрелили моего мужа и спасителя. Почему потом меня заперли в сумасшедший дом? Там меня заставили подписать какую-то бумагу… Оказалось, что документ содержит в себе отказ от всех прав как члена династии Романовых.
Адвокат Чайковской, собирающийся в конце сентября возобновить процесс в Берлине, пригласил журналиста на ужин.
Лже-Анастасия вышла к столу в прекрасном вечернем туалете. Метрдотель предупредительно поставил перед ней большую корзину с астрами. Под защитой цветов Чайковская может спокойно жевать своим беззубым ртом, не прибегая к услугам платка. Почему она не вставит искусственной челюсти? Врачи должны на процессе убедиться в том, что челюсть была разбита прикладами красноармейцев…
Ужин прошел оживленно. Чайковская говорила о хороших блюдах, о воздушных рейдах, о разводах. Принимала от окружающих почтительные поклоны, подавала грациозно руку для поцелуев и послала воздушный поцелуй старой кассирше.
Адвокат во время беседы уверял, что Чайковская знает несколько языков и свободно изъясняется по-русски. Но когда при расставании журналист по-русски пожелал ей доброй ночи, она немного растерялась и сказала:
– Да. Есть.
«Иллюстрированная Россия».

Берлин, Варлофф

Теперь, наверно, пора перейти к следующему персонажу нашего романа. Не будем называть его хорошим или плохим. Зовут его Варлофф, точнее, так его назвал Эрнест Хемингуэй в своем романе, потому я и воспользовался этим именем для своего героя. Основного, не главного, но важного персонажа в том действии, которое развёртывается в начале 1930-х годов.
Но не все читали роман Хемингуэя, да и мои романы «Свидетелей не оставляют» и «1948», где он присутствует и даже играет определенную роль. Но эти произведения о будущем Варлоффа. Я же расскажу о прошлом и настоящем его.
Варлофф – чекист. Не вздрагивайте, любезный читатель. Если вы подумали, что он из той когорты, что пудовым или, точнее, дубовым кулаком выбивает арестованным зубы, выбивая вместе с ними показания, то ошиблись. Он и не тот, кого называют абрикосовым словом «комендант», а на самом деле расстрельщик в подвале. Нет, это не про него.
Варлофф – эстет, белоручка, мы бы сказали.
Варлофф – сотрудник иностранного отдела ОГПУ. Его туда взяли за… интеллигентность. За то, что он окончил гимназию. Или реальное училище. Одним словом, образование какое-то имелось, которое определялось знанием двух иностранных языков.
В детстве его звали Лейбой, он считался хорошим мальчиком из хорошей еврейской семьи в городе Бобруйске. Правда, свое первое имя он давно забыл за чередой новых имен, паспортов, кличек, псевдонимов, фамилий, удостоверений.
Как и многие другие еврейские мальчики из хороших и нехороших еврейских семей, а может, и не многие еврейские мальчики, он увлёкся идеями социального переустройства общества. Сегодня мы с вами, любезные читатели, знаем, что ни к чему хорошему подобные идеи не приводят. Но в начале 20 века идеи оказались поразительно популярными. Типа защиты климата в начале 21 века.
И подобно тому как сегодня некоторые ведут борьбу против потепления климата, так и более ста лет назад многие вели борьбу против капитализма. Они наивно считали, что капитализм – плохо, а социализм – хорошо.
К ним принадлежал и Варлофф. Волею судеб он оказался в рядах ЧК, которая рассматривала себя не только карательным органом, но и орудием распространения идей социализма в других странах.
Создали иностранный отдел, затем многочисленные резидентуры – то есть местные отделения ЧК, которая стала называться ОГПУ – в европейских странах. В одних странах малочисленные, в других – многочисленные. Большинство работников подобных организаций действовали нелегально, то есть не под своими именами. А другие полулегально, то есть прикрывались дипломатическими должностями в посольствах и торговых представительствах, которые назывались в духе времени – полпредства и торгпредства. Они числились в советском дипломатическом и торговом аппарате секретарями, советниками, консультантами и другими сотрудниками – благо, согласно закону Паркинсона, аппарат расширялся, разрастался, и Варлофф стал числиться советником в торговом представительстве в Париже. Почему в Париже? Да очень просто – Варлофф знал французский. Наряду с немецким он изучал его в гимназии, потому и оказался во французской столице, а не в Англии.
Работа его была сугубо шпионская. Его подчинённые, согласно утверждённым в Москве планам, должны были похищать военные и политические секреты, подкупать государственных служащих, провоцировать столкновения властей с «прогрессивными элементами», убирать неугодных. То, что сегодня носит название тайных операций.
И Варлофф стал достойным сего ордена рыцарем плаща и кинжала…
…Как-то Варлоф сидел со своим близким приятелем, сослуживцем. Приятеля застрелили бандиты абсолютно случайно буквально через неделю после разговора.
Неизвестно почему разговор зашел о расстреле последнего царя.
– Конечно, глупость, – утверждал Варлофф. – Зачем его убивать? Не пойму.
Ну, судили бы. Посадили бы в Петропавловскую крепость, как революционеров, пусть почувствует себя в шкуре заключенного…
Приятель разливал коньяк.
– Настоящий, Шустовский. Довоенный.
– Не может быть? Откуда?
– Много будешь знать – расколешься на первом допросе, – пошутил приятель.
– Я с тобой согласен. Надо было его продать.
– Во! – обрадовался Варлофф. – Хороший коньяк. – похвалил он. – Царь – живые деньги. Несколько миллионов.
– Или поменять. На паровозы или за сотню станков… Сейчас бы эти деньги очень пригодились… Индустриализация!
– Не говори. И всю его семью менять… Одну девчонку на станки, другую – на какие-нибудь полезные ископаемые.
– А царицу – тоже продать за миллионы. Немцам! Она же немка…
– Наливай. Хороший коньяк. Поторопились наши уральские товарищи…
– Да, момент такой был…
– И инициатива масс. Поехали!
– Какой момент? Что ты сочиняешь… Знаю я такую инициативу. Без санкции из Москвы они бы его пальцем не тронули.
Пожал плечами.
– Может, и так.
– Да… А ведь миллионов сто можно было получить за царскую семейку, а?
– Да уж не меньше.

***

Перейдя из экономического управления на работу в разведку, побывав в нескольких европейских странах, набирая опыт и присматриваясь к работе коллег, Варлофф пришел к выводу, что он был прав – в мире капитала деньги играли, если не все, то очень много. Денег резидентуре отпускали много, поэтому Варлофф, будучи заместителем резидента, не скупился и покупал полицейских, чиновников, планы, документы.
Посетив Монте-Карло, он увлекся идеей организовать в Париже игорный дом, завлекать туда богатых людей, обыгрывать их, а потом в качестве расплаты требовать работы на Москву. В любой форме. Один может расплатиться документами, другой важными сведениями, третий – полицейскими сводками.
Но как обыгрывать? С помощью своих людей. А где их найти, этих «своих»?
Среди уголовного мира. Вот тут уже встает вопрос: какого уголовного мира – России или Франции? Найти шулеров в России пара пустяков, арестовать, пригрозить – еще пара. Но шулер должен хорошо владеть французским, иметь соответствующие манеры и не сбежать, ступив на французскую землю.
Последнее больше всего беспокоило московское начальство. Идея сама по себе богатая. Но – уголовникам нельзя верить, ни нашим, ни французским. Они очень быстро предадут, если попадут в полицию. И, как известно, уголовники стараются держаться подальше от политики. А где гарантия, что какой-нибудь французский шулер не догадается, что за игорным домом стоит советское полпредство?
Варлофф согласился с аргументами, но предложил новое – если не игорный дом, то надо купить банк. Любой банк в любой стране. Тот, который испытывает финансовые трудности. Купить на имя сочувствующего местным коммунистам.
Москва согласилась, и Варлоффу поручили подыскать банк для продажи.
Французские товарищи помогли. Москва располагала широкой сетью среди местных коммунистов. Каждый коммунист считал своим долгом помочь товарищам из Москвы.

Олег Олонецкий

Если бы он знал, что с ним будет!
Но даже если бы знал, едва ли смог изменить ход событий.
Что же будет?
В Константинополе, в грохоте незнакомого города, да что города – чужой и чуждой жизни, где пахнет кофе, сладкой халвою, забивающими нос пряностями, он заглядится на турка, курящего кальян, и потеряет родителей. Но пятнадцать лет – не пять и даже не десять, станет оглядываться, перебежит улицу, заглянет в магазин, в другой, увидит вдали солдат и по кепи определит: французы! Неожиданно для себя вспомнит проклятые французские глаголы и подбежит к ним за помощью. Солдаты посмеются над произношением, но поймут, о чем он спрашивает, и покажут дорогу.
И удар не с носка, а внутренней стороной бутсы, совершенно неожиданно для него самого, и – гол! Первый забитый мяч.
Родители возражали против спортивной карьеры Олега.
Он виделся с родителями ежедневно, потому что жил с ними вместе в той большой пятикомнатной квартире, которую они нанимали уже седьмой год. Одна комната, по привычке ее называли «Юркина», закрыта, и мебель в ней в чехлах, но ее раз в неделю убирали – вытирали пыль и протирали пол. Мать скептически относилась к подобным упражнениям прислуги – дескать, какая здесь может быть грязь, если комната закрыта и в ней никого не бывает?
Приходящая немецкая прислуга считала это хорошим тоном, она вообще гордилась своими хозяевами. Во-первых, князья, во-вторых, регулярно платят жалованье (несмотря на безработицу в стране, кризис и забастовки), в-третьих, хотя и иностранцы, но говорят по-немецки вполне прилично, а старший князек вообще словно бурш, будто родился в Баварии. Она служила у них седьмой год и сочувствовала молодому футболисту.
Разве он сможет забыть тот день, когда впервые вышел на поле в составе профессиональной команды, пусть и запасным игроком?
Конечно, не забудет. Два года назад в том же Мюнхене.
Весь матч он просидел среди запасных, и тренер поглядывал на него сбоку, словно говоря: не знаю, как ты себя поведешь в серьезном матче, на тренировках вроде бы хорош, а дойдет дело до поля… Его лишь на последние десять минут выпустили на поле. Он знал, что должен показать себя, так показать, чтобы тренер понял и ребята в команде поняли – он свой, он такой же, как все, он так же хорошо бьет по мячу и, как все, уходит, когда требуется, в оборону. И он хорошо играл в первый раз, но гол не забил, ему не давали паса, но он хорошо играл на левом крае, его потом хвалили, и Зоннеман сказал, что с Олонецким он удачно разыграл передачу, ничего, все впереди – и голы будут, и слава будет, пусть он не центр нападения, а только левый хавбек, он и не стремится в нападающие.
В следующей игре неожиданно для всех забил гол – ему удалось то, что удается немногим: он хорошо видел поле и сильнейшим ударом с центра, когда не только вратарь, но и игроки не ожидают, послал мяч в сторону противника. Его зауважали товарищи по команде, которые не рисковали бить по воротам с такой дистанции и предпочитали выходить с чужим вратарем один на один, вблизи его ворот.
Словно на рыцарском турнире: один на один. А я выбираю момент, когда никто не ожидает. Ни один вратарь не ожидает удара с центра поля. Когда игрок чужой команды бьет по мячу вблизи ворот, то вратарь в большинстве случаев по его глазам видит, куда тот пошлет мяч. Вратарь редко ошибается. А того, с центра поля, ему не видно, и в глаза ему не заглянуть. Но у того, кто бьет с центра, должен быть очень сильный удар. Не «пушечный» как пишут репортеры, а очень сильный.
И таким ударом обладал новый игрок «Баварии», левый хавбек Олег Олонецкий.

Париж, Мишель, Друо

Мишель стоит в длинной очереди такси на улице около церкви Монруж. Наконец его окликает скромно, но прилично одетая молодая девушка с тщательно закутанным ребенком на руках. Лицо бледное, губы сжаты, черные глаза смотрят решительно и сурово.
– На авеню Монтэнь! – приказывает она.
Мишель везет ее по указанному адресу и останавливается у большого аристократического дома. Во всех этажах ярко блестят зеркальные стекла больших окон.
В просторном вестибюле виднеется комфортабельный лифт и широкая лестница, покрытая темно-красным, бархатным ковром.
Пассажирка не двигается. Мишель выходит из машины и открывает дверцу.
– Мы приехали, мадам…
С секунду она молча смотрит на него, крепко прижимая ребенка к груди, потом, сделав над собою усилие, говорит:
– Мне кажется дурно, мосье… Будьте добры, поднимите ребенка наверх и скажите, что няне стало нехорошо в такси…
И она протягивает ребенка. Признаться, Мишель отродясь не брал на руки таких маленьких детей… Он, боясь выронить его из рук, должно быть, слишком крепко прижимает к себе – ребенок внутри одеял хнычет.
– Ничего, ничего… – поспешно успокаивает пассажирка. – Несите его скорее.
Это второй этаж направо. Спросите там господина Санппэ.
Мишель повинуется. Он входит в подъезд и, не решаясь освободить руку, чтобы подняться на лифте, несет необычайную ношу по лестнице. На втором этаже направо нужная дверь. На звонок открывает нарядная пожилая горничная в белой наколке. Она изумленно смотрит на Мишеля.
Мишель протягивает ей ребенка. Растерявшись, та машинально принимает его на руки, точно так же как Мишель взял его от своей пассажирки.
– Это для господина Санппэ… – объясняет он смущенно. – Вашей няне сделалось дурно, и она ждет в такси…
Горничная вылетает в гостиную, оставив Мишеля одного. До него доносятся изумленные и гневные восклицания, и вскоре в переднюю выбегает сам господин Санппэ, мужчина высокий и дородный с черной холеной бородой. Лицо его растерянно и гневно, на руках он держит злополучного ребенка. За ним выбегают полная, с перекошенной от изумления и негодования физиономией дама и знакомая уже горничная.
Мишель не на шутку пугается.
– Простите ради Бога, если я его немного придавил… Это с непривычки… Я знал, что эта ноша – «фражить», но ваша няня…
Дама набрасывается на него:
– Какая няня? Где? Что вы несете? Что за глупые шутки?!
– Там внизу, в такси… Ей сделалось дурно… Она вас ждет! – бормочет Мишель, отступая к лестнице.
– Она нас ждет! – истерически восклицает дама и, вдруг резко повернувшись к бородатому господину, идет в атаку на него:
– Это она тебя ждет! Тебя, тебя негодяй!
Ara! Теперь Мишель понимает, что тут произошло… Он бежит вниз, прыгая через три ступени по темно-красному ковру, а за ним, как возмездие, катится, отдуваясь, полная дама.
Такси стоит на месте, но пассажирки в нем уже нет. На сиденье десять франков и конверт, на котором крупным почерком выведено: «Господину Роже – Пьеру Санппэ от Марты Питье».
Разъярённая дама вырывает у него из рук деньги и письмо, но тотчас же бросает обратно десятифранковку.
– Это вам! – кричит она, задыхаясь от волнения и от быстрого бега. – А это… а это нам…
В минуту для нее трагическую, едва оправившись от неожиданности и первого приступа гнева, она уже пытается «сохранить лицо» перед посторонним человеком – шофёром. Тот вежливо улыбается и подтверждает любезно:
– А это вам…
– Эта… эта госпожа заплатила вам что полагалось? – спрашивает она, наконец, стараясь не глядеть на шофера и нервно комкая в руке письмо Марты Питье.
Мишель показывает десять франков.
– Больше чем следует, мадам.
– Прекрасно… Вы нам больше не нужны. Вы свободны.
И, едва кивнув головой, скрывается в подъезде.
Он садится за руль и невольно смотрит на окна их квартиры во втором этаже.
За дорогими занавесками взволнованно мечутся три полные тени, то сближаясь, то удаляясь друг от друга… Он облегченно вздыхает – его участие в маленьком жизненном трагикомическом скетче закончено. Он сыграл свою эпизодическую роль и может незаметно скрыться за кулисы. Пьеса дальше пойдет без него. Швея или дактило, продавщица или горничная, Марта Питье на метро вернется в свою маленькую комнатку около церкви Монруж…
– Я дал себе слово впредь никогда больше не брать на руки новорожденных детей, – заканчивает Мишель свой рассказ. Жанна одобрительно целует его в щеку…
Среди бесконечно разнообразных миров Парижа, куда столичный «извозчик», невольно врывается по условиям своей работы, – один мир особенно притягивает Мишеля. На улице Друо стоит дворец этого мира, выходя своими фасадами еще на две улицы: Шоша и Россини.
От двух часов дня и до семи вечера там всегда можно подцепить пассажиров с поклажей и больше обыкновенного заработать на чай. Не раз он увозил диваны и кресла, кровати и курительные столики, картины и вазы и связки старых, толстых книг в порыжелых кожаных переплетах. Увозил их новых владельцев, на лицах которых отражалось тупое самодовольство и удовлетворение вновьприобретённым, увозил ловких маклаков, умеющих из грошей выколачивать сотни и тысячи франков.
В свободные от работы дни он иногда доставляет себе своеобразное удовольствие – посещает залы Друо. Он наблюдает, как громадные фургоны, такси и грузовики-камионы привозят огромное количество мебели – стильной и рыночной, домашней утвари, ценнейших предметов искусства, целые библиотеки книг. Все это выгружается в кажущемся хаосе (а на самом деле со строжайшей регистрацией), оторванное от своих старых владельцев, вымороченное, отобранное по суду, оставленное без хозяев после смерти.
Как трудолюбивые муравьи, особые артельщики в колпаках с кисточками ежедневно сортируют это имущество, разносят по залам, метят мелом и расписывают по громадным инвентарным книгам.
После обеда открываются для покупателей двери вместительных, двухсветных зал.
За высокими кафедрами появляются оценщики и аукционисты. Начинается торг с молотка, едва ли не самый увлекательный торг в мире, родной брат азартной игры…
Бесстрастно стучат молоточки, и вещи находят новых хозяев.
Кровати знаменитых кокоток стоят рядом с кожаными креслами разорившихся банкиров, рядом с мольбертами и незаконченными картинами неудачливых художников, рядом с коллекцией оружия последнего отпрыска угасающей аристократической фамилии. Наряду с корзиной грязного белья, кухонным столом, в придачу к которому даются две помятые кастрюли и старая пыльная перина, идут с молотка треуголка Наполеона, автографы Вольтера, письма Виктора Гюго и локон императрицы Евгении… А за стенами аукционного зала остаются все человеческие драмы, горечь разорения, слезы о навеки утраченном и дорогом…
А тут вокруг осиротелых вещей уже сбирались жадные толпы, и корявые пальцы маклаков проверяли на ощупь добротность ковров и штофных портьер, прочность пружин.
Эта мебель и эти кровати, на которых, казалось, еще сохранилось тепло и запах их прежних хозяев, вынесенные на стылый воздух, на сквозняк подворотней галереи, всякий раз напоминают о великом смешении, величайшем хаосе вещей на необъятных просторах России, что началось в семнадцатом году и не окончилось и поныне…
Сегодня Мишель везет с улицы Друо в район Гоббелэнов молоденькую, жизнерадостную простенько одетую женщину, купившую за гроши великолепную детскую колясочку, три разнокалиберных стула и лубочную картину в раме «Сбор винограда». Он помог ей поднять все это имущество в 6-й этаж, в маленькую, бедную, но чистенькую квартиру. Женщина сияла от удовольствия, предложила шоферу стакан красного вина и, горя нетерпением, начала вешать на стену картину.
– Так хорошо, мосье? Или ее лучше повесить над кроватью?
– Нет, оставьте так, мадам. Так очень хорошо…
– Как удачно, мосье, что мне попалась именно эта картина – «Сбор винограда». Это будет напоминать Анри его родную Шампань…
С Гоббэленов Мишель возвращается к аукционному залу. Какой-то молодой человек грузит с незнакомым шофёром такси старинный письменный стол, книжный шкафчик и уютное кожаное кресло. Когда такси трогается, Мишеля окликает клиент. Это стареющий человек в широкополой черной шляпе, с седыми космами волос на затылке, с бритым, румяным лицом и добрыми глазами.
– Прошу вас, – просит он, – поезжайте за этим такси… Мне хочется знать, куда привезут эту мебель.
Эту мебель привозят к Орлеанским воротам и выгружают у одного из громадных новых домов, что, как гигантские грибы, выросли на месте прежних парижских «фортификаций». Гигантский дом поглощает и письменный стол, и книжный шкаф, и уютное кресло. Они затерялись отныне в лабиринтах его бесчисленных дешевых квартир из двух и трех комнат с ванной и кухней.
Пожилой пассажир останавливает Мишеля на другой стороне широкого бульвара и внимательно следит за шофёром и новым владельцем, пока последняя вещь не скрывается в подъезде дома. Потом расплачивается и предлагает:
– Не хотите ли выпить со мною чашку кофе со старым ромом?
Мишель благодарит, и они идут в кафе.
Стареющей господин занимает столик и снимает шляпу. Без шляпы, под густыми белыми волосами лицо его еще привлекательнее и благородней. Мишель знает таких людей, он не сомневается, что собеседник человек «довоенный», человек, корнями своими ушедший в девятнадцатый век, человек, которому холодно, неуютно и странно жить в «послевоенные годы». Он жадно выпивает ром, точно стараясь согреть свое холодеющее сердце, и дружелюбно смотрит на шофера.
– Простите, – извиняется он, – что я оторвал вас от работы, но мне так страшно было остаться одному. Я проводил моих друзей, с которыми была связана вся моя жизнь…
– Они уехали? – спрашивает Мишель с сочувствием.
– Да… они уехали… Навсегда… Они теперь в том громадном доме, и я их, конечно, уже никогда больше не увижу…
– Вы говорите…
– Я говорю про стол, библиотечку и кресло, которые мы только что с вами проводили…
В глазах его столько грусти и тоски, что Мишелю захотелось его утешить.
– Но, шер мосье, – произносит он, – ведь это же, в конце концов, только вещи…
Старик встрепенулся.
– Вещи?.. Да, конечно, вещи… Но вся жизнь моя прошла среди этих вещей…
Мой отец сидел в этом кресле, и я взбирался к нему на колени. За этим столом я готовил свои уроки, а много позже написал свои лучшие сонеты и новеллы…
О, мосье, они теперь не в моде, но до войны их читал не только Париж, но и вся Франция… Вся Франция, мосье… В этом чудесном книжном шкафчике хранились мои любимейшие книги, дававшие мне вдохновение и величайшее наслаждение в минуты отдыха… Нет на свете уютнее, теплее и удобнее этого кресла, мосье.
Когда поздно ночью я приходил домой и, усталый, опускался в него, мне казалось, что мать заключает меня в свои нежные объятия…
– Вы разорились, мосье? Вас описали?
– Нет… – вздохнул он. – Не то и не другое… Тут произошло одно жизненное недоразумение, мосье. Я всю жизнь был одинок. У меня не было жены, не было детей. Но двадцать лет со мною прожила одна женщина. Она была моей прислугой и подругой. Хорошая, простая женщина, которая ровно ничего не понимала в моих сонетах и новеллах. Но она была мне необходима так же, как это кресло и этот стол… В расчете на то, что умру раньше, я перевел на ее имя все, что имел.
Но она умерла первая… Я ей наследовать не могу… И вот они ушли от меня, мои друзья, все, все вслед за нею… Теперь вы поняли меня, мосье?..
– Теперь я понял вас… Хотя сам я очень доволен, что у меня нет имущества…
– Он не понял и вопросительно всмотрелся в Мишеля. – Власть вещей над человеком громадна… – поясняет тот. – И вы правы, что вещи могут быть друзьями… Но представьте себе, что истинное душевное спокойствие и ощущение безграничной свободы я получил лишь тогда, когда у меня остался только один чемодан…
– Да, да… Это характерно для вашего поколения… Вы не сживаетесь с вещами, вы готовы продать за бесценок старинную мебель ради того, чтобы купить последние модели «модерн». Разве вы можете привыкнуть к вашему автомобилю и полюбить его, когда через год он уже кажется вам старомодным и смешным…
Вы не отдаете вещам вашим частицу своей души, и потому все вещи вокруг вас так бездушны и холодны…
– Шер мосье, – подчеркнуто спокойным тоном поясняет шофер, – вы старше меня лет на пятнадцать, но я отнюдь не принадлежу к тому поколению, о котором вы только что говорили. Я принадлежу к тому поколению, которое приняло на себя главный удар роковых двадцатых годов и потому теперь так философски-равнодушно относится к креслам, книгам, вазам и всему, что не помещается в чемодане. Вы были откровенны со мною, мосье, и я буду откровенен с вами, тем более что мы больше никогда с вами не встретимся…Так вот: моего отца убили за то, что он не хотел снять со своих плеч одну дорогую для него вещь – генеральские погоны. Мою мать зарубили в усадьбе за то, что она не пожелала отдать представителям революционной власти золотую ризу с иконы, которой некогда ее родители благословили ее на брак. Наконец, мою невесту замучили в тюрьме за то, что она на глазах арестовывающих ее сожгла в камине связку моих писем, в которых им чудилась политика, а на самом деле ничего не было, кроме нежных признаний…
Я не говорю уже о тех диванах, столах и креслах, шкапах и картинах – друзьях моего детства, отрочества и юности – и о той кровати, на которой я родился. Все это у меня было, всего этого больше нет… И теперь уже я неуязвим, шер мосье!..
Закончив эту речь, Мишель встает и вежливо кланяется.
Собеседник смотрит на Мишеля с выражением неподдельного ужаса:
– Где все это было?.. – спрашивает он.
– Это было в России, мосье…
В машине Мишель оглянулся на кафе. Пожилой человек сидел, опустив голову на грудь и закрыв лицо руками. Плечи его вздрагивали.

Париж, Артур

Новая моя работа так же резко отличается от прежней, как окружающий меня нынче пейзаж: в Иерусалиме я был сам себе голова, в Париже подчиняюсь боссу и отсиживаю на работе строго определенные часы. С другой стороны, Ближний Восток считается задворками, а Париж – центром политической жизни Европы.
Концерн Ульштайнов в Париже представляет Лео Шталь. Он старше меня примерно двадцатью годами… Широкоплечий, тяжеловесный баварец иудейского вероисповедания, ветеран Первой мировой войны, наградившей его хромотой и железным крестом… Скрупулезно честный, до педантичности обязательный работник, однако, к несчастью, не столько журналист, сколько бюрократ. Атмосфера в нашей редакции заметно отдает интернатом или казармой…
Шталь отнюдь не тиран или придира, из каждой поездки в Берлин он возвращается с очередной прибавкой к жалованию для своих подчиненных, однако журналистику он полностью сводит к канцелярской службе. Он запирает нас на весь день в конторе. Что бы ни творилось во Франции, Шталь не считает нужным вести репортаж с места события – нам следует пролистывать французские газеты и бюллетени прессагентств, делать выжимки и перелагать их сообщения. За год службы в Париже мне лишь один раз – и то после трех месяцев работы – довелось присутствовать на заседании парламента, хотя я ежедневно описываю и комментирую происходившие там прения…
По утрам в 3.45 я выпиваю в одном из ночных бистро между Биржей и Центральным рынком кружку кофе с ромом и закусываю круассаном. Я исполняю этот обряд, что бы мне ни пришлось съесть или выпить во время ночного дежурства, поскольку завтрак символизирует начало нормального рабочего дня. Ради столь раннего часа я позволяю себе глоток рома – в сочетании с обжигающим кофе эспрессо он оживляет и приводит в порядок нервы.
В бистро толпятся разносчики газет, грузчики с рынка, мусорщики. Они завтракают стаканом перно с маленькой чесночной сосиской. Я не могу оторваться от этого зрелища: полусонный человек дрожащей рукой подносит ко рту стакан зеленовато-желтой жидкости, и после первого же глотка дрожь исчезает, человек как будто заряжается силой, энергией на весь трудный день. Это кажется колдовством. По-настоящему, кофе и круассанами, эти люди завтракают час или два спустя…
В начале пятого разносчик из “Ашетт” приносит шестнадцать главных утренних газет, хранящих запах типографской краски. За пятьдесят минут я пролистываю их, перевариваю, размечаю, делаю вырезки. У меня остается примерно столько же времени, чтобы подготовиться к девятиминутному разговору с Берлином в 5.45, когда я должен передать репортаж не менее чем в тысячу слов. Это настоящий акробатический трюк – ведь в эту тысячу слов я втискиваю полный обзор деятельности различных французских партий, причем как во внутренней политике, так и на международной арене…
В 6.45 я диктую по телефону еще семьсот слов – преимущественно новости (уже без комментариев), мелочовку, смесь. В 7.30 – третий и последний утренний звонок в Берлин, на сей раз конфиденциальный, не в концерн Ульштайнов, а в агентство новостей Социал-демократической партии Германии, ибо втайне все парижские корреспонденты либерально-капиталистического треста Ульштайнов являются также корреспондентами агентства новостей социал-демократической партии. Втайне, разумеется, только от внешнего мира и от читателей, а так и Ульштайны, и социалисты в курсе этого занятного соглашения: с 6.45 до 7.30 из буржуазного корреспондента я превращаюсь в социалистического и передаю в “Социалистишер прессединст” сокращенную и должным образом окрашенную версию своего репортажа.
Для заграничного корреспондента нет ничего необычного, а тем более постыдного в работе на несколько газет более или менее различной политической ориентации – лишь бы они не были откровенно враждебны друг другу, ведь немногие органы печати могут содержать во всех столицах мира штатных журналистов на полном окладе. Но в данном случае покровительственно-небрежно, точно к бедному родственнику, мы относимся к Социал-демократической партии Германии, сильнейшей из немецких партий. Я упоминаю об этом, чтобы подчеркнуть нелепость ситуации: такая мощная партия – и не может содержать в Париже собственного корреспондента. Однако это типично для социалистов всего мира, и тут одна из причин их упадка и гибели.
За последние тридцать лет немецкие, австрийские, французские и британские социал-демократы не раз приходили к власти – либо как абсолютное парламентское большинство, либо в коалиции с союзниками, – но никому из них не удалось создать полноценную ежедневную газету с массовым тиражом. И британская
“Дейли геральд”, и французская “Популэр”, и немецкая “Форвертс” остаются занудно-провинциальными партийными листками и не могут конкурировать с газетами политических оппонентов даже в ту пору, когда эти оппоненты терпят поражение и превращаются в меньшинство.
Полагаю, вся беда в недостатке воображения, а главное – в недостатке человеческого отношения к людям. Социал-бюрократы видят в “народе” лишь объект своей пропаганды, а не живых людей, с собственными вкусами, интересами, предрассудками, которые нужно понимать и разделять, если хочешь преобразить мир.
Хотя большинство социалистических лидеров “вышли из народа”, они больше не принадлежат народу, они стремятся контролировать людей, манипулировать ими, не отождествляя с ними себя. Интонация их больше всего годится для памфлета или лекции, а такой язык современное человечество не воспринимает.
“Дейли геральд”, “Популэр” и “Форвертс” так и не освободились из плена этой мертвящей традиции. Социалисты могут изменить закон-другой, реформировать какие-то учреждения, но не атмосферу, не мировоззрение людей, которыми они правят, и в результате социал-демократия оказывается исторически обречена.
Едва ли я столь отчетливо понимаю это, когда, засыпая на ходу, бормочу в телефон репортаж для социалистического пресс-агентства в Берлине, однако особого усердия при исполнении этой части своих обязанностей я не проявляю, и даже педантичный Шталь не требует от меня письменной копии материала, переданного «бедным родственникам». Невозможно уважать партию, столь мало уважающую самое себя и здравый смысл своих приверженцев. Эта партия не понимает, что пресса – это власть, ей наплевать, какую второсортную чушь ее газеты скормят народу, – главное, чтобы на первой полосе красовались партийные лозунги.
Я еще не сопоставляю преимущества социалистического и коммунистического движения, однако обслуживая в качестве корреспондента социалистическую партию, ощущаю исходящую от нее апатию, близкую к застою и предвещающую ей печальную судьбу.
Наши сообщения в целом честные и добросовестные, в соответствии с великой либеральной традицией, которую Ульштайны отстаивали на протяжении почти столетия. Я ни разу не вставил в статью или в новости злонамеренную ложь. Разумеется, практически каждое сообщение из парижского корпункта имеет подобающий политический и мировоззренческий оттенок, однако оттенок сугубо достойный, “прогрессивный”. В этом отношении мы со Шталем живем душа в душу.
Как ни странно, о политике мы не говорим, впрочем, этого и не требуется, поскольку мы оба инстинктивно придерживаемся одних и тех же взглядов. Несмотря на двадцатилетнюю разницу в возрасте, мы принадлежим к одной эпохе, к одной и той же среде: оба – уроженцы Центральной Европы, вскормленные немецкой культурой; мы поддерживаем Веймарскую республику, однако, благодаря наследственной примеси иудейского космополитизма, совершенно чужды германскому шовинизму.
Мы пылко выступаем против войны, против милитаризма, против реакции, за “Локарно” и “Рапалло”, то есть за франко-германское и российско-германское сотрудничество, за Пакт Келлога, ставивший войну вне закона, за Лигу Наций, карающую любого агрессора, за “объединенную Европу” Бриана.
Мы прохладно относимся к Британии, провинившейся перед нами тем, что она остается колониальной империей (как, впрочем, и Франция, но кто воспринимал ее всерьез?), и тем, что она своей “макиавеллиевской политикой «разделяй и властвуй» препятствует объединению Европы. Мы верим в национальное самоопределение, освобождение колониальных народов и социальный прогресс.
Прогресс воплощается в “левых силах” – либералах, социалистах и коммунистах, различающихся лишь степенью, а не характером своей “прогрессивности”.
Ульштайны официально поддерживают демократическую партию Германии, однако ее благонамеренный либерализм кажется устаревшим. По своей политической программе ближе всего нам социалисты, но эти филистимляне вызывают у нас сочувствие, смешанное с презрением.
Коммунисты Германии и Франции много шумят и суетятся, и все же их бескомпромиссный радикализм производит впечатление, да и за спиной у них стоит Россия, “Великий Социальный Эксперимент”, который мы считаем своим долгом изучать непредвзято и даже с симпатией.
Словом, мы, безусловно, сражаемся на стороне добра.
Отстаивая свои взгляды, мы вступаем в благородные, рыцарские битвы. Мы боремся за всеобщее разоружение и за общеевропейскую полицию под эгидой Лиги Наций; против вздорных притязаний союзников на репарации, которыми союзники придавили юную Веймарскую республику и тем лишь играли на руку националистам и реваншистам.
Мы обличаем идиотизм победителей: у них еще оставался шанс построить новую Европу, а они вновь предаются пустой вражде, самоубийственным раздорам, которым пора уже было отойти в прошлое. О да, мы люди в высшей степени просвещенные и разумные, вот только мы не заметили, как закончился Век Разума и Просвещения.
Иногда космический вихрь вызывает магнитную бурю на земле, но человек не обладает органом чувств, способным уловить эти бури, моряки не знают, почему их компасы сошли с ума. Так и мы живем в эпицентре магнитной бури, но ничего не замечаем. Мы вели словесные битвы и не видели, что привычные слова утратили прежний смысл и ведут нас в ложном направлении. Торжественно, точно молитву, мы повторяли слово “демократия”, а через считанные годы крупнейшая нация Европы с помощью сугубо демократической процедуры облекла властью своих губителей. Мы обожествляли Волю Масс, а их воля клонилась к убийству и самоубийству. Мы считали капитализм пережитком и с радостью бы заменили его новейшей формой рабства. Мы проповедовали широту взглядов и терпимость и были терпимы к тому злу, которое уничтожало нашу цивилизацию.
Наш социальный прогресс обернулся лагерями рабского труда, наш либерализм превратил нас в пособников тиранов и угнетателей, наше миролюбие поощряло агрессию и новую войну.
У нас есть только одно оправдание: мы не подозревали, что живем в эпицентре магнитной бури, что компасы наших слов, так надежно служившие в прошлом, теперь указывают ложный путь…
Сколько кровавых драм зарождается и разыгрывается под звуки фокс-тротта и жавы в этих трущобах парижских апашей?
Вот характерная сценка.
Данжу. Люлю Курчавый и Гэнтэн оспаривают друг у друга сердце Луизы-чулочницы, красивой золотоволосой проститутки, приносящей своему сожителю солидную ренту.
Люлю – покровитель Луизы, но несколько дней назад Гэнтэн стал его счастливым соперником. Встретившись с Люлю в баре он окликает его:
– Мне нужно с тобой поговорить.
– Что такое?
– Это по поводу твоей подруги. Я с ней в связи и предпочитаю прямо тебе сказать об этом…
Чувствовалось приближение грозы. Апаши вышли, чтобы объяснится на свободе.
Луиза, которая танцевала в это время фокс-тротт, была немедленно же вызвана. Она появилась, насвистывая какую-то песенку, но по дрожанию её рук видно было, что ей страшно.
– Я сказал ему, что ты не хочешь больше оставаться с ним, – пробормотал вполголоса Гэнтэн. – Ну, решай же, кого ты выбираешь.
Несколько мгновений Луиза колебалась. Апаши еле сдерживали себя. Они уже не смотрели друг на друга, лишь кидали злобные взгляды на женщину.
– Я хочу идти с Гэнтэн, – сказала наконец Луиза.
Люлю выслушал это совершенно спо койно и сказал лишь:
– Хорошо, слушай. Мы поговорим об этом между собою.
Луиза ввернулась в кабарэ.
– Она приносила мне сто франков в день, – заявил Люлю.
– Ты получишь отступные.
– Сколько?
– Чемодан (тысячу франков).
Так они объяснялись, стоя вплотную друг к другу, лицом к лицу. Очевидно, договориться им все же не удалось, ибо четверть часа спустя, когда, казалось, сделка была уже закончена, Люлю повысил голос:
– И наконец, сказать правду, я не желаю отпускать ее…
Через мгновенье проклятия сыпались уже с уст собеседников. Одновременно револьверы были выхвачены из карманов. Гэнтэн оказался проворнее, и несколько секунд спустя Люлю уже лежал на панели с двумя пулями в животе.
Однако, собрав последние силы, он прицелился и выстрелил. Гэнтэн так же упал с простреленной головой.
В подвале поднялся шум. Музыка смолкла, и танцы прекратились. Публика столпилась вокруг умирающих.
Через несколько минут их отвезли в госпиталь. Кровь на тротуаре была вытерта, и под звуки новой жавы парочки снова закружились в душном прокуренном подвале…
Когда смотришь на специфических посетителей этих «bals musettes», покидающих танцевальную залу, невольно думаешь, что готовит им завтрашний день.
Мужчинам недалеко отсюда и до тюрьмы, и до каторги и до гильотины. А женщинам недалека дорога от этой танцевальной залы до госпиталя, до тюрьмы, а то и просто до холодных волн Сены или Марны. Ежегодно в Париже исчезает без вести несколько сот проституток, множество из них умирают насильственной смертью. Сколько Март, Луиз и Лор, выйдя из душной залы дансинга, в ту же ночь погибают от ножа жестокого хозяина-сутенера или ревнивца-любовника. Сколько кровавых драм помнят стены ночных кабарэ, дающих приют тем, кто поставил себя вне закона и вне общепризнанной морали.
«Черная пятница» 29 октября 1929 года разражается вскоре после моего переезда в Париж. Мы не обращаем внимания на это событие. Понадобилось несколько месяцев, чтобы его отголоски достигли другого берега Атлантики, но как только на Европу обрушивается первая ударная волна, последствия не заставляют себя ждать.
Основы потрясены, гибель Европы недалека, но в наших репортажах из Парижа крах Нью-Йоркской биржи едва ли вообще упоминается. В нашей конторе на улице Паскьер мы принимаем его за очередной финансовый кризис, не видя, что начался кризис нашей цивилизации.
В промежутках между напряженной работой в редакции и ночными сменами я пишу каждый месяц очерк-другой для “Фоссише цайтунг”: о сюрреалистическом кино (только что вышел на экраны фильм Бунюэля
“Андалусский пес” с Пьером Батшевым в главной роли, ставший классикой), о фантастических скандалах вокруг “Газетт дю Франс”, о столь же фантастическом исчезновении белого генерала Кутепова (будучи добрым прогрессистом, Артур, разумеется, не верил, что генерала похитило ГПУ), о знаменитом театре марионеток Пикколи, о весне в Париже, о гидропонике, об электроэнцефалограммах, о первых шагах французского звукового кино, о новой книге Метерлинка и о теории света, принесшей герцогу де Бройлю Нобелевскую премию 1929 года по физике «за открытие волновой природы электрона».
Кстати, статья существенно меняет судьбу Артура. Он явился к де Бройлю через час после того, как в редакцию пришла молния из Стокгольма. Сам он еще не получил подтверждения, что стал лауреатом. Герцог ликует, как мальчишка, и не пытается скрыть свой восторг. Он дважды переспрашивает Артура: “Вы уверены, это не ошибка?”
До Артура ему успели позвонить еще два журналиста, задававшие идиотские вопросы насчет пятен на солнце и лучей смерти, так что де Бройлю очень обрадовался, убедившись, что Артур в свое время изучал физику и сохранил глубокий интерес к этой науке. Они говорят три или четыре часа. Де Бройлю около тридцати семи лет, в этом человеке гений удивительно сочетается с личным обаянием.
После этой встречи Артур ночь напролет пишет свою статью – популярное изложение той революции в науке и философии, которую привнесла теория волновой механики Бройлю-Шрёдингера.
Через несколько дней статья выходит в “Фоссише цайтунг”, ознакомившись с ней, доктор Франц Ульштайн, старший партнер концерна, решает, что Артуру следует работать именно в научно-популярной журналистике…
Профессор Йоэль, научный редактор “Фоссише цайтунг”, уходит на пенсию, и по настоянию Франца Артур становится его преемником. Проработав год в Париже, в сентябре 1930 он получает новую должность в Берлине.

Париж, сентябрь. Юрий Олонецкий

Хорошая газета! Хорошая газета – та газета, которая тепло сохраняет твоего тела. Ты ее под рубашку намотаешь на тело и спокойно ложись спать. Пусть она торчит из урны, смятая и свернутая в трубку. Это что? «Суар». Толстая-то какая!
Страниц двадцать или тридцать, не меньше.
Отлично, эту страницу в левый башмак, эту – в правый башмак. Ноги не замерзнут.
Эти пять страниц, двойных! Вокруг тела. Шик-блеск, как говорит Зуев.
Кстати, где сейчас Зуев? Год назад видел его на собрании молодежи, мы потом пошли в кабачок, у меня десятка залежалась в кармане… Да, «Суар» это вам не какой-нибудь желтый листок в четыре страницы, здесь страниц двадцать. И осталось почитать. Ага, скачки в Венсене… Не бывал я на скачках… Попробовать, что ли, вдруг… Ничего вдруг не будет, дурак! Ты уже сыграл в карты на вдруг.
Вот и результат. Да, не пойду на скачки, да и как пойти в таком виде, туда ходят аристократы. А я разве не аристократ? Нет, ты – люмпен, падший ангел… Хи-хи, ангел! Дьявол меня толкнул в тот игорный притон… А тут ангел в башку лезет…
О! Суд над красным писакой Эренбургом! Интересно. Оклеветал миллионера. Ого! Это как же? Красный оклеветал буржуя. Это не клевета, это у красных обычное дело врать, врать и врать. Кто судится? Ого, миллионер Батя. Из Чехословакии. Что-то я слышал про него. Или читал. Так… так… обувной фабрикант.
А, вот откуда эта фамилия известна. Обувь! Во Франции, разумеется. Его обувь не продается, кто ее сюда на рынок пустит, своих хватает… хорошие адвокаты у миллионера. Хорошие… Фотографии… Это кто? Эренбург, написано. Какая противная физия. А это адвокаты. Какие морды отъевшиеся… Суд будет в декабре.
И что в финале? Конечно, писака проиграет, штраф наложат. Ничего, большевики выплатят, они богатые, музейные ценности продают направо-налево… С деньгами обувными… Обувные… обувные… Что-то мелькнуло…
Туфли женские в коробках! И ботинки продают в коробках!
Картон.
Коробки из-под обуви. Картон не проводник тепла, он его сохраняет. Откуда я это знаю? Из учебника. На лекции не спал, а слушал лекцию и запомнил про картон. Значит, надо идти к «Самаритэну» или «Лафайету», у них во дворах должны быть пустые картонные коробки. Толстый картон. То, что надо. А как я их потащу? Идиот! Ты их просто разломаешь, перевяжешь бечевкой и отнесешь туда, где будешь спать. Положишь десяток картонок, сверху кусок презента, что украл на стройке… не украл, а нашел, я не вор… ладно, ладно, нашел никому не нужный кусок брезента, завернешься в него, наверху прекрасная каменная крыша – пролет моста – и спи сколько тебе отпущено Богом.
А чего тебе не хватает? Денег? Чепуха. Под мостом они не имеют цены. Зато там в ходу другая валюта. Он о ней догадался в первую ночевку под сводами бавирского моста, понял, что забот не избежать. Даже, если ты не приживешься под этим мостом, а станешь менять места ночевки.
«Валютой» под мостом называют вино и табак. Неважно, какой табак и какое вино. Но они – валюта бездомных.
Искать в уличных урнах? Юрий усмехается – городские бродяги в поисках окурков часто опрокидывают урны, а не то что позволят рыться в них чужим.
Чужих бьют, часто не только кулаками, но и камнями, палками, могут спьяну пырнуть ножом.
Все знают всех! Бродяга с центрального рынка знает бродягу из сквера СенЖак. Он разрешит ему собирать остатки овощей после закрытия чрева Парижа, а тот в свою очередь будет не против, если столь щедрый коллега придет поспать у башни среди кустов на мягкой травке. Разумеется, пока пришедший полицейский не прогонит обоих. Но полицейский может не прийти ночью, а может появиться только под утро.
Вино достать можно только воровством. Чем это грозит? Тюрьмой. А вот табак… валяется под ногами. Только успевай нагибаться, дурачок.
Когда идешь по улице, тупо выискивая окурки под ногами, едва ли много обнаружишь. Но если встать на автобусной остановке, позади толпящихся, то прекрасно видно, кто и что курят – тот хорошие сигареты, этот самокрутку, тот, в кепке, трубку (трубку выбивать не будет, точно), а кто-то и сигару. Не гавану, конечно, но неплохую сигарку, которая ценится за крепость табака.
Когда подошел автобус, окурки полетели на тротуар, и Юрий нагнулся за сигарой, но его руку тут же отбросил серый ботинок, и чья-то рука с грязными ногтями подняла окурок. Он выпрямился, возмущенный и сердитый, понял, не он один умный – человек пять парней собирали окурки.
– Видал? – подмигнул ему один из них и сразу пропал в толпе. Но Юрий заметил нетронутый окурок и успел его поднять.
Парни отошли к стене магазина, ухмыляясь, о чем-то болтая между собой, раскуривали поднятые огрызки.
Ждут следующего автобуса, догадался Юрий, они не дадут мне собрать. Они здесь всегда, это их место «работы». Но есть и другие остановки, и другие маршруты автобусов, не может быть, чтобы на всех остановках стояли такие любители бесплатного курения.
Он отправился к станции метро Реомюр, в метро курить запрещено, и курильщики должны бросать недокуренные сигареты перед входом… Но здесь уже прошлась метла дворника, и сам он заметал грязь и обрывки билетов.
Но напротив станции есть остановка автобуса! И никаких оборванцев, любителей окурков там нет, по крайней мере, Юрий не увидел. И кто-то курит, а кто-то сидит у стены, и дымок вьется над ним… Юрий перебежал улицу и втиснулся в очередь ожидавших автобуса. О, здесь его ждал улов – он поднял два окурка сигары, несколько окурков сигарет и пару самокруток. Ему было абсолютно наплевать на прохожих, у которых под ногами он почти ползал. Каждому свое – мелькала мысль, ему сигарета – мне – окурок. Я делаю полезное дело – очищаю парижский асфальт от мусора.
Он отправился дальше и уже в Марэ разжился тремя хорошими окурками сигарет «Голуаз», посочувствовал себе, что не курит, потом увидел сквер, даже не сквер, а садик между домами, где стояли три скамейки, на одной из которых сидела девушка с книгой, а на другой нянька с ребенком в коляске. Нянька тупо созерцала прохожих и недовольно проводила взглядом Юрия, который уселся на скамейку напротив.
Ему нравилось Марэ. Здесь имелось множество мест, где можно днем спокойно подремать, а ночью забраться под какую-нибудь арку и выспаться. Но дождь, вечный враг бездомного, прогоняет. Однажды приоткрыли ворота музея Карнавале, он несколько раз заглядывал в них и видел прекрасные для сна каменные лавки под уютной тенью навеса. Юрий просунул руку и отодвинул засов. Разве я помешаю спать музейным экспонатам, если устроюсь здесь, под их круглосуточным наблюдением? Я же не иду в дом, я остаюсь под окнами, внизу, на камне. Полицейский выгонит? Или сторож? Пусть выгоняет. Но сейчас очень хочется спать.
И он проспал всю ночь спокойно, и проснулся от шума проезжего автомобиля, и сразу же сел, удивленный ранним утром в незнакомом месте.
Теперь он сидел недалеко от музея и раскладывал на скамейке свой улов. Я хороший рыболов, думал он, мой улов удачен. Он расправил свой нечистый носовой платок и распотрошил добычу. Табак из сигарет и самокруток он собрал в платок и завязал его, а прочие окурки оставил в кармане пиджака. Он вспомнил о кисете, маленьком мешочке для табака, который имелся у каждого курящего российского солдата в Великую войну. Хорошо бы иметь такой кисет, удобно для хранения табака. Он почувствовал себя богачом. А за табак любой бродяга поделится с ним вином или укажет безопасное место под мостом.
Неожиданно появилась резь в мочевом пузыре. Туалета поблизости не видать.
Пусть лучше лопнет совесть, чем мочевой пузырь, утверждал в таких случаях младший Олонецкий. И был прав, потому что мочевой пузырь мог наделать множество неприятностей, если не сказать – бед. Он оказался в центре Парижа, а вокруг не было общественного туалета, да и до ближайшего кафе надо было пересечь площадь, полную автомобилей и автобусов. Но он все-таки перебежал площадь, чуть не попав под автобус, забежал в кафе и уже бросился вниз, где по расчетам мог находится туалет, как его перехватил официант и мощной рукой выбросил за дверь.
– Сначала закажи, а потом уже ссы сколько влезет! – крикнул он.
Юрий увидел щель между домами, преодолел жгучий стыд и припал к стене.
Вокруг ног стало мокро, но, к счастью, не попал на брюки, обрадовался он, облегчившись и застегивая ширинку.
Начался мелкий дождь. Мелкий, противный, который приносит только раздражение, особенно тем прохожим, которые вышли из дома без зонта.
Из кустов выскочили л дрозд, сверкнул желтым клювом и взлетел.
Дрозды, как мыши, из-под ног вылетают, ну и дела, вот она, Франция.
Хорошо Олегу – живёт в чистенькой, уютной стране, играет себе в футбол, получает за это денежки, чем не жизнь? Это не наш грязный, серый, кто-то даже сказал – фиолетовый Париж, придумают же – фиолетовый! Наверно, художник какой-то сказал, он его таким увидел, очень редко голубое небо, а там – другое дело, другой коленкор, как говорят портные, фонтаны, цветочки на клумбах, вот что значит Мюнхен.
Юрия окликнули, он резко обернулся, он не любил подобных окриков.
На него смотрел пожилой мужчина в кепке и фартуке поверх рабочей спецовки.
– Эй ты, иди сюда! – звал мужик.
Олонецкий сунул руку в карман, где лежал складной нож. Носить с собой нож научили соседи по жилью под мостом. Один из них так и говорил, что с ножом жить безопаснее.
– Чего надо? – поинтересовался он.
– Ты клошар?
– Какое твое дело – клошар не клошар.
– Ты бутылки собираешь? – продолжал неизвестный.
– Ну, собираю. А тебе какое дело?
– Самое прямое. Собирай бутылки для меня.
– Бутылки? – не понял Юрий.
– Бутылки.
– Ишь ты! – он вынул руку из кармана. – Говоришь, бутылки. А какие бутылки?
– Любые бутылки – и те которые у тебя принимают, и которые не берут.
– А зачем тебе? Или секрет?
– А тебе какое дело зачем? Но раз ты такой любопытный, слушай – я маслом торгую. Лавка у меня в переулке возле Севастопольского проспекта. Понял?
– Не понял…
– Вот дурак! Масло в бутылки надо разливать. Покупатели любят, когда масло расфасовано. Понял? Одному – литр надо, другому всего четвертушку. Бутылок всегда не хватает.
– Какой адрес?
Продавец масла назвал.
Юрий покачал головой.
– Ладно. А сколько платить будешь?
У масленщика заранее готов ответ, видно, заранее обдумал.
– За любую бутылку пять сантимов. Маленькая или большая – пять сантимов.
Юрий согласно кивнул головой.
– Завтра принесу.
Тот, кто думает, что пустые бутылки валяются повсюду, – глубоко заблуждается. Тот, кто считает, что их можно найти у стойбища любых клошаров, – никогда там не бывал.
Клошары обычно бьют бутылки после того, как они пустеют. Или бросают в реку, находя сомнительное удовольствие от звука падения посудины в грязную воду Сены. Да и приобретя бутылку любого вина, клошар просто отбивает горлышко и наливает в свою посуду содержимое. В лучшем случае – протыкает пробку пальцем или попавшейся под руку деревяшкой, чтобы припасть истомившейся глоткой к спасительной влаге.
Олонецкий никогда не видел клошара со штопором. У него имелся собственный перочинный нож со штопором, шилом и маленькими ножницами – зависть соседей по подмостовой жизни. Он несколько раз открывал им бутылки. К нему относились тепло – он не курил, но в карманах всегда имел окурок-другой, который служил валютой при местном товарообмене. Обычно за окурок сигареты давали кусок хлеба. А за хвост гаванской сигары он получал вдобавок к хлебу сыр и глоток вина.
– Вэн, пэн, фромаж – и день проходит наш! – напевал Юрий, благодарно кивая собрату по бедственному положению.

Опубликовано в Новая Немига литературная №3, 2022

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Батшев Владимир

Русский писатель, поэт, прозаик, сценарист, редактор. Бывший советский диссидент.

Регистрация
Сбросить пароль