Виктор Самуйлов. ОБУГЛЕННЫЙ МИРАЖ

Случилось это со мной или с кем-то другим, значения не имеет. Да и случилось ли? Может, это и не случай, может, это закономерность… а точнее, а проще, без умствования,— это жизнь. Отмеряна она кем-то «от и до». Взаимоотношения с жизнью и с судьбой (а это не одно и то же) у человека сложно складываются. Мне удобнее отталкиваться в своих размышлениях от понятия «жизнь». Её можно, в отличие от судьбы, осознать сейчас, в какой-то мере определить её развитие.
Судьбу большинству из нас предугадать невозможно. Лезешь познавать? Ну что ж — это, наверное, судьба. Нет! Живёшь одним днём…
Это тоже судьба.
Что же такое жизнь? Не знаю. Может, то, что мы можем подправить? С судьбой нам не совладать, но и жизнь ведь нелегко поддаётся.
Остаётся одна радость — рассуждать!
Семёну Кузовкову судьба предоставила шанс, возможность многое переосмыслить в своей жизни, спросить себя о многом и ответить…
Длинные, тягостные зимние дни и ночи, трескучие морозы, вой метели, одиночество. Много ли это? Может, и нет, но другого он не заработал, это все его приобретения, это его жизнь. И то, что случилось с ним, можно отнести к разряду пошлого и циничного, и не щадил себя Кузовков. Не юля, отвечал: старый, сладострастный развратник ты, нет тебе оправдания ни перед Богом, ни перед собой, ни перед людьми…
Додумывался до разного. Не раз и не два приходила в голову мысль закончить жизнь добровольно, хоть и грех. Но он-то не верующий, прав ли, виноват ли — там это уже никакого значения иметь не будет.
Муки совести, боль сердца — всё исчезнет в небытие…
…Семён узнал о трагедии в посёлке, лишь вернувшись из отпуска.
Оглушённый известием, растерянно тискал в руках коробочку с серебряными серёжками. Вот… хотел порадовать… Как же… Лапушка…
Гутя! Не верилось… Какая-то путаница, тем более девчонка должна быть далеко, на Енисее, и под пули пьяного придурка никак не должна попасть. Нет, не она! Лапе пятнадцать лет, а говорят, что самой младшей семнадцать было, и Леной звали… Нет, не может быть…
В городе задерживаться не стал, хоть и на вахту через неделю.
Собрался, упросил начальство и продуктовым рейсом через полтора часа был в вахтовом посёлке.
Рюкзак тянул плечи, мела в лицо позёмка, Семён, не замечая, шагал к себе в общагу, вглядываясь во встречных, стараясь подгадать хорошего знакомого, расспросить. Как назло, народ спешил к вертолёту, базовский да строители. Так и домчался до барачного низкого разляпистого строения, уже занесённого снегом почти под крышу. Обстучав унты, рванул примёрзшую дверь, протопал в конец коридора. Ключ выскакивал из замочной скважины, вывёртывался из дрожащих пальцев. Наконец щёлкнул замок — раз, другой. Вошёл в комнату, рюкзак поставил у порога, сел на койку. Теперь почему-то Семён уже не сомневался: нет Лапули. Сердце гулко било в виски, в груди ломило. Он, пошатываясь, встал, открыл форточку, приоткрыл дверь, посмотрел на телефон… руки огрузли — не поднять. Набрал номер.
— Саш! Что случилось?..
— Привет! Вернулся? Как отдохнул?
— Да не крути…
— Васька из седьмой бригады… Может, крыша съехала, может, за обиды какие, ты ж знаешь, как к нему относились.
— Короче…
— …Ходил, стрелял, семь человек положил и твою девку…
— Где он?..
— Сгорел вместе с вагончиком, застрелился вроде, а вроде омоновцы подстрелили и шашку бросили… отстреливался долго…
— Похоронили?
— Да уж две недели прошло… Семён!
— Ну чего?
— Ты особенно не переживай. Сам пойми, тебе почти пятьдесят, а ей пятнадцать, баловство это. Чего б ты с ней делал? Тебя не было, так она с молодыми вовсю… Все они такие…
— Заткнись… — Семён бросил трубку.
Какие они, он, наверное, не хуже Сашки знает. Тридцать лет в тундре, по вахтам, пятнадцать лет на точке. И столько лет семью эту знает и помнит, как Лапуля родилась. Сотню давал на пропой ещё теми деньгами. Хотя оленеводы в тогдашние времена, советские, жили не в пример нынешнему. Всё у них имелось. Сейчас семья Лапули нищая, побираются по посёлку: оленей нет… ничего нет. Семён, чем мог, помогал. Помогал… Вздохнув, поставил рюкзак на табуретку, развязал горлышко, достал бутылку водки, стукнул об стол, долго на неё смотрел, скривившись губами и правой щекой. Поднялся, вышел в коридор, выглянул на улицу, потом ступил на тяжело скрипнувшее крылечко. Ветер, бесясь, кружил между домами, поднимал тучами и то швырял снег в лицо, то сыпал осторожной порошью сверху; набило его в ворот рубахи, запорошило волосы, залепило глаза.
Стоял, не замечая ни холодных струек, сбегавших по груди, ни вмиг оледеневшего лица и задубевших рук.
Как будто и отпуска не было. Три дня назад бродил по Ривьере.
В море купался, птичек по утрам слушал; накрошит с вечера хлеба на балкон, чтоб и первые лучики солнца, и пичужки чвыкали… Двадцать дней как в раю, а глупое старое сердце сюда рвалось, в морозы, в метель, которая сейчас начинает раскручивать свои космы… к Лапуле. Лежит по утрам Семён, тянется могучим кряжистым телом… эх, Лапулю бы сюда! Чего девка видела? Дальше Дудинки и мира для неё нет. Паразит всё же он… мог ведь Лапулю свозить на юга. Забоялся пересудов да разговоров. К матери заехать нужно было, потом к бывшей жене, сыну.
Скрипнул зубами, пнул ногой дверь и чуть не бегом помчался в комнату. Распаковал рюкзак, включил холодильник, не спеша разделся, скинул унты, верхнюю одежду, натянул спортивный костюм, тёплые вязаные носки: купил несколько пар на юге. Осмотрелся, достал нож, вывалил на стол кучу кульков и пакетов, часть убрал в холодильник, нарезал колбаски, свежих помидорчиков, хлеба, накинул на дверь крючок. Дёрнул зачем-то за ручку… Присел к столу, включил телевизор, приглушил звук. Налил до краёв стакан водки: «Пусть земля тебе будет пухом, Лапуля…» Выпил, остро чувствуя и вкус, и запах водки. Тяжело задышал, пустым взглядом уставился за окно. Уже крепко мело, стучал тугими порывами в стенку ветер. В открытую форточку забрасывало снеговой крошкой…
Под сердцем пустота и боль… Кажется, вчера они сидели у него в домике на точке. Семён уронил голову на стол…
…Забежали к соседу на огонёк, а сосед в десяти километрах; встретил, отряхнул веником снег, повесил малицы в холодном коридоре, чтоб не намокли, оленью волосью с кофточек сами стряхнули. Окоченели, продрогли. Младшенькая, Гутя, щёчки приморозила, трёт их украдкой. Гале хоть бы что, может, постарше… Плутоватые глазёнки насмешливо стреляют из-под густющих ресниц. Шестнадцать лет даме, кровушка уже бурлит. Где уж морозу с ней справиться? Щёки только нарумянил да шального блеска в тёмный зрачок прибавил.
Посадил их повыше, на небольшой приступок, к газовому камину, чаю принёс, вареньем угостил, хлеба и масла побольше, колбаски несколько колесок отрезал: угощай, не скупись — помощницы. Галя через три минуты, подхватив табуретку, распаренно спрыгнула вниз:
— Фу… жарко!
Отогрелись быстро, бисеринки пота выступили на смуглой коже Гали. У Гути капля влаги повисла на носу, щёлкнула её на пол, даже и не взглянув на хозяина. Семён хмыкнул: чего стесняться? Дед старый. Присмирели, сидят, в телевизор уставились. Скучно в чуме, прибежали за магнитофоном. Десяток километров против хиус-ветра, и минус тридцать семь — мороз, отмахали на крепких ножонках, даже не запыхались. Наверняка младшенькая, Лапа, так зовёт её Кузовков, сбила сестрёнку на этот поход, тянет её сюда… как мёдом намазано.
Но и старшая… красивая дивчина, темновата по нашим меркам. Но боевита… не дай Бог. Росточка небольшого, разворотиста — огонь!
Вот достанется кому-то счастье! Мужика ей такого, чтоб… ух!
Кузовков смотрел на сестёр, те сосредоточенно таращились на экран телевизора. Обвал чувств навалился на него с приходом этих милых существ. Смотришь на них — такие они чистые, как утренние росинки: прозрачные, ясные. И жизнь вот такая ж, глядя на эту нежность, красоту, должна их приветить. Ну а как по-другому?.. Такая чистота, такая девственность, эх, Боженькины чада! Так-то оно так, да вот не так. И не подумаешь, что безобразная обыденность идёт с этими девчонками плечом к плечу. И такого, как сейчас, видимого вроде, ждущего их совершенства отношений, чувств в жизни им не встретить. Тем более в этом диком краю, в наше гиблое, непутёвое время. Что их манит сюда? Прогресса им хочется, цивилизации…
Э-хе-хе, девочки. Тут, наоборот, не знаешь, куда от этого благополучия смыться… И вам бы от него подальше…
Семён ушёл на кухню, поставил чайник на плиту, долго смотрел в завьюженную даль. По реке ровным туманным накатом тянуло позёмку, похоже, как валки сухого сена поворачиваются, лениво сплывая к темнеющему на той далёкой стороне лесу. Луна во всю огромную оранжевую рожу зловеще, усмешно взирала на этот заснеженный, угрюмый и грозный мир. «Ну что лыбишься? Да, одиноко тут, тоскую!..»
Прошёл в комнату.
— Давайте-ка, девчонки, по чайку!.. Взбодримся, а то, смотрю, дремать начали. Фильм сейчас начнётся, старый, но хороший.
Галя подскочила, застоенно метнулась на кухню:
— Не страшный, интересный?
— Кому как… «Тени исчезают в полдень». Слыхали?
Семён задумчиво и долго смотрит на Галю. Та чувствует тяжёлый мужской взгляд: затихла, застыла. Щёки пунцовеют, агатовые глазёнки напряжённо хмурятся. Эх! Девка! Чертовка! Разбередила душу на старости лет! Да… не бес в ребро… не бес! Полста через два года Кузовкову. Быльём поросло, затянуло плесенью, пылью покрылось прошлое, молодость, любовь… Вздохнул, стал смотреть на Гутю.
…Кузовков поднял голову от стола, непонимающе огляделся, налил водки, выпил и уже не отводил взгляда от беснующейся за окном снеговой круговерти.
Лет с десяти Лапка начала бегать к нему на точку. Сверкнёт глазёнками, как тот горностай, быстрая, ладненькая. Но всё молча; чего попросишь — оглянуться не успеешь, на одной ноге повернулась. Галя, старше на три года сестрёнки, тоже похаживала. Но эта девка уже заматерелая, хоть и тринадцать лет всего было. Сейчас вот сколько ей? Ага, если Лапуле пятнадцать, то Гале восемнадцать, всё прошла.
Семён разбросал по столу огромные ручищи…
Лапке доходило тринадцать. Сидели они на валежине, на бугорке, ветерком гнус отгоняло. Морошку собирали. Устал Семён, раскоряжился, руки в жилах, как корни, на колени бросил. Лапка у бока примостилась. Семён вроде задремал, чувствует, ползёт что-то по кисти.
Хотел тряхнуть, приоткрыл глаз — девчушка пальцем по жилам водит.
Посмотрел, пальцами двинул… да… клещи, крюки. Пятнадцать лет на трубаче, ничем не отмыть… А когда трясти всего начало и приглох крепко, ушёл на точку в линейные слесари, осмотрщиком.
Точка содержалась кое-как: топилась углём печка, шуруешь целыми днями в топке. Сейчас газовый котёл, но и печурку оставил, подкидывает иногда дровишек. Газовые генераторы двенадцать вольт гонят, девчонки подросли, телик чуть не каждый день бегут смотреть.
Всё веселей стало…
Семён поёжился, налил с полстакана, перекрестился, тяжело дохнув, выпил.
Стойбище у этой семьи километрах в пяти кочевало, так кругом вахтового посёлка и крутились. Батя у них большой любитель выпить: рыбка, охота — всё на продажу за бутылку тащит. Пока совхоз был, как-то ещё струнили его. А потом раздали семьям оленей, в два года и спустили всё. Пропили, порастеряли, дикаря пошло видимо-невидимо, за ним волки. Оружие кто пропил, кто по пьяни потерял, а где и украли пришлые. Да и боеприпасы денег хороших стоят. Вот и забегали девчонки подкормиться к Кузовкову. Вспоминал как-то свою первую любовь. Так мило и тревожно на душе стало; кажется, в прошлую зиму девчонки у него сидели. Галя, бой-девка, жаром пышет, щёки здоровьем пунцовеют. Так посмотреть — ну дети, чуть выше пояса Семёну. А баба внутри играет, да ещё как… силища какая…
А что делать? Север, тут раскачиваться нет времени, лето короткое, ночь на всю зиму…
Кто-то постучал в дверь. Прислушался… опять постучали… уже настойчивее. Сердито двинул бровями, но встал со стула, открючил: Галя стоит, вся какая-то серая, лицо в чирьях.
— Чего тебе?
А та бутылку узрела.
— Выпить хочу!
— Шла б ты домой…
— Наши в посёлке все.
— Пьют, поди.
— Пьют! Налей!
— Ну заходи,— посторонился,— раздевайся.
Та помялась, но малицу скинула. Длинная мятая юбка с прилипшим оленьим волосом, кофта без пуговиц, свитерок прикрывает тщедушное тельце. Совсем дошла девка. Налил чуть на донышке.
— Жадный какой! Лей больше!
Плеснул ещё, зло глядя в бегучие глаза. «Лучше б тебя… тьфу!.. тьфу!» Быстро, незаметно перекрестился. Галя выпила, схватила колбасу, хлеб.
— Есть хочешь?
Кивнула головой.
— Сейчас суп приготовлю, сиди.
— Нет! Мне ещё выпить дай!
— Дам. Пока не поешь, ничего не получишь!
Девчонка послушно затихла, вожделенно зыркая на бутылку. Расспрашивать её Семёну ни о чём не хотелось.
— Я вчера только из Усть-Порта пришла. Не успела на похороны.
— Чего в чирьях вся?
— Не знаю, простыла.
— Простыла она! Ложишься под всех подряд!
— Не твоё дело. Как хочу, так и живу. Лапки твоей нет — с кем спать будешь?
Кузовков сдавил зубы:
— Только не с тобой.
— А чего ж так? Я учёная, всё умею.
— Заткнись, дура!
Галя шмыгнула носом:
— Заткнулась. Жрать захочешь…
— Да понятно всё, только соображать и себя уважать хоть маленько надо.
— Ты умный какой! Думаешь, Лапка с тобой по любви спала? Ха! На хрена ты ей, старый, нужен?.. Она тоже есть хотела…
Семён молча помешивал варево.
— Тебе-то что?
— Подарки привёз?
Кузовков насупленно порылся в сумке, вытащил коробочку с серёжками, бросил на стол, потом выложил тёплую вязаную кофточку — там же, где и носки, купил, на базаре в Сочи. Галя жадно схватила коробочку, подскочила к зеркалу, примерила серёжки, крутнулась туда-сюда:
— Пойдёт!
Сбросила кофту без пуговиц, натянула обновку. Фигурка её ладненько обтянулась. «Ничего девка — отмыть, подкормить…» Кузовков налил супа, достал ещё бутылку, плеснул Гале, себе побольше.
— Пей!
Та ойкнула, замахала руками:
— Крепкая водка. Лапке хорошо, никаких теперь забот… — стрельнула тёмным зрачком.— Там ни старых, ни молодых.
Семён выпил, тяжело откинулся на кровать. Одолевала дрёма, за окном уже выло во всю мощь.
— Закрой форточку.
— Налей ещё!
— Наливай и метись отсюда.
Галя закрыла форточку, налила себе, выпила.
— Никуда я не пойду. Метель, у тебя две кровати и полбутылки, пересплю.
— Спи, чёрт с тобой.
Кузовков проваливался в дремотную мглу. Сквозь дрёму слышал, как устраивалась на соседней койке Галя, крутилась, противно взвизгивали пружины. «Вот чёртово веретено… А всё ж почему так?
Почему так судьбой положено? Этой жить, мучиться. Той лежать…
Эх! Взвалил ты на девку себя… или на себя девку… Тяжёл крест… но Бог не даёт боле того, что можешь снести. Лапуля не снесла…» А он?
…Надорвал как-то поясницу Семён, пластом лежал, Лапуля взялась мазь ему «тигровую» втирать. Ручонки маленькие, жаркие, и трёт, и трёт без устали. «Ну, всё! Всё! Уже здоров!» — взмолился Кузовков. Чувствует, нравится девке его чугунное тело оглаживать. Самого в озноб бросило… Сильная девчонка была, помогала Семёну сети ставить.
Постоянно по хозяйству, требовались вторые руки. И по ягоды они ходили, и по грибы. Смотрел иногда Семён на внешне бесстрастное лицо и понять не мог, что, чем он притягивает девчонку. Уж ей и за четырнадцать далеко, приодеваться стала, да ещё вкус, оказывается, какой… всё так ловко и пригоже на ней.
А вот он в городе или, как в этот раз, в отпуске, а сердце, как у мальчишки, винтом в груди ходит. Кровь лицо палит. И стыдно до смерти… девку хотеть начал. Прям по-мужицки. Придёт она, туда-сюда шмыг, лепёшки ли печёт, рыбу жарит, а Семён её всю видит, голенькую, ладненькую, груди небольшие, крепкие. Переносил Лапку через ручей, прижалась, за шею обхватила, глаза закрыла… Кузовков уже и сто метров несёт, и двести, так и в домик занёс. Положил на кровать, а она его не отпускает… Осторожен он был с Лапой, рука-то у него — в стан девчонки, не рука — бревно. Не девчонка Лапуля была, но опыта никакого. А какой опыт Семёну? Ласка, нежность всё огромное тело заполонило…
Навряд ли кто догадывался об их отношениях. Хотя у вахтовиков, да и в посёлке, этим никого не удивишь. Лишь Сашке, закадычному дружку, пожаловался в великой растерянности и страхе. Тот хмыкнул лишь:
— Нашёл о чём страдать. Не ты, так другой. У них это просто. Природа, батенька. Зреют они ой-ёй-ёй как быстро, а век у них — тю-тю! Не журись… покайся, помолись…
Как ни каялся, ни молился, а Лапочки нет. Семён сел на кровать, налил себе почти стакан, зло глянул на спящую Галю. Не хотел признаваться, не хотел… Оттопырив мизинец, брезгливо выпил водку, куснул ладонь. А ведь он в душе доволен таким исходом… Доволен.
Взять девку с собой на родину? Ну куда её пристроить? Жить с ней как с женой?.. Нелепица! Замуж отдать? Сердце не позволит… Ну что тогда? Тут не оторваться. Любому, кто бы поперёк стал, голову, как курёнку, открутил.
Кузовков подошёл к зеркалу. Набрякшие подглазья, опустившиеся щёки, зрачки расширенные, белки глаз в красных витых прожилках.
Пригладил волосы… зверь… зверюга!.. посмотрел на Галю, та со страхом следила за ним.
— Спи!
Семён схватил шубу, бросился на койку, укрылся с головой, жадно вдыхая прелый овечий дух…
Не сбросить прожитого, не забыть… Но жизнь ведь не кончилась.
А тогда, два года назад, когда девки отогревались чайком у него на точке, волновалось его одубелое сердце, тревожилось…
Пунцовые блики заполошно метались по комнате: то скакнут на лица девчонок, скользнут по стенам, юркнут в темноту углов. И опять чередой, ломаными тенями, исчезают в ярко-красном жерле печки…
Как много-много лет назад… вечность! Ещё год — к уже пролетевшим с того времени тридцати. Лапуля чёрненькая, крохотная, та — яркая блондинка. Высокая, стройная. Сколько прошло… ни разу не вспомнил, а всё к одному… ответ надо держать. Что ж тогда случилось?
Смалодушничал? Или обида? Или судьба?
Держа кружку в руке, прилёг на топчан. Отхлебнул немного — показался чай на вкус той водички из прозрачного бочажка, прикорнувшего средь корней огромной берёзы. Тихий, глянцевато-коричневый, если небрежно, походя скользнёшь взглядом по нему. Несколько желтелых листочков обмякли на зеркальной глади. Изморозь осевшей боком паутины средь стеблей подмаренника. Паут, так звала бабушка, бестолково снуёт по сети, то ли ремонтирует, то ли просто от здоровья по снасти шастает…
…То лето не совсем удачное получилось. Сёмка закончил десятилетку.
Благополучно сдал экзамены в школе, успешно провалился в институт. Догуливал теперь последние сенокосные дни. С понедельника начиналась его трудовая деятельность на местной фабрике деревообрабатывающего комбината. В их семейном невеликом хозяйстве имелась пятнистая добродушная корова Роза.
— Пока лоботрясничаешь, приучайся к делу,— так прокомментировала мать безуспешную попытку Семёна вырваться в самостоятельность от родительской опеки.
Эх! Сенокосная пора! Вспоминал Кузовков её с умилением. Как ни тяжела и однообразна эта работа, по жаре, по оводам, и не ко времени — на речку бы с удочкой… но одно из самых милых сердцу воспоминаний тех, кто бывал на сенокосе. И всё оттого, что на природе или даже в самой гуще, в нутре её надрываешься, жилы тянешь.
Сёмка сидит у ствола берёзы, смотрит в воду. Видно отраженье облаков: ватно-белые, переменчивые в голубой выси, на холодном зеркале бочажка они — как дымчатые, застывшие мазки. Потом вдруг увидишь опрокинутую вершину дерева, косматую бездонную поросль. Затем всё это как бы блёкнет, растворяется в прозрачной глубине, и видишь тёмное, сплошь устланное листвой и мелкими сучками и веточками дно водоёмчика. Жучок арбузным семечком, быстро семеня лапками, скакнул из-под листка, другой вертикально вверх стрельнул, и так же стремительно, как испугавшись, зарылся в плотный кожистый ворох листьев. Сколько всякой живности, оказывается! Брр… Кузовков передёрнулся.
…Сенокосное место им нарезали хорошее. Трава с увала в болотину сочная, душистая. Далековато до дома, километров двадцать.
Потому и хорош покос, что далеко, что дорога, не приведи Господи, лесная, разбитая ещё по слякоти, с поломанными, раскрошенными в щепу в лежнёвках брёвнами, в размытых талой водой глубоких колеях. В первый день, окинув всё это богатство взглядом, Семён от страха прижмурил глаза. Вот уж красота! Огромное покосное поле в окружении непролазной чащобы. Нехоженый вековой лес: ёлки, осина, берёза в два обхвата, макушки в небеса. По пригорку травка ровненькая, жиденькая, а в низину — по пояс перемешана разными цветами, да такими сочными, яркими, что и задохнуться от вида, духа пряного недолго. Пчёлы, шмели гудят. Птицы на разные голоса заливаются. Потом привыкаешь к этому, а поначалу удивительно ново и волнительно, чуть не в обморок. Но это вот сейчас всё давнее так видится, а что в то время понимал Кузовков?..
Трава и есть трава — зелёная, цветочки всякие… Окосят — обвянет, обсохнет — корова всё это с удовольствием скушает, Сёма молочком выпьет. Непросто это молочко достаётся.
Погода в то лето подфартила, свёдрилась, неделю солнечная, ясноглазая. С трёх одонков — себе один. Такой договор с совхозом. Их Розе двух на зиму хватает. Вот и старались на шесть. Одонок, или стог,— огромная копна с шестом для опоры посредине. В субботний день — последний выставлять. Устали все — насмерть. Сёмка нервничал, мечтал к вечеру на речку вместе с подружкой сбегать, пыль, пот смыть. Потом на танцы. Но народ, как назло, отдыхал подолгу: притомились, да и уж главное, без чего хозяйства путёвого нет, к завершению подвели. Валяются в теньке, жар полуденный пережидают. Парень приставал к матери, пугал возможностью дождя, обилием домашних дел. Та только добродушно посмеивалась. Не понимал, пенёк, что и для них, как для него сейчас, нет поры милей для души, сердца, чем эти недолгие летние сенокосные дни.
…Ух… Кажется, вслух застонал Кузовков. Так явственно, осязаемо почувствовал на губах вкус холодной, с приправой травяного настоя, воды. Лес вокруг поляны что-то грустно шепчет своими высокими вершинами. Голос ели немного хрипловат, это от поскрипывания друг о друга тугих терпких хвоинок. Осина с тревожной грустиной шумит, шумит… всё жалуется на свою невостребованную красу.
Берёзка веселее переговаривается, щебечет, вдруг смехом разбежится, тронутая порывом ветра. Дубы по увалу натужно шелестят своей сердитой бородатой лепной листвой. И запахи! Густые, вяжущие, щекочут ноздри…
…Сёмка, не выдержав бесцельного лежания, спустился, прошёл к дальним кустам. Набрал букетик цветов. Бабушка, мать учили его разбираться в травках, отмахивался: «Зачем мне?.. Не ботаник…» Дурак, о чём теперь горевать. Всё помнится теперь: вот цветок, былинка сухая, под ветерком вроде даже звон слышится. Так и называется — звонец.
Цветок нежненький, зеленовато-жёлтого оттенка. Сёмка нагнулся, руку протянул, подумал, рвать не стал. Говорят, жёлтый цвет — это цвет измены, разлуки. Высмотрел ярко-малиновые бутоны мытника болотного, прибавил белых мутовок подмаренника. Прошёлся вдоль леса, поднялся повыше, нарвал цветков грачёвки: цветки лиловой густой краски, венчиками вверх. Покрутил букет туда-сюда, пооткусывал длинные стебли, сплёвывая горькую слюну. Осмотрелся.
Опять спустился к болотине. Густо пересыпал букет незабудкой.
Голубенькие цветочки завеселили взгляд. Ну вот! Пряча собранные цветы за спиной, подошёл к поднимавшимся из травы, потягивающимся родственникам.
Голенастые сумеречные тени полезли на поляну. Из болотистой чащобы волнами накатывала сырость. Семён молча кидал навильник за навильником. «К танцам бы успеть…» Когда начали обирать одонок, мать махнула ему:
— Забирай велосипед и отправляйся. Только иди по тому следу, как сюда добирались.
Сумничал. Присмотрел тропку, которая уходила по взгорку в нужную сторону, ныряя в стену леса. «Вот по ней и пойду!» Час, а то и больше плутал Кузовков по лесу. С тоской посматривал на солнечный отсвет в высоких макушках. Ноги налились свинцовой тяжестью, велосипед мешал шагу, цепляясь педалями за каждый куст, кочку.
Руль из рук выворачивается. Бросить бы его, но уж очень нужная вещь в хозяйстве. Наконец выбрался на дорогу, потащился по ней: пересохшая грязь, глина больно била босые пятки,— вся в глубоких колдобинах, изрытая тракторными тележками, не позволяла и метра проехать. Иногда удавалось по обочине прокатиться под горку, рискуя упасть и покалечиться.
Совсем под закат солнца просёлок с пригорка вниз вильнул в сторону, в громаду подступивших к обочине елей. Плотно, даже на взгорок, лезла из дальней чащобы сырость стылым туманчиком бугрилась по пожням. Семён зябко поёжился: распарился, блуждая по лесным тропкам,— из одежды на нём только узенькие плавки.
Хотел остановиться, надеть брюки и рубашку, поленился. Дорога подравнялась, и велосипед споро катил вниз. Впереди услышал мык коров. Как раз им время… Сёмка немного притормозил и выкатился из-за поворота. Заняв весь просёлок, натужно сопя, брело коровье стадо. Раздутые бочонком бока бурёнок грузно тащились в пыльном облаке, в такт им колыхалось распёртое молоком вымя.
Семён заехал в присохшую лужу посреди дороги, остановился, опасливо посматривая на рогатых зорек да машек. Когда стадо почти прошло, он вылез из лужи, сел на велосипед, поднял глаза. В чуть поблёкшем от пыли розоватом отсвете скрывшегося за горизонтом солнца плыла над дорогой, как видение, девушка. Сёмка бесцеремонно, нахально уставился на неё, не веря, что шоколадного цвета фигура в красном купальнике принадлежит живому существу. Странно и необычно её появление средь слюнявых, сонных коровьих туш, на раздрызганной пыльной дороге, на фоне мрачного вечернего сумрака, зябко выступившего из тёмной зелени вплотную подступившего леса.
И не идёт — плывёт, забросив руки на палку, которая лежит у неё на плачах, подчёркивая изящество соблазнительно стройной фигуры.
Белокурые волосы. Короткая стрижка. Лицо задумчиво, отрешённо и расслаблено. Существо проплыло мимо остолбеневшего Сёмки, ни взглядом, ни жестом не обратив внимания на парня. Семён с минуту смотрел пустыми глазами на то место, где увидел девушку, потом оглянулся, уронив велосипед на обочину. Та, опершись рукой о палку, стояла, вглядываясь в него удивлённо и растерянно. Задиристо тряхнула головой, повернулась и, опять забросив руки на палку, пошла вслед за коровами, чуть покачивая гибкой сильной спиной, невесомо исчезая в пыльной туманной мгле…
Сёмка стоял долго. Кровь мощными толчками прилила к лицу.
Оно пылало, горело. Стоял, обмерев сердцем, застыв всеми членами. Очнулся, поднял велосипед и как во сне побрёл домой. Где-то в глубине его тела затихало что-то незнакомое, но даже сейчас чуть болючее и чуть кусачее.
До дома добрался по тёмному. Следом за ним появились отчим и мать. Семён успел сполоснуться в бане, истопленной к их приходу бабусей, и отпаривал брюки, сумрачно и сурово. Мать заглянула в комнату:
— Что нос повесил, жених?
— Ничего не повесил, нормально всё.
— Девку видел свою?
— Видел.
— Никак поругались?
Сын досадливо тряхнул брюками.
— Вот прилипла,— добавил.— Я говорю, всё нормально. Иди, не мешай.
Марина, девчонка Кузовкова, встретила его у входа в клуб, капризно надув губки:
— Я целый день тебя прождала. Бессовестный ты, Сёмка. Обещал!..
— Извини, не виноват, поздно закончили. К танцам только и успел.
Танцуя с Мариной, изредка посматривал на входную дверь. Чушь!
Не придёт! Далеко очень. Да и что он ей скажет? Ему семнадцать лет, она на пять старше. В сельском клубе в давние времена видел девушку. Малолетками путались они тогда под ногами у взрослых, зыркая глазёнками на девчат, подрасти хотелось, и эту замечал: красивая, броская. Потом исчезла. У них всегда так: десять классов закончили — и бегут чада в города. Кто куда, кому как повезёт.
Институт, техникум, ГПТУ — лишь бы в цивилизацию.
Время шло. Встреча не забылась. Тревожное чувство водило взглядом Семёна, где б он ни бывал: в поездках в город, на вокзале, в магазинах. И когда увидел её на новогоднем вечере в Доме культуры, не удивился. Ошалело, оборвавшись, застучало сердце, кровь прилила к лицу. Он долго следил за белокурой головкой. Танцевала девушка с подружкой, с которой Семён был знаком: работала продавцом в совхозном магазине. Вроде парней нет? Одни пришли? Неловко перед Мариной, но ведь совсем соплюшка, по малости лет родители даже на вечер не пустили, с родственниками встречают праздник, родни у них… Ну а если откровенно, Сёмка сразу и забыл о ней.
До конца вечера оставалось с полчаса, когда решился пригласить белокурую дивчину. Та удивлённо вскинула на парня огромные голубые глаза на пол-лица. Сёмка онемел. Чуть прищурила их, глянула на подругу, та благосклонно кивнула: «Иди». Парень благодарил небо, что столько народа и такая толкотня. А то б он застыл соляным столбом, не в силах двинуть ни ногой, ни рукой. Но то с одной стороны подвинут, то с другой — вроде танцуешь. Все заготовленные заранее слова вылетели из головы. Танец закончился, проводил девушку к подруге, в сторонке подождал следующего танца. Накрутил себя, подготовил, спросил, срываясь на фальцет:
— Мы случайно с тобой не знакомы?
Она с некоторым удивлением посмотрела на Семёна:
— Мы с вами? Нет, не знакомы.
Парень совсем смешался. Что это она говорит, при чём здесь «вы»?..
Кузовков поёжился. От деревня, от стыд! Старше, моложе — всех на «ты». Всё же не остановился:
— Ну, мы встречались, я тебя видел.
Девушка сожалеюще вздохнула:
— И где ж мы изволили встретиться?
— Ну… я на велосипеде ехал. А ты… а вы…
Сёмка смешался. Вдруг понял: этой «даме» то видение вроде как и не к лицу. «Может, ошибся?» — испуганно подумал он. Не вяжется городской облик, тонкий запах духов с далёким образом. Пыль, коровьи лепёшки громко шлёпаются о накатанную иссохшую глину.
— Ну, не ехал, а в луже стоял.
Семён обрадовался:
— Вы помните?
— Узнала…
Он почувствовал, как тело девушки легко прильнуло к нему:
— Как зовут, рыцарь из пыли?
— Сёмка! Семён. А вы?
— Люда! Не «выкать»,— подняла на него глаза.— Полгода уж знакомы.
Следующий танец объявили «белый». Приглашали девушки. К Сёмке Люда не подошла. Последними словами ругал себя. Ну почему не осмелел раньше? Ну как теперь? Вечер закончился, в провожатые напроситься он так и не решился. Быстро одевшись, подождал девушек у входа. Пыхтя от досады и унижения, метров двести плёлся позади.
Всё же догнал подруг.
— Можно провожу вас?
Валя радостно воскликнула:
— Да ради Бога! Сами хотели попросить. Только ведь испугаешься в такую даль тащиться.
— Не испугаюсь,— обрадовался Семён.
— Ой, какой весёлый провожатый, только молчаливый очень,— через некоторое время воскликнула Валя.— Если будешь молчать, домой отошлём.
— Я не молчу…
— Правда? Ой! А я уши сегодня не помыла. Если б не так страшно идти, мы бы тебя к мамке обязательно отправили.
Сёмка обиделся:
— При чём тут мамка? Я работаю!
— Правда? Уже не школьник?! И целоваться, наверное, умеешь?! — заливалась смехом Валя, толкнула парня плечом.
Семён поскользнулся и кувыркнулся в сугроб. Девушки помогли ему выбраться. Он толкнул Валю, Люда его, до самой их деревни, падая в снег, хохоча, распугивали звонкую морозную тишину криками и шутовской вознёй. У околицы Люда одёрнула подругу:
— Тише, перебудишь всех!
— Всё, всё, молчу! Ну, покедова, мне направо, вам налево…
Деревенька в пять домов в глухом, отдалённом месте. К огородам подступила тёмная стена леса. Тихо, ни звука. Ни пёс не гавкнет, не стукнет кто дверью…
— Сёма, как домой пойдёшь? Один?..
— Дойду, ничего, дорогу знаю…
Люда, покусывая губу, смотрела на него, потом вздохнув, улыбнулась:
— Зайдём, погреемся,— показала на небольшую покосившуюся избушку.— Бабушка жила, мне по наследству досталась. Рядом мамин дом. Ну, пойдём, а то совсем околеем.
Семён начал подрагивать, знобко ёжиться. Они поднялись на покосившееся крылечко. Люда возилась с замком. Сёмка осмотрелся: висел одинокий фонарь на покосившемся столбе у дальнего крепкого пятистенка; в его зыбком свете виделись заснеженная улица, чернелые бревенчатые постройки, заборы, кособоко торчавшие из намётов снега. Видна синеватая, темнеющая нитка тропки к колодезному, домиком, срубу,— всё это, и чёрное, и белое, искрится в синеватой зябкой изморози ажурным миражом.
— Заходи!
Они вошли в дом. Пахло мышами, какой-то трухлявостью, плесенью, нежильём. Люда включила свет. Оказалось, в этом «нежилье» так всё приглядно. Чистенькая, с половичком, горница. Белёная, в полдома, русская осадистая, как квашня, печка. Люда сострадательно посмотрела на посиневшего, вздрагивающего от озноба Семёна.
— Садись, вот сюда садись!
Подвинула табурет. Скинула пальто, тревожно коснулась ладонями обтягивающего бордового платья. Вот тут парня по-настоящему затрясло, он даже заклацал зубами.
— Мальчик мой, ты что, заболел?
— Нет, нет.
— Иди вот сюда, сядь возле топки. Растоплю — в минуту согреешься.
Хорошая у бабуси печка, жаркая, топкая,— она поставила маленький стульчик.— Садись.
Сама присела на корточки, чиркнула спичкой. Открыла дверцу плиты, сложенная бумага и сухая лучина вспыхнули ярким быстрым пламенем. Чуть подождала, прихлопнула дверцу. Ровно, с подвывом, загудело пламя.
— Посиди!
Она убежала в комнату. Хлопнула дверца буфета, зазвенела посуда.
Крикнула:
— Тут всё есть — и выпивка, и закуска. Новый год как-никак!
Осторожно пятясь, вошла на кухню, в руках держала табуретку.
Повернулась, поставила на застланный белой салфеткой стол графинчик, две стопки, в тарелочке конфеты, печенье, апельсины.
— Есть, наверное, хочешь? Сейчас колбаски принесу.
Уже в дверях обернулась:
— Холодец будешь? Правда, чесночный очень… свинина.
— Нет, нет! — Семён замотал головой.
Люда выключила свет. Пламя в плите бушевало, потрескивали дрова. Так же, как и сейчас, неуловимые блики сквозь дырочки в дверце играли на их лицах. Испуганные тени чередой метались по комнате, пытаясь спрятаться в тёмных углах.
— Ну! Как хозяйка и с учётом возраста, командую я! — она наполнила стопочки.— Бери! Ой! Разольёшь! С Новым годом, Сёмочка!
Выпили. Люда глубоко вздохнула, посмотрела на Семёна долгим беспомощным взглядом. Вдруг схватила его лицо горячими руками, прильнула к его губам своими. Целовала исступлённо, как в омут бросалась. Да… парня никто так не целовал. У них с Мариной всё как положено, как учили, губы в губы… и кто первый задохнётся.
А тут… и приятно, и страшно!
— Мальчик мой! Что я делаю?! Ведь знала, что придём сюда. Что обязательно встречу тебя. Полгода ждала этого мига… Отпуск взяла, летела как в горячке. Уговорила Валюшу. Тебя сразу увидела — сердце как в омут. Ругаю, ругаю себя… ничего не могу. Чуть с ума не сошла.
Наваждение, колдовство…
Она уронила голову на грудь Семёна. Тепло её тела, а может, выпитое, а может, жар плиты согрели парня…
А всё же… Кузовков стеснённо посмотрел на девчонок, крякнул.
Н-да… Эх-ха…
…Ах, какие у Люды руки, пальцы. Она перебирала его волосы, невесомо касалась ими его шеи, груди.
— Что ж ты дрожишь, мальчик мой? Давай ещё по чуть-чуть выпьем.
И кушай питерские деликатесы. Всё приготовила! Знала, что будешь вот так дрожать, знала, что будем сидеть в темноте у плиты. Знаю всё, что будет с нами… — помолчала,— на неделю вперёд…
— Ну а потом?
Подняла рюмку:
— Что дальше, как — знать никому не нужно…
Они много и бессвязно говорили, целовались, потом забрались на печку. Пахло горячей пылью, кирпичом, овчиной, палёными валенками…
Кузовков поводил носом… пахнет! Каждый предмет, явление имеют жизнь и все соответствующие атрибуты — запах, цвет, только различать уметь нужно.
Та ночь имела и цвет, и запах — свой, тревожный, больной. Рвала эта ночь в клочья сердце молодого парня, терзала душу стальными когтями неминуемой утраты. Теперь он знает: так бывает — предчувствие неотвратимой беды… разлуки.
Да, они любили друг друга… А как иначе?! Молодые, горячие. Но всё это происходило так, что не запомнил он вот такого долгожданного, вожделенного для здорового парня действа. Не запомнил, и всё!
Помнит запах тела Люды, запах волос, вкус губ, кожи у пульсирующей на шее жилки. Взгляд… тоскующий. Голос помнит…
— Сёма! Домой пора!
— Никуда не пора. Выходной. На работу завтра.
— Мама будет беспокоиться.
— Будет, конечно. Но ведь Новый год!
— Тогда поспим, Сёмочка, давай поспим хоть чуть-чуть.
Уснул Семён быстро и незаметно. Провалился в пахучую ласковую дрёму. Кто-то сильно стукнул в дверь.
— Ой! Это Валя!
Проснулись испуганно, одновременно. Людмила скользнула из-под одеяла, смуглое тело мелькнуло в проёме двери. О чём-то там, за длинной, до самого пола, цветастой занавеской, зашептались, хихикая и фыркая. Семён чувствовал себя неуютно: лежит голый, шепчутся, смеются, может, над ним… Глупости… Хлопнула дверь. Люда, осторожно ступая по полу, прикрывшись халатиком, подошла к кровати:
— Мальчик мой, вставать пора! Приглашают в гости.
— Не хочется.
— Ну и хорошо! — она откинула простыню, юркнула к нему.— Полежим немного, понежимся. На стол соберут, и пойдём.
Почему же так? Да, много… много привалило несмышлёнышу, не понимал ни зги — не по мозгам, малолеток ведь, а сердечко-то как трепыхалось! Стук, стук — больно, тревожно. Эх! Любить надо по-мужски, по-жеребячьи, не оглядываясь и вперёд не забегая. Как говаривала тётка: «Дают — бери, есть время — возьми ещё, успеваешь — и ещё прибавь!» Впрок не налюбишься! Это да! Ну а сторожиться…
Поспели они к песням. Такая грустная идиллия, привычная, вечная. Четыре бабки и кавалер — Валин отец, дядя Максим,— голосисто, протяжно выводили: «Ой, мороз, мороз…» Хороша песня! К месту!
Женщины в слезах, дядька рыдает горше, чем они. Увидели входящих Люду с Семёном, обрадовались. Больше всех дядя Максим.
— Ну, слава Богу! Нашего полку прибыло! Садись, Сёмка! Давай-ка по штрафной!
Тётя Нюра, его супруга, средних лет женщина, подвижная, голосистая, сердито прикрикнула на него:
— А тебе какая штрафная? А нуть… Ишь, обрадовался!
— А такая! Я с вами тут три часа маюсь.
Мать Люды, усталая, с непроходящей печалью в глубоких больших глазах, посмотрев на вошедших, подтолкнула их к столу:
— Садитесь! Голодные, поди. Ешьте, остыло всё.
Хоть деревня и отдалённая, но в округе, в общем, все знакомы, если не впрямую, то понаслышке. Сёмка не раз бывал тут от школы на копке картошки, у тёти Нюры даже столовались. Поначалу Семён чувствовал себя не очень уютно. Но дядька Максим, всё же отвоевав себе стопку самогонки, оттеснил женщин от гостя. Подходящего собеседника для него в этой комнате не предвиделось, и он навалился на столь удачно подвернувшегося парня.
— Ты это… Сёмка! Ты в армии служил? Не… вижу. Сопля, значит!
Ты не обижайся. Я человек заслуженный. Японскую прошёл прям до края! В китов на Сахалине стрелял.
Тётя Нюра, вроде занятая разговорами с товарками, чутко реагировала на диалог мужа:
— Хватит, не жужжи, японец хренов!
Обратилась к Семёну:
— Не обращай внимания. Балаболка! В китов он стрелял… Садись к нам.
Дядя Максим сбычился, пригладил пятернёй раскрасневшееся носатое лицо:
— Не мешай! Женщина! Молодёжь… наше светлое будущее. Я это… должен смену себе готовить.
— Ой, уморил! Смену готовить собрался. Всё! Кончился праздник!
Навоз иди чистить.
Дядя Максим согласно кивнул:
— Идём, Семён!
— Оставь мальца, баламут!
— Замолчи, старуха,— повысил голос дядька.— Ты не слухай её. Это она к японкам ревнует. Пощупал я их там… Эх! Скажу тебе! — глянул на тётю Нюру, та демонстративно повернулась к нему крепкой, налитой здоровой силой спиной.— Да… куры щипаные, намалёванные, наштукатуренные. В материале, аршинов на двадцать, замотаны. Ни юбки не задрать, ни под кофту залезть. Одна морока! И не захочешь… упадёть всё, пока разболокаешь!
Тётя Нюра сердито повернулась к ним:
— Постыдись, старый осёл! Что парню рассказываешь?
— А что! Что он с Людкой под одеялом, в считалки играет?
— Дурак! — напустились уже все женщины на дядю Максима.— Марш домой!
— Всё! Всё! Молчу. По рюмашке — и можно на печку. Не обращай внимания, Сёмка! Они, дуры, в своей деревне с малолетства. Жизни не видали. Людка у тебя, конечно, краля. Да…
Договорить он не успел. Жена схватила дядьку за шиворот и потащила его во двор. Тот, заплетаясь подшитыми валенками, возмущённо махал руками:
— Отпусти! Отчепись!
— Я тя дома отпущу! Уймись, паразит! Как выпьет — несёт что ни попадя! — сказала она, виновато глянув на Семёна.
Хлопнула дверь в сенцах. Заскрипел снег под окнами. В комнате наступила неловкая тишина.
— Ну, что притихли? Эх! Дядька Максим! Такую компанию развалил… — Люда встала, включила радиолу, поставила пластинку.Мужчина у нас есть, будем танцевать.
Не забыть слов этой песни Кузовкову никогда: «Падает снег. Ты не придёшь сегодня вечером, падает снег…» А как выбросить из памяти глаза женщин, наполненных слезами и неизмеримой тоской?..
Накрепко обнявшись, не замечая никого и ничего, Семён и Люда танцевали. Женщины устало и обречённо сидели, изредка бросая короткие печальные взгляды на них, говорили о чём-то своём, вечном, неразрешимом. Неожиданно выключился свет, поднялась суматоха.
Все как будто обрадовались, бросились на поиски лампы. Трёхлинейку водрузили посреди стола…
Незабываемый вечер! По молодости Сёмка особенно не вникал в происходящее, да многого и не понимал, хотя, конечно, чувствовал вокруг странную жалость, непонятное сочувствие. Старые, по всему, молодость свою вспоминают. Как он сейчас. Вон как девчонкам неуютно с ним, стариком. И они с Людой ёжились, досадовали, мечтая остаться вдвоём. Пока старушки… Какие старушки?! Ты ж сейчас им ровесник, ну, чуть-чуть моложе. А такими дремучими, надоедливыми они ему казались тогда…
…Пока женщины убирали со стола, мыли посуду, они с Людой, махнув Вале рукой на прощанье, шмыгнули за дверь.
Три ночи провёл Семён с Людмилой в старом доме. Трое суток пролетели как сон, прекрасный, нежданный! Ещё и работать приходилось, и в первую смену. Люда поутру с трудом выталкивала его за околицу. Три километра мчался в предвкушении вечера. В цехе, как заведённый, катал брёвна, доски таскал. Разговаривал, обедал.
Всё это было, было и прошло. Потом он летел по заснеженной дороге, задыхаясь в нетерпении, отсчитывая повороты, не замечая красоты зимнего леса. Вдоль дороги шеренги сосен, шапками снега придавлены разлапистые кроны. Кустарник — как белые копёшки тут, там у чернелых стволов. Ивняк в белой изморози топорщится непролазной чащобой по низинам. Ещё взгорок, поворот — и одинокий огонёк у крайней избы. Его ждут! Сердце подступает к горлу. С минуту стоит Семён у покосившегося заплота, переводит дыхание. Что же происходило с тобой в то далёкое время? Не вспоминал. Ну а теперь-то ответить сможешь? Люда, Люда. Люда… Как слова нескончаемой песни звучало её имя в голове Семёна. Любовь? Наваждение? Злой рок? Или урок?
Они встречались на пороге старого дома, бросаясь в объятия друг другу до самого утра. Они любили мучительно и страстно. Безутешная обречённость чувствовалась в поцелуях и ласках Люды. А Сёмка? Да что он… здоровый парнюга, разве поймёшь, где настоящее чувство, а где… Сейчас-то можно сказать. Ну, дай Бог, если сумел в чём-то утешить молодую, может, и не испытавшую счастья, женщину. Хотя кто знает? Не ему судить. Любовь такая разная. Нежаркая бывает, долгая, робким огоньком тлеет: уютно, тепло. Другая опалит в несколько дней жарким пламенем, одни головешки, скрюченные, чёрные, в холодном очаге застыли. И пойми: сам ты в своей плоти обуглился, или только душа пеплом засыпана.
В субботу, по морозному ветерку, под утро проводила Люда Семёна.
С километр шла, прижавшись к нему, зябко поёживаясь. Задержала у огромной сосны, одиноко подступившей к дороге. Осторожно, мягко поцеловала:
— Ну, иди, мой мальчик, иди!
Семён спешил, на ходу крикнул:
— Сегодня танцы, не забудь! Как договорились, буду ждать!
Ветер донёс её голос. Он растерянно остановился. Одинокая фигура растаяла в темноте далёкого леса. «Жди или не жди?..» Послышалось, конечно: «Жди!»… На танцы, в тревоге, Семён примчался за полчаса.
Топтался. Мёрз у входа, вглядываясь в подходившую молодёжь. Прошла Марина. Кивнул ей издалека, поздоровался, досадливо передёрнул плечами. «Не до неё… потом объясню». Час простоял, на второй пошло.
Двинулся потихоньку в том направлении, откуда можно было ждать появления Люды. Шёл и шёл, всматриваясь в темноту, вздрагивая от всякой нелепой тени. Так и до её дома добрёл. Деревенька уже спала.
Ни в доме матери, ни в доме Люды света он не увидел. Посмотрел следы у калитки: старые, припорошённые позёмкой. Обречённо топтался у крыльца. Не мог поверить, что всё! Он уже и планы кое-какие, по своему умишку, начал строить. Расписаться никто не запретит, он работает, жить есть где. Ну, если дело в армии, так ничего, два года можно и потерпеть. Почему ж так? Где Люда? Услышал осторожный скрип снега под лёгкими, несмелыми шагами. Рванулся навстречу.
— Сема, не мёрзни, зайди, погрейся! — накинув шубейку, стояла тётя Вера, мама Люды.
Поплёлся за ней.
— Раздевайся, садись. Выпей рюмочку. Замёрз, поди?
Семён сидел, опустив голову. Глухое безразличие овладело им. Ну и пусть…
— Уехала Люда. Сын у неё… болен… Муж. Они любят её, да и как по-другому? Прости, Сёмочка,— уголком платка вытерла слёзы, всхлипнула.— Разве ж я счастья дочке, кровиночке, не хочу? На всё согласна. Если она… мы ж видим. Сёма! — подняла голову ему рукой.— Ты молодой, сильный, найдёшь свою судьбу…
А он от обиды слов не находил. Слёзы подступили к горлу.
— Бросила… уехала, даже не попрощалась…
Тётя Вера взяла его за руку:
— Она любит тебя. Она, сынок, любовь… говорят… эгоизм. Нет!
Сынок! Как мне больно. Она самое дорогое, любовь, под ноги бросила и растоптала. Ради тебя. Молодого. Чтоб жил, чтоб всё у тебя по времени, по-людски получилось…
…«По-людски!» Он повернул голову к девчонкам. Почти тридцать лет обгорелой головешкой душа покоилась. Так вот опалила Люда его своей жалостливой любовью. Чтоб жил! Чтоб по-людски всё!..
Только-только зарделись угольки, пепел осыпался, тепло появилось спокойное, ровное…
…Тётя Вера наклонилась, заглянула ему в глаза:
— Решила, как отрубила: «Не имею права… жизнь ему коверкать!» — она наполнила рюмки.— Не казнись. Знать, судьба у вас такая. С ней не поспоришь!
Семён выпил. Боялся расплакаться. Неловко попрощался, опрометью выскочил за дверь. Шёл, не разбирая дороги, захлёбываясь слезами. Неделю ходил как потерянный, похудел, осунулся. Потемнели подглазья. Калёным железом боль жгла всё его существо. Мать искоса посматривала на сына, как бы невзначай бросила:
— Перемелется, мука останется!..
…Семён с трудом поднялся, подошёл к кровати. Галя, сжавшись комочком, сжатые в кулачки ладошки подложила под щеку. Брови то озабоченно хмурились, то расходились в светлой радости. И тут же она вздрагивала, вытягивалась, замирала в страхе. Кузовков, покачав головой, накинул на неё тёплый ватник, подоткнул его, стараясь не потревожить хрупкого сна девушки. Чуть придержал руку на её плече, и та притихла, личико порозовело, губы разошлись, брови выгнулись, веки затрепетали. Галя приподнялась. Семён придавил её к кровати.
— Спи, свиристелка, не брошу…

Бесконечная нить бесконечных причин
Изжигает меня в хруст чадящих лучин.
Разоткав по углам и любовь, и порок,
И душевную боль, и мятущийся рок…

Но не встану к всенощной, лишь крестом осеню
Не себя, не тебя и не злую родню.
Осеню я пороки, осеню и любовь,
Хрустким пеплом чадящим не осы´паться вновь…

Таймыр, Старая Торопа, 2005–2020

Опубликовано в Енисей №1, 2021

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Самуйлов Виктор

Родился 5 января 1951 года в глухом озёрном краю Тверской области. В 1974-м окончил Сызранское военное лётное училище, через 8 лет уволился в запас. Работал 20 лет за полярным кругом, на Таймыре, там и начал писать. Печатался в краевом альманахе «Полярное сияние», в журналах «Природа и человек», «День и ночь», «Уральский следопыт». Издано пять книг. Сейчас в творческой работе временное затишье, связанное с болезнью.

Регистрация
Сбросить пароль