После Пушкина нет места унынию,
нет места неверию в Россию. Пушкин не
доказал, а открыл и показал такую красоту
русской души, такое величие простой
русской жизни, такое богатство духовных
сил ее, что в явлении Пушкина находит
свое оправдание и высшее примирение
вся русская действительность…
Борис Зайцев
Александру Сергеевичу Пушкину
О нем, как о воздухе, не думаешь, пока дышишь. И только когда перехватывает дыхание, вскрикиваешь: вот! как же я забыл?
А сейчас как раз перехватывает – от тревожного отчетливо неуверенного покоя, от мертвенной накатанности, от объявленной «стабилизации». Вот и вдыхаешь поглубже.
В последние годы советской власти, когда она уже стала впадать в детство, было модно спрашивать в молодых журналах: какие книги и кого из писателей взял бы читатель на необитаемый остров, с кем можно было бы делить долгие годы одиночества? И поскольку я уже сам летами с советскую власть, то вот и отвечаю, что в это воображаемое несчастье взял бы один поместительный «золотой том» Пушкина, какой выходил однажды в 1993 году.
Он был бы там мне Пятницей, Субботой, Воскресеньем и остальными днями недели. А коли бы остров оказался обитаем, он скоро стал бы разумным государством с ясной экономикой, культурой, религией и домостроительством.
И там жили бы прекрасные люди, где и разбойники были бы справедливы и оскорбленные не мстительны.
Да и не остров это был бы, а страна Пушкиниана, таинственно совпадающая в границах с Россией, как другое название этой России с ее небесами, историей, «какой ее нам Бог дал», с ее законными государями и самозванцами, ее аристократией и крестьянством, ее верой и «уроками афеизма», счастьем ее неоглядной географии и ее живым человечеством. Как в старину говаривали, «то и будет, что нас не будет», а они все будут населять Россию – Пугачев и Сальери, Петруша Гринев и Моцарт, Троекуров и Дубровский наравне с Дельвигом и Кюхлей, село Горюхино с милым Тригорским, царь Салтан с Ариной Родионовной и Савельич с Нащокиным, потому что нет у него порознь литературы и жизни, а все они – он и мы.
Разогни на любой странице – и не будешь знать, как остановиться.
Что говорить о «Капитанской дочке», о «Дубровском», о повестях Белкина, где всякое русское сердце как на ладони. А вон и мало читаемого нами «Рославлева» нечаянно откроешь – и улыбнешься «диалектике» русского сознания. Пока Наполеон был далеко, «молодые люди говорили обо всем русском с презрением или равнодушием», а как оказался на пороге, так «гостиные наполнились патриотами: кто высыпал французский табак и стал нюхать русский… кто отказался от лафита и принялся за кислые щи».
Да и что говорить о законченных текстах! На отрывки взгляните. Ну, вот хоть «Гости съезжались на дачу» с ядовитым портретом аристократии, где «все стараются быть ничтожными со вкусом и приличием», и где «пылкая неосторожность юности» сменяется «благопристойностью эгоизма», и где с такой острой нынешней горечью сказано, что «очарование древностью, благодарность к прошедшему и уважение к нравственным достоинствам для нас не существует».
Будто глядит во все стороны сразу, и все видит, и торопится все назвать в этом не названном до него мире. Хоть пока наброском, чтобы потом не забыть.
И вот в три строчки ухватит и бросит. И это увидит, и то. И понимает, что набегом родную аристократию не возьмешь, а отдавать жизнь и молодость роману вместо живых «романов» скучно и както очень «литературно». Пусть пока набросок. И так они теперь и дразнят. Это «Гости съезжались на дачу». И это «На углу маленькой площади»:
«– Кого ты называешь у нас аристократами?
– Тех, которым протягивает руку графиня Фуфлыгина.
– А кто такая Фуфлыгина?
– Наглая дура».
Или в отрывке, который уж так и зовется – «Отрывок», герой которого, «будучи беден… уверял, что никогда не женится или возьмет за себя княжну рюриковой крови… коих отцы и братья, как известно, ныне пашут сами и, встречаясь друг с другом на своих бороздах, отряхают сохи и говорят:
«Бог помочь, князь Антип Кузьмич, а сколько твое княжое здоровье сегодня напахало? – «Спасибо, князь Ерема Авдеевич».
Так и видишь, как они через столетие оборачиваются к соседней борозде: «Бог помочь, граф Лев Николаевич!»
Как он матушку-аристократию знал и какой иронией мог окатить, а вот яда-то и не позволил. И не затем, что сам к этой аристократии (тяготясь и тяготея) принадлежал, а вот не хотел, видно, отравлять читательское сердце, хотя мы по его эпиграммам знаем, что ядовитые его стрелы были мгновенны и неотразимы. Но проза – другое дело. Он сам говорил, что она требует «мыслей и мыслей», а уж какая мысль в ожесточенном уме!
Да и не бросает он наброски-то.
А только ждет, когда сюжет поспеет, и, смотришь, из «Записок молодого человека» выйдет «Станционный смотритель», из «Отрывка» – «Египетские ночи», а из «Русского Пелама» – «Капитанская дочка».
Всему свой час. Как там, в «Онегине», когда он вспоминает пору, когда Онегин и Татьяна едва явились воображению: «И даль свободного романа / Я сквозь магический кристалл / Еще не ясно различал».
Вот и тут мы видим в набросках счастливые ростки, молодые побеги мысли, а как «магический кристалл» очистится, так мысль и процветет и все обнимет и благословит.
А сам не напишет, так легко отдаст. Как вон прочтешь в «планах» набросок возможного сюжета: «Криспин приезжает в губернию на ярмонку. Его принимают за Ambassadeur. Губернатор честной дурак. Губернаторша с ним кокетничает. Криспин сватается за дочь». Узнали «Ревизора»-то гоголевского? Ничего ему ни для кого не жалко: глядишь, ему в «Современник» и отдадут, а ему то и надо.
Все у него прилюдно, все – общее… И все легко. Верно, не один «книгопродавец», а и читатель был уверен: «Стишки для вас одна забава; / Немножко стоит вам присесть, / Уж разгласить успела слава / Везде приятнейшую весть…» Да он и сам, кажется, торопился подтвердить это перед людьми старой руки, как перед Липранди, что он «любил болтовню и материализм» (какое странное сочетание!). И «когда находила на него эта дрянь», как он называл вдохновение (вот уж подлинно в зеркало взглянул), когда писал в этот час своего героя в «Египетских ночах», то закрывался и писал по целым дням. Но закрывался, и была в этом счастливая стыдливость труда. «И только тогда и знал истинное счастие». Потому что был Божьим собеседником. Ведь сказать «В гармонии соперник мой / Был шум лесов и вихорь буйный, / Иль иволги напев живой, / Иль ночью моря шум глухой, / Иль шепот речки тихоструйной» – это потягаться с Богом. Не «отразить» природу, не списать образец, а самому стать стихией, ветром и небом. «Ты, Моцарт, – бог!» – скажет он устами Сальери о своем брате. И, может быть, только о нем самом и можно было сказать это с такой же серьезностью, как говорит Сальери. И Бог не разгневался бы, потому что увидел Свой образ в минуту творения. И даже «афеизм» и «Гаврилиада» поэта, кажется, были озорные дети свободы и уравновешивали чрезмерную серьезность жизни.
Как он пишет своего беспечного, полного игры «Нулина» в час, когда его товарищи стоят на Сенатской площади и рискуют жизнью и свободой! Порознь они бы накренили жизнь: он – озорством, они – серьезностью, а вместе – чудо самозаживляющейся жизни, которая ищет социального преображения и не знает, что это преображение одинаково в строгом стоянии друзей и в ликующем смехе «Нулина». Об этом могли догадаться Тютчев и Толстой, но быть этой полнотой мог только он. Они писали, а он – был.
Как В. С. Непомнящий страшно и верно назвал его – Сущий. Так только о Боге. Сколько бумаги извел А. Терц в своих «Прогулках с Пушкиным», чтобы сказать это же, назвать ту же двуипостасность Бога и человека в одном сердце, но не набрался смелости. А В. В. Розанов вон как сразу отважно и точно, в одно дыхание (русский же!) после ужасного для церковного слуха утверждения, что Пушкин против монотеизма! Какое чудесно глубокое и какое христианское восклицание: «Он все-божник, то есть идеал его дрожит на каждом листочке Божьего творения».
И дальше-то, дальше: «Вся его жизнь была… прогулкою в саду Божьем, где он указывал человечеству: «А вот еще что можно полюбить», «или – вот это»… «он повторял дело Божьих рук»! И там еще – что в других, даже и великих, можно задохнуться от тесноты, а у него все двери открыты и все окна в сад. Рильке однажды скажет великие слова, что все государства граничат друг с другом, а Россия – с Богом. Пушкин тому лучшее подтверждение. Отчего его и не перевести никак на чужие-то языки, – как переведешь небо?
Все, кто пишет о Пушкине (С. Абрамович, М. Гершензон, С. Фомичев, В. Кошелев, В. Непомнящий, А. Битов), непременно пишут «автопортреты», и это естественно и прекрасно, и Пушкин выходит у всех разный, но обязательно чудно живой, потому что рождается с каждым автором заново и проживает полно.
Он каждому из нас «по мерке».
Мерная икона России. И вон даже и разговоры о канонизации его все громче. А только канонизация и будет его убийством, после которого он уже не воскреснет, потому что жив не Учением, а жизнью.
И нынешний незаметный юбилей тих и незаметен, но и счастливо полон, как всё с Пушкиным, как обычный день с ним в долгой беседе, где вчерашнее сходится с сегодняшним в будничном пушкинском воздухе, которым полнится жизнь.
История – это каждый день! Сиюминутное в ней таинственно пронизано далью прошедшего и грядущего. И особенно видно, что минута – только часть вечности между безднами вчера и завтра, только наше дыхание, только биение сердца и кровообращение дня.
Каждый толчок сердца невозвратен («и каждый час уносит частичку бытия»), но в этой невозвратности и есть жизнь. И каждый день, и каждая дата так же – уйдет, но и останется и пребудет.
Двадцать лет прошло, а кажется, только вчера громадный двухсотый пушкинский юбилей был горяч и беспокоен и надо было разрешить какой-то острый вопрос, заданный поэтом. А сегодня он уже уходит в архивную ссылку, становится предметом интереса историков, кому «последний день Лицея торжествовать придется одному», кто будет встречать 300-летие поэта и оглядываться на нас, как мы в 1999-м оглядывались на 1899 год.
Наши дни так похожи, но каждый все-таки один. И он наш и общий. Как верно сказал когда-то за всех нас, хронографов повседневной жизни, высокий пушкинский ученик Арсений Тарковский:
Вот почему, когда мы умираем,
Оказывается, что ни полслова
Не написали о себе самих,
И то, что прежде нам казалось нами,
Идет по кругу
Спокойно, отчужденно, вне сравнений
И нас уже в себе не заключает.
Опубликовано в Бийский вестник №1, 2019