Светлана Михеева. ГАНГАРА

Гангара — что-то вроде этого исполняют кришнаиты на сверкающем своём языке. Санскрит похож на рыбу под водой, которая двигает боками, ловит солнечные лучи. Двойное отражение санскрита отбрасывает тени на недолговечные материалы. Щербатый бетон набережной обижается, отбрасывает камушек. По наклонной дамбе камушек катится к воде и плюх, утопает. Внутри его ждут другие переселившиеся. Утки плывут друг за дружкой на звук кришнаитских барабанов.
Иркутские кришнаиты фальшивят. Голос у одного вполне себе разбойничий. В нём слышатся какие-то широкие жутковатые интонации.
В них прячется отчаянная песня сибирских этапов, необхватных сосен, разрисованных охрой скал — и ещё какая-то несусветная, тёмная и дикая, древность. Вот-вот завоют волки, берущие кого-то в кольцо.
Но санскрит только смеётся, его древнее сердце благосклонно. Деревья стоят красно-жёлтые, словно обсыпанные первосортной куркумой.
Певцы затерялись за веселенькими кустами, за скамейками, облюбовали себе лужайку. Они сегодня никуда не бредут, не смущают горожан своей оранжевой процессией. Но радуют зато китайцев-туристов, которые уже набили рюкзаки шоколадками, прочесали все ювелирные магазины в округе и, довольные, шарахаются в поисках впечатлений. Гиды рассказывают им, что Байкал — это китайское море. Наверное, китайцы думают, что и Ангара — их река, поскольку вытекает из озера. Они как крикливые птицы со взъерошенными голосами. Могли бы летать вместе с чайками — их пронырливые вопли мешаются с молитвой кришнаитов.
Но санскрит только смеётся, его древнее сердце открыто всему.
Утки вдруг поменяли направление и понеслись над розоватой водой туда, где мама с мальчиком кидают в воду съедобное. Мальчик кидает, а мама следит за его движениями и ноет что-то неразборчивое. Мальчик оступился, намочил красивую обувь, и вот, получил подзатыльник. Мать в чёрном и красном, на её лице — трагическое выражение. То ли они идут со школьной линейки, то ли с похорон.
Махамантра не смолкает. Кришнаиты начинают петь громче. Солнце краснеет и раздувается. Речные волны мешаются с волнами чужого песнопения, подхватывают крики уток, чаек, китайцев, рёв обиженного мальчика и вопль его мамаши и уносят всё это под железобетонный мост.
Мост на фоне сверкающего величавого санскрита — такой тонкий, такой хрупкий.
Оттуда дикая и лёгкая смесь докатывается до островов.

> > >

Волны речи или песни над гладью воды — как нечто, написанное лёгким пером.
Маруся приехала на лодке несколько дней назад в это маленькое, но глубокое место. Островной берег состоит из каменной мелочи, среди которой вдруг торчит молодцом краснощёкий маленький мак.
Маруся смотрит на мак, потом на солнце, потом снова на мак — они похожи, в середине солнца, если смотреть на него долго, тоже есть тёмная сердцевина. Любой свет содержит темноту и в каждой темноте есть свет.
Маруся слышит дикую и лёгкую песню, которую принесла река. Река уже не зеленоватая и пронзительно прозрачная, как летом. Днём она теперь серая как слон и прозрачная, как привидение. А вечером в солнечный день она радужная, из неё выпрыгивают разноцветные лучи, вызванные отчаянным солнцем. Она громкая и приносит песни.
Тётка ушла в дом, но стены у дома тонкие, а тётка почему-то любит тишину.
Маруся начинает кружить по берегу, аккуратно обегая маки. Она подпрыгивает, выбрасывает руки к солнцу — и оно словно падает ей в руки подобно красному мячу. Глаза устают, она зажмуривается — и натыкается на что-то мягкое и большое.
— Лиля, забери свою идиотку, — безглазый червь-великан или огромная недопечённая булка поймала Марусю. Это, конечно, человек, женщина, но Маруся видит только её подбородок и щёки, которые болтаются по обеим сторонам лица. А это всего лишь толстая женщина со старичком на поводке. А старичок за её спиной кажется тихой худой пожилой собакой.
А у этой женщины в руках пакет и оттуда что-то светит. А что же это?
Маруся наклонилась, чтобы посмотреть, но женщина-булка схватила её за плечо и распрямила обратно.
Маруся не идиотка. Она умеет читать и писать.
— Забери, а то ещё утопнет, — булка басит в сторону тёткиного крыльца.
Почему она должна утонуть? Она умеет плавать.
«Мутизм» — обречённо произносит мама, когда люди пытаются заговорить с Марусей. У мамы возникает глупая складка между бровей, которая свидетельствует о крайней стадии её настроения: мама как бы упирается в бесконечную непреодолимую стену. Папа вздыхает тогда, а потом они идут гулять к старому ледоколу.
Марусе корабль очень нравится, но подниматься на палубу она больше не любит — экскурсовод рассказывала, что сто лет назад на палубе убили много людей. Маруся с тех пор с замиранием своего десятилетнего сердца смотрит на серые борта ледокола, который называется так же, как река, и почти сросся с рекой — осенью вода такая же серая, как его железная шкура. Она жалеет корабль, ставший свидетелем ужаса. В Марусиной голове спасение убиенным и умиротворение старого корабля всё же приходит — из реки. Торжественные, с красной величавой полосой, обнимающей их пустые белые тела, трубы «Ангары» неслышно прощаются с теми, кто отныне живёт в глубине, в тайне.
Маму теперь положили в больницу. Папа занят на работе, а потом ездит к маме, которой, конечно же, грустно одной в холодной некрасивой больнице. В отличие от мамы, Лиля никогда не произносит это неприятное слово — «мутизм». Брезгливым людям типа женщины-булки Лиля говорит так: «Эта девочка такая умная, что со всяким дураком не будет разговаривать».
— Татьяна, ты, однако, в мой домишко не влезешь! — парирует Лиля, свесившись с крыльца, ещё больше сузив свои узковатые глаза.
Так что Маруся ничего не имеет против острова, где в камнях растут маки, обласканные речной песней, и Лили, которая ей тоже очень нравится.
Булка-великан утаскивает своего старичка-собачку в логово, справа от тёткиного домика. Волны отправляют им вслед «ха-ха», настолько они комичны. Маруся согласна с волнами и тоже смеётся. Лиля выглядывает с крыльца на громкий смех, улыбается и манит Марусю.
— Будем ужинать, поздно уже.
Как только она это произнесла, так солнце сразу и село. Надвинулась темнота и — хлоп! — проглотила остров. Маруся так и знала, нельзя говорить таких слов! Нельзя говорить, что поздно! Она нахмурилась, скуксилась. Слово — это конкретное чёрное на неопределённом белом. Сказал что-то — оно тотчас и случилось.
— Однако никогда не могу тебя понять, — огорчилась тётка, видя, что Марусины глаза наполнились слезами. Вздохнула и надкусила красный, как солнце, помидор. — Ешь, ложись, завтра поедем…

> > >

Железная дорога течёт параллельно реке. Но потом она изламывается и уходит в сопки, петляет между ними и где-то там пропадает. Отсюда не видать, где.
И в этом береговом пространстве, и в том, куда уходит дорога, царит природа. И человек, как ни старается, не может её ни победить, ни растревожить. Она — царит. Он — копается в земле, совершает взрывы, прокладывает ниточки рельсов. Человек создаёт историю, которая рассыплется при одном глубоком вздохе этой почвы, при одном её существенном повороте. Природа и не заметит.
Погибающие мостовые опоры — всё, что осталось от старинного моста, — глядят на реку и ожидают своего конца. Река несёт свою умиротворяющую, провожающую песню. Природа кажется покорной.
Я стою на берегу, я знаю о том, что у реки есть тайна: в синем своём рукаве она скрывает утонувшее — часть истории, человеческий труд, железо и дерево. Река поёт: да-да, кое-что есть. Есть таинственная связь — каждый знает, что раньше от Иркутска шла прямая железнодорожная ветка к порту Байкал, где, перекрикиваясь, гудели составы и пароходы.
Теперь, если верить старожилам, часть пути все ещё блестит под водой, ближе к порту.
Дорогу затопило после строительства ГЭС. Это дело человеческих рук.
Теперь Ангаре труднее убегать от Байкала, люди пропускают её неохотно, запирают шлюзы. И самим, впрочем, труднее добраться до порта — если кому, конечно, надо. Ведь теперь порт не особо-то важная точка, после БАМа стал не важен.
Мои родители познакомились как раз тогда, когда в семидесятых начали снова строить БАМ. ГЭС уже лет пятнадцать как стояла, водохранилище похоронило дорогу. Отец приехал работать в порт Байкал, а уж оттуда они двинули на северную оконечность протяжённого озера. Там, в рабочем посёлке Северобайкальский, в вагончике среди дивной тайги, я провела с родителями два первых своих года. Добраться до цивилизации оттуда можно было по воде, приплыв в порт Байкал, который прирастал улицами, расстраивался по глубоким падям.
Никого не печалило тогда, что железку до Иркутска затопили. Хотя, по идее, строительству она, наверное, могла бы помочь. Но что такое какая-то древняя, дореволюционная ветка против ГЭС? А против комсомольской залихватской стройки, против порта, растущего на дрожжах всеобщего задора, а много в чём — и надежд на обеспеченное будущее?
Плюнуть и растереть. В Иркутск летали на «Ракетах» или же неторопливым паромом перебирались на правый берег как раз там, где река с достоинством освобождается из тяжёлых родительских объятий. Она не убегает, она шествует. Потом автобусами катились по дороге Эйзенхауэра — Байкальскому тракту. Нормально.
Левый берег после затопления стал сложен, заливист. От Иркутска за десятилетия он отчасти зарос садоводствами. «Оптимист», «Океан», «Колобок», «Джоуль», «Лукоморье», «Гермес», «Искусство» (с одной-единственной Музыкальной улицей) — бодрые названия искупают сегодня всю их тесноту и скученность. Сейчас там селятся насовсем, отстраивают хорошие дома. Но нормальная дорога всё равно заканчивается после «Тихой пристани», прямо у «Незабудки». Дальше ещё немного — и полная дичь. Медвежьи следы, непролазные грязи, заливы и болота. Безлюдье простирается километров на сорок. А ведь от города до порта недалеко — километров семьдесят, но — но порт словно на острове. Ещё там национальный парк.
Мы едем туда.
Лиля с Марусей опаздывают.

> > >

Лилина кровь — это что-то с чем-то. Она такая же, как вода Гангары — свободная, умиротворяющая, сверкающая разными песнями: Лиля немножко славянка — русская и полька, изрядно — бурятка и эвенк.
«Какая-то, однако, помесь», — юмористически говорит о себе Лиля, двумя пальчиками беря лицо своё за подбородок и преподнося будто бы его слушателю. Впрочем, почти все мы здесь такие, многокровные.
В её узких глазах с набрякшими азиатскими веками и при этом серых — как бок ледокола, как река — всё время просверкивают какие-то дикие искры. Иногда на неё находит такая отвага, справиться с которой она бывает не в силах. Внутри худенькой Лили поднимается иногда натуральный шторм, она мечет молнии, рвётся куда-то. Она бывает разрушительна. «Поеду, погремлю костями», — говорит и уезжает. Например, к родственникам в далёкий улус с красной землёй.
До улуса добраться и впрямь — костями погреметь, дорога такая. Рядом с улусом — всё та же Ангара, никуда от неё не деться. Улус с берега когда-то перенесли выше — когда наполняли другое водохранилище по Ангаре, после строительства Братской ГЭС. Здесь у нас всё взаимосвязано реками. И мы подобны рекам, текущим и собирающим разные песни в одну многоголосую, многоязыкую.
Родственники Лили разводили коней, в этом улусе все их разводят. Лиля скакала, каталась на тракторе, немножко пила водку, рыбачила на водохранилище, бродила по редколесью. Рассказывала потом, как вечером, уже в темноте, запела, сидя у костра, — назло запела, и слышала будто бы ответные нежные и страшные голоса улейских заянок. Лиля считала себя потомком самой Баршуудхын-дуухэй, певуньи, повесившейся от несчастной жизни с нелюбимым, ставшей после смерти духом-заяном, вокруг которого собрались ещё триста шестьдесят таких же.
— Нельзя поэтому петь в поздний час — призовут, заберут, отказаться не сможешь, — шепотом говорила Лиля. — Заманят, как русалки. Улус, однако, тогда близко к воде стоял, духи и утаскивали в воду.
Она любила такие истории, память её была полна ими. Пили мы чай, она рассказывала, притаившись за столом, что видела в лесу му-шубуун, красноклювых девственниц, которые высасывают человеческий мозг, пробивая клювами черепа одиноких путников. «Мужчины му-шубуун тоже есть, но они никого не трогают», — сообщала Лиля уверенным голосом и объясняла парадокс: «Мужчины и при жизни-то необидчивые вообще». Бурятским языком, в отличие от бурятской мифологии, Лиля владела на уровне разговорника. От бурятского и эвенкийского в её речи было постоянным, наверное, только слово-намёк: «однако». Высшее филологическое образование не мешало этому «однаку» существовать в ней органично. В её речи, в её рассказах существовала и развивалась пластика эпического уровня.
Но в сложные моменты жизни её больше тянуло вверх по Ангаре, к началу, к «пасти» — так, собственно с эвенкийского и переводится «анга». Эвенкийское и бурятское в ней всё время спорило, и на этом взрыве рождался новый смысл: эвенки вынуждены были уйти под натиском бурятских племён, они расселились по лесам близ Байкала — но Лиля пыталась внутри себя примирить этот болезненный исторический процесс. Славянское в ней, чужое здесь, взирало, вбирало и становилось той умиротворяющей почвой, тем холстом, на чём писалась Лилей новая картина. В этот раз картина была такова: глухой эвенк Трофимыч, родственник тоже, живший в порту Байкал. Лиля намеревалась записать его воспоминания на диктофон, чтобы оставить запись потомкам. Она устроилась работать в центр малых народностей и теперь погружалась в мир мифов и легенд по полной.
Но, главное, Трофимыч шаманил. Лиля ехала к нему и по родственному делу.
…Наконец, она явилась вприпрыжку, таща за собой недовольную спешкой племянницу. Допрыгала, кинула рюкзак в машину, плюхнула ладони на капот и улыбнулась:
— Мы тут опоздали. Но, вроде, успеваем? В церковь ещё забегали, свечку поставили.
Вся вода на земле связана между собой, поэтому человек — родственник рек, часть Абсолютной Воды. Мировой океан — это человек, и человек — это Мировой океан. Мы никуда не опаздываем, в общем-то.
Маруся посмотрела на меня, а потом закивала тётке, успеваем, мол.
Маруся вообще не любила торопиться.

> > >

Эвенки чтили духов моря, эвенкийский шаман сильнее бурятского, заведует лесами и реками, — рассказывала Лиля, подвластная сегодня эвенкийской струе в своей крови. Никому конкретно она не адресовала свой рассказ, отстранённо смотрела в окно на жёлтые болота и зелёные леса, пока машина тащилась по дороге Эйзенхауэра. Тракт в большей своей части остался таким же узким, как в шестидесятых.
Маруся быстро убаюкалась мерной речью и едва сдерживалась, чтобы не уснуть. У неё были такие же набрякшие веки, как у тётки, но цвет глаз под этими веками — карий, очень яркий. Наверное, сказалась украинская кровь отца. Когда добрались до парома, который должен был доставить нас в порт Байкал, девочка встрепенулась, её ждали новые впечатления.
На паром зашли пешком — нечего в порту делать на машине, никуда там не уедешь, одни скалы, вода и тайга. Прогуляемся лучше, городские ведь жители. С нами на паром восходят несколько вездесущих китайцев, одна раздолбанная легковушка, туристы с огромными рюкзаками и — вот экзотика! — трое лысых мужчин в плотный куртках поверх оранжевых балахонов, буддисты, ламы. Лиля складывает ладони, кланяется им, говорит что-то. Они тоже ответно наклоняют головы, что-то отвечают ей.
Монахи, один из них эмчи-лама, доктор, знакомы Лиле. Оказалось, она водила сестру, мать Маруси, в дацан на приём, когда та ещё не сильно болела.
Маруся, обрадованная яркими оранжевыми одеяниями, подходит к монахам и, подражая тёте, тоже кланяется, сложив ладони в мудру нераскрывшегося лотоса. Монахи улыбаются ей и низко склоняются в ответном приветствии. Маруся достаёт до одной из лысых голов. Монахи смеются. Маруся заливается громче всех. Смех уносится по течению. Мы идём по Байкалу. Паром как раз проходит Шаман-камень, откуда и начинается путь Ангары из моря.
Пока плыли, Лиля что-то тихо напевала и кидала в озеро монетки — подношение хозяину воды. Маруся смотрела, как монетки падают в воду, как они медленно опускаются в толще, поблёскивая. Она тоже хотела что-нибудь бросить в подарок, но ничего такого у неё не было, и она открутила пуговицу от кармана куртки. Лиля поздно заметила. Но всё равно ничего не скажешь, если дарит что человек от чистого сердца, хоть сигарету, хоть коня, хоть собственную жизнь. В конце концов, эта красная пуговица была неважная, почти декоративная, застёгивающая карман.
— Жёлтую пришьём, — пообещала Лиля.
Маруся удовлетворенно кивнула. Идея пришить жёлтую пуговицу ей понравилась. Прошлым вечером Лиля рассказывала ей сказку о желтоглазом шамане, который на берегу моря («Никогда нельзя называть Байкал озером, духи обидятся», — поучала тётка) разговаривал с рыбой Мажин. Плавники чудовищной рыбы выгнуты наоборот, чешуя опасно сверкает. Люди рассердили рыбу, она сделала страшную бурю и съела всех, кто был на воде, и всех, кто вышел на берег показать ей своё неуважение. Но пришёл на помощь шаман и спас тех, кто остался.
Маруся подумала-подумала и открутила пуговицу от второго кармана.
Аккуратно расположила её в центре ладошки и протянула к тётиному лицу. Лиля взглянула на пуговицу.
— И ещё одну жёлтую найдём. Найдём, у меня есть.
Вторая пуговица навсегда ушла в море вслед за первой. Пусть Мажин испугается двух глаз желтоглазого шамана, пусть она со своим неутомимым аппетитом и мстительностью не всплывает ни перед их паромом, ни перед каким другим.
Эмчи-лама, оставив товарищей, спрятавшихся от ветра за машиной, напряженно, не отрываясь, смотрит за борт, в глубину. Буддисты почитают духов воды. Восемь Лусууд-ханов — на санскрите их называют нагами — живут в Байкале. От головы до пояса они выглядят как люди, а ниже — как змеи. Лиля говорит ему что-то, он обстоятельно разъясняет, глядя также в глубину. Потом они прощаются, Лиля — сложив руки, он — наклоном головы.
— Надо сейчас ехать, в ноябре к ним бессмысленно обращаться, они уходят в спячку, — Лиля сообщает мне, когда мы сходим на берег. Оказывается, лама посоветовал ей съездить на восточный берег Байкала, где в дацане восемь гранитных статуй — змеиный низ держится на оскаленных черепахах — торчат посреди чиста поля. Наги клеймят человека болезнями, но можно попросить их отступить, можно выказать им большое уважение. Все духи любят, когда их уважают. Но наги, которые могут помочь Лилиной сестре, не работают в ноябре, в месяц Свиньи. Поэтому надо торопиться.

> > >

Лиля очень хорошо понимала племянницу, хотя и считала, что понимает плохо. У неё самой пока не было детей, но было ещё время в запасе, последних лет пять. Лилин муж работал на газовых вахтах по месяцу, возвращался на месяц и уезжал снова. Он рассчитывал вскоре закончить разъезды и зажить в Иркутске нормальной жизнью, ему уже обещали место в конторе. Лиля ждала. И пока ждала, помогала сестре возиться с Марусей. Но вдруг Лена заболела. Быстрая болезнь её скрутила, и куда бы ни возили — в больницу ли, к шаману, в какой-нибудь храм, — улучшений не наступало. Муж Лены, Марусин папа был почти всегда занят, он неплохо зарабатывал, но и дорогие лекарства не помогали, от них была только зверская «побочка».
До болезни Лена работала в местном министерстве строительства начальником отдела. Ходила на работу до последнего, пока силы её не покинули. О том, чтобы родственников навестить, и речи не было. Родственники (во всяком случае, бурятские) на неё обижались, мол, занеслась, высокий чин имеет, не ценит нас в чиновничьем высокомерии. Но нет, Лиля-то знала, что Лена вовсе не занеслась.
— Она деловая просто. Некогда ей. Надо понимать. Девочка у неё ещё растёт…
Про сестрину болезнь особо не распространялась, не к чему. Родители знают, и того достаточно. Отец, хоть и бурят наполовину, счёл, что так лучше — без пересудов. Но сам ездил на землю своего рода, ставили они там с шаманом крепкого барашка духам, за здоровье дочери. Просил предков помочь, плакал. Здесь, возле этих огромных рек, возле моря, в котором открывается проход в подземный мир к Эрлиг-хану и в потусторонний, а может и параллельный, мир хозяев вод, всё работает — и бараны, и святая вода, и мантры буддийские. Но что же преследует Лену? Что её не отпускает? Разгневанный какой предок? Шаман сказал: дух один злится…
…Паром дал гудок, ещё гудок. Мы прибыли.

> > >

Таинственного в этом месте с первого взгляда и нет ничего. Но если податься вправо или же влево, или же если забраться на вершину гор, где никто не живёт, то всё здесь таинственно. В объятиях устрашающе прозрачной воды существует порт, население, какое осталось. Домики подпирают скалы или уходят в распадки, наверху которых — чудовищное количество слепней, словно ты и впрямь где-то на границе с потусторонним миром.
В порту Байкал обосновалась кой-какая писательская и художническая братия — уж очень живописны места. Но, в общем, место у дачников не особо популярно, на машине не доберёшься.
Трофимыч живёт попеременно то на Ангаре, то за несколько километров — на Байкале, по КБЖД. У него есть большой дом в посёлке и дом маленький на станции, дальше по дороге. Кругобайкальская дорога — часть той самой затопленной железнодорожной ветки, идущей от Иркутска. В порт Байкал по КБЖД приходят короткие поезда — обычный, дешёвый, и экскурсионный, страшно дорогой, он возит туристов. На дешёвый, обыкновенный поезд спешат ламы. Китайцы с парома никуда не спешат, располагаются на бетонном ограждении, достают термосы и принимаются за еду, вдохновенно чавкая.
В здании водного вокзала есть музей, мы запускаем туда Марусю, а сами идём узнавать, где сегодня искать Трофимыча, на КБЖД или в посёлке.
Лиля быстро обретает знающего — сильно загорелый мужчина в трико и куртке на голое тело сообщает, что старика скоро привезут на дрезине обратно в порт. Мы спрашиваем, как покороче найти его дом. И забрав из музея Марусю (которая, под испуганное кудахтанье смотрительницы, вдруг решила примерить на себя дряхлый исторический китель начальника станции), идём в поход, огибать круглый мыс. За мысом — посёлок.
Старое дерево и новенькие красные крыши, но ещё больше гора — жёлтая и белая, с вышкой на макушке, нравятся Марусе, она кружится, танцует. Солнце уходит, на глазах небо затягивается пеленой. Все становится мрачным. Идти ещё далеко. Мы ползём в гору, перед нами бегут три заполошных гуся. У одного дома картонка с надписью «Маяк ищите сами».
Наконец, Лиля узнаёт почернелый низкий заборчик, за которым торчит неожиданно крупный дом. Лиля перекинула руку через заборчик, сняла крюк, мы оказались во дворике, вымощенном круглыми камнями.
Дом и вправду велик.
Над дверью Лиля нашаривает ключ и мы входим — очень кстати, потому, что на улице совсем разъярился ветер и погнал по небесной плоскости серую мокрую вату. Из окна было видно, как нахмурилась свинцовая Ангара.
Лиля налила в чайник воды, достала из сумки печенье, несколько банок сгущёнки, что-то ещё — без гостинцев к почтенным родственникам являться некрасиво. Маруся тут же залезла в пакет с печеньем, выбрала себе одно, сунула его в рот, и сделав пару кругов по дому, большому, пустоватому, забралась на диван, заваленный куртками, подушками и ещё каким-то барахлом, и там уснула.
— Сын-то его уехал. Необитаемо тут, — Лиля хотела ещё что-то рассказать, но зазвонил телефон. Она взглянула на номер и, махнув в сторону чайника — мол, следи, — вышла на улицу. Чего за ним следить? вскипит, сам отключится.
Вернулась Лиля не скоро, принесла с собой какое-то напряжение — серое, водяное. Хотела что-то сказать, но промолчала. Погода, что ли, на неё действует?
— Всё нормально? — её непроницаемое лицо напрягло меня.
— Ну, деда ждём, — сказала она и уселась на диван рядом со спящей Марусей. Уселась и молчит, только чай прихлёбывает шумно.

> > >

Трофимыч явился, когда ливень обнял природу. Компактный сухой старикашка, он стряхнул с себя полиэтиленовую накидку, поздоровался мимоходом и первым делом влил в себя пару стаканов крепчайшего чая — четыре пакетика сунул в расписную кружку. Словно хотел расправить, налить свою сухость и закрепить её так. И в самом деле, расправился, желтоватое лицо его зарозовело.
Лиля молча сидела на диване, гладила Марусины кудряшки. Девочка уже не спала, во все глаза смотрела за чудным стариком, серые волосы которого собраны были на затылке в тончайшую косичку.
Трофимыч побродил по дому, говоря сам с собой. Перекладывал вещи.
Зажёг пучок травы, походил и с ним, поболтал пучком на окно, на дверь.
Ушёл из дома и вернулся с деревянной чашей. Налил туда молока, в стопку налил водки. Принёс бубен, включил плиту. Когда нагрелась, поводил над жаром, чтобы подсохла и натянулась кожа. Огонь и река нарисованы на бубне.
— Мокро, не заговорит а то, — объяснил, глядя на Марусю. Та выбралась из диванного завала и с удовольствием подошла к старику.
Давным-давно, как я знала из рассказов Лили, Трофимыч жил в эвенкийской деревне, стоявшей на небольшой реке, питающей Байкал. Но перебрался в порт, к бездонному морю, как велели духи. Трофимыч хорошо разговаривал с водяным миром. А помимо эвенкийских святынь почитал Николу-чудотворца. Николу, которому молились на Байкале капитаны и рыбаки, море выносило к людям дважды лет триста назад.
С первого раза буряты-рыбаки, нашедшие его на берегу, взять образ не смогли — исчез, как только руки протянули. Во второй раз попавшие в шторм взмолились Николе, последовали во тьме на огонёк непонятно чей и откуда, так спаслись и получили в подарок деревянный образ — на пне расположился, и свеча горела возле. Как дался в руки, так берегли его, часовню поставили.
Написанный не по канону, но, видно, с душой, ярко, Чудотворец висел в доме на видном месте, над порогом. Видимо, как святой, благословляющий выходящих, путешественников.
Маруся дотронулась до стариковой косички. Бубен хотелось ей потрогать тоже, но не стала, руки спрятала за спину.
Лиля, кроме «здрасьте», не сказала старику ни слова. Это показалось мне невежливым, куда невежливей, чем приехать без гостинцев, однако у них тут, конечно, свои порядки. Он сказал: «Идите», и жестом отправил нас на второй этаж. Там оставались несобранными разные вещи — детские игрушки, одежда. Стояла застеленной кровать в маленькой детской.
— Сын-то с семьей в Иркутск поехал, не хотят здесь жить. Детей надо учить, ну и всё такое. Однако это лучше. Дед в большом доме будет жить, — проговорила Лиля. Голос её был отстранённым, будто это Лилин призрак разговаривал в пустоту дома, а не со мной, не с нами. Маруся ещё внизу заметила перемену в тётке и теперь, прислушавшись к её голосу внимательно, насторожилась. Села на кровать, взяла потрёпанного зайца — сделала вид, что играет. Сама исподлобья наблюдала. В окне второго этажа было видно, как свирепствует погода, как она наносит реке увечья, как сдирает с неё водяную стружку.
До нас доносились звуки бубна и отрывистые слова, которые высоким голосом выкрикивал Трофимыч. Было похоже, что он вышел во двор.
Там ревело и бултыхалось, всё, что имело возможность издавать звуки и двигаться. Можно было представить, как ветер бьёт в лицо, как воздух кажется загустевшим настолько, что его нельзя вдохнуть. «Открыта шаману Водяная дорога-река…» — звенел голос Трофимыча где-то внизу, где-то вокруг, в природе где-то.
Но вот Ангара вздулась в последний раз — и опала. Ветер стих. В прозрачной темноте, которая объяла всё вокруг, текла потусторонняя шаманская река, эвенки всегда изображали её на бубнах. Она, спокойная, звёздная, связывает разноречивые миры своим голосом, своим течением: верхний мир, с перевоплощёнными душами оленей, людей и с добрыми богами, средний, человеческий, и нижний, многоярусный, мир мёртвых, где его хозяйка принимает приплывшую по шаманской реке душу и отправляет к мертвецам рода, одетым и существующим как живые. Эта река вместе со всем, что она соединяет, — и есть вселенная.
Внизу затихло. Маруся спала, обняв неаккуратного зайца. Мы с Лилей спустились на первый этаж. Старик снова чаёвничал. Он выглядел изможденным, косичка растрепалась.
— У тунгусов три души: тень-душа, ещё от тела душа и душа-судьба, которая на небесах. Когда боги обрезают нить судьбы, умирает человек…
Старик замолчал, посмотрел на Лилю. Потом рассказывал дальше, но диктофон Лиля не включила, как собиралась. Скоро она пошла будить Марусю. Мы не знали, будет ли паром, — ведь только что прошла непогода. Старик сказал, что будет.
На прощанье он велел Лиле приехать ещё и привезти мать, она пообещала.
Паром забрал нас и ещё две машины, и ещё каких-то туристов, уставших, мокрых — шли, наверное, с Кругобайкалки. Маруся спряталась между двух тумб, держащих кабину капитана, и махала нам оттуда.
— Что Трофимыч делал? Что за обряд? — вопрос мой был почти праздный, хотелось разговорить Лилю. На мой вопрос она пожала плечами.
— Не знаю, что делал. Умерла она, муж её звонил.
Это была горькая, оглушающая новость. Что же теперь будет с Марусей?
— А почему ты Трофимычу не сказала? Ты же хотела, чтоб он за её здоровье пошаманил.
— Так он сам увидел, однако. Однако дорогу ей открывал.
В прозрачной темноте, которая объяла всё вокруг, текла потусторонняя шаманская река. Внутри неё звенели рельсы утонувшей дороги.
Где-то гудели трубы ледокола, который притащили когда-то из порта Байкал в Иркутск. Лакировал, успокаивал её поверхность кришнаитский санскрит. И буддисты восхваляли её духов. Глубокое течение этой реки, её древнее сердце открыто всему. По ней плыла сестра Лена. По ней, руководясь своими ниточками-дорогами, плыли и мы, и всё человечество с нами.
Лиля оглянулась на Марусю. Девочка здоровалась за руки с туристами, всем было весело. — Буду за Ленку, однако, — сказала Лиля.
Заметив внимание тётки, Маруся подбежала к ней, обняла и вдруг заплакала. Пошёл дождь.

Опубликовано в Лёд и пламень №5, 2019

Вы можете скачать электронную версию номера в формате FB2

Вам необходимо авторизоваться на сайте, чтобы увидеть этот материал. Если вы уже зарегистрированы, . Если нет, то пройдите бесплатную регистрацию.

Михеева Светлана

Родилась в 1975 году. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Пишет стихи, эссе и прозу. Стихи и проза публиковались в журналах «Дружба народов», «Волга», «Сибирские огни», «Юность», «Интерпоэзия», «Грани» и др., в антологиях (например, «Антология современной поэзии о Крыме»). Автор нескольких книг: трех книг стихов, в том числе «Отблески на холме» (2014), «Яблоко-тишина» (2015), книги прозы «Тело» (2015), детской сказки «О Букинавчике и друге его Пасятке» (2015). Постоянный автор журнала «Лиterraтура», где публикует эссе. Участник многих литературных фестивалей, участник Форума молодых писателей в Липках. Руководит Иркутским региональным представительством Союза российских писателей. Соорганизатор творческого проекта «Поэты в городе». Ведет литературную студию «Слово» в областной библиотеке им. Молчанова-Сибирского. Редактор поэтической серии «Скрепка», в которой публикуются писатели, живущие (или жившие) в Иркутской области. Живёт в Иркутске.

Регистрация
Сбросить пароль