Мы все «карандаши» в этой жизни: каждый рисует свою судьбу.
Просто кто-то ломается, кто-то тупит, а кто-то затачивается
и движется вперёд…
Автор неизвестен
Первый день летнего солнцестояния для бизнесмена Алексея Горбунова не задался сразу. Будильник в нужный час не сработал, и Алексей по-детски безмятежно проспал лишние два часа. Представил себе, что теперь непременно опоздает на совещание с финансовой группой, не успеет ознакомиться с «горящей» документацией к художественному совету. А причиной всему — дружеская вечеринка накануне по случаю его, Алексея, дня рождения в самую короткую ночь небес. Это была его ночь. Погуляли… Вот и расплата. Уж он-то по жизни знает: пришёл солнцеворот, спрятал луч за шиворот, всё пошло наоборот, шиворот-навыворот. Алексей обречённо отзвонился секретарше и перенёс все дела на послеобеденное время. Пораздумав, решил не отменять привычную утреннюю пробежку в сосновом бору. Как-то надо было взбодриться, упорядочить состояние духа, чтобы легко переделать всё запланированное на этот самый долгий летний день.
Однако спортивная вылазка сразу подбросить бодрости не смогла.
Просто не успела. Пользующаяся большой популярностью среди новосёлов тропа здоровья была в это утро, как назло, перекрыта полосатой ленточкой, машинами полиции и скорой помощи. Слышно было, как несколько бегунов, любителей скандинавской ходьбы, собачников разных мастей что-то взволнованно обсуждали, активно помогая следствию найти признаки криминала. Зря, что ли, вызвали в такую рань?
— Да он даже не споткнулся, неожиданно так понёс…
— Да что вы говорите? Я сам слышал громкий хлопок. Будто петарда взорвалась.
— Ну кому надо взрывать петарду в семь утра?
— Видела я, видела, как ваш бульдог кинулся на коня.
— Мой бульдог не мог, он на поводке…
— Ага, что не помешало ему испугать лошадку. Вот она и взбрыкнула.
Горбунов, за неимением времени, мог бы запросто обогнуть место происшествия: мало ли несчастных случаев? Разберутся…
Но почему-то ноги сами понесли к полосатому квадрату. Сердце ёкнуло и сбилось с ритма при виде лежащего без сознания сельского парнишки. «Матвей!»
Алексей изредка встречал его на тропе, красиво и уверенно гарцующего на рыжем жеребце. Ширина тропы позволяла, ибо раньше была сельской дорогой, по которой могли спокойно разъехаться два автомобиля. Но как только микрорайон заселили, жители сразу поняли, какое сокровище в виде бора досталось им в наследство. И пока чья-то жадная рука не добралась до него, активисты пошли по инстанциям, обросли нужными документами городских и районных властей и объявили сосновый бор заповедной зоной. Потому и Горбунов, подбирая для себя холостяцкую квартирку, год назад положил глаз на уютный спальный микрорайон в объятиях могучего соснового бора. Чем не идиллия?
С Матвеем они шапочно познакомились по весне, когда Алексей, впервые увидев мускулистого красавца-коня под седлом подростка, остолбенел:
— Ого! Дончак! Откуда здесь, в Сибири, такое чудо?
Не удержался, дурашливо обежал вокруг наездника, восхищённо вскинул руки в приветствии, погладил-похлопал пружинистый круп и побежал рядом.
— Это подарок! — с гордостью ответил Матвей.— Мой отец — потомок казака Калашникова. Про атамана Платова слышали?
— Как же! Двести лет назад его конница рубила французов и в Париж вошла вот на таких дончаках.
— Вот-вот. Самая выносливая порода! А нынче в поход тем же маршрутом пригласили пройти потомков тех казаков. Вот отцу и привалило счастье.
— Донской казак — и в Сибири… Это как?
— Так раскулачили прадеда. Колесом репрессий, так сказать, да по подкове казачьего счастья…
— А тебя Матвеем не в честь атамана Платова назвали?
— В его. Дедова прихоть. У нас как говорят: казак ещё не ро ´дится, а именем обзаводится…
Слушал Алексей казачка, а сам уже прикидывал, как бы это ему выкроить время да побывать в именитой казачьей семье. Не помешает, коль уж решился на такой грандиозный проект…
И потом, в другие дни, всякий раз при встрече они на ходу кивали друг другу, иногда останавливались, разговаривали. Благо было о чём. Не возражал и третьяк Смага. Так звали жеребца-трёхлетку, что в переводе означало «пламень», «огонь», который очень любил закреплять приятное знакомство сладким кусочком сахара…
— Что с Матвеем? — крикнул издали Алексей.— Он жив?
— Жив, жив…— ответил немолодой фельдшер-криминалист, осматривавший парнишку.— И переломов, похоже, никаких. Но лёгкое сотрясение мозга, видимо, себе нарысачил.
— Вы знаете его? — тут же вскинул голову от бумаг оперативник в звании капитана и направился к Алексею, на другую сторону квадрата.
Ещё не остывший от бега жеребец понуро стоял возле подростка и пытался лизнуть его в лицо.
— Да уведите кто-нибудь этого Буцефала! Невозможно работать! — возмутился медик и громко хлопнул крышкой дежурного чемоданчика.
Оперативник по пути хотел было взять коня под уздцы, но тот резко мотнул гривой и рванулся в сторону. Капитан, хоть и был не робкого десятка, отскочил, ругаясь на чём свет стоит, и на вторую попытку не решился. А конь, недобро зыркая по сторонам, снова упрямо потянулся к своему юному наезднику. Фельдшеру ничего не оставалось, как только погрузить пострадавшего в машину и включить сирену. На что беспокойный конь снова отреагировал несогласием: встал на дыбы и возмущённо заржал. Ещё минута — и он рванул бы вслед скорой.
Но в этот момент Алексей уже был рядом с дончаком, нежно гладил холку, заглядывал в глаза, что-то ласково говорил. И конь, признав знакомого, успокоился, начал тыкать тёплыми губами в карман куртки, почуяв сахар. Алексей улыбнулся, с удовольствием угостил Смагу и жестом: мол, всё в порядке,— успокоил всех остальных. Полиция, заручившись обещанием вернуть коня хозяевам, быстро смотала «поясок» и тоже благополучно отъехала.
Конь и его новый знакомый грустно посмотрели вслед «летучему дозору» и тихо побрели в глубь соснового бора по тропе, что терялась в конце зелёного массива в старинном селе с небольшой белой церквушкой.
— А что делать? — оправдывался перед фыркающим конём Алексей.— Думаешь, мне легко? Ладно — тебя привести, а как сообщить о несчастье? — шумно вздохнул и снова посетовал на свою судьбу: — Ох уж мне этот солнцеворот! Угораздило же родиться…
Смага по ходу слушал, виновато «косил зелёным глазом», согласно прядал ушами и покорно шёл знакомым маршрутом, предпочитая думать о чём-то своём, лошадином…
Дорога сделала небольшой поворот, и вдруг яркий солнечный луч прорвал гущину сосновых верхушек. Словно в ответ на последние слова провожатого грубо резанул по глазам, крутанулся огнём-солнцеворотом где-то внутри хрусталика и выплеснул на миг смутный мираж из давнего прошлого: посреди холодной степи на остывших углях костра лежит тело спящего подростка. Старый жилистый конь, отбившийся от табуна, склонился над ним, лижет лицо, а из печального глаза бывшего лихого скакуна медленно катится огромная слеза. Мальчишка едва поднимает слипшиеся веки и, увидев слёзную дорожку, бегущую к мокрой лошадиной губе, подставляет свою худенькую ладошку:
— Не плачь, хороший. Я — живой. Только совсем без сил.
Конь фыркает, понимающе мотает тяжёлой от утреннего тумана гривой. Чуть потоптавшись, ложится рядом и смирно ждёт. И мальчишка вдруг понимает: тот предлагает ему свою помощь. Собрав последние силы, сам пытается повернуться на бок и, обняв коня, с трудом переваливается на его спину. Конь натужно упирается в землю передними копытами, рывком подтягивает задние, разворачивается и осторожно несёт снова впавшего в забытьё подростка к людскому жилью…
«Поскрёбыш! Господи, как же давно это было…— Алексей даже остановился, поражённый видением и его неожиданным сходством с сегодняшним происшествием.— Просто дежавю какое-то…» Смага, наоборот, не убавил шага и привычно продолжал идти вперёд.
Алексей очнулся от рывка поводьев и поспешил подладиться под размеренный ход жеребца. Но настырный зайчик солнцеворота снова лукавым чёртиком запрыгал меж сосен, резвился и слепил глаза, размывая картинку настоящего, а тугие копыта жеребца, будучи с ним заодно, глухо отстукивали годы куда-то назад, в прошлое. И теперь не он, Алексей, тянул поводья, а они тащили его в то неуютное, до обидного суровое отрочество…
…Счастливое пионерское детство кончилось для таких пацанов, как он, с распадом великой державы. Бывший колхоз-миллионер, где жили и работали его родители: отец — агрономом, мать — бухгалтером,— нищал и трещал по швам под натиском ветров перемен до той поры, пока все мало-мальски плодородные и доходные земли не растащили по кускам новые хозяева, а жалкие остатки непригодных для земледелия участков остались сиротливо ждать своей участи.
Видимо, их время ещё не пришло. Оставался невостребованным и старый конный двор с пятнадцатью клячами…
Когда-то племенные жеребцы, гордость колхоза, радовали глаз лучшего председателя в округе Пахома Еремеевича Сердюка, ибо славились породой и славили колхоз далеко за его пределами. Да и сам Еремеич уважал одну лошадиную силу больше, чем сотню в любой машине. Бывало, намотается на представительском «газике» по районным кабинетам, намается, если вдруг заглохнет мотор или проколется шина, доберётся кое-как обратно и прямиком на конюшню. Полюбуется в леваде на выездку, успокоится, оседлает своего Гнедого — и ищи ветра в поле! Рысачит Еремеич по колхозным полям, овощным плантациям да скотным дворам до самого последнего закатного луча. И не надсадно было — рядом живая, мудрая, безропотная лошадиная душа. А тем, кто подтрунивал над его пристрастием, Еремеич назидательно цитировал Лермонтова:
Золото купит четыре жены,
Конь же лихой не имеет цены:
Он и от вихря в степи не отстанет,
Он не изменит, он не обманет…
Спешившись, попросит взмыленный Еремеич у коня прощения, поцелует благодарно усталую морду, сдаст конюху с наказом почистить на копытах стрелки и пойдёт до дому, мыча под нос:
— Распрягайте, хлопцы, коней да лягайте почивать.
И не ведал, не гадал председатель, что однажды эту песню пропоют ему самому и отправят на пенсию, чтобы не мешал кому надо делить паи да растаскивать колхозное добро. А сквозняки времени быстро и надёжно заметут в дальние углы, как мусор прошлого, былую славу и заслуги «героя труда» и его скакунов. Опустошат дом, оставив бездетным вдовцом, и вытрусят душу, развеяв последние надежды на будущее. Образцовый конный двор опустеет, зачахнет и станет убыточным. Иноходцев пустят кого на продажу, кого под залог. Животина похуже статью, поседее гривой — пойдёт в золотари да водовозы в соседние сёла. Сердце кровью обливалось у старого, жить не хотелось, просыпаться по утрам боялся…
А тут ещё и так почерневший от горя Еремеич узнаёт, что и последних пятнадцать лошадок, которые выручали сельчан в тяжёлых трудах, вот-вот сдадут на мясо. Не сдержался, плюнул на попранную гордость, вывернул свои тощие карманы, прошёлся со шляпой по родне да бывшим друзьям, собрал деньги «за Христа ради» и выкупил горемычных вместе с ветхой конюшней. Когда хмурый, не на шутку разгневанный старик пропал на два дня, умные, давно ручные и родные лошадки будто почувствовали беду, заволновались, закопытили в денниках. Успокоились только тогда, когда возле решёток замаячило добродушное морщинистое лицо Еремеича, а под гулкими сводами конюшни снова зазвучал знакомый хриплый говорок:
— Ничего, ничего. Ещё поживём, родимые. Помирать, так вместе.
И благодарные животные всё норовили лизнуть протянутую руку…
Было время, сюда, в «детский сад» конного двора, поиграть с жеребёнком Стёпкой, что любил кусать за палец да смешно взбрыкивать козлёнком, прибегал и Алёшка Горбунов, прозванный Еремеичем Коньком-Горбунком. Не только из-за фамилии. Переболев в нежном возрасте жутким бронхитом, малец не перестал сутулиться, то и дело горбился, хотя кашель уже не донимал его так сильно, как прежде.
Еремеич пообещал родителям справиться и с этой бедой, как только посадит Алёшку в седло. И сдержал слово. Ежедневной тренировкой мальчишка выправил осанку, а прозвище как прилипло с малолетства, так и осталось. Осталась и привычка помогать Еремеичу в уходе за лошадьми, за что тот уважительно называл его «заместителем по хозяйственной части». И вот однажды…
— Глянь-ка, Конёк-Горбунёк, кого это нам дедушка Гнедой везёт? — подслеповато прищурился на дорогу Еремеич.— Сдаётся мне, не с нашего подворья «гостинец»…
Еремеич воткнул вилы в копёшку сена, которое переваливал со двора в угол конюшни, отряхнул ладони и, снова прищурив глаз, по мере приближения Гнедого прикинул вслух:
— Одёжка — рваньё казённое, в золе да углях. Обутки — не по асфальту хожены, «каши» просят. Сума через плечо — в половину роста, как у нищего с погоста. Похоже, беглец. Уж жив ли?
Алёшка принял коня и, боясь прикоснуться к незнакомцу, заглянул снизу в чумазое лицо. Увидев, как дрогнули закрытые веки, отскочил в сторону:
— Кажись, живой. И не зэк вовсе. Пацан, чуть старше меня.
— Тогда не робей, подсоби отнести его на копёшку. А там видно будет…
К полудню парнишка более-менее оклемался, потому как «наелся, напился и спать завалился» в пахучее сено с такой блаженной улыбкой, что никто не посмел его потревожить лишними расспросами.
Услышали только тихий ответ на самый первый вопрос, как зватьвеличать:
— Поскрёбыш…
Еремеич и Алёшка переглянулись.
— Стрёмно как-то…— не понял Алёшка.
Еремеич пожал плечами:
— Да пусть себе дрыхнет. Потом расскажет. Шибко слабый ещё. Глянь, как исхудали телеса. Точно с концлагеря…
Безмятежный сон подростка прервали первые капли дождя из набежавшей к обеду шальной тучки. Открыв глаза, он первым делом схватился за суму и прижал к груди, потом тяжело поднялся и побрёл в конюшню, где Еремеич и Алёшка чистили кормушки.
— Благодарствуйте, люди добрые, за приют и помощь,— смиренно поклонился и слегка стушевался.— Извиняйте, что беспокойство причинил. Я долго не задержусь, сегодня же дальше пойду.
Еремеич удивлённо поднял брови и кивнул:
— Вот. Учись, Алёшка. Ишь как благородно глаголет заморыш! — вздохнув, положил скребок в ведро и развёл руками.— И куда же вы, ваше благородие, изволите податься в таком виде? Неужто замарашкой на бал-машкерад? Так вроде не девица, не Золушка. Хотя весь в золе. Ах да. Поскрёбыш. Тоже ничего. Сойдёт.
Парень смутился окончательно и потупил взгляд от растерянности.
А Еремеич не унимался, подливал яду:
— А благодари не нас, а Гнедого. Уж не обессудь, поклонись спасителю.
Улыбка исчезла с лица Алёшки, когда он увидел, что Поскрёбыш всё принял всерьёз, повернулся к деннику Гнедого, поклонился коню низко в пояс и затянул монотонно:
— Легенда гласит, что Господь, сотворив лошадь, сказал ей: «С тобой не сравнится ни одно животное. Ты будешь топтать моих врагов и возить моих друзей. С твоей спины будут произносить мне молитвы.
Ты будешь счастлива на всей земле, и тебя будут ценить дороже всех существ, потому что тебе будет принадлежать любовь властелина земли».
— Точно блаженный…— оторопел Еремеич.— Но истину говорит,— и, махнув Алёшке, сказал как отрезал: — Никуда он не пойдёт. Веди его в мою хату: отмоем, оденем, подлечим…
Через неделю Поскрёбыша было не узнать. Правда, длинные волнистые светло-русые кудри он не дал стричь. Перехватил на лбу узкой повязкой, чтоб не мешали, и стал походить не то на купца Афанасия Никитина, что за три моря ходил, не то на странствующего монаха или художника-иконописца. Оказалось, и звали его тоже подобающе — Ерофей Пахомов. Старик от удовольствия аж зацокал языком:
— Я — Пахом, а ты Пахомов. Какая-никакая родня.
Обидное и неприличное прозвище «Поскрёбыш» Еремеич тут же велел похоронить и называть пришельца просто Ерошкой.
Как-то после вечернего чая раскрыл Ерошка свою таинственную суму, достал альбом с рисунками и ласково погладил чистый лист.
Нашарил на дне огрызок карандаша, чуть задумался и принялся уверенно шоркать по листу, оживляя белое поле обычным грифелем в необычные картинки. Рисовал и рассказывал. Рассказывал и рисовал…
—…Почему Поскрёбыш? Да был последним ребёнком в многодетной семье. Прозывали так незлобиво, даже с радостью. Уж очень несладко жилось. Лишний рот, да не дворянский род… Мать верующей была: сколько Бог давал, столько рожала. А на мне Божий промысел и закончился. Но недолго радовались в семье. Как-то по зиме пошёл отец в тайгу белку да соболя добыть. И не заметил, как на него вышел медведь-шатун. Выстрелить, видать, не успел, а сила уже была не та. Задрал хозяин тайги нашего… По весне, как принесли останки, мать в горячке слегла, да так и не поднялась больше. Девять сирот осталось. Правда, старшие уже жили отдельно. Двоих средненьких забрала тётка в соседний посёлок, где была десятилетка. Остальных сход решил отдать в детский дом. Как услышал я про это, не стал дожидаться, сразу сбежал. Думал, доберусь до Москвы, подамся в монастырь, где иконописью занимаются, обучусь и буду служить Богу и Божьему искусству. Чувствовал, стезя у меня такая и мечта заветная… Потом понял, что искать будут в первую очередь на дорогах и на вокзалах. Вот и подался сначала в тайгу. Отсидеться пока. Вроде и тропы знаю, и заимки поблизости. С отцом не раз в тайге ночевал.
А тут заплутал малость. Еда кончилась. Только ягоды да шишки. Ещё дожди зарядили, и ночи похолодали. А у меня ни тёплой одёжи, ни сменной обувки. Вот и подпростыл. Пропаду, думаю, ни за что ни про что. Сотворил молитву и побрёл по солнцу обратно к людям.
Наконец расступился последний лесок, и я увидел дальние крыши прилепившихся к отрогам домов. Блеснуло солнечными осколками распластавшееся у подножия села сонное озеро. Благодать-то какая!
Сесть бы на камушек — да рисовать, рисовать… Какое там! Только узрел озеро, жажда так и перехлестнула сушью в горле. А ещё гляжу, совсем рядом на пустом берегу чуть дымится, нехотя умирая, брошенный костерок. Пахнуло-повеяло забытым теплом и запахом жареного хлеба. Мне стало дурно. Я продрог и оголодал настолько, что не мог больше терпеть, еле добрёл до костерка, повалился на тёплые угли и забылся. Очнулся от ощущения, что кто-то лижет мне лицо. Открыл глаза — морда коня. И слеза. Вот такая…
Поскрёбыш показал рисунок. На Еремеича и Алёшку смотрел грустный лошадиный глаз, нарисованный во весь лист. А из него катилась огромная горючая слеза. Оба опешили — столько тоски и печали было в лошадином взгляде…
— Впечатляет? — довольно, но без заносчивости хмыкнул Поскрёбыш.— Я не рисую просто пейзажи, просто людей или животных.
Я рисую чувства, эмоции, состояние. Вот смотрите…— он достал из сумы картонную папку с рисунками и начал раскладывать их прямо на полу.— Потому и названия даю особые. Не «Зима», а «Белый сон».
Не «Весна», а «Пробуждение». Не «Горный исток», а «Песня свободы» или «Смеющийся ручей»,— он положил рядом последний эскиз и твёрдо, но благодарно произнёс: — Так что и этот рисунок я назову не «Лошадиный глаз», а «Сострадание». Гнедой жизнь мне спас из сострадания…
— Здо ´рово! А этот назовёшь «Семья»? — сыграло разбуженное воображение Алёшки.
Он взял в руки рисунок, где Ерошка изобразил большое поле, двух замерших на миг коней, бережно сложивших головы друг другу на холки, и маленького жеребёнка у них в ногах.
— Неплохо,— кивнул Ерофей,— но простовато. Я бы назвал…
— «Любовь»…— тихо выдохнул Еремеич, опередив юнца.— Вижу, Ерошка, Бог дал тебе большой дар. И художником, верю, ты станешь.
Стержень в тебе есть, характер крепкий. У нас как говорят? «Подкова держится на гвозде, лошадь держится на подкове, на лошади держится всадник, на всаднике держится крепость, на крепости держится государство». Вот такая, брат, державная вертикаль жизни.
И ты держись…
Больше Алексей Ерошку не видел. И память о нём постепенно стёрлась, как стирается со временем слабый карандашный набросок.
Самого его перестроечная жизнь тоже выдернула из родного гнезда.
Закрутила, завертела, хорошо «прополоскала» и всё же выплеснула упрямца на берег того бизнеса, в какой он так хотел попасть. Потому что никогда не забывал Еремеича и после его смерти поклялся, что построит в бывшем колхозе конноспортивный комплекс в его честь.
Жаль только, на похороны не успел. За границей был, опыта набирался.
Очень уж хотел осилить такой проект, какого ещё в России не было…
…С пригорка, на котором обрывался бор и начинался пологий песчаный склон, Алексею открылась сочная панорама небольшого села, с мозаикой разноцветных крыш и радужно цветущих палисадников, скрытых местами лёгкими шлепками и лохмотьями утреннего тумана, упорно цепляющегося за кусты и заборы.
«Благодать-то какая! Сесть бы на камушек — да рисовать, рисовать…» — припомнил он Ерошкины слова, поймав себя на мысли, что смотрит на сельскую пастораль глазами Ерофея, подыскивая картинке подходящее название. Выдохнул пару-тройку «подписей», похвалил себя за игру воображения и тронул коня дальше. И сразу всё, что раздражало его с момента утреннего пробуждения, осталось за спиной, за плотной стеной соснового бора. И мысли обрели ясность, а душа лёгкость.
Спасибо солнцевороту…
— Срочно свяжитесь с третьей горбольницей. Выясните состояние Матвея Калашникова. Сразу доложить.
Горбунов, всегда спокойный и приветливый, пулей пролетел мимо секретарши в свой кабинет. Через минуту его строгий голос уже звучал по спикеру:
— Татьяна Сергеевна, список участников конкурса готов?
— Да. Вчера приняли последнюю заявку. Серая папка слева у вас на столе,— уточнила исполнительная секретарша и добавила: — Художественный совет через пятнадцать минут.
— Я помню,— буркнул в ответ Горбунов и отключил связь.
— И я помню, что вчера ещё была Танюшей…— тихо вздохнула и поджала перламутровые губки обладательница секретарского места и веских женских достоинств.— Алло! Больница?..
Горбунов механически прочёл список конкурсантов. Но нужной фамилии не нашёл. Бегло просмотрел присланные на конкурс эскизы. Не то. Всё не то. Захлопнул папку, встал и замаячил по кабинету, нервно теребя в руке простой карандаш, заточенный с двух сторон.
Вот с чего он вдруг решил, что Ерофей Пахомов будет непременно участвовать в конкурсе? Да, участникам ставилась конкретная задача по оформлению музея коневодства. Да, называлось имя Еремеича, памяти которого строился комплекс. Но не факт, что Ерофей видел или слышал рекламу. Уж жив ли вообще?
Алексей не заметил, как с досады сломал карандаш пополам.
Удивлённо посмотрел на две половинки, ухмыльнулся: «Одна, остро заточенная на бизнес,— это я. Другая, ещё острее заточенная на искусство,— это Ерошка. Чувствую, жив Поскрёбыш, жив, грифельная душа». Он осторожно положил обе половинки рядом. «Нас не сломаешь…»
В дверь постучали. Вошла секретарша с чашкой и официально доложила:
— Матвей пришёл в себя. Его жизни ничего не угрожает. А вот моей…
— И что же угрожает вашей бесценной жизни, несравненная Татьяна Сергеевна? — наконец-то улыбнулся шеф, принимая кофе.— Кто посмел?
— Да там, в приёмной, какой-то ненормальный пытался прорваться в ваш кабинет. Пришлось вызвать охрану. Мы ведь уже не принимаем заявки на конкурс? Правильно? А они всё идут и идут…
Алексей побледнел и поставил чашку на стол:
— Фамилия!
— Кого? Охранника?
— Посетителя. Правильная вы наша…
— Я и не спрашивала. Ни к чему мне,— она подёрнула крепдешиновым плечиком.— Вон их сколько ходит,— и свысока посмотрела на собственные ногти, будто все эти «ходоки» могли нечаянно испортить ей маникюр.
Горбунов, еле сдерживая себя, процедил сквозь зубы:
— Вернуть немедленно!
И, не дожидаясь, когда секретарша лебёдушкой выплывет из кабинета, бросился к дверям сам и бегом пустился вниз по лестнице.
С ним почтенно здоровались идущие не спеша на совещание члены худсовета, но ответов не получали и останавливались в недоумении с вопросом: «А что случилось?»
— А ничего не случилось! — уже на улице безнадёжно развёл он руками.
Оглядевшись и убедившись, что никого похожего на Ерофея ни среди прохожих, ни на ближайшей парковке нет, добавил:
— А как хотелось бы!
— Господь слышит наши желания и даёт терпение идти к ним.
Горбунов обернулся и увидел высокого мужчину в тёмном одеянии, с большой сумой через плечо, смиренно сидящего на скамейке у входа в офис. А серые пронзительные глаза лукаво смеялись из-под русых кудрей.
— Здравствуй, Алёша.
— Ерофей!
Пока Ерофей раскладывал на столе эскизы, Горбунов отменил потерявший актуальность худсовет и велел с утра явиться на строительную площадку авторам проекта, замам по финансовым и общим вопросам.
Попросил секретаршу никого не пускать и, сгорая от нетерпения, присоединился к Ерофею. Это был их день. И ночь впереди тоже их.
Столько надо сказать друг другу, столько вспомнить…
— Уж прости великодушно, я по старинке, на бумаге,— оправдывался тот.— Поздно узнал про конкурс. Некогда было с компьютером возиться. Вот и привёз сам. Благо недалече…
— Пустое,— отмахнулся Алексей и взял в руки первые эскизы.— Это, как я понимаю, оформление музея.
— Да, общая концепция, тематические экспозиции…
— Кое-что придётся добавить. Я сегодня утром случайно побывал в казачьей семье. Там такая родословная! Обидно, потомки знатных казаков живут где не могут, работают где попало. Вот я и подумал, что проект надо доработать, включить строительство настоящей казачьей станицы, с настоящими куренями. Там будут жить вместе казачьи семьи, а казаки работать — кто в коневодстве, кто в охране комплекса, кто в культурной сфере. Казачий хор, казачьи обряды, конные состязания. Кстати, все казаки — верующие. Значит, церковь нужна. А кто распишет, как не ты? Да мало ли ещё чего? Ну да об этом потом. Что по Еремеичу?
— Триптих «Верность».
— Что?
— Триптих. Складень такой из трёх резных панелей, трёх картин, объединённых общей идеей. Обычно вертикальных. Но ваша музейная стена вертикальна сама по себе, и я предлагаю горизонтальный вариант триптиха. Смотри. По центру…
Алексей перевёл взгляд на эскизы и замер. Он почувствовал, как на голове зашевелились волосы. На него смотрел безумный лошадиный глаз, в прозрачном хрусталике которого отражался гроб. Его несли люди в чёрном. Такие же чёрные человеческие тени — в каждой слезе, что скорбно текла вниз, образуя траурную процессию. А вокруг гроба ровным шагом шли понурые лошади, словно делая прощальный круг почёта своему хозяину…
— Что это, Ерофей?
— Похороны Еремеича. Я был там. Это невероятно, но когда Еремеича понесли на погост, откуда ни возьмись появились его спасённые когда-то лошади. Склонив головы, фыркая, они отрезали людей от гроба, окружили его и шли цугом до самого кладбища. Стону людскому не было описания, но горю животины тем паче. Перед воротами они замешкались, остановились и стояли, мотая гривами, прощались, пока не прошли все провожающие. Воистину велика сила верности и преданности Божьих тварей…
Ерофей вздохнул и перекрестился, увидев как нарисованная лошадиная слеза расплывается и оживает, слившись с человеческой…
Опубликовано в Енисей №2, 2019