*
Безветрие — всё так же давит слух, как
если бы залитое пространство, от
распростёртых к небу ветхих
рук сошло на землю тёплым молоком:
не вскармливая, но ютя убогость,
где тень — перестаёт быть —
мотыльком, там
слышно
—
Бога.
/ДВОЙНИК/
Любое зеркало — футляр родства, между зрачком
и силой Архимеда: заложенная за подклад
полтина — не в голос — про себя —
бубнит до ста, считая
стриженных,
безоблачных овец и в отражении — через раструб
пуповины, из серебра — рождается близнец.
Накормленный, раскрашенный, но
плоский — переводных
картинок
вернисаж — ты только скажешь слово —
он по-свойски, кивнёт в ответ: и
то ли чувством сноски, то
ли лицом твоим
—
заполнится
мираж.
/МУРАВЬИНЫЙ ЯД/
Кто ты? — кто запер мой взгляд в ракушку — мантию
цвета разбавленного песка — через игольное
ушко не отличить намерений
мотылька, от его
крыльев. Нащупав у горла комок, бывший когда-то
пылью — ставший не откровением, но формой
строк, может быть даже стихами —
кожицей речи —
сброшенной наугад: в каждой
жемчужине, вместе с
её слезами —
есть
—
муравьиный
яд.
*
Мгновением играет рыба-омут из пузырьков
икры и гуталина — неугомонно ищет
в маме — кто мы? — малыш,
слепивший
день
из пластилина. Слепивший стыд, слепивший
суммы чисел, портрет отца, верблюжье
одеяло — рукою, одержимый
летописец —
поставив
точку, всё начнёт сначала. Всё будет кратно в
нём его ангине, делящей /выдох-вдох/
на чёт и нечет — и каждый
слог, как нож
на
гильотине — сползая вниз — молчание увечит.
Крутясь на месте бабочка-пылинка —
о как нам мало надо для
забвения — и
накипь,
с парафиновой горбинкой — оплывший ангел.
Не без промедления, свеча возносит
потолку молебен и
фитилёк —
сгоревшим ударением —
как Тот, кто звёзды
зажигает в
—
небе.
*
Как бабочка на острие иголки, не шелохнётся
день и крыльями — увы, он не очертит
круг над редким лесом, полем,
перепёлкой влетающей
извне в
пейзаж одутловатый. Речная сырость — вторит
кривизне, береговой черты, и, скрыли
солнце, комья белой ваты — не
оставляющие над водой
—
следы.
/ГАЛО/
Нет разницы, но ночь длинней в словах — воткнёшь
английскую булавку, будет флюгер: обвяжет
северным сиянием, хромированным
серпантином, конфетти — он
крутится — как будто шар
Земли, на указательном вращает рыжий клоун, под
аритмию зрительских ладоней — хруст галет.
Один посмотрит, скажет — не взлетит,
другой — сегодня вряд ли нас
догонят, а он округлится,
пластинкой в граммофоне,
и заблестит, как на
надплечье
—
эполет.
/АВГУСТОВСКИЙ НОКТЮРН/
Август звучит за окном — натянувшись на хорду,
солнечной тетивой: сушат цветастые
простыни, варят
варенье. Круглые камни на высохшей мостовой —
спаренные затылки. Без промедления,
крыльями машет
неоновая стрекоза — воздух расколот на четверти
грецким орехом — взгляд, уменьшаясь
в пространстве —
уносится
/за/ — к периферии пейзажа. Надсаженным эхом —
перебирает картинки ручной календарь,
выучив треть от
положенных
чисел до сотни. В гроздья смородины впрыснута
киноварь — цифра одиннадцать, кажется
более четной, чем
единица.
Упорно пронзая нутро — бескислородную паклю
воздушного шара, падают к стрекозе, на
сухое крыло, споры
лапчатника.
Циркулем небо сшивая из лоскутов фотосинтеза
и пустоты — ножкой, на полушариях
выскребав точки —
ты, замирая
во мне, переходишь на /ты/ — и прирастаешь, как
интонация к строчке. Из переменчивых
звуков выходит ноктюрн
с примесью
мрамора где-то на теле Шопена и, завернувшись,
как яблоко в розовый плюр — медленно
дозреваешь. По выпуклым
венам — полдень течёт, заплетая ладони с корой в
архитектуру безветрия — вогнутый
конус: мне остается
лишь тени коснуться рукой и
обмотать вокруг пальца
оставленный
волос.
/МЕЛАНХОЛИЯ ПРИБОЯ/
Вдыхая легкими усталость — разрозненные
голоса, из прошлого. В жестянках
сладость — цветная
наледь.
Полоса, прибоя — каменные бляшки, немые
оппоненты волн, для новорожденных
рубашки — обрезки
облаков.
Пятном — зрачок плывёт, закатным солнцем
и содрогаясь от тоски — ему во след,
часы на башне —
нашептывают
сплин. В виски надломленные брызги метят,
ударом битого стекла, и ветер лязгает
цепями о мраморные
зеркала.
*
Сыплет снежок, а из старой коробочки стёртые письма,
достает наугад, обойдя колченогую память, рука
и сливаются линии мутного штемпеля
в прежние лица, на которых
застывшая мимика — кровеносной камеи — продольный
коралловый срез — если взгляд расплескать, как
стакан, под ногами — получится клякса,
если взгляд расплескать над
собою — изнанка
небес.
/НЕВАЛЯШКА/
Разбросанный по комнатным углам предел светильника —
бельмо для Минотавра, кинестетическая пыль: то
тут, то там — так виден купол планетария
сквозь свечку. Его пришили за
пробоины к глазам,
как майский вечер к пазухам сирени: чем ярче свет — тем
всё смиренней тени. Один, два, три — пройдись по
узелкам, по лузам позвоночника вслепую
у равновесия — нет функций —
кроме сна. Здесь
каждый звук сведён в спираль ушную — колье из ржавых
раковин морских, готических наречий погремушка
и отпечаток кукол восковых — надводных
айсбергов плывущая печаль —
то дно покажет —
то всплывет верхушка — то
замигает, маячком,
диагональ.
/ШАРИК/
Выпавший волос, сорванная листва, номер страницы,
опережающей память — сон подземелий или
отсутствие сна — шарик воздушный —
крошка небесного хлеба,
воском сочится
твоя надувная спина и застревает иглой в подбородке
у Феба. Шепотом кружишься, шепотом льнёшь
к высоте — хлопают крылья, врастают
в молчание ресницы — я
побегу за тобой по
кипящей траве: небо в чердачном окне часто кажется
ближе, чем отражение взгляда в стоячей воде
или прыжок разведённых кузнечьих
лодыжек. Вся геометрия
тела — воздетый кулак,
мхи оплетают марьяж первомайских берёзок, ниточку
тянет в руке шестилетний бурлак, гордо шагая
с гвоздикою наперевес — крыльями
машут внахлёст слюдяные
стрекозы, через которые
видно изнанку
—
небес.
/В ЭПОХУ СТАРЕНИЯ БУМАГИ/
Разложи на оттенки земли моё старое фото, каждый кадр
в стекле — чешуя архаической рыбы, с катарактой
в глазу, словно капелька жидкого йода —
поплавок для удачи. Мы с
тобою —
часами могли бы караулить молчанкой её в проседающих
плавнях — она любит весеннюю зелень и россыпь
фиалок, и отливы украдкой смывают с
руки её плавно — бижутерию
с запахом
магния. Чуешь — как сладок — утекающий, в прошлое, миг
пеленой фотоснимка. Он, как женское тело из пены
и сепии кружев, среди мрамора вечных
холмов обветшалого Рима,
для которого
каждый был — лишним и, как бы, не нужен. Так стирается
память — так гаснут привычные лица. Так стареет
бумага — храня откровение кожи. И
губами сухими — дождём
уже вряд ли
напиться — с каждым днём
уменьшаешь себя,
на себя
—
самого
же.
*
У меня плоскость ассоциируется с циферблатом,
но часы — не есть время: и каждый плод,
стремящийся превзойти себя —
обречён потерять
семя. Но, платонически любя, на клевер — летит
пчела — ей движет лишь мёд и разве она
поймёт, отличие конечности
от чела. Стрелки
могут жужжать, жалить мигом пустым — менять
ход часов на бегу и всякий — кто скажет
себе /смогу/ — предпочтёт в
выборе угол —
кругу — или овалу. Слепой портной, тянет руки к
лекалу — уподобляясь всецело немому —
стремящемуся к вокалу. Стекло —
есть промежуточная
форма, между стихией и взглядом, как человек:
есть Бога язык. Или оппонент, который
уже привык, доказывать свою
правоту — там,
где по праву рулетка вступила в игру —
спотыкаясь о немоту — Бог —
изо рта выплёвывает
ковчег — и —
Опубликовано в После 12 №1-2, 2018