Чай с ватрушками
Лена приезжает к деду редко. Про себя она это называет — выполнить долг. В этой поездке ей все не нравится: дряхлый районный автобус, пыльный городок, где замерло время, заедающий замок в дверях дедовой квартиры. Замок всегда становится последней каплей.
Сегодня Лене везет. Всего минута-другая сдавленных ругательств себе под нос — ключ щелкает в замке. Лена проходит в тесную прихожую. Прямо по курсу большая комната. Лена знает, если остановиться в дверном проеме, то с левой стороны окажется диван, застеленный синим пледом, а с правой — второй диван, на котором сидит дед. Напротив — старомодный сервант, платяной шкаф. В углу — телевизор на тумбочке и рядом стул. Обстановка бедная, если не сказать убогая. Не потому что денег нет, просто деду все равно.
Лена заходит в комнату. На улице тепло — весна. Дед сидит на диване в зеленой футболке, поверх футболки — линялая порыжевшая фуфайка. Руки сложил на колени, смотрит в стену. На звук шагов оборачивается нехотя, неуверенно.
— Здравствуй, дедушка, — говорит Лена и садится рядом.
— Здравствуй, здравствуй, — отзывается дед и прикладывает ладонь к уху рупором. — Ты кто? Татьяна?
— Нет, я Лена, — говорит Лена.
— Какая Лена? — уточняет дед.
— Такая Лена, — бурчит внучка, но дед ждет ответа, так что говорит громче: — Степана Лена. Как у тебя дела?
— Как сажа бела, — посмеивается дед. Какие у него могут быть дела в самом деле? Добавляет: — Голова только болит. Ничего не помогает. Не варит котелок.
— Фастум-гель, — бормочет Лена, но не повторяет. У деда всегда болит голова.
«А у кого не болит, вот у кого не болит? — риторически вопрошает на этом месте ее мать, побывав в гостях у свекра. — В девяносто лет хоть что-то должно болеть!»
Лена встает, идет к тумбочке, смотрит таблетки. Перед ней начатая бумажная пачка анальгина, половина от пачки цитрамона, целый парацетамол, блестящий спазган, зеленоватая пачка «угля». В выемке тумбочки поблескивает темным стеклом бутылочка корвалола.
— С глазами плохо стало, — продолжает сетовать дед. — Ты знаешь, что моя болезнь не лечится? Врач посмотрел и рукой махнул: сразу инвалидность! Первую группу!
— Ага, — поддерживает Лена, возвращаясь на диван. Ей хочется достать телефон, но у нее есть правило: приехала к деду — сиди с дедом. Она повторяет себе, как мантру, год из года: дедушка старенький. Дедушки скоро может не стать. Ты пожалеешь, если сейчас его не послушаешь. Лена старается, правда очень старается его слушать, хоть деда Якова и «заело» последние несколько лет на одной пластинке.
— Слышу плохо, — напоминает дед, кивая сам себе седой головой. — Совсем, Лена, плохо слышу. Ты сказала чего?
— Нет, — откликается Лена громче.
Лена вспоминает, как лет семь назад они привезли деду слуховой аппарат. Выбирали хороший, подороже, чтобы дед наконец смог их слышать. Лена очень радовалась. Ей казалось, что вот их нестыковки с дедом и разрешатся сразу. Его можно будет расспрашивать, а он в свою очередь будет отвечать по делу, и всем станет легко, всем станет удобно. Не задалось. Аппарат был маленький, батарейка — еще меньше. Пальцы у деда большие, неловкие. «Дайте, я сам, сам», — кричал он на них, не разрешал помочь, показать. Отец Лены, Степан Яковлевич, кричал на деда в ответ: «Куда ты сам? Ну куда?» В конце концов, конечно, махнули рукой. Сам так сам. Первое время дед пытался использовать аппарат, когда приезжали гости, но настроить его так и не смог, думал — не работает, сердился. В конце концов забросил механизм куда-то далеко.
«Хочет, чтобы все вокруг него сидели, — говорит об этом происшествии мама. — Чтобы с ним и про него разговаривали. А не получится так уже. Это в деревню мы только к нему приезжали. Здесь-то долго не просидишь».
Лена с мамой согласна. Как можно сравнивать веселый деревенский дом — темно-зеленый, с желтыми рамками окон, с двумя печками: русской и голландкой, дом с волшебным садом и плантацией-огородом, с малинником и большим пристроем… как можно сравнивать его с этой стылой квартирой, где от силы пара метров от стенки до стенки? Когда дом продали, у Лены было чувство, что кто-то равнодушный и чужой забрал ее детство. С той поры, когда она сильно устает или расстраивается, ей снится разоренный пустой дом, в котором то селятся цыгане, то занимается пожар. Бывают сны, где она заходит на заросший травой двор, поднимается по скрипучему крыльцу и идет в темные сени — там носятся легкие призраки прошедших дней.
Деда уговаривали остаться в деревне всей семьей. Говорили, что будут звонить каждый день, приезжать каждую неделю, говорили, что город… город — это другое место с другой жизнью. Дед никого не слушал. Однажды он просто собрал вещи, позвонил и сказал: «Забирайте меня, я готов».
«Я не мог иначе, ты понимаешь? — говорил он потом, беспокойно глядя на нее своими слепыми глазами. — Сан Иваныч взял и помер, и нашли его через неделю. Я подумал: а вдруг я не смогу встать и меня тоже найдут через неделю? Вы приедете, а я… ведь никто же не хватится, не ходит ко мне никто».
«А теперь, дедушка? Кто к тебе ходит теперь?» — с тоской думает Лена, поглядывая на стрелку часов. Раз в три дня к деду приходит соцработник — Татьяна. Она готовит, прибирает в квартире, выводит деда гулять. Каждое утро дядя Ваня — грузный, с трудом ходящий, привозит ему свежую половинку хлеба, пару булочек с повидлом, круглые шаньги с белым кружком творога посередине.
Лена переводит взгляда на деда. Ей кажется, что от него осталась только тень прежнего — сильного, громкого ее деда Якова. Он не похудел, но как будто бы стал меньше ростом. Только брови такие же — кустистые, жесткие, словно вставшие дыбом.
— Лена, а ведь Иван пенсию-то у меня забрал, — вспоминает дед. — Ничего мне не дает, даже в магазин сходить не могу. Говорит, на карточку приходит… какую карточку? Где эта карточка? Тебе даже дать ничего не смогу… на конфетки… погоди-ка.
Дед начинает суетиться. Не обращая внимания на Ленины протесты, он встает и идет к шкафу, где на плечиках висит полосатый серый пиджак, а на полках перемешаны в беспорядке футболки, гамаши, носки. Дед проверяет в карманах пиджака, смотрит на полках.
— Деда, не надо, не надо, деда, — повторяет и повторяет Лена беспомощно.
— Вот, бери, на конфетки, — наконец говорит дед и протягивает ей 50 рублей.
Лена обреченно берет бумажку. Дед возвращается на место.
— Обидно, — продолжает он свою мысль. Говорит с некоторым оживлением. — Попросил бы, я бы дал. Зачем отбирать? Я ж на похороны себе откладывал, чтобы вы не волновались лишний раз. Да и ты вот приедешь или Валенька когда приедет. У Валеньки как дочку-то зовут?
— Арина, — отзывается Лена.
— Марина? — переспрашивает дед.
— Арина.
— Карина? Тьфу ты, пропасть, не слышу.
— Арина, Арина, — повторяет Лена, стараясь не слишком повышать голос.
Она не любит кричать, да и у нее давно нет уверенности, что даже если она закричит, то дедушка ее услышит.
В конце концов дед машет рукой. Переходит на другую тему.
— Сколько времени?
— Час доходит. Час, час! — Лена сама себе напоминает эхо.
— Есть пора, — отмечает дед и поднимается с дивана.
Лена идет за ним на крохотную — четыре квадрата — кухню. Дед садится на стул, а она достает из холодильника тяжелую кастрюлю — Татьяна варит сразу много. Лена наливает суп в глубокую тарелку с синим ободком. Пока суп греется в микроволновке, она режет хлеб. В хлебнице, как всегда, завал плюшек, которые дед не успевает есть.
«А квартира? — риторически вопрошает дядя Ваня, когда слышит, что дед снова жаловался на него. — Он думает, квартира даром обходится! А лекарства ему? А бензин — езжу постоянно! А соцработник в конце концов? — Дядя Ваня переводит дух, добавляет тише: — Все у него на карточке, никуда не трачу. Хватит ему… на похороны».
Лена думает, что дед сердится на дядю Ваню не из-за пенсии, а больше из-за того, что сын не забрал жить к себе, а поселил здесь, одного, когда увез из деревни.
Она проверяет чайник, чтобы вскипятить воду. Готовит деду чай: в кружку — пакетик «Нури» с красным ярлычком, две ложки сахара, залить кипятком — и вот, чай готов.
— Ешь давай тоже, — приглашает-приказывает дед, принимаясь за суп. — Что ты не ешь?
— Не голодная, — отзывается Лена, не вдохновленная видом разваренной бледно-красной капусты, картошки, толсто наструганной моркови и куриных ножек с приставшей желтой кожицей.
Она открывает хлебницу и выбирает себе не слишком залежалую булочку с повидлом. Ей бы больше хотелось ватрушку с творогом. Но шаньги — для деда. Еда — это то, к чему он еще проявляет интерес. Может быть, то, что уж точно его не расстроит.
Дед ест шумно, но аккуратно. Крошит хлеб в тарелку с супом. Запивает суп чаем. Лена тоже пьет чай.
— Деда, — говорит она и для верности хлопает его по плечу, чтобы он поднял на нее глаза. — А помнишь, как мы коров пасли?
Вопрос ей приходится повторить еще раз, и дед в конце концов слегка улыбается, кивает. За этими словами запах костра, гудение оводов, плывущий от жары воздух.
В деревне ведь как заведено, если постоянного пастуха нет, то стадо пасут по очереди те дома, в которых есть коровы. Одна буренка — день пасти, две — два дня, и так далее. Поднимались рано, чуть свет, и уходили на весь день на пастбища.
— Вы с Валькой здорово по крапиве бегали, — вспоминает он.
— Какая была крапива! — с удовольствием подхватывает Лена. — Настоящие джунгли! Жгучая, правда, зараза. А помнишь, овраг какой огромный был?
— Овраг как овраг, — отзывается дед.
— Нет, огромный был, — спорит Лена. — Речка на дне бежала с водоворотами. Помнишь? Говорят, теленок там утонул.
— Может, и утонул, — покладисто говорит дед. — За телятами только глаз да глаз. Да и за вами, покостями, тоже.
— Почему это покостями? — смеется Лена.
— То на стога залезут, то по поленнице прыгают, то по грядкам бегают, то в лес усвищут без спроса, — с готовностью загибает пальцы дед, — то с велосипедов падают и руки ломают.
— Было дело, — соглашается внучка, потирая запястье.
На стене висит листовой календарь с Богородицей. Богородица выгорела от солнца, но глаза ее по-прежнему яркие, скорбные. Она смотрит наискось и чуть вниз. Лена каждый раз задается вопросом: видит ли дед этот календарь? Или для него здесь только обои? Что у него вообще за глазная болезнь? Куриная слепота, катаракта, дальнозоркость? Дед сам не сможет сказать, а у отца и дяди Вани спрашивать бесполезно. У них один ответ: старость.
— Поели, и слава богу, — бормочет дед, вытирая рот подвернувшимся полотенцем. Уходит обратно в комнату.
Лена убирает кастрюлю в холодильник, моет дедову тарелку, чашки из-под чая, протирает стол. Смотрит в окно. За окном — почти лето. В стекло стучится сирень. На залитом солнцем дворе гомонят дети. Лена возвращается к деду. Стрелка на часах подбирается к циферке «два». Скоро нужно выходить, чтобы успеть на автобус.
Лене грустно говорить деду о том, что надо прощаться. Ей больно думать, что она уедет, а он останется тут сидеть на диване смотреть в стену и молчать в бесконечной тишине.
— Дедушка, а телевизор? Телевизор смотришь? — спрашивает она, вспоминая, что в комнате есть, помимо прочего, толстый — из-за прилегающей выпуклой задней коробки — серый телевизор. В деревне он неплохо ловил «Первый канал» и «Россию». Дед любил смотреть новости, концерты — особенно концерты.
— Не, не смотрю, не робит, — говорит дед.
Лена находит в ящике тумбочки пульт, включает телевизор. Немножко с цветными помехами, но картинка есть и звук тоже.
— Работает, — говорит она.
— Не робит, — упорствует дед. — Не слышно.
— А наушники? В наушниках… наушниках! Пробовал? — терпеливо спрашивает Лена.
Год назад она привезла деду свои большие наушники. Конечно, если прибавить громкость на телевизоре, то ему станет слышно. Но… Дядя Ваня просит так не делать — соседи ругаются. Деду все равно, а объясняться приходится ему. Похожая проблема была и у Лениной семьи, когда дед Яков гостил у них. Он включал телевизор на полную — самую полную громкость, брал стул и садился рядом с телевизором, полностью довольный. «Яков Валерьевич, — огорченно говорила Ленина мама. — Делайте тише. Горшки на подоконнике прыгают от вибраций».
Немного поиска в той же тумбочке — наушники находятся. Лена вставляет провод в боковую панель телевизора, надевает их, слушает. Звук есть. Она прибавляет громкость — еще и еще, но громкости почему-то нет. Пробует покрутить провод, прижать его плотнее — ничего не получается. Лена выключает телевизор, убирает наушники обратно в тумбочку и садится обратно к деду. Берет его за руку, и он тихонько накрывает ее ладонь своей. Рука у деда жесткая, горячая, с вздувшимися голубыми венами. На его коже еще можно разглядеть бледные линии синей татуировки: «Я-К-О-В» — буквы на суставах пальцах, а на внешней поверхности запястья выбито «Не забуду мать родную». Лена вспоминает, как дед таскал ее маленькую на руках во время покоса, как качал их с сестрой на качелях, как брал с собой на молочную ферму. В Лениной памяти всегда в деревне зеленое, просвеченное солнцем лето.
— Мне пора, дедушка, — говорит Лена. — Пора. Пора. Пошла.
— Ночуй здесь, — говорит дед. — Место есть.
— Домой надо, — отказывается она. — Дела. Давай, не болей.
Лена уже начинает торопиться — времени до автобуса все меньше. Идти до вокзала не так уж далеко, но лучше прийти пораньше. Вдруг очередь? Вдруг автобус раньше подадут? Вдруг успеет на проходящий, который идет без остановок? Вдруг, вдруг…
Дед, конечно, решает ее проводить. Лена возражает, но слабо, деда трудно отговорить. Бабушка говорила про него — «поперешный», если что-то решил, то уже никого больше не слушает. Сам знает, как правильно. Дед берет свою палку из угла прихожей. Она молча ждет, пока дед найдет свои уличные тапочки. Они вместе выходят из квартиры, и Лена прикрывает дверь — не закрывает, чтобы он мог сразу зайти, а не возиться со своенравным замком. Лена берет деда под руку и помогает ему спуститься вниз ступенька за ступенькой, затем придерживает железную дверь подъезда, пропуская его вперед.
Дед берет Лену под руку. Они медленно идут по улице — вдоль сирени, вдоль детской площадки, вдоль парковки. Лена останавливается у торца дома. Дед хочет идти дальше, но она не дает.
— Ладно, дедушка, хватит, — говорит она.
— Ладно, — соглашается он. — Спасибо, спасибо, Леночка, что приехала. Попроведовала меня. Спасибо.
Лена обнимает деда на прощание. Говорит привычное: «Не болей, дедушка. Скоро приеду. Пока» — и уходит вперед. Шагов через пять она оглядывается — дед стоит на месте. Смотрит вперед. Догадался как-то, что она обернулась, и поднимает руку, машет ей. Лена снова идет вперед, потом снова оглядывается — дед все так же стоит, опираясь на длинную палку. Всякий раз, когда она уходит, у нее возникает чувство, что она бросает его. Дедушка стоит такой нелепый в своей теплой фуфайке, спортивных штанах и резиновых тапочках. Смотрит ей вслед. Она вытаскивает коробочку с беспроводными наушниками, вставляет их в уши. Говорит одними губами — пока, дедушка, и сворачивает за угол.
Яков Валерьевич долго стоит у торца своего городского дома — одно название, что дом. Перед глазами все мутно, будто бы пелена. Хотя так ведь и есть. Он давно привык ориентироваться на нечеткие очертания, на приглушенные цвета, на общий фон, а не на частности. Ходить последнее время тяжело. Да и голова не работает, как надо. Мысли путаются, мыслей почти что и не осталось. Жизни нет. Одни воспоминания о жизни.
Он осторожно разворачивается, идет обратно на всепроникающий запах сирени. Возле его дома никогда не росла сирень. Яблоня была, калина три куста, шиповник… а сирень, зачем сирень? Баловство. Он достает из штанин ключи. Руки трясутся. Прикладывает шероховатый пластиковый кругляш к панели домофона. Попадает в нужную точку раза с четвертого. Что-то начинает пищать, значит, получилось — можно открывать. Яков Валерьевич упирается одной рукой в стенку, другой тянет дверь на себя. Дверь тяжелая, но он не сдается. Он аккуратно ощупывает створку, хватается обеими руками за железный край и заходит в подъезд. Держась за поручень, поднимается по лестнице. Когда у ноги не получается нашарить новую ступеньку, понимает — дошел. Дверь в его квартиру от лестницы направо — совсем рядом. Он трогает ее рукой и понимает: не заперта. Лена — ведь это же Лена у него была сейчас? — не закрыла дверь. Нехорошо. Ваня говорит, надо закрывать. Заходит в квартиру, крутит защелку. Затем идет в комнату, опускается на диван, замирает.
Сколько времени — непонятно. Вроде как еще светло… но летом — сейчас же лето? Летом долго светло. Вроде бы ел сегодня? Значит, то был обед. Можно прилечь, вздремнуть. Последнее время сны его — это провалы в темноту. Закрываешь глаза и исчезаешь. Но порой бывает — снятся вперемешку праздничные застолья, дети, озимые поля — неясные, размытые образы, которые толком не разглядеть, разве что почувствовать сердцем. Он ложится на диване на бок, скрещивает руки на груди и засыпает.
Яков не знает, когда просыпается. Вокруг все та же муть, полутьма. Может быть, солнце еще высоко, может быть, уже сумерки. Для него разницы нет. Он неподвижно лежит, не торопясь вставать. Неожиданно краем глаза замечает что-то странное, выступающее из темноты, белое. Садится на диване, смотрит внимательнее. Так и есть. В углу комнаты стоит Алла — жена, и видно ее так ясно, так четко, до мельчайшей морщинки у глаза. Сама она будто бы помолодевшая — не старуха, которую он выхаживал, да так и не выходил. Волосы потемнели, глаза молодые, распахнутые. На голове — белый платок в голубой цветочек, на плечах — шаль из Вологды, платье — белое, длинное, как рубашка. Не платье это, а саван — понимает Яков, хочет встать, кинуться к ней, упасть на колени.
— Аля, Аля, — шепчет он, протягивая руки. — Пришла снова. Ты же за мной пришла? Так забирай, забирай! Аля!
Жена не смотрит на него, не обращает внимания. Проходит мимо, вроде бы и близко, но не дотронуться. Исчезает. Яков закрывает глаза рукой, а когда отнимает ладонь от лица, видит — новые гости. В том же углу женщина стоит, рядом — мальчишка лет трех-четырех. Лица знакомые, оба в белом, словно светятся.
— Милые мои, вы кто? — спрашивает ласково он.
Женщина не отвечает. Смотрит на него молча, печально. Стоит Якову моргнуть — исчезает вместе с мальчишкой.
Он шарит у подлокотника дивана, находит свою палку у стенки, кряхтя встает. Включает свет. Идет в ванную, умывается холодной водой. Раньше только во сне являлись ему дорогие усопшие, теперь стали приходить наяву. Яков этому рад. Значит, скоро уже его время настанет, скоро они снова встретятся.
Чаще всего приходит жена. Яков чувствует, что виноват перед ней. При жизни она от него натерпелась. Только к старости стали они ладить. Аллу любили — дети, внуки. Любили ее больше, чем его. Ее бы сыновья не оставили доживать свой век в чужом городе. Это его можно увезти из родного дома и бросить, ее — нет. Алла святая, он — грешный. Так уж получилось. Яков вроде бы не хочет виноватить сыновей, но иногда поднимается в душе обида. Потом отпускает.
Яков идет на кухню. Включает чайник. На самом деле дни, часы, минуты — вот это долго, а годы пролетают быстро. Когда приезжает семья, он оттаивает душой, ему становится тепло. Они на него сердятся за ответы невпопад, за жалобы, за то, что медленно ходит, не слушается, не может запомнить, что ему говорят, он на них — только радуется, что они есть. Бывает, конечно, вспылит иной раз — ну что, он на кнопку нажать не умеет? Или не знает, как ребенка держать? Но больше радуется.
Яков берет кружку, хочет налить чай, а воды — пара капель. Чайник пустой кипятился. Тьфу ты, пропасть. Он шаркает до раковины, набирает воды. Ждет, пока вскипит. Достает из хлебницы шаньгу. Жует. Алла пекла все на свете — хлеб, картонные пироги, булочки с маком, рогалики, рыбные расстегаи и шаньги с творогом. Ест он такую сдобу и думает, что это от нее молчаливый привет. Чайник наконец вскипел, можно выпить чаю. Вот и слава богу.
Яков Валерьевич возвращается на диван. Складывает руки на животе, откидывается на мягкую пружинистую спинку. Желтый электрический свет немного разгоняет сумрак в глазах. Кажется, недавно заходила Лена — может быть, даже сегодня. Вот она уехала теперь, а потом снова приедет, сядет с ним рядом и будет говорить: «Дедушка». Когда ее долго нет, он скучает. А может быть, они заглянут всей семьей. Степан будет пить возле него свой кофе — привозит с собой в термосе, Надежда обязательно что-то расскажет — ее всегда хорошо слышно, Валенька с дочкой начнут бегать по комнате, с маленькими детьми же — суета. Лена посидит с ним вместе.
Так хорошо, когда все рядом, разговаривают — пусть друг с другом, не с ним, когда пьют вместе чай, спрашивают «Как здоровье?». Так хорошо, что они есть.
Дед Яков смотрит в стену, улыбается одними невидящими глазами.
26.06.2022, Каменск-Уральский
Наверху всегда холодно
— Ну, это уже ни в какие ворота, — с возмущением сказал Максим, когда ветер сорвал с его головы фетровую мягкую шляпу.
Он провел рукой по волосам, как бы желая убедиться, что их теперь действительно ничего не покрывает, возвел глаза к небу и побежал. Невдалеке виднелся пруд, и было совсем естественно, что ему не хотелось отправляться вплавь за своим головным убором. Ветер насмешливо шумел в кронах и гнал шляпу по асфальтовой дорожке в разводах луж и ручьев.
— Стой, — кричал он шляпе, нимало не смущаясь.
Впрочем, смущаться было не кого. Желающих гулять по аллее осенним вечером надо было еще поискать. Впереди, ближе к выходу на проспект, виднелась пара бродяг, устраивающихся на ночлег под желтой елью. Что же об остальных людях, так те сейчас как раз готовились смотреть вечерние новости. Макс был совсем не прочь к ним присоединиться. Но он гнался за летящей своей шляпой.
— Стой, дура!
Как будто послушавшись его сердитого оклика, шляпа замерла у края большой лужи. Ее поля слабо трепыхались. Он успел добежать до нее и схватить перед тем, как новый порыв ветра заставил шляпу пойманной птицей забиться у него в руках. Можно было подумать, что она всю свою недолгую жизнь летала по воздуху, а не висела на крючке в прихожей.
— Ну, ну, — успокаивающе бормотал Максим, рассеянно отряхивая шляпу.
Он хотел вернуть ее на законное место — на свою голову, но задумался. Он не был уверен, что ветер вновь не захочет поиграть с ним в догонялки. Шляпа стоила, как-никак, целых тридцать два американских доллара, и купание в луже не могло пойти ей на пользу. В этом Макс мог бы биться об заклад, хотя и не был признанным специалистом по головным уборам. В конце концов он просто свернул шляпу пополам и засунул ее в глубокий карман плаща. Ветер разочарованно взвыл где-то в вышине и досадливо взъерошил его короткие темные волосы.
Макс постоял у пруда, покачался на носках взад-вперед, взад-вперед. Земля мягко пружинила под ногами, заставляя каблуки новых туфель все глубже увязать в ней. Береза сбрасывала на его плечи зелено-желтые легкие листья. Те скатывались по коричневой коже плаща с еле слышным шорохом. Макс смотрел на воду и видел, что та серая и спокойная: приготовилась замерзать. В камышах копошились последние утки. Очевидно, что подниматься на крыло они решили завтра, с утречка, когда рассвет так неоднозначно романтичен и прекрасен. Он мог их понять. Он сам не терпел куда-то ехать второпях, на ночь глядя.
— Огонька не найдется? — банально спросили его со спины.
Макс медленно и торжественно развернулся, ожидая увидеть запоздалого уставшего бомжа, прячущего мерзнувшее лицо в облезший воротник из собачьей шерсти.
— Не курю, — успел сказать он нравоучительным голосом, в котором заранее слышался упрек, который могут позволить себе благополучные, приличные люди, когда к ним обращаются на улице другие их собратья.
Обычно они еще добавляют этакий взгляд свысока — слегка презрительный и жалостливый — и долго гремят мелочью, выбирая на ощупь монеты. Замерзшие пальцы тщетно ловят в глубоких карманах обрывки автобусных билетов, поломанные спички, что-то шуршащее (мятные конфеты, обертка от сигарет, жвачка?), пока человек напротив мнется и отводит полупьяный и бессмысленно-просящий взгляд. Наконец под руку попадаются скользкие железные кругляши — то ли рубли, то ли копейки, и можно уронить их в сухую обмороженную ладонь, подставленную ковшиком. На что эти деньги? На дешевую водку, на настойку в аптеке или все-таки на хлеб? Не важно. Дело сделано. Милость оказана. Можно прятать руки в перчатки, затем в карманы и шагать дальше, думая, зачтется ли этот день на Страшном суде. Вдруг именно это впопыхах оказанное добро склонит чашу весов в нашу пользу, ну вдруг, а?
Макс подумал об этом всём быстро. Секунды четыре, пока разворачивался. Он даже успел вспомнить, что в его карманах совершенно ничего нет, потому что жена вчера устроила там ревизию. В результате этой проверки вся мелочь оказалась в специальном, для этого предназначенном, отделении бумажника (бумажник очень удивился и сразу распух), зажигалка была признана негодной, обертки от конфет ненужными, а крошки от забытого бисквита вовсе ужасными.
— Правда? — ехидно спросил незнакомец, поглядев на его ухо.
Максим поднял руку и обнаружил забытую папиросу, заложенную за отворот ушной раковины. Он хотел воспользоваться ей еще в обед, но случилось так, что не удалось даже встать из-за рабочего стола, не то что выйти на перекур.
— Вот черт, — засмеялся он, ничуть не смутившись, что его так легко поймали на слове.
Парень захохотал в ответ. Лицо его было приятным и худым — с высоким лбом, высокими скулами, тонкими губами. Он стоял, отведя плечи назад и скрестив руки на груди. Лет двадцать семь, подумал Максим прежде, чем посмотрел ему в глаза — светло-голубые, веселые и страшные одновременно. Такие глаза бывают у стариков, когда к концу своей жизни они начинают плохо различать предметы, слепнуть. Они вроде бы смотрят прямо на тебя, но на самом деле — сквозь, взгляд этот бессмысленный, угадывающий. Так на Максима смотрел его отец. Его это невольно раздражало. Хотелось схватить старика за плечи, потрясти, закричать: ну хватит уже, хватит! Все ты видишь, я здесь. Пользы от этого не было бы ни на грош, конечно. Но мысль никак не могла уйти.
Парень смотрел на него внимательно — действительно смотрел? — будто бы угадывая все, что он думает по его враз замершему сосредоточенному лицу.
— Ты меня видишь? — невольно вырвалось у Макса.
Он сам удивился надрыву, который прозвучал в его голосе. Парень склонил вихрастую голову сначала к одному плечу, потом к другому, хрустя шеей.
— Конечно, — успокаивающе сказал он, и Макс испытал огромное облегчение и даже смог улыбнуться.
— Боже мой, как ты меня напугал, — слегка укоризненно сказал он и вытащил из-за уха сигарету. Помялся, крутя в пальцах тонкий белый стержень, вспомнил, что нет зажигалки. Тихо вздохнул.
— Хорошая была зажигалка? — понимающе спросил парень.
— А то, — не удивляясь, буркнул Максим. — Импортная. Сестра вместе со шляпой привезла, как привет от Штатов.
— Забавно, — протянул незнакомец. — Я всегда думал, что «Зиппе» — это немецкое производство.
— Оно и есть немецкое, — охотно согласился Макс. — Только из Штатов.
— Так немцы ближе, чем Штаты, — заметили ему в ответ.
— Ох, — фыркнул Макс. — Мне все равно, откуда мне привозят зажигалки.
Пару мгновений они смотрели друг на друга, синхронно вскинув брови, а затем рассмеялись вновь. Их громкий смех заставил встрепенуться уток на дальнем конце пруда. По воде звуки разносятся дальше, быстро подумал Макс. Парень вдруг глухо закашлялся, уткнувшись носом в свой поднятый локоть.
— Извини, — пробормотал он в перерыве между хриплыми лающими звуками. — Болею.
Тут Макс внезапно понял, что на его собеседнике только белая футболка с надписью «Спасем белых тигров вместе», шорты цвета хаки до колена и яркие сине-желтые кроссовки фирмы «Найк». У Максима возникло странное ощущение, будто бы он только что вылетел откуда-то, где сейчас в разгаре лето, а не конец октября. Макс стянул с шеи шарф — спартаковский, любимый, столетний — и протянул ему.
— Не жалко? — спросил парень, слабо усмехаясь, но шарф взял, обмотал вокруг тощей шеи.
— Нет, — сказал Макс и удивился, как легко это вышло. — Буду в столице, новый возьму.
— Спасибо, — серьезно сказал незнакомец.
— Пожалуйста, — кивнул Максим. — Любишь футбол?
— Не интересуюсь.
— Врешь, — с наслаждением сказал Макс. — Теперь интересуешься. Я тебе «красно-белый» отдал, счастливый мой. Не благодари, ряды чемпионов уже поглотили тебя.
Парень задумчиво дернул за белые концы шарфа.
— Как я так попал, — наигранно ужаснулся он. — Жил, жил себе. И на тебе.
— И на, — повторил Максим. — Такие дела, брат. Смирись.
— Да уж придется!
— Как тебя называть? — с неожиданным интересом спросил Макс. — Кто ты, а?
Лицо незнакомца приняло лукавое выражение. Он как-то насмешливо шмыгнул носом. Кто бы раньше сказал, что можно так делать.
— Я бог, — скромно сказал он со смешком с нотами кашля. — Зови меня Лешка.
— Почему Лешка? — заинтересовался Макс, безоговорочно веря в то, что этот летний парень действительно бог, спустившийся с синеющего от наступающих сумерек неба.
Вопросов сразу сделалось донельзя много. Донес ли его на землю этот сумасшедший ветер или он сам спрыгнул с облаков? Знает ли он лично всех ангелов? Можно ли еще потянуть со сроками сдачи проекта или уже край? Когда по расписанию программа апокалипсиса? Кто убил Кеннеди? Выиграют ли наши когда-нибудь кубок ФИФА? Что дарить маме на день рождения?
— Потому что, — многозначительно ответил бог. — Тебе какая разница, ну?
— Никакой, — пришлось признать Максу. — А огонек зачем спрашивал, если знал, что зажигалки нет?
— Забыл, — буркнул тот. — На уток засмотрелся, курить захотелось. Смотрю — стоишь, думаю, дай спрошу. Ты поищи еще в кармане.
Максим послушно засунул руку в карман и совсем не удивился, когда поймал там зажигалку. Вытащил ее на свет и присвистнул.
— Пластмассовая, — негодующе сказал он. — Моя была «Зиппе», ты что, забыл?
— Ха, — коротко сказал Лешка. — Работает, и ладно. Дай прикурить.
Он похлопал себя по карманам и вытащил помятую пачку «Мальборо блу айс».
— Ментоловые, — презрительно сказал Макс, протягивая ему трепещущий живой огонек. — Для девочек.
— А кто узнает? — резонно заметил бог, дожидаясь, пока кончик сигареты вспыхнет алыми искорками. — Ты, что ли, скажешь? Я бы посмотрел: Маринка, а ты знаешь, что бог курит ментоловый «Мальборо» и теперь болеет за «Спартак»? Где ты пил, дорогой?
Макс засмеялся, фыркая и прикуривая. Лешка с невозмутимым видом выпускал дымные колечки. Лицо его сделалось задумчивым, будто бы он решал в уме сложнейшую математическую задачу с интегралами. По искреннему мнению Макса, интегралы были худшим изобретением всей человеческой науки. Ну, еще, быть может, тригонометрия. Хотя и то и другое давно им уже прочно позабылось.
— Эй, — позвал Максим тихо. — А ты где живешь-то, бог Лешка?
Парень усмехнулся краем губ. Он заложил руки в карманы и дернул подбородком вправо.
— Там, — сказал он, развернувшись. — На горе. Ты знаешь, Макс, наверху всегда ветрено. Я постоянно простывший. Иной раз кажется — уж лучше бы сердце болело вместо горла, а потом — уж лучше все-таки горло.
— А вниз зачем? — спросил Макс и подался вперед немного, боясь отчего-то, что может его не услышать.
Вершина горы виднелась на другом конце города, как будто рисованный черный треугольник на темно-синем фоне. Она не была высокой, но подъем казался слишком трудоемким для любителей, а для местных альпинистов не хватало интереса. Многие из них гнали сутками до Алтая, а там уж отводили душу, как полагается. Кто бы сказал им, что на Чертовом персте обитает самый настоящий замерзающий бог.
— Греться, — ответил Лешка совершенно просто. — Я же не бог-Бог. Я так. Местный, надо заметить, погодный. Тучи собираю, их же рассеиваю. Радуги налаживаю, дождь распределяю где, ливень куда. На перекур иногда сюда сбегаю, и ветер за мной, зараза такая. Не сидится ему в одиночестве.
— Он у меня шляпу сейчас чуть в пруд не загнал, — тут же пожаловался Макс.
— Ну что ж теперь, — философски пожал плечами бог. — Не загнал ведь. А и загнал бы, то что? Максим…
— А?
— Я не знаю, кто убил Кеннеди.
— Да ну тебя.
Лешка выплюнул сигарету, придавил ее пяткой. Он подошел к каемке пруда, выложенной булыжниками, сел на землю, глядя куда-то в серую воду. Его белая футболка ярко выделялась в сгущающихся сумерках. Цвета вокруг становились размытыми и неявными, скрадывались полутонами. Вечер бросал на все свою блеклую шаль.
— Тигров любишь? — спросил Макс, потому что хотелось сказать еще хоть что-то.
Он ждал, что бог обернется, посмотрит этим самым слепым, но всевидящим взглядом, улыбнется, что ли. Но Лешка даже не повернул головы.
— Не видел ни одного, — равнодушно сказал он. — Кровь сдавал, дали футболку. «Почетный донор» закончился, сказали — с тигром пойдет? Пойдет, говорю. Почему не пойдет…
— У тебя и кровь есть? — удивился Максим.
— Третья отрицательная, — подтвердил бог. Похлопал рядом с собой по земле. — Садись. Сухо.
Чувствуя себя немного неловко — он не мог сразу припомнишь, когда последний раз сидел на земле, — Макс сел. На другой стороне пруда, в окнах домов, начали загораться окна. Лешка улыбнулся.
— Иногда думаю, — сказал он, — что тысячу лет на свет могу так смотреть. Тепло от него. Горло перестает. С горы, конечно, лучше видно, но это уже не то.
Макс повернул голову, посмотрел на него. Лешка крутил в пальцах новую сигарету. Он протянул ему зажигалку. Черт возьми, с внезапной тревогой и жалостью, подумал Максим, он же один там на горе. Никого, кроме него и ветра. Сколько лет он так спускается по вечерам, сидит здесь, курит, смотрит на окна. Подхватывается потом, наверное, за полночь, исчезает.
В его нагрудном кармане зазвонил телефон.
— Извини, — сказал Макс, пытаясь сквозь плащ нажать на «отбой».
— Ответь, — сказал Лешка, стряхивая пепел на землю. — Беспокоится.
Макс достал мобильник.
— Да, — сказал он в трубку. — Все в порядке, скоро буду. Что? Да открыт, наверное. Хорошо, хорошо. Запомнил. Да, точно запомнил. Давай, целую.
Он отнял трубку от уха, посмотрел на время.
— Новости закончились, — отметил бог. — Но через час будут еще одни, успеваешь. Дождя завтра не будет, не верь. Просто низкая облачность, или как там говорят?
Максим с досадой взъерошил волосы.
— Ты долго тут будешь еще? — спросил он, поднимаясь.
— Минут пятнадцать, — ответил Лешка, покашлял в кулак. — Наши «ФИФА» не выиграют никогда. Но это лично мое мнение. Кто-то повыше может иначе рассуждать. С проектом не тяните, но это тоже я думаю. Делов-то там осталось на пару часов. Я зажигалку себе оставлю, ладно?
— Да оставляй, конечно, — пробормотал Макс. — Твоя же зажигалка.
— Спасибо, — серьезно сказал парень. — Приятно было пообщаться. За шарф спасибо тоже.
— Не болей, — отозвался Макс и сделал пару шагов к дорожке.
Остановился, оглянулся. Он посмотрел, думая, что может, никого там уже и нет. Но бог сидел там же, прищелкивал зажигалкой. Раз — огонек, два — погас. Раз — ты есть, два — тебя уже не стало.
— Лешка, — позвал он негромко.
Бог чуть повернул свой острый профиль, прислушиваясь.
— А пошли в бар в субботу, — предложил Макс. — Игра будет.
Лешка молчал минуту, не меньше. Он уже успел подумать, что бог ему не ответит. Какая игра, какой бар, Максим, скажет его взгляд. Сейчас ты уйдешь, через час дома подумаешь, что общался со сбежавшим психом, через два тихо пожалеешь, что отдал шарф, через три ляжешь спать. А маме подари лилии, пока еще веришь мне.
— Пошли, — сказал Лешка. — В «Медведя». Там кофе хороший.
— Шарф не забудь, — командным тоном заявил Макс. — А то еще подумают, что ты из этих.
Бог тихо рассмеялся.
— Не забуду.
— До субботы, — решительно сказал Макс. — Бывай.
— Пока.
Макс шел по аллее и чувствовал, как у него замерзли уши. Не простыть бы, озабоченно подумал он, а то будем еще чихать на пару. Надо взять ему сироп от кашля и гирлянду из фонариков елочную на батарейках. Пусть обмотает ею какую-нибудь сосну и повесит себе там, на горе, раз уж от одного света ему теплее становится. Хотя, может быть, дело не только в свете. Определенно, нет. Точнее, не в нем одном.
12.02.2015, Кейптаун
Опубликовано в Юность №3, 2023