Светлана Василенко. ГОРОД ЗА КОЛЮЧЕЙ ПРОВОЛОКОЙ

Рассказ

> > >
В военном газике мы едем со съёмочной группой в мой родной город снимать документальный фильм о моём детстве. По правую руку от нас серая, словно военная шинель, полынная степь, уходящая за горизонт, по левую — пойма реки Ахтубы. Ахтуба — рукав полноводной и величественной, царицы всех русских рек, Волги. То есть она как бы родня Волги, её сестра или дочь, но характер у неё совершенно другой, она стремительная, своенравная, с бурным, словно она горная, а не степная речка, течением. Кажется, что именно из-за своего дурного характера и убежала она из царского дома, чтобы жить своей дикой и необузданной жизнью, но рядом, параллельно с Волгой-матушкой, так же, как та, впадая в Каспийское море.
— Ахтуба… — произносит режиссёр название реки, будто пробует его на вкус, и спрашивает меня: — Откуда такое странное у речки имя? Какое-то совсем не русское.
— Не русское, — подтверждаю я. И рассказываю.
Когда-то, завоевав всю Азию, дикие орды монголов под предводительством Бату-хана, внука Чингиз-хана, остановились именно здесь, на берегу реки Ахтубы. Сердце Бату-хана поразила эта дикая коварная река, характером и нравом так похожая на необузданный характер и нрав его народа, и, очарованный раз и навсегда её красотой и красотой этого места, он именно здесь, в пойме реки Ахтубы основал Западный улус монгольского государства, назвав Золотой Ордой, и построил столицу Золотой Орды — Сарай. Именно отсюда, из Золотой Орды, монголы совершали свои кровавые набеги на Русь, сжигая и вырезая на своем пути русские города и сёла.
Отсюда они покоряли Русь, выключив её как государство из исторического контекста на несколько столетий. Именно сюда, в Золотую Орду, стекалась дань с русских княжеств, сюда, в Сарай, приходили к хану русские князья, выпрашивать ярлык на княжение.
Я, конечно, немного привираю, рассказывая. Хан Батый построил столицу Золотой Орды гораздо южнее этого места, в низовьях Волги, а уже потом, многие годы спустя, другим ханом она была перенесена сюда. Но для пущей убедительности рассказа не грех немного приврать.
— Однажды русский князь влюбился в ханскую дочку Тубу. Она, соответственно, в него. Потом князь уехал, пообещав ей вернуться через год и жениться, — рассказываю я съёмочной группе местную легенду. — Отец, узнав об этом, рассердился и решил поскорее выдать дочь за старого и некрасивого…
— Хрыча, — фыркает оператор Ира. (Она, между прочим, одна из лучших операторов России.)
— …крымского хана, — говорю я.
— А она сама-то что? Туба эта, — спрашивает, заинтересовавшись, шофер газика, молодой румяный солдатик. — Пошла за него?
— Останови-ка машину вон у того камня, — прошу я его.
Машина останавливается около серого, из бетона, неуклюжего, будто его делал какой-то неумеха, монумента. Мы выходим. На бетонном боку следы от букв. Видимо, медные буквы с монумента скрутили местные алкаши и за бутылку водки сдали в утильсырье как цветной металл. Режиссёр пытается прочесть надпись. Ничего не получается. Он поднимает на меня глаза.
— Что тут написано?
— Что здесь была столица Золотой Орды — Сарай.
— Вот здесь?! — режиссёр ошарашено обводит взглядом. Вокруг монумента вместо огромного цветущего города, растянувшегося на многие километры, с каменными зданиями, домами, дворцами, фонтанами, многолюдными базарами, толпами людей из разных стран, лошадьми, овцами и верблюдами, — а именно так описывали столицу Золотой Орды путешественники, — лишь голая серая степь и убогий памятник былому могуществу, жестокой Орде, покорившей полмира, памятник, который, как я поняла вдруг, оглянувшись на него, был похож на скифскую каменную бабу, только без головы.
Мы идём к машине, и я рассказываю режиссёру о том, что когда-то в детстве мы с друзьями приезжали сюда и рыли землю в степи. Перекопали все склоны оврагов лопатами. Искали золотого коня.
— Какого ещё коня? — раздражённо переспрашивает меня режиссёр.
У нас с ним намечается творческий конфликт, причины которого ещё нам и самим не ясны. Но эту наметившуюся пока ещё трещинку в отношениях мы с ним старательно культивируем, чтобы в любой момент на любом этапе съёмок можно было бы взорваться, не согласиться, отломиться недовольным куском от скалы, — и тогда эта трещина очень пригодится.
— Я ж говорю, золотого, — недовольно поясняю ему я. — Когда хан Батый умирал, он приказал расплавить всё золото, которое у него было, и вылить из него статую своего любимого коня. Этого золотого коня он закопал в степи, но где, никто не знает. С тех пор все его ищут. А он, этот золотой конь, раз в год в самую лунную ночь выходит из-под земли и скачет по степи. Многие слышали звон его золотых копыт. Есть такая легенда.
— Легенда на легенде, — сокрушённо, но в то же время язвительно говорит режиссёр. — Ничего не осталось. Только легенды.
— Для нас, кто здесь живёт, это не легенды, — говорю я тихо.
— А что же?
— Как бы это лучше сказать… Для нас это реальность. Мы с этим родились здесь.
— Но только теперь уже никто не копает степь в поисках золотого коня, — говорит режиссёр. — В сказки уже никто не верит.
— Ты же сам сказал, что легенды — это всё, что остаётся от жизни, — не соглашаюсь я.
— Мы не будем снимать твои легенды, — говорит режиссёр раздражённо. — Мы будем снимать фильм о жизни! Документальный фильм. Запомни!
Недовольные друг другом, мы с режиссёром усаживаемся в машину. Румяный солдатик, заводя машину, вопросительно скашивает на меня свой детский любопытный глаз.
— А что дальше-то было? С Тубой, ханской дочкой? — нетерпеливо спрашивает он меня. — Вы не дорассказали…
— Убежала она от своего жениха, крымского хана, прямо со свадьбы.
Побежала к реке и утопилась, — говорю я.
— Ах! — вскрикивает солдатик от неожиданности.
— Так же закричал хан, её отец, подбежав к реке, когда узнал от слуг, что случилось: «Ах, Туба! Ах, Туба! Что же ты наделала!» С тех пор река и зовётся — Ахтуба… — говорю я.
— А дальше что? — не унимается солдатик.
— А дальше она стала русалкой…
— Господи! Я с вами с ума сойду, — говорит режиссёр страдальческим голосом, будто у него ноют зубы. — Поехали!
Машина трогается.
От Сарая до моего родного города пятьдесят километров.

> > >
Этот военный город долгие годы был окружён колючей проволокой. Пройти в него и выйти из него можно было только по спецпропускам через КПП — контрольно-пропускные пункты. Говорить и писать об этом городе было нельзя. Этого города долгие годы не было на карте. Карты этого города не существует до сих пор. Название города тоже было военной тайной. Нельзя было, покупая билет в кассе, сказать: «Дайте, пожалуйста, билет до города N». Враг мог услышать (плакаты, где был изображён этот подслушивающий тебя враг, висели в городе повсюду). Надо было сказать: «Мне нужен билет до 85-го разъезда». Названий у города было много. В одно и то же время у него было несколько имён, видимо, для маскировки, чтобы запутать след, обмануть врага и шпиона, — его называли и Знаменском, и Десятой площадкой, или просто Десяткой, упоминаемым выше 85-м разъездом, Городком, и даже — Москвой-400… (Даже сейчас, перечисляя эти названия, суеверно по-детски думаю, а не выдаю ли я военную тайну?) Но сами жители называли свой город по названию близлежащего старинного астраханского села — Капустин Яр. Или сокращенно — Кап-Яр.
Там мне в середине пятидесятых годов и суждено было родиться.
Когда-то очень давно здесь было Каспийское море. Море отступило, образовалась впадина глубиной в двести метров ниже уровня моря, и вот там, на дне ушедшего моря, мы и жили, словно в банке, которую накрыли, словно крышкой, куполом синего, без облачка, неба. Ночью же с неба свисали, как с рождественской ёлки, огромные яркие звёзды. Собственно, именно из-за того, что небо там почти весь год чистое и безоблачное, и решили там сделать полигон.
Место, где я родилась, было ракетно-ядерным полигоном, где испытывали ракеты и новейшие виды ядерного оружия. А Капустин Яр был городом, где жили военные, работающие на полигоне, и их семьи: жёны и дети. Полигон был основан в 1946 году, сразу после войны, когда из Германии вывезли ракеты ФАУ-1 и ФАУ-2, над которыми усердно работали учёные Рейха, и которыми, к счастью для человечества, Гитлер так и не успел воспользоваться. На основе этих ракет советские учёные разработали свои образцы.
Кстати, из деталей этих же немецких ракет на другой стороне земного шара в это же время были созданы и первые американские ракеты. Как посаженные в землю зубы дракона, гитлеровские ракеты проросли в разных частях света. Началось долгое, растянувшееся на десятилетия, ядерное противостояние двух сверхдержав — СССР и Америки, началась «холодная война».
Вот в таком городе нам предстояло снимать документальный фильм.

> > >
Через КПП, проверив наши документы, временные пропуска, разрешения и другие сопроводительные бумаги из Министерства обороны и Генштаба, — нас не пропустили. Не помогали телефонные звонки и грозные предупреждения патрулям, нас не пропускавшим, что мы важные гости, что нас здесь ждут и что если они нас сейчас же не пропустят, их накажут. Патрули с непроницаемыми лицами стояли насмерть. И это было странно. Режим секретности в перестройку заметно ослаб. В городе уже давно жили посторонние люди, которые не имели никакого отношения к полигону. Но одно дело — жить в городе, совсем другое — снимать город на киноплёнку. Видимо, в нашем случае Город перестраховывался. Видимо, сработали сразу все виды защитной системы Города. Мы были неопознанными объектами для Города, чужаками, может быть, враждебно настроенными к нему, Городу, людьми, непонятно что замыслившими. И Он ощетинился, как ёж. Он не хотел даваться в руки. Он не хотел открыться. Он не хотел впускать нас в себя. Режиссёр был в отчаянии.
И тогда я решилась. Я повернулась и на глазах патрулей, которые бдительно продолжали наблюдать за любыми нашими действиями, пошла в сторону, туда, где росли кусты смородины, — вроде бы просто так, а может быть, в поисках места, где можно справить малую нужду. Патрули — а ими были молодые солдаты — целомудренно отвели глаза. Легкой походкой я вышла из зоны наблюдения и пошла по едва заметной, но знакомой мне тропинке, которая через короткое время привела меня к дырке в человеческий рост, пробитой в бетонной стене, которой теперь, вместо колючей проволоки, был окружён наш город. Через дырку можно было попасть в Город без пропуска. Так все и говорили: «Пойдем через дырку!». Я легко перешагнула через неё. Я столько раз это делала. Я же здесь раньше жила. Дырка была здесь всегда, даже тогда, когда здесь была колючая проволока. И все местные про неё знали. А я и была здесь своя, местная. Я попадаю на улицу Советской Армии, где среди одноэтажных однотипных финских домов стоит и наш с мамой домик, окружённый садом. Мама ждёт меня, я звонила ей из Москвы, что приеду. Но я прямиком, не заходя к себе домой, иду в штаб гарнизона.
Надо выручать киногруппу.

> > >
В штабе нас знакомят с генералом.
— Думаю, вы снимете фильм, достойный славы нашего знаменитого города и нашей замечательной землячки, — говорит он режиссёру мягко, но внушительно.
Потом нас уводят к полковнику, в котором я вдруг узнаю сельского мальчика Юру Данилова, с которым мы в детстве катались с ледяных горок. Мы объясняем ему, что нам необходимо выбрать детей для съёмки.
Нам нужно найти мальчика и двух девочек. Одна из девочек должна быть похожа на меня в детстве. Она будет играть меня в детстве. Остальные дети — моих друзей. Фильм — документально-постановочный. Время — 1962 год, тема — Карибский кризис. Снимать будем в городе и селе. Нам объясняют, какие объекты можно снимать, какие нежелательно, только с письменного разрешения. Особо оговариваются секретные и режимные объекты (например, штаб, где мы сидим), которые снимать категорически нельзя.
— А запуск ракет снять можно? — спрашивает режиссёр.
— У вас есть допуск? — спрашивает его полковник.
— Нет.
— Значит, нельзя.
Я с негодованием смотрю на режиссёра. То, что у нас не получится снять ракеты «живьём», это его, режиссёра, большой прокол. Он не пожелал взять в Минобороне допуск (форму секретности), чтобы не стать на несколько лет невыездным. Этому кретину за границу хочется, в Канны, на кинофестиваль!
— Но у нас есть киноархив. Там есть съёмки запусков, — утешает нас полковник.
Бесплатно, на все дни съёмок, нам дают военный автобус для киногруппы и техники и знакомят с майором, который нас должен сопровождать во все дни съёмок, помогая нам их организовывать и в то же время не спуская с нас бдительных глаз. У майора красивое, как античная маска, серое непроницаемое лицо.
Прощаясь, мы сказали, что детей для фильма найдём сами.
— Ну, как ты живёшь? — спрашивает меня по-свойски полковник Юра после официальной части.
— Нормально. Вот фильмы снимаю. Романы пишу…
— Я читал, — говорит Юра. — Жизненно пишешь.
— А ты? — спрашиваю его я.
— И я нормально, — говорит Юра. — Вот до полковника дослужился. Через полгода — в отставку пойду…
Он вдруг подмигивает мне длинным конским глазом и заговорщески улыбается. Я улыбаюсь тоже. Вот таким, с длинным конским глазом, я и запомнила его, когда мы, ещё детьми, летели с ним с ледяной горки, и он, обхватив меня руками, целовал прямо в губы. И, как я писала в одном из своих рассказов, «его слюна была чистой и пресной, как моя собственная слюна». Долетев до конца, мы вставали и, не глядя друг на друга, качаясь, как пьяные, снова шли вверх, в гору, чтобы всё повторилось.
Только мы одни с ним знаем про это.

> > >
— Лёша, смотри, это буква М, а это буква А. Пиши: МА-МА… — сводная сестра Лёши Инна учит его писать. Лёша выглядит как тринадцатилетний подросток, хотя ему уже пятнадцать. Он коротко острижен, на нём грязная рубашка с чужого плеча, он ковыряет в носу и грызёт ручку, — он не понимает, чего от него хочет Инна. Ему скучно. Небесно-голубые глаза его на тонком одухотворённом лице, уже покрывающемся лёгким пухом, ищут, чем бы отвлечься. И находят. Он засовывает ручку в клетку с крысой, которая стоит тут же на столе и громко хохочет.
— Тебе же говорят, пиши! — кричит на него красивая нарядная соседская девочка Катя. — Дурак!
— Сама дуя! — обиженно говорит Лёша. Лёша не выговаривает «р» и ещё кучу других звуков он не выговаривает. Он вообще плохо говорит.
Он не умеет писать и читать в свои пятнадцать лет. Он сирота, его мать умерла несколько лет назад. Он живёт с пьяницей-отцом в убогой комнате. Он — умственно-отсталый ребенок. В народе таких называют ласково — дурачок.
Лёша, Катя и Инна выбраны нами для съёмок фильма. Все они живут на одной улице с моей мамой. Инна, чем-то неуловимо похожая на меня в детстве, утверждена на роль главной героини.
— Отличная сцена, — говорю я режиссёру. — Хоть сейчас снимай.
Режиссёр смотрит на меня выразительными глазами, потом на майора, сопровождающего нас теперь повсюду. Майор сидит у окна с серым скучным лицом и смотрит на улицу. Кажется, что ему совсем нет дела до нас.
— Пойдём, выйдем, — говорит режиссёр мне.

> > >
— Ты понимаешь, что наш фильм накрывается медным тазом? — спрашивает меня режиссёр, когда мы остаёмся одни.
— Почему?
— Этот майор догадается обо всём сразу, как мы только включим камеру и начнём снимать.
— Ты уверен?
Режиссёр горестно качает головой. Мы молча смотрим друг на друга.
Дело в том, что мы никогда не собирались снимать фильм о детстве известной писательницы, которая прославила город своими книгами, — то бишь обо мне. Этот сюжет мы придумали для того, чтобы нам разрешили съёмки в закрытом военном городе.
С самого начала мы мечтали снять фильм вот об этом мальчике, который ковыряет пальцем в носу, который грызёт ручку, который не знает ни одной буквы, плохо говорит, который неадекватен в поведении, который умственно-отсталый, дефективный, даун, дурак, идиот, — вот про него, про этого дурачка с небесно-голубыми глазами, с которым разговаривает Бог, современного юродивого, праведника, на котором и стоит этот строгий военный город, а значит, мир. Но разве Город позволил бы нам снять такой фильм о себе? Фильм о Городе, увиденном глазами дурака?
Мы сидим с режиссёром, как два заговорщика, хитростью проникшие в чужой город, как два врага, задумавшие обмануть и опозорить честных и порядочных жителей этого города.
— Я нашла выход, — говорю я. — Мы будем снимать два фильма — и про меня, и про него. Камера начинает с меня, потом переходит на мальчика.
Чтобы усыпить бдительность майора.
— Это трудно, — говорит режиссёр.
— Ничего, справимся. Главное, чтобы плёнки хватило, — говорю я.
— Тогда тебе придётся написать очень жёсткий сценарий…
Режиссёр с надеждой смотрит на меня. Я киваю и улыбаюсь режиссёру обворожительной, но не совсем искренней улыбкой. Потому что я чувствую себя не просто предателем, а предателем вдвойне. Мало того, что я обманываю свой родной город, я обманываю и его, режиссёра. Потому что я знаю, что мы будем снимать ещё третий, невидимый, как град Китеж, фильм.
О съёмках которого режиссёр даже не догадывается.
Город хотел бы, чтобы про него сняли хороший документальный фильм, где были бы показаны как достижения его, Города, так и его, Города, недостатки, но в меру, — то есть нормальный правдивый фильм.
Режиссёру же нужна художественная правда о человеке.
Мне же нужна легенда о нашем времени. Потому что от времени остаются только легенды.
Я знаю одну военную тайну, которую мой режиссёр не знает.
Для него это просто обыкновенный военный городок: с центральной улицей, обсаженной пыльными пирамидальными тополями и белой акацией, площадью с обязательным памятником Ленину, штабом, Домом офицеров, магазином, рестораном, баней и базаром, — городок, каких много.
Для меня же этот город, прикинувшийся обыкновенным сонным городком, — был и остаётся Городом Апокалипсиса. Именно здесь в 1962 году, во время Карибского кризиса, во время ядерного противостояния СССР и Америки, когда мир висел на волоске, я, шестилетним ребенком, видела, как начинается Конец Света.

> > >
В тот вечер, 28 октября 1962 года, когда на весь город завыла сирена, мы, нашей круглосуточной группой в детском саду, сидели за столиками и ужинали. К сирене мы уже привыкли, она в тот месяц выла несколько раз по ночам, когда была учебная тревога. Но сегодня она выла как-то по особому.
Словно то последний ангел вострубил в трубу над нашим Городом с неба, низко, безнадёжно, не переставая. «У-у-у!» — вот как она выла.
— Война! — закричала истошным голосом нянечка, нас кормившая. — Война началась!
Она ещё помнила, что так же началась и Великая Отечественная война, вот с таких воздушных тревог перед бомбёжками, с воя сирен. Она не знала, что сегодня Америкой был объявлен ультиматум: если Советский Союз не уберёт свои ракеты с острова Куба, то она совершит ракетно-ядерный удар по СССР. В эту ночь время ультиматума истекало, и должна была начаться ядерная война. В первую очередь американские ракеты, конечно, должны были уничтожить ракетно-ядерный потенциал нашей страны, а значит, наш полигон и наш Город, наших отцов, обслуживающих ракеты, и уже заодно, как говорится, до кучи, — наших матерей и нас, детей, — то есть всех, кто живет в Городе.
Поднялась суматоха. Нас быстро одевали в осенние пальтишки, выводили на улицу и строили по парам. Я стояла в паре со своей подругой Наташей Берёзкиной, моей соседкой по улице, рассудительной рослой девочкой, с которой я дружила, или, лучше сказать, которую трепетно и ревниво любила. Мы стояли с ней в одинаковых пальтишках зелёного цвета. Потому что мы были с ней, как сестры, но я — маленькая, чёрненькая, она же — высокая, беленькая. Нас наряжали в одинаковые платья, дарили нам одинаковых кукол, завязывали на голове одинаковые банты. И то, что в такой час мы оказались с ней вместе, меня успокаивало. Когда мы были вместе, с нами не могло случиться ничего плохого. Мы весело побежали на улицу Победы, к 232-й школе, так же, как и раньше, во время учебной тревоги. Для нас это было развлечением. Мама рассказывала что, так же, детьми, они весело встретили сообщение о войне в 1941 году, бегая по деревне с радостными криками. Уже стемнело, но фонари были выключены. Нам навстречу тоже бежали люди, в основном солдаты и офицеры. Они садились на грузовики и в автобусы и уезжали. На площади в темноте вокруг памятника Ленину метались «гражданские», — так презрительно называли в нашем Городе мужчин, не принадлежащих к военному сословию, женщины с грудными детьми, пожилые люди. Человек с мегафоном истошно призывал их не поддаваться панике и спокойно дожидаться автобусов, которые их вывезут в безопасное место. Хотя какое место на Земле могло быть в ту ночь безопасным?
Мы бежали по тёмным улицам, взявшись за руки по двое. Мы бежали сначала мимо Дома офицеров, куда мы ходили на ёлку и на похороны разбившихся летчиков, смотреть кино или на концерт. Потом по улице Советской Армии, мимо большого дома за голубым забором, где живёт генерал Василий Иванович Вознюк, маленький, лысый и очень добрый, он построил наш Город, — сколько раз, сидя на заборе, мы рвали у него черешню, мимо просторного гостевого дома для «промышленников», приезжающих из Москвы и других городов с оборонных заводов доводить ракеты до ума, — здесь нас катал на машине «дядя Сережа», потом мы узнали его фамилию, — Королёв, Главный конструктор ракет. Мимо финского домика под номером десять, где живёт Наташа, мимо такого же дома под номером восемь, здесь живу я с мамой.
Мой папа живёт отдельно от нас, в каменном доме на улице Черняховского.
Мы бежим по Артиллерийской набережной, где стоит фильтровальная станция, мама там берёт на анализ воду, у неё такая профессия. По улице Авиационной, мимо «дежурки» — дежурного магазина, где мы брали хлеб — чёрный хлеб по 14 копеек и белый хлеб — по 20 копеек за один килограмм, — к буханке белого часто давали довесок — корочку хлеба, которую мы, не доходя до дома, съедали. У «дежурки» выкопана огромная чёрная яма, в ней вечно чинят водопровод. Мы обходим её по узенькой опасной тропке. Мимо улицы Ленина, по которой мы шли каждый год на парад. Мимо проспекта 9 Мая, где стояла баня. Мимо Солдатского парка, здесь стояла водонапорная башня, подпирающая небо, и с неё, если залезть, был виден весь городок, и село, и река Постёпка, протекающая через село, и бахчи с арбузами, и кусочек Ахтубы, и где-то, сливаясь с небом, — Волга. Я бежала и прощалась с Городом.
Нас построили во дворе школы, выдали нам кульки с сухим пайком и повели к автобусам.
Мы с Наташей сели в автобус, и вдруг во дворе школы я увидела Надьку. Она жила на нашей улице. Она была девочкой-дауном, дурочкой, её так и звали — Надя-дурочка. Лицо её было тупое и бессмысленное. Её распирало от не нужной никому плоти. Дети на улице и моя подруга Наташа смеялись над ней. Надя же была очень привязана ко мне, а я к ней. Я одна с ней играла и жалела её. Она горячо и наивно мечтала вслух, сидя со мной на крыльце, и я, с удивлением глядя на ёе бессмысленное лицо, понимала, что она умна и добра, что она как мы, только в ней всё оставалось таким, как у нас в раннем детстве. Потом, много лет спустя, я буду писать о ней в своих рассказах, повестях и романах. Она была и остаётся в моей жизни самым значимым человеком.
Надька металась по двору школы с бессмысленным лицом, не зная, куда, в какой автобус ей сесть. Все её отгоняли. Я позвала её. Она увидела меня и обрадовалась. Она уже было запрыгнула в наш автобус, но бдительная воспитательница начала прогонять её:
— Куда тебя несёт? Не видишь, местов нету! И ты не из нашей группы…
Я встала в дверях и протянула ей руку. Надька уцепилась за меня.
Воспитательница разгневалась:
— Её нет в списках! Смотри, и тебя высажу.
Наташа больно дёрнула меня за другую руку.
— Садись быстрее, — сказала она. — А то, правда, выгонит из-за этой дуры.
Воспитательница толкнула Надьку от дверей так, что та упала и изумлённо смотрела на меня с земли. А я молчала. Много лет спустя моя учительница скажет мне: «Не понимаю, как ты пишешь такие сумасшедшие романы?
Ты же всегда была такая тихая девочка!»
Надька смотрела на меня, а я молчала. Я была тихая девочка.
В автобусе мальчишки разгорячённо переговаривались между собой:
«Сначала от первого ракетного удара погибнут те, кто останется в городе.
Мы погибнем от второго удара. Дальше ударят наши ракеты и уничтожат Америку…»
Нас привезли в степь. Фары высветили два засохших тополя. Я толкнула Наташу в бок.
— Узнаёшь? Вторая площадка.
Весной мы с Наташей ездили сюда за тюльпанами. Мы приехали на велосипедах, увидели, что степь вся красная от тюльпанов, и опьянели. Мы рвали и рвали их, укладывая окровавленными охапками рядом с велосипедами. А потом там же, у велосипедов, легли отдохнуть и, сморённые весенним солнцем, уснули. Нас тогда искали по всей степи с вертолетов. В ней так же трудно найти заблудившегося человека, как и в лесу. Нашли нас под вечер и привезли на военном автобусе в Город. Тюльпаны мы положили к ногам памятника Ленину-маленькому. У нас в городе было два памятника Ленину, один огромный на площади, другой — маленький, с человеческий рост, в парке ГДО. Туда-то мы и положили свои охапки, и Ленин стоял будто в крови по колено. Было красиво.
(Недавно Наташа, не звонившая мне много лет, вдруг позвонила поздравить с днём рождения и спросила: а ты помнишь наши с тобой красные тюльпаны? И мы с упоением вспомнили каждую подробность того путешествия, а подруга, приехавшая на мой день рождения из другого города, ревниво вслушиваясь в наш разговор, вдруг вскричала, когда я положила трубку: «В нашей дружбе тоже было много хорошего! Образно говоря, у нас с тобой тоже были красные тюльпаны!». — «Да, было много хорошего, — сказала я. — Но тюльпаны у нас были только с Наташей».)
Вся степь была усыпана детьми: их привезли из школ и детских садов.
В темноте то тут, то там слышался смех, крик или разговор. Разжигать костёр было нельзя, чтобы его не заметили со спутника американцы. В темноте я расстелила своё пальтецо на земле. Мы легли с Наташей, укрывшись её пальто и крепко обнявшись. Если нас ночью убьют, то вместе. Мы попрощались с ней, на всякий случай. Мы долго не могли заснуть. Меня мучила мысль, где же Надька. То, что мы её оставили, не давала мне покоя. «Ну, она же дурочка, — сказала Наташа рассудительно. — Даже если она умрёт, то не так жалко будет». Я отодвинулась от Наташи. Потом заснули. Ночью, проснувшись, я испытала тот «арзамасский ужас», ужас смерти, который испытал Лев Толстой, будучи уже взрослым человеком. Я помню, что я думала о смерти взрослыми словами, будто душа враз повзрослела. Та ужасная мысль о смерти, то, что я, может быть, уже умерла, чуть не свела меня с ума тогда. Даже волосы мои встали дыбом. Ведь вокруг меня была тьма.
Я думала, что, может быть, это и есть Конец света. Я лежала, дожидаясь рассвета, и не смыкала глаз. Я боялась умереть во сне. Я хотела умереть в полном знании, что это совершается со мной. Ещё я представляла, что умрут все, умрёт человечество, но эта мысль была абстрактной и не трогала меня.
Конец света совершается с каждым человеком в отдельности. Утром я начала искать Надьку, я всё-таки верила, что она приехала другим автобусом, и, не найдя её среди спящих в степи детей, поняла, что она, совершенно беспомощная, ничего не понимающая, осталась в городе одна, наедине со смертью. Что она делает там одна? «Я предала её на смерть», — отчётливо подумала я. Меня начал бить колотун. Я тряслась, как ненормальная, пока не встало солнце и не сказали, что время, когда ждали удара, закончилось, и значит, войны не будет.

> > >
Много позже я узнала от отца, что он в ту ночь так же, как и в предыдущие, был на площадке, и теоретически мог стать тем человеком, который нажал бы на кнопку, и мир полетел бы в тартарары. Я спросила его: «А что вы тогда делали, о чём думали, сидя перед этими кнопками, перед Концом Света?»
Он подумал немного и сказал: «Мы играли в преферанс». Я ожидала чего-то невероятного, какого-то откровения ожидала я от человека, который мог уничтожить мир. Оказалось же так буднично. Потом я поняла, что да, именно так и должно было быть: Апокалипсис и должен был наступить именно так, как у Чехова, — перед тем, как пустить пулю в лоб, себе или миру, — люди играют в преферанс.
После Карибского кризиса мой отец, хохотун, красавец, душа всех компаний, делавший блестящую военную карьеру, дослужившись до майора в 33 года, вдруг неожиданно подал рапорт об отставке, бросил нас с матерью и уехал из города навсегда.
Мать до сих пор думает, что он в ту ночь сошёл с ума.
Я думаю, что мы тогда всем городом сошли с ума.

> > >
Мы решаем с режиссёром, что нужно снимать фильм о том, как выживает наш герой в таком вот странном городе. Он же из бедной семьи, сирота.
Первую сцену мы снимаем в парке Дома офицеров. Майор, как всегда, с нами. «Майор — друг человека», — шутит оператор Ира. Мы даже не пытаемся узнать, как его зовут. Я делаю отвлекающий манёвр. Широким жестом я показываю на танцевальную площадку и бодро говорю:
— Вот здесь играл духовой оркестр… Здесь были танцы, где мои родители познакомились, — я начинаю повествование о своей жизни с часа зачатья.
Майор смотрит на часы и идёт к телефонной будке.
В это время режиссёр незаметно выпускает Лешу-дурачка, который с привычной сноровкой начинает собирать в парке пустые бутылки, которые припрятал для него перед съемкой режиссёр. Потом мы снимем, как он сдаёт их и покупает себе бутылку молока. Оператор Ира быстро, незаметным движением переводит камеру с меня на Лешку.
— Ну и секъюрите у нас! — презрительно говорит она, глянув в сторону майора, сняв сцену. — Совсем мышей не ловит.

> > >
Мы ходим по Свиному займищу, где солдаты держат подсобное хозяйство, в том числе свиней. Режиссёр ищет натуру. Ему нужно, чтобы Лёша шёл по тропе на фоне пустого неба. Я указываю ему на Змеиную горку.
— Почему Змеиная? — дергается он. — Опять легенда?
— Нет. Просто когда наступает весна, на южный склон сползаются змеи, чтобы погреться после зимней спячки, — говорю я.
— Б-р-р-р, — содрогается режиссёр. — Ладно, давайте попробуем. Надеюсь, змеи поздней осенью уже ложатся спать?
Лёша на фоне пустого неба идёт по горке и тащит велосипедную раму.
Майор сидит в автобусе и безучастно смотрит в совершенно другую сторону. Даже обманывать его не надо. Режиссёр делает отмашку, оператор снимает Лёшку. Надо экономить пленку.

> > >
Сегодня счастливый день. Снимали сцену, когда Лёшка сидит с отцом на крыльце дома. Отец спросил Лёшку:
— Что там на небе, Лёшка?
— А что там?
— Звёздочки. Повторяй за мной. Звёздочки.
— Так. Зёз-дочки, — говорит Лёшка шепелявя.
— Солнце.
— Сон-це…
— Луна.
— Лу-а…
— А ещё что? Лёшка? — спрашивает отец, проспиртованные мозги его не помнят, какие планеты там, в небе, Марс или Венера. — Ну что там ещё?
Лешка затихает, лицо его преображается, и он говорит вдруг отчетливо:
— БОГ…
Отец со страхом смотрит на Лёшку, потом на небо.
Ира снимает. Мы боимся помешать ей. Сняла. Мы обнимаемся с режиссёром.
— Фильм будет! — говорит он счастливо.

> > >
Ира придумала сцену. Лёша хоронит умершего накануне съёмок кролика.
Уже выпал снег. Холодно. Мы идём в село на берег реки Постёпки. Лёша долбит мерзлую землю лопатой. Мне холодно. Я отпрашиваюсь. Майор идёт греться вместе со мной. Он даже не спрашивает, почему съёмки фильма обо мне ведутся без меня. Он, видимо, ничего не понимает вообще. И слава богу!
Через час режиссёр приходит к нам в тепло и, радостно сверкнув очками, рассказывает майору:
— Получилось! Он знаете, что сказал, когда закопал кролика? — майор тут же отворачивается от режиссёра.
— Что? — вместо него спрашиваю я.
— Никогда не догадаетесь! Он положил на могилку камешки и сказал:
«Эх, ты!»

> > >
У режиссёра плохое настроение.
— Ты написала плохой сценарий, — говорит он. — Мы нанизываем эпизод за эпизодом, и ничего не происходит.
— Но если действительно ничего не происходит? — защищаюсь я. Но сама понимаю, что режиссёр прав.
— Значит, нужна провокация!
Мы сидим и, как два злодея, придумываем, чем спровоцировать нашего героя на какое-то действие, которого ни он, ни мы не можем предугадать.
Режиссёр смотрит на меня и улыбается.
— Я придумал одну гадость… — говорит он и смеётся мерзким смехом.

> > >
Лёша, Инна и Катя играют в мяч. Они перелезли в дырку из города в село и стоят на той горке, с которой мы когда-то катались с Юрой. Я на всякий случай бодро произношу свой текст про горку для майора, а то мы слишком расслабились. Потом я подхожу к Кате и говорю ей:
— Ты должна его разозлить.
— Лёшку? А как?
— Называй его дураком, идиотом, больным, дефективным…
— Это нехорошо, — говорит Катя, потупившись. — Он обидится.
— Так нужно по сценарию, — говорю я. — Ну?
— Хорошо… — тихо говорит Катя, глядя себе под ноги. Потом кидается к Инне и что-то жарко шепчет ей на ухо. Та с довольным видом кивает ей.
Они начинают игру. Лёше нравится девочка Катя. Он кидает ей мяч. Она кидает его ему обратно. Мяч у Лёши выскальзывает из рук, падает. Девочки смеются таким же мерзким смехом, каким смеялся режиссёр вчера, придумав эту сцену. Катя и Инна закидывают мяч всё дальше и дальше. Лёшка сердится. Он понимает, что происходит что-то не то. Ведь так всё хорошо начиналось. Он грозит Инне и Кате пальцем.
Первая не выдерживает Инна:
— Дурак! — кричит она во всё горло.
— Цто? — Лёша столбенеет. Его лицо начинает дёргаться.Он шепелявит и вместо «ч» говорит «ц». — Цто ты сказала?
— Идиот! — пискнула и Катя.
Лёша обернулся к ней, как слепой, не веря тому, что услышал это от Кати, от девочки, которую он любит.
— Больной, дефективный! — орёт Инна.
— Дурачок, — подхватывает Катя.
Лёша вдруг берёт с земли дрын и начинает крутиться на месте, будто отбиваясь от слов. Девочки визжат. Но уже в упоении, что можно безнаказанно унижать человека, они кричат страшные слова ему в лицо. И Лёша сатанеет, он отбрасывает дрын, подхватывает резиновый старый шланг и, догнав Катю, валит её одним ударом оземь и начинает избивать, дико, поживотному, вскрикивая. Оператор Ира бросает камеру и закрывает глаза руками.
— Снимай, — кричит ей режиссёр. Ира машет головой. Режиссёр подскакивает к камере и снимает сам. Я бегу к Лёше, оттаскиваю его от Кати.
Он падает на землю и долго, страшно, истерично хохочет. Катя, рыдая, бежит к дырке. Я бегу за ней.
Я нахожу её, забившуюся в угол, плачущую, в тёмном сарае.
Я хочу её приласкать. Она кричит мне:
— Не трогайте меня! Уйдите! Я вас ненавижу!
«Господи, — думаю я, — что мы наделали? Это же с ней останется на всю жизнь…»
Я возвращаюсь. Все ещё на съёмочной площадке. Собираем технику, не глядя друг другу в глаза.
В автобусе режиссёр говорит мне тихо и значительно:
— Получилось. Фильм получился. Я его уже вижу.
— Пошёл ты знаешь куда со своим фильмом? — говорю я. И я долго простыми, народными, доходчивыми словами говорю, куда он должен идти.
И краем глаза вижу, что майор впервые взволнованно смотрит и с удовольствием слушает меня.

> > >
Мы с режиссёром идём в киноархив. Киномехаником там работает мой бывший сосед по улице Шурик Цаплин. В детстве я его обожала. Он возился со мной, как с младшей сестрёнкой. Он был старше меня на восемь лет. Шутливо нас просватали. Он ушёл в армию, когда мне было десять лет.
И я, чувствуя себя его невестой, ждала и даже писала письма. Он вернулся из армии уже женатым, напрочь забывшим обо мне. А я так и осталась его неудавшейся невестой.
Шурик крутит нам кинохронику с утра до вечера. Первый спутник. Собаки Белка и Стрелка в космосе. Первые запуски ракет. А вот уже пошли современные ракеты. Но всё не то.
— Шурик, это всё не то, — говорю я.
— А что надо? — спрашивает Шурик.
— Конец Света, — говорю я дурашливо.
Шурик остро взглядывает на меня и куда-то уходит. Возвращается он с фильмом о взрыве ракеты при запуске на космодроме Байконур, когда погиб генерал Неделин. Там же погибли и многие наши офицеры, так как Кап-Яр и Байконур были сообщающимися сосудами: наши офицеры ездили на запуски туда, их офицеры — сюда. Я до сих пор помню, какой стон, крик и плач стоял в Городе в те дни.
С первых же кадров мы затихаем. Оцепенев, мы смотрим на ужасные сцены ядерной катастрофы, запечатлённые документально. На экране — Апокалипсис. Как ни кощунственно это звучит, это то, что нам нужно. Мы с режиссёром собираемся уходить.
Шурик останавливает меня. У него в руках коробка с плёнкой.
— Посмотри ещё вот это. Специально для тебя принес.
Режиссёр уходит. Я остаюсь.
Хроника пятнадцатилетней давности. Сюжет начала перестройки о том, как на капустиноярском полигоне уничтожали ракеты СС-20, одни из самых мощных советских ракет того времени.
Ракета, как выброшенный на берег кит, лежит посреди степи. Вокруг неё суетятся люди. Офицеры готовят ракету к уничтожению. На трибунах, словно это футбольный матч или парад, сидят в первых рядах иностранные наблюдатели и журналисты, за ними — расфуфыренные, как в театре, жёны офицеров. На переднем плане — офицер с неподвижным лицом. Он трёт мочку уха, чтобы понять, сон это или нет, и по этому движению я узнаю его. Это Саша Воронин, мой одноклассник. Офицер-доводчик. То есть тот, кто доводит ракету, привезённую с завода, до ума, до запуска. «Сашка ласкает тело ракеты, как будто это тело любимой девушки», — смеялся другой мой одноклассник, тоже ставший ракетчиком, Сергей Капъярский. И ракета отвечала ему взаимностью. Сашины ракеты всегда попадали в цель, они летели с какой-то особой осмысленностью и виртуозностью, они были полны трепетной жизни, словно живые существа. Они красиво летели! Саша был гением, он был ракетным Моцартом, и так же, как Моцарт, он был «гулякой праздным». О, сколько упоительных и сумасшедших вечеров провели мы с ним в беседке моего сада, когда я приезжала домой из Москвы и собиралась компания одноклассников!
Как он играл на гитаре, как он шутил, как он смеялся! О, сколько вишнёвой бражки выпивали мы из трехлитровых банок, неосторожно оставленных моей мамой в саду без присмотра! О, сколько ухи, сколько вёдер раков мы сварили с ним на рыбалке на Ахтубе! О, сколько желаний мы с ним загадали однажды в августе во время звездопада! Мы не были с ним друзьями или любовниками, ничто постороннее нас не связывало и не сковывало. Я была ему только одноклассницей, но чтобы праздновать эту жизнь, он выбрал меня, как художник безошибочно выбирает художника.
Но сейчас я его не узнаю.
Он двигается очень странно, словно что-то разладилось в его организме.
То он поднимет руку невпопад, то повернётся не ко времени. Он подходит к ракете и устанавливает взрывное устройство с таким траурным выражением лица, что, кажется, он подрывает собственную мать. Или хоронит ребёнка.
Всё готово к подрыву. И тут в кадр влезает огромная лиловая туча. Таких туч не бывает в природе. Но она есть. Разражается гроза необычайной силы. Гремит гром, сверкают молнии, ливень стоит сплошной стеной.
Журналистов на трибуне прячут в плащ-палатки. Причёски жён офицеров становятся мокрой волоснёй. Саша Воронин поднимает руку. Он командует подрывом. Взмахивает. Раздаётся то ли взрыв, то ли гром. Огромная молния разрывает небо на две части, освещая страшным светом происходящее.
На мгновение свет молнии освещает лиловое, будто у мертвеца, лицо Саши с огромными плачущими глазами. Я даже поднимаюсь навстречу с кресла, словно спешу ему на помощь. С такими лицами кончают самоубийством.
Сюжет закончился.
— Он потом спился и повесился, — говорит Шурик, перематывая пленку.
— Кто? — спрашиваю я тупо.
— Да кто? Сашка Воронин… Не узнала?
— Когда это случилось? — сдавленным голосом спрашиваю я.
— Да с год уже будет.
— Мне никто не сказал.
— А чего говорить? У нас в городке сейчас один за другим… — Шурик выразительным жестом показывает, что они делают с собой. — Я Сашку понимаю. Работы нет. А главное, перспективы нет. Один-два запуска ракет в год, это нормально? Пошли, невеста! — говорит он, и я вздрагиваю. Неужели помнит?
— Что? Думаешь, не помню, как ты мне свои каракули в армию присылала? — спрашивает Шурик самодовольно. — До сих пор где-то валяются.
Потом когда-нибудь продам на аукционе Сотсби…

> > >
Режиссёр снял свой фильм. А я ещё нет. Я словно Бориска, колокольных дел мастер, из фильма Тарковского, ещё не нашла своей глины, чтобы колокол зазвенел. Мне нужна ещё одна сцена.
— Я тебя не понимаю, — говорит режиссёр. — У нас столько материала…
— Нет, — говорю я. — Вот увидишь, без этой сцены фильм не получится.
Лучше добавить: легенда про Конец Света не получится.

> > >
Мы снимаем в развалинах купеческого дома. После революции он стал зданием НКВД. В перестройку его подожгли.
Лёша бродит по развалинам, посвистывая, разговаривает с птицами. Те откликаются на его свист.
— Ну что ты хочешь? — спрашивает меня режиссёр. — Что он должен делать?
Я сама не знаю, чего я хочу.
Лёшка, собрав щепочки, поджигает их, греет над огнём озябшие руки.
Красные, большие, они так похожи на руки Надьки-дурочки.
— Стоп, — говорю я, удерживая в себе сердце, — стоп.
Я нашла. Вот что Надька делала в ту ночь, когда должен был наступить Конец Света. Когда мы бросили её одну в Городе. Конечно же, она разожгла костёр. Было холодно. Она же не знала, что костёр зажигать нельзя, и грела большие озябшие красные руки.
— Снимаем, — говорю я.
Я сняла свою Легенду о нашем Городе.
Теперь можно уезжать.

> > >
Я иду в магазин за хлебом. Перед магазином — вечно разрытая яма. Опять прорвало водопроводную трубу, чинят. Я начинаю обходить яму по узкой опасной тропке, рискуя в неё свалиться. И вдруг уже в конце опасной тропы встречаю Надьку-дурочку. Подмышкой она несёт буханку хлеба. Мы здороваемся с ней, стоя над глубокой ямой. Видно, что Надька рада мне.
Я не знаю, о чём с ней говорить. Я не знаю, о чём с ней говорить вот уже как тридцать лет, поэтому всегда только здороваюсь. Но теперь я почемуто медлю. Я смотрю в её улыбчивое бессмысленное лицо, бессмысленные, пустые глаза и зачем-то задаю дежурный вопрос: «Надя, как ты живешь?», ожидая услышать от неё такой же дежурный ответ: «Нормально». Но вдруг она глухо охает, будто я этим вопросом, словно обухом топора, ударила её по голове, и у неё там, в голове, прояснело, разум блеснул в её глазах, она остро и ясно взглядывает на меня и произносит слова, которые рвут мне сердце:
«По-разному, Света. Иной раз мне так тошно, хоть в петлю лезь. А иногда — ничего, живу. Ничего…». «Господи, кто из нас даун?» — думаю я. Мы стоим над ямой, у меня кружится голова, и я понимаю, что если мы сейчас немедленно не разойдёмся, то я рухну вниз. «Давай отойдём от ямы, — говорю я Надьке, — а то упадём». Надька смотрит вниз, на дно, и говорит: «А я тогда здесь пряталась всю ночь, помнишь, когда нас американцы бомбили?» Моё сердце начинает разрываться на части. «Где пряталась, — спрашиваю я глухо, — в этой яме?» «Ну да, — говорит Надька. — Меня в автобус не взяли, я побежала домой, было темно, и я в неё упала». «Ты просидела здесь всю ночь?» — спрашиваю я. «Сначала я кричала…», — говорит она и замолкает.
«А потом? Что было потом?» — спрашиваю я. Но она упорно молчит. Её опять замкнуло. Глаза её заволакивает плёнкой. Она смотрит на меня бессмысленно и пусто. Меня бьёт колотун. Я осторожно обхожу её и быстро иду к магазину. Я иду и плачу сухим плачем. Зачем я приехала сюда? Зачем я снимаю этот фильм? «Господи, прости меня за Надьку», — прошу я.
Я оглядываюсь. Надька всё так же неподвижно стоит над ямой и смотрит на меня бессмысленными глазами.
— Надя… — говорю я ей.
Что-то опять блеснуло в её глазах. Она делает ко мне шаг, и я бросаюсь к ней навстречу.
Я обнимаю её, и она тычется своим лицом, враз ставшим от слёз мокрым, в моё, как ребенок, не умеющий целоваться. Она целует меня не губами, а всем лицом: мокрыми щеками, лбом, подбородком…
— Мне было ТАК страшно там, — она скашивает свои глаза на яму. — Одной, без тебя…
Я смотрю в ее зарёванное лицо и потерянно говорю:
— Я знаю, Надя… Надя, прости меня…
А сама вдруг понимаю, что Бог тогда спасал Надьку, а не нас. Если бы действительно началась война, мы бы в открытой степи погибли сразу же от первой ударной волны. А Надька в этой глубокой яме спаслась бы. Может быть, одна из всего человечества.

> > >
У режиссёра перед отъездом нелады с сердцем. Сказалось перенапряжение последних дней. Я иду в штаб прощаться с полковником Юрой.
Полковник сидит в комнате один. Он сидит за столом и что-то пишет.
На моё приветствие, не поднимая головы, произносит что-то нечленораздельное.
— Вот, уезжаем, — говорю я. — Попрощаться пришла.
Юра, наконец, поворачивает ко мне своё хмурое лицо.
— Что? — говорит он, глядя на меня в упор. — Сняли кино про своего дурака?
Я теряюсь.
— Юра! Мы снимали фильм про моё детство, — осторожно говорю я.
— Не пи…ди! — вдруг говорит он угрюмо. — Интеллигенты грёбанные! — дальше он матерится, как сапожник. Я разворачиваюсь, чтобы уйти.
— Ты думаешь, мы тут бараны, да? С одной извилиной? У нас разведка ещё пока работает. Я с первого кадра знал, про что вы снимаете… — говорит он мне в спину.
— Так что ж ты не заложил нас?! — свирепею я тоже.
Он молчит, и я оглядываюсь.
Он смотрит на меня несчастными глазами.
— Да снимайте, что хотите! — говорит он устало. — Города всё равно уже нет. Всё развалилось, — и добавляет горько и страстно: — Светка ты что, не понимаешь?! Мы же страну просрали! Такую страну!..
Мы прощаемся с ним, примирившись. Он, кося своим конским глазом, вдруг смущённо спрашивает:
— Ты хоть про горку помнишь? Как мы с тобой неслись?
Здесь, в этом городе, все всё помнят о своём детстве. И когда Бог призовёт нас всех к себе, мы предстанем перед Ним малыми детьми, выстроившись в ряд, и будем рассказывать Ему о своём детстве, — как мы собирали в степи тюльпаны, как летели с ледяных горок и целовались, как лежали в степи и ждали смерти, — у нас есть что Ему рассказать, — но только о детстве, только о нём, потому что больше мы ни о чём не помним. И может быть, Он нас простит?
— Юра, я про неё, про эту горку, всю жизнь помню, — говорю я.
— Жизнь… — говорит Юра грустно. — Как быстро она прошла!
— От жизни останутся только легенды, — как эхо откликаюсь я. Эта фраза звучит во мне теперь всегда, как музыка.
— Если останутся, — говорит Юра.
— Я постараюсь, чтобы остались, — говорю я.
— Ты нас это… Не закапывай уж совсем, в фильме-то своём. Ты же местная, капъярская… Оставь людям надежду, — говорит он, заглядывая мне в глаза. И добавляет с уже совершенно другой интонацией, почти со стоном: — Эх, застареть бы быстрее, Светка, чтобы уже не видеть этот бардак…

> > >
Я выхожу и иду. Я иду по мёртвому городу. Я иду по мёртвой земле. Я иду по мёртвой стране.

> > >
Мы возвращаемся в том же газике, и шофёр у нас тот же румяный солдатик.
Я сижу рядом с ним. За мной киногруппа, весело переговариваясь, чокается солдатскими кружками со спиртом. Я не пью. Заболела. У меня высокая температура.
Мы подъезжаем к памятнику Золотой Орде. Киногруппа хочет выйти и сфотографироваться на память. Я остаюсь в машине. Осенняя степь вокруг памятника распахана трактором. Чтобы подойти к нему, киногруппе приходится идти, проваливаясь в свежевспаханную землю.
У остановки стоит мужик и продаёт сушёную воблу. Киногруппа возвращается. Режиссёр покупает у мужика воблу. Жалуется мужику:
— Не дойдешь до памятника… Озимые, что ли, сеют?
— Какие, на х…, в степи озимые? — откликается мужик.
— А зачем же распахали?
— Так золотого коня ищут. Хан Батый где-то тут закопал, — словно несмышленышу, отвечает мужик режиссёру, не объясняя, как само собой разумеющееся. Как будто это было вчера.

Опубликовано в Лёд и пламень №1, 2013

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Василенко Светлана

Прозаик, кинодраматург. Член Русского ПЕН-клуба, Союза кинематографистов России (гильдия кинодраматургов), Союза журналистов России и Союза российских писателей. С 1996 года – первый секретарь Правления Союза российских писателей. Автор книг «Звонкое имя», «Шамара», «Рассказы», «После войны» (в соавторстве с А. Яхнисом), «Русалка с Патриарших прудов», «Дурочка», «Дурацкие рассказы» и других. Переведена на английский, немецкий, итальянский, французский, исландский, голландский, финский и другие языки.

Регистрация
Сбросить пароль